РАЗРЫВ
Брось, не вычерпывай. Ты ни при чём.
Заросли ивы над гибкой излучиной
отодвигая неловко плечом,
ищешь слова соответственно случаю.
Так подбирает волна наперёд
плеском о лодку размер стихотворный.
Лебедь поодаль настойчиво ждёт
крошек, как ждёт чаевых коридорный.
Не нарушай неподвижную гладь
сопротивленьем течению сызнова.
Незачем выхода в жесте искать.
Дай ещё долго и нежно облизывать
лакомке-речке весла леденец,
тычась губами в борта и уключины.
Дай накричаться сполна, наконец,
чайкам, пугающим: «К лучшему, к лучшему!»
* * *
В буреломе лесном осторожная ветка
сухо щёлкнет, как будто беря на прицел.
Это просто случайность, шепнёшь себе, – редко,
чтоб срывался со взвода тугой самострел
под ничьею рукой… Это в сумерках мнится,
что не ветер – чужое дыханье вокруг.
Что сама по себе с шелестеньем страница
на зловещих словах раскрывается вдруг.
Это кажется только, бормочешь упрямо,
что невидимый кто-то тебя стережёт
ни с того ни с сего, и что с умыслом ямы
на дороге рябят, понуждая в обход.
Это всё не нарочно. И тьма непричастна,
это нервы и страхи, а вовсе не лов
беспощадный, – ведь правда?.. бывают нечасто
под луной совпаденья… падения сов…
* * *
Праздники, годовщины – пора пожаров,
пламя итогов, гордости и обид.
Пышный салют над лаврами юбиляра.
В небе рубины, яхонты, лазурит,
знаки выводят – такие, как Валтасару
давеча. Стоит вчитаться, пока горит.
Темный туннель всё уже, всё злей придирки
к ближним, всё ближе к телу – венки, хвала,
тосты, но не отмыть даже в чистом спирте
стен и застенков памяти добела.
Мир всё тесней, как платьице после стирки.
Вскорости жизнь нам станет совсем мала.
* * *
В Alitalia рейсом заполночь,
вспоминаешь вдруг ближе к вылету
то ли присказку, то ли заповедь:
будто в город Рим все пути ведут.
В темноте сплошной не видать дорог.
Самолёт скользит белой капелькой
через мутный пар, облаков творог,
по материи чёрной штапельной.
Языком луны воздух вылизан,
отпотев, окно будто вымылось.
Ткнёшься лбом в стекло – виден дым внизу,
на дворе трава, снег да жимолость.
Тропка отчая – по росе зигзаг,
от купели до ближней паперти.
Все пути ведут, да не все назад,
и не все белы словно скатерти.
Далеко внизу видишь крошево
деревень и сёл, кровель гранулы.
Самолёта след в небе прошвою.
Если ниже взять – не тумана мгла,
и не облако – пух на тополе.
А на западе, вдоль по берегу –
огоньки во тьме, полотно полей,
город-запонка в рукаве реки.
* * *
…как вдруг поймешь, что это – за тобой.
Вот так без околичностей, без сговора
примет неосязаемый конвой
даст осознать, какое уготовано
тебе в задумке место. В сыпь синкоп
собьются загрудинной мышцы часики,
и возвестит болезненный озноб
о неизбежном жребии причастности.
И затрепещешь с головы до ног,
как будто в оркестровой яме заново
почувствовав призывный холодок,
когда на сцене поднимают занавес.
МЕЛЬНИЦЫ
Особенно по осени, на клинья птичьи глядя,
скрипели и гундосили, и жаловались ветру,
внимавшему с ехидцею их горестной досаде:
махнуть бы вместе с птицами за сотни километров!
Расправить крыльев лопасти, взглянуть бы, что за дамбой,
хоть раз отведать отпуска, не торопясь, с прохладцей,
над морем и шаландами взорлить честной командой,
хотя бы до Голландии за пару дней добраться.
С летучими голландцами сыграть в тумане в прятки,
бездельничать, валандаться, предавшись благодушью,
забыв о покалеченных зубцах в тугой зубчатке,
подагре в поперечинах и жерновах в подбрюшье.
А ветер вьётся истово и заграницей дразнит,
трепаться да насвистывать заведомый умелец:
там все кутят без роздыха, там длится вечный праздник,
зерно дешевле воздуха для перелётных мельниц…
В отместку страстотерпицы, скрипя на всю равнину,
всё яростнее вертятся, всухую воздух шкуря,
всё шибче над ландшафтами вращают крестовины
и, словно масло пахтая, сбивают ветер в бурю.
* * *
Воздух влагою мелко закапан,
но грозе наступить недосуг.
Словно флейты заклинивший клапан
проглотил ожидаемый звук,
словно длится, и длится, и длится
нескончаемый взятый затакт,
и, дыханье держа, полнолицый
от натуги, краснеет закат.
Словно в поисках нужных отметин,
пригибаясь к листам, близорук,
продувает отрывисто ветер
поперхнувшийся зноем мундштук.
В партитуре захватанной шарит,
уповая, что сыщется гром.
Духота будто войлочный шарик
застревает в гортани комком.
И тогда, напряженьем измучив,
ослепительный щёлкает кнут,
будто где-то срываются в тучах
и в тарелки, не выдержав, бьют.
Гром прерывисто рвёт перепонку,
нарастает, горласт и мясист,
и ему, спохватившись, вдогонку
зазевавшийся свищет флейтист.
ТБИЛИСИ
Циури
Мегрелишвили
Сгустившийся к вечеру смог
синее, чем спелая смоква.
Из оперы пенья поток
струится в открытые окна,
как будто бы плещут веслом –
так музыке тесно в партере,
и горестно Абесалом
тоскует о нежной Этери.
Носясь от балконных перил
театра к отелю напротив,
кинжальными взмахами крыл
с присвистами при развороте
на порции режут стрижи
горячий проспект Руставели.
На крыше театра лежит
и жмурится, слушая трели,
прижившийся в опере кот,
привыкший к шумам и шуршаньям,
при смене вокальных частот
слегка поводящий ушами.
Он смотрит вокруг и поверх,
над городом чутко дежуря,
как витязь – в природной своей
оранжевой тигровой шкуре.
Ему открывается вид
на сквера зелёную рамку.
Кулиса платанов пылит,
реклам разгорается рампа.
В витринах средь прочих чудес
сияют круги сулугуни,
как будто идут на развес
запасы литых полнолуний.
Он взгляд переводит туда,
где блики от кровель покатых
вливаются в ночь без следа,
где небо в холодных цукатах.
Он гулко урчит на закат,
на розовость тучи лососью,
и слышит ответный раскат
грузинского многоголосья.
ДИТЯ
всё тешится, а няньки сбились с ног,
прохожим объясняя: «Он резвится!
он не всерьёз, он просто стригунок,
вкус жизни познающий по крупицам».
Дитя бросает камни далеко,
используя младенческую лямку
взамен пращи. «Он целил в молоко!» –
подбитым растолковывают мамки.
Петардой расписной подожжены
сады соседа, но в неразберихе
«Игрушки! – голосят опекуны, –
ведь даже называются: шутихи».
Инфант к ракете тянется («Пугнуть», –
бодрится хор) и в неба простоквашу
палит, и, попадая в Млечный путь,
вселенскую заваривает кашу.
* * *
Грамоты нотной, и той не знала, куда уж до канцонетт
или концертов; так что, мне говорят, крыть нечем, где козырь-то?
Нечем крыть. Ни крышки, ни гроба, да что там – могилы нет.
Так же как Амадея, тело её, оставленное душой отмучившейся,
волоком дотащили и бросили в общий зловонный ров.
Не о цинизме речь, скорее, о равнодушии: все они шли кучей, всяк
знал, что туда им всем и дорога. В печку ли вместо дров,
в общую душевую ли – а куда же ещё-то душам?
Холокост, назовут потом. Стало быть, холо-кости, жилы, хрящей сырец –
все вещдоки размазались сажей, пылью; а хрипы и сип заглушим,
что-нибудь сыграем погромче, того же Вольфганга, Вагнера, наконец.
Голосят теперь: не было этого, и тетрадки её подделка. То ли верить
нам, то ли нет, – толерантность! Что же до разных правд,
то они так и остались разными: всё зависит от стороны двери
с фальшивыми книжными полками в доме на Prinsengracht.
* * *
Неуловимый шанс, забравшись на стропила,
взирает с высоты пронзительным зрачком
на суету внизу. То чешет свой затылок,
то холодно зевнёт, да так, что ходуном
идёт и прочный пол, и крепкие строенья,
которые ты так усердно возводил.
В попытке подманить полезешь, по-тюленьи
неловко, – лишь качнёшь расшатанный настил.
А фарта нет как нет. Он потянулся сыто
и канул в темноту с надменностью божка,
брезгливо обогнув разбитое корыто
и прочий смутный хлам в развалах чердака.
Тебе остались тень в тенётах паутинных,
обманчивый прищур, скупая теплота,
зависшая во тьме, водоворот пылинок
да остальная жизнь: мешок вокруг кота.
2013–2014
|