Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2014
О книге Ал. Князева «Избранные стихотворения моей жизни»
(Санкт-Петербург, 2013)
Вероятно, у многих должно вызвать интерес творчество человека, всю жизнь пишущего стихи и никогда не выпускающего их дальше узкого круга своих близких, друзей. В таком скрытном отношении к собственной лире есть известное целомудрие. Такая тайна – наверно, участь многих, но немногие отваживаются наконец выпустить соловья на волю, обнародовав часть своего наследия. Передо мной как раз пример такого долгого замалчивания автором творчества – книга Ал. Князева «Избранные стихотворения моей жизни»: примечательно, что не «мои стихотворения жизни», а именно так, как продумал автор, словно настраивая читателя на то, что его жизнь (несмотря на генитив в названии) является главным и определяющим все темы его стихов.
Также
название, при всей его претенциозности, содержит основную задачу,
осуществляемую стихотворцем на пространстве всей книги: здесь присутствуют
тексты от первой половины 1960-х до
Расположил свои произведения автор довольно причудливым образом: в книге 13 разделов, заголовки которых находятся в алфавитном порядке: Акростихи, Андижанский цикл, Басни и притчи, Любовная лирика, Мои рубаи, Подражания, Посвящения, Поэмы, Романсы, гимны и песни, Сонеты, Стихотворные экзерсисы, Териокские мотивы, Эпиграммы. Каждый из этих разделов, где стихи также образуют алфавитный порядок, дополнен несколькими опусами, не подпадающими, как правило, под жанровое определение. Интересен графический принцип, проводимый автором на протяжении почти всей книги, хотя и не всегда, не до конца последовательно, законченно: точка как знак конца синтаксической конструкции в заключение строфы в основном не ставится (вопросительные и восклицательные знаки этому принципу не подлежат); таким образом автор достигает некоей слитности – по крайней мере, для глаза – своих текстов, и традиционное разделение на строфы, где оно есть, выглядит как бы смягченным.
Если и дальше отмечать формальные элементы в книге Князева, то стоит отдельно остановиться на рифме, акростихах и строфике, а также на особой трансформации, которой подвергнута устойчивая форма сонета. Так (начнем с последнего), в акростихе из семи строк «DAGOMYS» сквозит половинка старинной формы; кроме того, здесь автор воспользовался принципом ограничения, включив в текст слова с литерами «Г» и «Д» (жаль только, что принцип этот, не раз повторенный в книге, проведен не до конца):
Dевятый
день подряд играет
Адреналин в моей груди
Gреховной подлостью пугает,
О, добрый друг, вперед гляди!
Меня гордыня угнетает,
Угроза неподдельно тает,
Sгорая грозно впереди…
(Я специально выделил курсивом слова, противоречащие ограничительному принципу.) Не будем искать здесь требуемых от сонета «тезы», «антитезы», «синтеза»…
Другой пример самоограничения – центонное стихотворение «Синтетический романс»; взяв строку длиной в пятистопный анапест, автор вынужден был восполнять слоговые лакуны от себя, но общее впечатление многоцветия и требующей отыскания следов эклектического набора интриги сохранились (привожу выборочно):
Помню утро туманное серой порою,
седою,
Больше нету любви, отцвели хризантемы в саду…
Увядают последние листья в саду дяди Вани…
Постели-ка мне степь и меня на заре не буди,
Ты не сыпь мне, пожалуйста, соль на открытую рану,
Просто кончилось лето, и юный октябрь впереди
Отвори мне калитку…
К чести автора, его рифмы – знак вдумывания в стихотворную вязь: склонность к точным рифмам приводит к нахождению созвучия весьма далеких друг от друга слов.
Из строф, представленных в книге стихов, отметим те, которые составляют полуфантастическую поэму «Любовь и месть»: семистишье с четырьмя перекрестными рифмами, ни с чем не зарифмованной строкой и парно зарифмованным двустишьем; трехстопный хорей. Приведу одну такую строфу, в которой автор игриво и немного жеманно извиняется перед читателем:
Я ж, мой друг, обеспокоен
И признать готов вполне:
Мой рассказ неладно скроен
И нежизненен вдвойне.
Что ж, покаюсь, много смысла
Не принес я для тебя,
Рифму тонкую любя
Перейдем теперь к темам стихов Князева. К неизвестным прежде стихам легче всего, наверное, подступаться, находя в них антитезы или/и, одновременно, явные сближения – то, что должно быть дорого их автору. Здесь это – Петербург с его северным климатом и Средняя Азия с ее жарой. Так, явный, нескрываемый пиетет перед Омаром Хайямом имеет восточное происхождение. В большой «Балладе о наваждении», где белым стихом повествуется о происшествии в пустыне, когда нескольким путникам, ожидавшим автобуса, из репродуктора, «поражающего своим сиротством», раздались звуки Моцарта, дана сама атмосфера вдумчивого странничества – совсем в духе дервишей и суфиев. Но Князеву удается сосредоточиться не только на особенностях того или иного края, но и найти их общность: говоря о замерзших узбеках, окружающих его, автор заканчивает:
Вот так же и я, холодами сражен,
И день мой не ярок, а скуден,
Как будто весь мир для меня погружен
Во мрак моих северных буден.
Эта разобщенность – внешняя и внутренняя, нормальная и парадоксально-аномальная – проходит, кажется, через сердце автора.
Антитетичное выразилось и в неброском стихотворении «Мимолетное»:
В схватке с
временем летящим,
Лишь отдышишься едва,
Убеждаешься все чаще –
Каждый день идет за два!
И в попытке выживанья,
Силясь ужас превозмочь,
Ясно видишь пониманье:
Ночь всегда идет за ночь! –
Вот так неожиданно ритм жизни установлен в привычном противопоставлении дня и ночи.
Другими – и, может быть, наиболее важными – для Князева оказываются полюса детства и старости, соединенными памятью. Хотя некоторые выводы, делаемые автором из опыта прожитых лет, могут показаться прагматичными, сам мотив памяти является в этих стихах очень важным. Но среди всех выводов особое внимание заслуживают те, которые отмечены мастерской афористичностью; вот пример: «Мы до конца уже поражены / Бациллой постиженья расстояний», и такие нередки здесь.
Немало в книге и стихов, так или иначе связанных с природой – ее автор любит ровно, без экстаза, без особого вчувствования в нее; скорее, это любование. Таковы Териокские стихи, а вещь под названием «Отшельник» своим сюжетом напоминает Гамсуновского Пана, но без свойственной норвежцу метафизичности. Вообще многие стихи в книге тяготеют к тому, чтобы представать зарифмованным рассказом с элементами рассуждения. Но автор в них готов оказаться и сдержанно лиричным, и шутливым, и ироничным, и горько саркастичным, и способным на гражданский пафос – в основном негодования… Часто склонный к подведению итогов жизни (к слову, эпиграфом к стихотворению «Моя жизнь» служит русская поговорка «Поживи подольше, так увидишь побольше!»), Ал. Князев, обращаясь, думается, прежде всего к себе, выглядит бодрым и оптимистичным:
Во всем искусным быть,
Дерзать, и до могилы
Влюбляться и любить,
Превозмогая силы
Любовь к рифмованию большинством изживается к 20 годам, но некоторые до конца жизни проносят тайную страсть к отыскиванию мелодии единого звучания слов – без знаков препинания, без словоразделов, без пауз.
ноябрь 2014
/ Санкт-Петербург /