Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2014
Третий Фауст[1]
Фрагмент[2]
…Каждый знает сам, что знает,
Но это – большой секрет.
Годы странствий Вильгельма Мейстера, II, 9[3].
ПРЕДИСЛОВИЕ
Французский роман, тот, что сформировался, а затем утвердился в девятнадцатом столетии, начиная с Бальзака и Флобера и кончая Золя, породил две основные тенденции в литературе: исследование характеров и исследование нравов.
Эта ориентация преобладает и в наши дни, но мне не свойственна. Как писатель, автор новелл, эссе и романов, я вписываюсь (если только мне следует куда-то вписаться, ибо каждый творец видит себя единственным в своем роде, вне каких-либо категорий) в ветвь, стоящую отдельно от реализма, а именно в ветвь еретиков, чудаков и сатириков, идущую (допустим) от Рабле к романтикам и сюрреалистам. К этой же ветви, относятся и такие мастера, как писатели эпохи Просвещения: Вольтер, Дидро, Лоренс Стерн и так далее до Жерара де Нерваля, чьи книги очень долго были моими настольными. Француз по языку и житейским привычкам, я далек от всего французского во всем, что касается вдохновения. Своими первыми литературными восторгами я обязан немецкому романтизму. Позднее к нему присоединились Франц Кафка и Карен Бликсен[4]. Из-за любви к бесконечным комментариям, доставшейся мне, наверное, от моих предков по материнской линии – выходцев из Идишлэнда[5], я занимаю в пространстве французской литературы пусть весьма скромное, но особое место. Генрих Гейне называл себя «романтиком-расстригой». Почти то же можно сказать и обо мне. Да, я чуть не забыл о Гёте. Мы оба всегда были и будем на стороне Мефистофеля, на стороне непочтительности и иронии, которая служит противовесом существующим мифам, ибо юмор и поэзия подрывают устоявшиеся и облюбованные литературой идеи.
Одна из таких идей – идея современности. Развивавшаяся в течение всего девятнадцатого века, в период становления индустриального общества, эта идея последние пятьдесят лет теряла свою содержательную силу по мере того, как информация, взятая в реальном времени, изгоняла Историю, а изображение, звук и спецэффекты оставляли далеко позади фантазию. Сиюминутное с его взглядом Медузы Горгоны несет литературе смерть. Зафиксированная информация убивает живую память. Алгоритмы запирают воображение в клетку. Линейность повествования требует внимания, которое уже не в ходу в эпоху всеобщей привычки к переключению каналов и бегства от рекламы. Желание вновь вернуть власть литературе и, в частности, вымыслу как инструменту познания действительности есть результат не ностальгии, а критического осознания новых воздействий на человеческую личность.
«Наша задача, – писал Стивенсон, – состоит не столько в правдивости, сколько в типичности, не столько в описании характерных черт каждого факта, сколько в их сборе и организации последовательного движения от начала и до конца. <…>Жизнь чудовищна, бесконечна, нелогична, полна резких поворотов и бед; произведение искусства по сравнению с ней является ясным, ограниченным, автономным, разумным и плавным. <…>Роман существует не благодаря своему сходству с жизнью <…>, а благодаря своей крайней непохожести на нее».
Поиск смысла или его изобретение – вымысел – в моем представлении не открывает никакой высокой истины. Он движется вперед, сжигая корабли, и никогда не достигает желаемого конца, и более того, он в действительности не имеет и начала, ибо является наследником бесконечной цепи историй. «Из двусмысленности, сквозь слова, до нас доходят остатки света» (Кафка). Сквозь слова… Вполне возможно, что фантазия и поэзия гораздо ближе друг другу, чем кажется. Ни та, ни другая не отрицают реальность. Они лишь отрицают то, что реальность можно выразить словами. Ту реальность, которая молчит, делая вид, будто ждет, что мы спасем ее скудным своим языком. Но слова не могут найти решение, они лишь усложняют проблему. И по пути при вспышке молний нас подстерегают видения. Может быть, музыка. И тогда неважно, закончено произведение или нет. Конец – это обман. В который раз Мефистофель прав, и жизнь продолжается.
Избавив себя от необходимости сделать вывод (что для предисловия – задача самая трудная), я могу теперь представиться российскому читателю, о чем меня любезно попросил издатель.
Меня зовут Марк Пети. Я родился в Париже 28 июля 1947 года и сейчас снова живу в этом городе. Получив классическое гуманитарное образование (лицей имени Людовика Великого и Высшая педагогическая школа), я увлекся германистикой, что объясняет ненормально большое количество ссылок на немецкоязычных писателей в моих произведениях… Более тридцати лет я преподавал германскую литературу в университете Тура.
В юности я писал в основном стихи, пока не преодолел отвращение к роману (в особенности, к роману французскому) и не начал сочинять прозу.
Мой первый рассказ «Великая кабала евреев из Плоцка», задуманный, как молитва в память об отце моей матери, был своего рода неистовым комментарием к Талмуду и кружащей вокруг своей оси новеллой в духе Витольда Гомбровича[6] об одном странном эпизоде первой русской революции и польско-русской войны[7].
«Моренада». Действие этой книги разворачивается в Ла-Пасе, столице Боливии, и через события, связанные с поисками нацистских преступников, повествует, по сути, об установлении личности рассказчика, лишенного наследства.
«Последний конкистадор» – история любви честолюбивого мужчины и юной девушки-индианки. Действие происходит в наши дни в Гватемале. Я написал эту лав-стори, дабы доказать клеветникам, что у меня тоже есть сердце.
Моя главная книга «Уроборос» – огромная фреска времен Тридцатилетней войны – вовлекает в придуманную мной интригу некоторых великих поэтов Германии эпохи барокко.
«Архитектор льдов» – автобиография вымышленного архитектора Якова Левинского, автора недолговечных сооружений, жившего в Европе двадцатого века при тоталитаризме (на сегодня эта книга является бестселлером, что объясняется, полагаю, не столько ее литературными достоинствами, сколько тем, что она, к счастью для вечно спешащих читателей, короче других моих сочинений).
«Гигантский карлик» – книга, переведенная на несколько языков. Признаться, я получил удовольствие от работы над полным тайн романом-фельетоном в духе девятнадцатого века.
Следующая книга – «Индийская кампания» – моя любимая. Я погрузился в век Просвещения, где-то между Стерном и Яном Потоцким[8]: это сказка Шахерезады под сенью гильотины.
«Утопия доктора Какерлака» – парадоксальная история, которая происходит в одной из постсоветских республик то ли Кавказа, то ли Средней Азии и вращается вокруг тем аутизма, манипуляции сознанием и сопротивления, которое оказывает язык в ответ на насилие и притеснения.
«Уравнение Колмогорова» – моя последняя книга. Это не роман, а биографическое исследование судьбы двух исключительных личностей: писателя Альфреда Дёблина и его сына Вольфганга[9] – гениального математика, трагически погибшего в 1940 году.
Помимо романов и повестей я увлекался также сочинением рассказов. Я люблю этот жанр за его нервный аллюр, за то, что в рассказе отдается предпочтение событиям, а не психологии. Два сборника: «Истории без конца» и «Тени за окном» (фантазии в китайском стиле) объединяют большую часть моих новелл. Я предпочитаю называть их «историями», потому что это не рассказы и не сказки, а рассказы со сказочным горизонтом. Некоторые из них были недавно переизданы в Бордо, и получилось два сборника: «Первая скрипка Гварнери» и что-то вроде «флорентийского» цикла под названием «Ночь колдуна».
Помимо рассказов я опубликовал также несколько эссе:
«Мании и Германии», где, как видно из названия, речь идет о немецкой и австрийской литературе и философии. (Да, я еще переводил на французский сочинения Георга Тракля[1], Райнера Марии Рильке и поэтов эпохи барокко).
Эссе «Похвальное слово вымыслу» принесло мне в 2000 году Гран-при литературной критики, и в качестве довеска я нажил целую армию врагов из стана поклонников трэш-культуры[11].
Есть еще другая (хотя и не слишком далекая) область моего творчества: я познакомил публику с примитивным искусством Гималаев, (книга «Без маски» – описание моей личной коллекции непальских масок, часть которой передана в дар музею на набережной Бранли).
Любовь к коллекционированию (и к маскам тоже) позволяет вернуться к Гёте. Оправдывая беспорядок, царивший в доме поэта в Веймаре, при том, что сам дом был постоянным объектом его внимания и забот, он говорил: «Я ограничиваю себя всем».
Я рад тому, что «Третий Фауст» переведен на русский язык, тем более что именно русский писатель Михаил Булгаков в «Мастере и Маргарите» создал одновременно с Томасом Манном («Доктор Фаустус») самого замечательного «нового Фауста» современной литературы. Мой «Фауст», собственно говоря, не роман и не биография, это вымысел в форме фарса (точнее, соти[12]) и в духе комедии дель арте. Вы увидите, как Мефистофель-Арлекин, переодетый в американского журналиста, проникнет в дом Гёте-олимпийца в Веймаре и поочередно сыграет роль каждого из собеседников великого человека. Я получил заказ от одного издательства – написать очень подробный рассказ об одном дне из жизни Гёте, о 1 октября 1831 года. Видеозаписи тогда не велись, и чтобы сделать достойный репортаж, пришлось прибегнуть к уловке. Разумеется, вмешательство дьявола придало всей истории неожиданный оборот. Вымысел едва не разрушил научный проект. Перебравшись через стену, рассказчик атакует маску Гёте с согласия автора «Фауста», довольного тем, что ему довелось в один миг сбросить с себя несколько десятков лет.
Этот день – 1 октября 1831 года – день, когда Клара Вик, будущая возлюбленная Роберта Шумана, еще девочка, демонстрирует Гёте свой талант пианистки в зале Юноны[13]. Ангел возрождения или ангел-истребитель? И где спрятана запечатанная рукопись второй части «Фауста»? Главная книга жизни действительно закончена? Можно ли быть в этом уверенным? Зачем жить, когда все уже сказано? Гёте хитер, по меньшей мере, так же, как автор, и так же, как автор, склонен к романтизму. И потому я настоятельно рекомендую читать эту книгу, поставив в качестве музыкального сопровождения «Бабочек», опус 2, Шумана и наслаждаясь золотистым «Вюрцбургер штайном»[14] предпочтительно года одна тысяча восемьсот одиннадцатого – лучшего в том столетии.
Марк Пети
Париж,
17 декабря
ДЕЙСТВИЕ I
– Ну и наглец! – воскликнул склонившийся над ведром здоровяк, чей низкий голос звучал еще грубее из-за явного тюрингского акцента.
В два прыжка мальчишка с обезьяньей прыткостью запрыгнул на край уличного колодца, прошел по нему, как канатоходец, несколько шагов и, подставив под желобок ладонь, направил струю себе в рот.
– Вот негодник! Попадешься ты мне! – взревела матрона в бумажном чепце, когда малец соскочил на землю. Всплеснув толстыми красными руками, она задела кувшин, который ее соседка поставила на бортик. Горшок разбился, раздался смех, затем крики, а за криками брань. Чтобы восстановить порядок, пришлось обратиться к властям, но пока, рассекая толпу хоэфор и водоносов, c соседней Рыночной площади явился полицейский, мальчишка уже давно мчался во весь дух далеко-далеко от мира, в котором люди несчастнее коров, ибо, чтобы утолить жажду, им приходится становиться в очередь к водопою.
Поглядывая на небо, я уходил от шумного скопления народа. Уже почти рассвело, и свежий ветерок разгонял розовые облака, неловкой рукой нарисованные над крышами.
Пора, сказал я сам себе, заметив повозку молочника, подпрыгивавшую на мостовой площади Фрауэнплан, на углу улицы Савон, прямо перед постоялым двором «Белый лебедь».
Напротив меня, с южной стороны площади, подобно члену магистрата выставил вперед свое пузо суровый и зажиточный дом Его Превосходительства Партикулярного Советника, Статского министра, сиречь «Волшебника Мерлина», сиречь «Веймарского Ламы».
Это было безликое, но довольно приятного вида желтое строение, не уступившее стилю рококо дурного толка ни одной черточки саксонской архитектуры, и потому несуразное и солдафонское. Издали его можно было принять за гимназию, семинарию, музыкальную школу или гостиницу; его фасад навевал мысли об итальянском ресторане за границей, где шеф-поваром служит швейцарец родом из Цюриха.
Я пересчитал окна. Их было ровно тридцать шесть плюс две половинки. Строго симметричный фасад, три больших двери, пристройки, похожие на грани призмы, – дом Гёте напоминал бастион. И как взять эту крепость? Как проникнуть в нее? Переодеться молочником и воспользоваться проездом повозки? Слишком поздно: центральная дверь распахнулась, и в ее дорическом проеме из розового камня под строгим фронтоном с бесконечной латинской надписью, по бокам от которой вьется гирлянда из цветов хмеля и листьев аканта, появилась девушка.
Нет, нет, думал я, сожалея, что не могу поближе рассмотреть хорошенькую служанку, слишком рискованно, и кто знает, не следит ли за мной этот чертов городовой? Кроме того, если я войду через парадную дверь, то, чтобы добраться до хозяйских покоев, мне придется подняться по лестнице и пересечь несколько комнат. Нет, без рекомендаций нельзя. Если же я, согласно обыкновению, обращусь к дворецкому, то буду обречен на томительное ожидание до десяти часов, а то и больше, и меня, как всех визитеров, примут в полдень, в час банальной, краткой и жесткой дипломатической беседы, забавной, как предъявление векселей; но главное, я не узнаю, как автор «Фауста» проводит утро – тайна, в которую не был посвящен даже верный Эккерман. Впрочем, точного содержания программы дня, за исключением сцен, к участию в которых они приглашаются, не знают ни камердинер великого человека, ни его послеполуденные близкие. Аромат тайны витает над домом на Фрауэнплане и особенно над его главным обитателем. Уже давно Гёте лично не руководит домашними делами. Подобно китайскому императору он живет отшельником в самой дальней комнате дворца, молча передвигая пешки на шахматной доске, и умело запрещает доступ и в свое время, и в свое пространство. Можно сказать, что он без ума от протокола, до абстрактного, нереального педантизма, который стал не просто его тенью, а его личным символом. Молодым людям, демагогам и тиранам в этом нет равных. Невзирая на отсутствие, он тихо царствовал, как невидимое божество.
Я вспомнил о мальчишке у колодца. Действовать внезапно, вот единственный способ окунуться в гущу событий. Не имея возможности атаковать противника в лоб, оставалось обойти его группировку и напасть с тыла. Эта тактика, тактика Ганнибала в битве при Каннах, была небезопасной: с южной стороны, где находились спальня и кабинет Гёте с окнами в сад, высилась стена высотой около восьми футов. Там, разумеется, есть дверь, но она заперта изнутри на ключ. Мне придется перелезать через эту стену, рискуя попортить редингот и панталоны. Разве я осмелюсь явиться господину Партикулярному Советнику в колючках или даже в помете и с пауками в волосах? Ведь речь идет о моей чести и к тому же о моей представительности. Но, выбора нет, остается только изобразить из себя макаку, рискуя попасть в лапы Цербера, обязанного защищать подступы к храму. Так что я отбросил сомнения и быстрехонько направил свои стопы к Новой улице Ворот Богоматери. По левой стороне ее начиналась, к счастью, безлюдная тропинка, которая бежала вдоль той самой стены.
Я узнал высокую крышу сеновала Коппенфельса; птицы, слетавшиеся на нее, чтобы поклевать овес, единственные во всем Веймаре, имели возможность заглянуть в святилище сверху. Стена была гладкой, что ж, я привык проникать повсюду, и потому без труда подтянулся и осмотрелся.
С внутренней стороны стену подбивала колючая изгородь из кизила.
К счастью, в том месте, где я уселся, среди веток обнаружилось отверстие в форме арки, и таким образом, я мог спокойно обозреть линии неприятеля.
Я не верил своим глазам. Неужели это дом Гёте? Тот же самый дом, или, лучше сказать, его изнанка, его второе, скрытое, лицо? Какая связь между этим деревенским домиком, окруженным садом приходского священника, и горделивой, суровой и торжественной резиденцией на Фрауэнплан? Я припомнил рассказы очевидцев – моего друга Теккерея, Беттины фон Арним и графа Строганова – о том, что автор «Фауста» действительно живет в этой хижине, но никак не мог прийти в себя: подобное превращение, казалось, объясняется только колдовством, а не особенностью местной топографии или законами оптики.
Здесь, я считаю необходимым прервать мой рассказ, чтобы уточнить некоторые детали для читателя, любящего хорошо представлять себе место действия[15]. В действительности у Гёте не один дом, а два. Тот, на площади, с тридцатью с лишним окнами и двухэтажный не многим выше своего одноэтажного сельского соседа[16]. Эта странность возникла из-за более чем двухметровой разницы[17] между уровнем площади и уровнем сада. Оба дома связаны между собой по бокам и по центру – здесь переходом служит комната-мост, а свободное пространство между зданиями превратили в двор. Ни одна из комнат городского дома не находится на одном уровне с помещениями, находящимися напротив, в сельской части. Коридоры, маленькие лестницы, галереи, проходы превращают дом в запутанный лабиринт. Правда, никто, даже посторонний, ни разу в нем не потерялся, ибо ключи хранятся у самого Гёте.
Я уже сказал, что сидел верхом на стене и рассматривал спрятанное от всех лицо этого странного – полуулыбчивого, полусурового – Януса, в котором обитает самая таинственная из наших знаменитостей, как вдруг в четвертом окне слева от центрального навеса, показалась рука и быстро, но осторожно, откинула темно-зеленый ставень на бледно-желтую стену длинного дома.
Разумеется, это Гёте, подумал я, а не его слуга; ибо зная, с каким почтением сочинитель «Дивана» относился к свету и с какой ненавистью – к мраку, как в прямом, так и в переносном смысле, я не сомневался, что он никогда не отказывал себе в простом удовольствии – своими собственными руками осуществить акт элементарного Aufklarungа[18].
Я пришел к выводу, что четвертое окно – это окно спальни поэта, а два следующих, еще закрытых в этот час, относятся к более просторному помещению, очевидно, его рабочему кабинету. Дальше идет библиотека; что касается трех крайних справа окон без ставней, то они, должно быть, принадлежат помещениям менее важным и не содержат в себе ничего ценного. Окно, смежное с крыльцом, находится почти впритык к двери, выходящей в сад. Очевидно, оно освещает лестницу, которая ведет в какую-нибудь переднюю. Я подумал, что где-то там наверняка находится комната секретаря, ведь он, разумеется, не должен проходить через спальню хозяина всякий раз, когда является к нему по делу. Следовательно, левая дверь ведет в отдельный коридорчик, позволяющий секретарю свободно перемещаться из отведенной ему комнаты на улицу и обратно. И значит, мне необходимо занять позицию в каком-нибудь укромном уголке, чтобы перехватить его прежде, чем он постучит в дверь кабинета. Но сначала надо придумать, как проникнуть в дом. Пока обе двери – та, что ведет в дом, и та, что ведет на служебную лестницу – были закрыты. Но в любом случае не могу же я вечно сидеть верхом на стене, рискуя быть замеченным прохожими. Поэтому я решил, что хватит наблюдать, и в том же состоянии духа, что Юлий Цезарь перед переправой через Рубикон, одной рукой придерживая шляпу, а другой – сжимая трость, сделал глубокий вдох и прыгнул в пустоту.
Я приземлился самым изящным манером, а затем крадучись пошел вдоль изгороди, которая с западной стороны отделяет сад от соседнего владения.
Так я подобрался к Святая Святых и встал у стены библиотеки. Чтобы пройти под окнами кабинета, а затем – спальни, я пригнулся как можно ниже. К счастью, листва каких-то фруктовых деревьев, укрепленных на шпалере под окнами, служила мне хорошим прикрытием. Впрочем, я не замечал никакого подозрительного передвижения противника, ни в саду, ни за его стенами. Наконец, я нашел надежное местечко: темное пространство под ступенями лестницы, которая позволит мне попасть из сада в комнаты сельского дома, а затем и в благородную часть здания.
Едва я занял позицию в засаде, как над моей головой раздался сильный шум. Кто-то распахнул дверь. Шаги удалились; я выждал еще несколько мгновений, прежде чем покинуть мое убежище, а затем, затаив дыхание и прижимаясь к стене, поднялся на несколько ступенек крыльца.
Странная эпистодома – эта маленькая коричневатая клетушка, косая, безликая, и в то же время, такая gem?tlich![19] Кажется, что находишься у входа на баварскую ферму, между собачьей конурой и поленницей, там, где обычно устраивается дедушка, чтобы выкурить трубку, глядя на горные вершины или на тучные пастбища, уставленные коровами.
Я увидел единственную дверь, ведущую на север. Толкнув ее, я ожидал обнаружить проход в покои Гёте. Увы! Помещение, в которое я проник, с крашеными голубыми стенами и сводчатым потолком, покрытым лиственным орнаментом, почти повторяло предыдущее с той лишь разницей, что в нем было два окна, смотрящие на левый внутренний дворик, и множество древнеримских гипсовых статуэток, довольно безвкусных, чтобы надолго задержать мое внимание.
По моим расчетам, я забрался в центр паутины, хотя паук по-прежнему ничем не выдавал своего присутствия. Может, он выслеживал меня и так же, как я, сгорал от нетерпения вступить в схватку, но насколько же он осторожен! Я боялся продолжить мои изыскания, опасаясь, что мажордом, чья комната находилась внизу, услышит, как скрипит пол под моими ногами. Лучше вернуться, снова спрятаться в моем убежище и подождать, пока не откроется та дверь, что ведет на служебную лестницу. Маловероятно, что кто-нибудь войдет к Олимпийцу через окно, если только этот кто-нибудь не принадлежит к той же секте, что и я, не перелезет через стену и не пройдет вдоль кизиловой изгороди.
Я не успел воспользоваться своим тайником. Только я развернулся, как увидел через окно, расположенное рядом с крыльцом, длинную белую фигуру, которая медленно, как призрак, удалялась по аллее в глубину сада.
«Вот человек!» – по памяти процитировал я Наполеона[20]. В своем просторном белоснежном халате – рассказывают, будто Гёте приказал сшить его из своего маскарадного костюма тамплиера, – поэт выглядел как настоящий бедуин. Он шагал с важной миной, сложив руки за спиной и слегка склонив голову вперед, как на рисунке моего дорогого Билли[21]. Когда он вдруг обернулся и показал мне свое лицо в три четверти, я убедился, насколько точен этот набросок – та же обиженная гримаса, та же усмешка того, над кем никто не смеет насмехаться, – в общем, немного напоминает портрет Декарта кисти Франца Хальса. Зеленый козырек, который он носит на лбу, как корону, похож на балаганный нимб и окончательно придает нашему Императору Литературы тот странный вид, который в глазах людей со вкусом всегда отличает великого человека от просто важной особы.
Думаю, читатель не рассердится, если я снова прерву мой рассказ ради одной ремарки. Находясь в тени, я справедливо мог полагать, что невидим для того, кто гуляет по саду и не ведает о моем вторжении. Если же этот человек услышал шум и заподозрил, что в доме находится посторонний, то ему не составит никакого труда различить мой силуэт в оконном проеме – тоже призрак, только темный. Так увидел меня Белый тамплиер, когда обернулся, или нет? Я не мог ответить на этот вопрос, ибо не успел разглядеть его глаза под зеленой тенью козырька. И вообще, какого черта он таскает козырек в семь утра, первого октября? Может, старый лис нарочно спрятался под маской, чтобы следить за мной?
По правде говоря, в тот момент эта мысль у меня не возникла, я был слишком уверен, что владею инициативой. Прежде чем покинуть мой шалаш, я подождал, пока бедуин не вернулся в свой караван-сарай, затем толкнул оставшуюся приоткрытой дверцу, которая вела на служебную лестницу, и шагая через несколько ступенек вышел на дозорный путь, устроенный между сельскими комнатами и внутренним двориком.
Внезапно сердце мое сильно забилось. Я оцепенел, не понимая, чем вызвано мое волнение. Какой сладкий, до боли знакомый запах ласкает мои ноздри? Кажется, он исходит из самой отдаленной комнаты, той, куда поэт уже давно перенес свои зимние квартиры, прежде чем окончательно расположился там вместе со всем своим хозяйством. Возможно ли – сколько воспоминаний таит в себе этот аромат, сколько былых упований! – возможно ли, думал я, чтобы из этой комнаты исходил самый неожиданный из дымков, самый необычный для уютного и защищенного мирка мастерской писателя душок: едкое, с привкусом горящей бумаги, древнее и почтенное благоухание святости аутодафе! Я почувствовал, что помолодел на несколько веков, и в возбуждении, похожем на опьянение, даже не заметил, что на меня смотрит человек с папкой в руках.
Я повернулся к нему, только когда он кашлянул, желая привлечь мое внимание. Это был брюнет лет тридцати пяти в темно-коричневом рединготе с черным воротничком.
– Кто… вы такой? Что вы здесь делаете? – спросил он неуверенно.
– Именно эти вопросы я хотел задать вам, – сказал я вместо ответа.
– К вашим услугам, Фридрих Йон, секретарь Его Превосходительства, и я намеревался, как обычно, получить его указания.
– Джон, дорогой Джон, – я специально произнес его имя на английский манер, – как я рад, что встретил вас! Представьте себе, что я давно вас знаю… Нет, нет! Я не шучу… Вообразите, что я не кто иной, как вы сами! Двойник? Нет, скорее, дублер… Вы любите фарсы? Говорят, Его Превосходительство, при всей его серьезности, к ним не равнодушен. Предлагаю сделку: с этого мгновения я вас замещаю. Играю вашу роль. Вы внезапно заболели, успокойтесь, ничего страшного, всего лишь катар, а я ваш кузен из Ольденбурга… как его имя, не подскажете? Ганс Вурст? Касперле? Согласен, подлог грубоват, он может навредить вам, вам – пунктуальному, образцовому, лучшему из лучших! Так вот, чтобы помочь вам проглотить эту пилюлю (катар обязывает!), даю немного золота: несколько звонких и полновесных флоринов высшей пробы. И попробуйте теперь сказать, что я насмехаюсь над вами! Живо, в постель! С толстой грелкой и настойкой исландского моха все как рукой снимет… Уже завтра вы будете на ногах и в полной боевой готовности, а я в тысячах лье от Веймара и планеты Земля буду с бесконечной нежностью вспоминать и вас, старина Джон, и ваш бурый редингот, и ваш профиль византийского писца… Тсс! Вашу папку!
Славный малый, ошеломленно пятясь, покинул поле боя. Я воспользовался минуткой, чтобы прийти в себя, хотя комната, забитая витринами и шкафами с коллекцией медалей, была далека от того, что обычно называют передней: там не на что было даже присесть. Я положил папку на столик, в который причудливым образом были вставлены огромные часы, занявшие весь простенок между двумя окнами, и при этом задел полдюжины анатомических препаратов, в основном, птичьих скелетов, громоздившихся на стопках застекленных коробок с пыльными кристаллами и жалкими окаменелостями; затем, желая погрузиться в тему, я сделал вид, что интересуюсь содержимым папки, отнятой у безупречного кузена Джона.
Думаю, читателю глубоко безразлично, что же было в этой самой папке. И по правде говоря, я его за это не упрекаю. Но я полез на стену, рискуя не только своей репутацией, но и своим лучшим костюмом, затем, чтобы вставить в свой репортаж именно такого рода детали, хотя мог бы выдумать их, и никто ничего не заметил бы. Таким образом, даже худший из мошенников (извольте называть меня так, если хотите) не всегда лишен совести и профессиональной чести. Все это я говорю к тому, что вам придется-таки узнать, что содержалось в портфеле переписчика Йона 1 октября 1831 года, даже если вам до этого нет никакого дела.
В этом самом портфеле (чувствуете, как вам повезло, что я не описываю его подробно?) лежали следующие бумаги:
1. Набросок письма, адресованного господину Первому пастору и Консисторскому советнику Антону Киршнеру, во Франкфурт, письма, в котором Его Превосходительство благодарил за то, что двадцать восьмого августа сего года господин Киршнер вместе с семнадцатью старыми друзьями из города на Майне прислал ему сорок восемь бутылок отменного рейнского вина, сопроводив его двумя четверостишиями, посвященными восьмидесятидвухлетию уважаемого маэстро;
2. Записку к дочери оного, мадемуазель Киршнер, которая должна быть приложена к посылаемой ей медали и полная, в ограниченных пределах одной восьмой листа, целомудренных (хотя и галантных) отеческих банальностей;
3. Разные бумаги относительно покупки великим герцогством Саксен-Веймарским нумизматической коллекции и библиотеки покойного Статского Министра фон Фойгта на общую сумму в 3000 талеров, выплачиваемых ежегодно в размере 500 талеров, без процентов, а также о назначении по предложению Генеральной инспекции науки и искусства господина секретаря герцогской библиотеки Крётера хранителем вышеупомянутого собрания медалей фон Фойгта с жалованием в 100 талеров.
Тут раздается шум в комнате сбоку; скрипит пол, слышатся шаги, приближающиеся к двери, и я моментально соображаю, что будет, если хозяин выйдет и примет меня за обыкновенного воришку. Я спешно захлопываю папку славного кузена Джона и, возбужденный сладким ароматом горелой бумаги, щекочущим мои ноздри, без дальнейших колебаний трижды стучу в дверь.
Занавес!
– Мое почтение, Ваше Превосходительство. Простите мне мои кавалеристские замашки; но дело в том, что вас не успели предупредить. Дело в том…
– Кто вы?
– … Мелочный вопрос
В устах того, кто безразличен к слову,
Но к делу лишь относится всерьез
И смотрит в корень, в суть вещей, в основу[22].
– Хм, хм, – хмыкнул Гёте. – Так… еще один из тех, кто путает курицу с яйцом! Неужели вы не понимаете, что я не Фауст, а автор «Фауста»? Вольно этому старому безумцу выказывать презрение к словам словами – что до глубины, то вы когда-нибудь видели что-нибудь без поверхности? Впрочем, да, вы правы, мне все равно, кто вы есть. Скажите только, за кого вы себя принимаете, этого будет довольно!
Я вижу, что вопреки всем правилам забыл поведать о впечатлении, которое произвела на меня встреча с Гёте лицом к лицу и на этот раз без козырька. До меня уже многие описывали благородное лицо с правильными чертами, венец белых волос над огромным лбом, загорелую кожу, орлиный нос и тонкие губы красивого старика, чей портрет так удачно написал Йозеф Штилер. Один заметил странную морщину в виде трезубца, выгравированную между его бровями и похожую на знак Шивы индусских аскетов; другой – необычное строение его радужных оболочек: вокруг темно-карей серединки с недавнего времени появился голубоватый ореол, похожий на кольца Сатурна; третий – думаю, речь идет о моем уже упомянутом друге Теккерее, – беспокойное выражение глаз. Этот взгляд на безмятежном в целом лице напомнил ему Мельмота Скитальца: «eyes of an individual who had made a bargain with a Certain Person»[23]. Описан также его чарующий голос – голос великого актера – грохочущий и вкрадчивый, страшный и трогательный: то похожий на гром, сотрясающий горы, то на хрустальное пиццикато дождя по оконному стеклу, дрожащий звук арфы и шелест трав. Образ, запечатлевшийся в моей памяти, более прозаичен, но не менее живописен. Исключительно подвижные глаза, неуловимые, способные разгадать все хитрости противника и всегда готовые к нападению; насмешливая улыбка, невыразимо мягкая и горькая, придающая старческому лицу выражение дерзкого мальчишки, столь же мимолетное, как его улыбка; но главное, выражение нерастраченной энергии, громадный запас дикости, скованный узостью пространства и эпохи, дикости, которая порой оборачивается своего рода странной неловкостью, почти хрупкостью, какую я видел только у крупных хищников в клетке, орлов в неволе или же, к примеру, у какого-нибудь вождя индейского племени чероки или крики, захваченного в плен Джексоном.
– Предположим, что я ваш секретарь, – сказал я, немного помолчав. – Йон заболел и попросил заменить его сегодня, я его кузен. Заметьте, что я мог бы с тем же успехом быть Эккерманом, хотя и одного Эккермана достаточно…
– Забудем о нем: разве вы не знаете, что он никогда не приходит по субботам?
– Знаю. Поэтому довольствуюсь ролью переписчика, – униженным тоном ответил я. – С чего Ваше Превосходительство прикажет начать?
С письма пастору Киршнеру, с нежного послания мадемуазель или с записи собеседования с господином Крётером, будущим хранителем нумизматического кабинета?
– Хм, хм, спокойно, молодой человек! – скользящей походкой, грациозный, словно дервиш, Гёте обогнул стол, заложив руки за спину. –
А кто сказал, что вы не шпион? Или иезуит в мирском наряде, или, может, конкурент Карла Занда?[24] Переодетый последователь Ньютона? Темный приверженец Вулкана и противник нептунизма? Или же какой-нибудь ученик Кювье, сторонник обособления головоногих?
– Черт возьми, Ваше Превосходительство оказывает мне великую честь. Я всего лишь бедный бродячий студиозус, который не нашел ничего лучшего этой уловки, чтобы побеседовать с автором «Фауста» и заодно подзаработать. Обязуюсь как можно меньше беспокоить вас; я буду тенью, да, я пройду сквозь вашу жизнь именно так: привидевшейся вам тенью. Кроме того, я знаю все ваши привычки и буду их чтить. Я не ношу ни очков, ни усов, ни ярких одежд, не курю ни сигар, ни трубки, не сочиняю стихов, я не собака и не имею таковой, так что ничей лай не сможет испортить вам настроения подобно самым пылким проявлениям христианской веры. Точно так же, я обязуюсь в течение дня ни разу не произнести слова смерть, которое, как мне известно, вызывает у Вашего Превосходительства всякого рода респираторные и пищеварительные расстройства.
Еще я полагаю, что смогу по вашему примеру обойтись без ужина, – смело заключил я. – Я ем очень мало, предпочитая запах блюд вкусу мяса. И будьте уверены, Ваше Превосходительство: как только мои услуги станут не нужны, я тут же испарюсь!
Прежде чем узнать ответ Гёте, эрудированный читатель, несомненно, с удовольствием познакомится с комнатой, в которой бессмертные шедевры – от «Годов учений Вильгельма Мейстера» до «Избирательного сродства» и от «Западно-Восточного дивана» до «Поэзии и правды» – были задуманы, написаны, затем отполированы и вылизаны в одиночестве и тишине. Мало кто имел доступ в эту келью: кроме членов семьи туда входили только очень близкие друзья, числом не более десятка, а также великий герцог Карл-Август, ну и, с другой лестницы – секретари и слуги. Конечно, через столетие, толпы школьников и туристов будут бродить по большому дому на Фрауэнплан; но я сильно сомневаюсь, что им покажут лабораторию в свойственном ей беспорядке, лабораторию, в стенах которой великий аптекарь в течение стольких лет каждый день смешивал яды, чтобы получить из них свои снадобья.
Представьте себе довольно просторную комнату[25] с высоким потолком, освещенную двумя выходящими в сад окнами, между которыми висит прямоугольное зеркало. Шероховатый пол из широких досок, которые никогда не натираются воском. Никаких ковров. Утром комнату заливает солнечный свет, в правом ставне, который иногда оставляется закрытым, проделано отверстие, и таким образом при случае рабочий кабинет в целях эксперимента превращается в камеру-обскура. В центре комнаты высится квадратный стол с закругленными углами. Его окружают четыре новых стула, рядом с ними стоит затейливая плетеная корзина почти такой же высоты. Именно за этот стол на место Фридриха Йона через мгновение сядет ваш покорный слуга, уложит локти на длинную и очень удобную подушечку и увидит перед собой жалкий письменный прибор, состоящий из картонной коробки с песочницей и деревянной чернильницы с потрепанным пером.
Многие фаты-аристократы и почтенные мелкие буржуа описали покои Гёте, или, скорее, то, что они видели. Одни нашли всю обстановку, от мебели до картин, совершенно невзрачной, и посмеялись над ней, другие преисполнились искреннего восторга, свойственного невежеству. О чем думали славные люди, всегда готовые на хулу и похвалу, разглядывая этот удивительно банальный интерьер? Я вижу у левой стены конторку с ящиками и пюпитром наверху; рядом высокий столик с наклонной столешницей, а между окнами – широкую консоль по соседству с низким столиком. У правой стены – большой секретер, окруженный стеллажами. За ним – застекленный шкафчик в стиле трубадур, вторую конторку и слева от меня, около камина, из которого исходит дорогой моему сердцу сладковатый запашок горелой бумаги, большой комод. Право, святилище не стоит и выеденного яйца, а ведь я еще не видел крохотную спальню хозяина с его детской кроватью, монашескую келью, приютскую каморку, которой побрезговал бы даже нищий студент. Надо быть, по меньшей мере, японцем или корейцем, чтобы ощутить хоть какой-то интерес к подобным вещам, если, конечно, правда, что в этих странах почитают чашки, не имеющие никаких других достоинств, кроме одного – в совершенстве, то есть самым банальным на свете образом, служить иллюстрацией идеи чаши. Нет, это уж слишком надуманно, слишком претенциозно. Ясно, что живущий здесь человек не придает никакого значения ни роскоши, ни даже удобству. Что до красоты, которой по разным поводам посвящаются многие комнаты бюргерской части дома Гёте, то она поистине не имеет права на жительство в его сельской части, если только не является объектом изучения. «Утилитарная» – так англосаксы называют мебель, не имеющую никаких достоинств, кроме практической пользы. Кабинет Гёте – рабочее место и только. Работа – это его жизнь. Вот почему некоторые труженики, из тех, что писюкают под каждым деревом[26], считали его лентяем: он работал без надрыва, как дышал. И отсюда неизбежный беспорядок в его мастерской. Порядок есть смерть. Если бы Гёте принадлежал к бюрократам и маньякам уборки, то ему пришлось бы всю жизнь упорно бороться против неотвратимого вторжения в его жизненное пространство вещей: книг, рукописей, рисунков, камней, растений и окаменелостей, творений трех царств и четырех стихий – весь мир был для него объектом исследования, и каждую ночь хаос упорядочивался в его голове.
И плюс ко всему пыль времени и забвения, с которой почти ничего не могут поделать даже пухлые служанки Тюрингии, если не считать, конечно, того, что своими вениками и метелками они могут нарушить правильный ход оптических и катоптрических экспериментов. И посреди всего этого бардака – детские игрушки, тетради Вольфхена, ноты Вальтера, вышивки маленькой Альмы… Пусть только эти господа заикнутся теперь об Олимпийце, о Юпитере-громовержце. Сразу видно, что ноги их не было ни на его кухне, ни даже около нее.
– Мне бы хотелось, чтобы вы пообедали со мной, дорогой Йон, – Его Превосходительство поправил бюст Наполеона из опалового стекла, венчавший чернильницу. – Но, как вам известно, к несчастью, это невозможно. Я никогда не сажусь за стол с моим переписчиком, и особенно по субботам – этот день предназначен для славного доктора Фогеля. Что до беседы со мной после двенадцати, то не ждите ее: Кунст-Мейер, мой старый добрый Мейер-Четыре-Искусства придет ко мне, чтобы обсудить покупку некоторых офортов. Это и его день тоже. Вы скажете, что хороший переписчик терпелив и что я мог бы поговорить с вами о литературе вечером. Жаль, но придется вас разочаровать! Вечером седой барсук прячется в свою нору. Я ненавижу темноту, лучшее занятие в час совы – сон. Ах, да, чуть не забыл! Еще этот преподаватель музыки, некий Вик… Фридрих только что передал мне его визитную карточку: гостиница «Элефант», номер 9… Кажется, он хочет показать нам свою дочь Клару, настоящее маленькое чудо… Что ж, увидим! Вот славный денек, люблю такие: всего понемногу: музыка, наука, искусство… Письма? Посмотрим одним глазком: Густав Пфицер… опять стихи? Пфф… немного отдает Швабией… но хорошо усыпляет: на ночной столик! Это моя бедная мать приучила меня беречь время: одно зиждется на другом, и как только погружаешься во что-то со страстью, да что я говорю, с обыкновенной немецкой серьезностью, которая испортила столько хороших умов, теряешь темп, и тогда… Особенно теперь, когда азиатская гиена рыщет у наших дверей! Холера в Берлине! Какое счастье, что добрый профессор Гегель стоит на страже – на коне, разумеется – у Бранденбургских ворот, а мой друг Цельтер, как достойный ученик крысолова из Гамельна, делает все, чтобы усмирить этих диких тварей музыкой Берлиоза!
Огромный верзила вторгся в комнату. Это был парикмахер, и с ним его приятель цирюльник, приходивший по нечетным числам.
– Останьтесь! – воскликнул Его Превосходительство уже наполовину раздетый.
С открытой грудью и откинутой назад головой, выглядывавшей из-под простыни, которой фигаро, казалось, вот-вот его удушит, он походил на Святой образ с плащаницы Вероники.
– Пишите: «Господину придворному советнику фон Фогту, Йена. Проект водоустройства, предназначенный для орошения верхних частей ботанического сада. – На основании беседы с господином архитектором Кудрэем, генеральным директором строительства…» Нет, оставьте, это может подождать два–три дня, мы еще вернемся к этой теме… Перечитайте мне письмо пастору Киршнеру!.. Хм, хм, отлично, знаете, вы очень хороший актер, мой маленький Йон! Не теряйте времени, устраивайтесь в комнате писаря и перепишите все набело! Ах, да, еще поэма восемнадцати друзьям из Франкфурта… Все, что в стихах, свято! Это я никогда не доверю переписывать чужой рукой – вы найдете черновик на конторке… нет, не на этой, на другой! И помните: меньше песка! Не потому, что он дорог, а потому что от него кругом пыль: а у нас ее и так в избытке! Вполне хватит и огня, только держите листок подальше от пламени. Что до печатки, то возьмите ту, что мне подарили мои друзья-англичане, там, на комоде… Чертов Карлейль! Подарить печать старику! Какой тонкий вкус! Именно в тот день, когда я поставил точку в моем произведении, я хочу сказать, в моем главном произведении, в небезызвестном «Фаусте», который я начал писать шестьдесят лет назад и о котором так много говорят, хотя все читали только половину – шесть тысяч стихов из двенадцати! Наверное, это и есть тот самый английский юмор… И не забудьте, ни капли воска не должно попасть на письмо! Всегда подкладывайте кусочек бумаги, прежде чем запечатать сложенный лист! А теперь, мой юный друг, поскучаем, я в этом кресле, а вы на люстриновой подушке и в другой комнате!
Я вышел из кабинета Гёте через дверь, выходящую в переднюю, и оттуда по коридору добрался до комнаты секретаря. Я был доволен приемом, оказанным мне мэтром: похоже, он был в прекрасном настроении и хорошо отнесся ко мне. Я тихонько опустился на место Йона, открыл папку, достал документы, затем с важным видом положил перед собой стопку бумаги верже и прочие необходимые для письма принадлежности.
На столе лежал черновик поэмы, посвященный франкфуртским любителям вина. Я начал переписывать запись беседы с Крётером и так заскучал за работой, что уже через несколько минут отложил перо и со смешанным чувством любопытства и тревоги сунул нос в цепочку четверостиший.
В благодарность
восемнадцати друзьям
из Франкфурта,в день моего
рождения
28 августа 1831 года
Светел, шумен виноградник;
Толпы пестрые, возы
Громко возвещают праздник
Благодетельной лозы.
Волны мутные точило
Обращает в светлый сок,
Чтобы радостно нам было
То питье в годичный срок.
Но в подвале – вновь сомненье:
Тихо пенится сосуд,
И во мраке испаренья
Удушающе ползут.
Благородная хранится
Сила крепче и старей,
Чтобы, вызревши, годиться
Укреплять пиры друзей.
Тот, кто честно стал стараться,
Может крепнуть в беге лет.
Годы ?дут, годы мчатся,
Бодро выйдет он на свет.
Так искусство и науки
В тишине должн? питать.
Мастерски окрепнут звуки,
Чтоб вселенной прозвучать[27].
Я торопливо сделал себе копию и, как вор, спрятал ее в карман жилета. Не могу сказать, что эти стихи – вершина творчества Гёте, но мне понравилась смесь непринужденности и глубины, наивности и лукавства, очаровательная кислинка, подобная вкусу молодого вина. Меня восхищало, что старый человек, не довольствуясь своей умудренностью, сумел исподволь показать себя легкомысленным; мне подумалось, что Моцарт, если бы он не умер волей судьбы таким молодым, в старости стал бы похож на Гёте. Но что же я, мне еще переписывать пять или шесть листов! И призвав Евтерпу, Полигимнию и Терпсихору, я отдался в руки Скрибуллоса, брата Морфея и внучатого племянника Продавца песка, который по ночам часто навещает бумагомарателей со своей сахарницей в руках.
– Эй! Вы закончили? – Гёте явился в секретарскую через дверь своей спальни.
– Взгляните, на этих трех листах не хватает только вашей подписи.
– Ха, – проворчал Гёте и погладил свой подбородок. – Пишете вы, как курица лапой!..
– Мне еще надо запечатать письма, – продолжил я, не обращая внимания на критику. – Но я забыл печать в вашем кабинете.
– Хорошо! En attendant le seau, prenons un verre[28], – вскричал поэт на жаргоне парижских мальчишек со страсбургским акцентом. – Уже почти десять часов, пора немного подкрепиться… Фридрих! Пить!..
– Я и не знал, что мне придется служить виночерпием, – удивился я. – Правда, это тоже честь, после Ганимеда…
– Краузе! Я зову Фридриха Краузе, а не Фридриха Йона, – Гёте яростно зазвонил в колокольчик. – Вы путаете имена, как первый попавшийся историк! Знайте же, что есть два Фридриха так же, как и два Мейера,
а теперь еще и два Йона…
– И только один «Фауст», – осмелился я.
– Да, только один. Две части образуют целое.
– Поэты всегда так говорят о своих произведениях.
За разговором мы прошли в кабинет, куда пресловутый Фридрих, не я, а другой, не замедлил принести поднос с двумя серебряными кубками и одну из тех пузатых бутылок вина из Франконии, что так образно прозвали «козлиными яйцами».
– Да, – продолжил я, – чтобы придать себе уверенности, каждый думает о своем произведении, как о Вселенной – сфере, кристалле, крепости, о чем-то таком, что переживет века, о предвечном Коране, например, но я спрашиваю вас, вас, величайшего из ныне живущих франкфуртских поэтов, что остается от всех этих попыток, от этой мечты Икара, от Вавилонской башни, устремленной в Небо? Считайте сами: сорок томов, семьдесят сантиметров притворства и мудрости, слитых воедино, восемь кило историй, в которых суетятся несколько сотен марионеток, Вертер и Лотта, Герман и Доротея, Эгмонт и Клархен – разнузданные страсти, радости и печали, пожелтевшие среди листов гербария, раздавленные, как колонны муравьев, двумя книгодержателями! Скажите, разве это творение? Скорее, город в руинах. Где единство в этой как будто бы гениальной кладовке, в этом zuppa inglese[29], в этом неудавшемся «наполеоне», который держится только благодаря заморозке – снимите переплет, и прекрасное издание господина Котта рассыплется в прах, это всего лишь наспех сшитые части и куски – грубая работа!
– Ваше здоровье, – Гёте сделал глоток из серебряного кубка.
– Вюрцбургер Штайн?
– Приют Святого Духа, год тысяча восемьсот одиннадцатый.
– Вино одиннадцатого года превосходно, – заметил я. – Особенно белое.
– И прекрасно сохранилось, – добавил Гёте.
– Исключительно.
Старик медленно опустошил свой кубок, поставил его на поднос, затем спокойно подошел к освещенному солнцем окну с двумя цветочными горшками на подоконнике.
– Знайте, что я не так наивен, как вам кажется, – воскликнул он, резко обернувшись. – Зато вы очень простодушны. И не думайте, что я не слышал, как вы бродили по коридору! Подслушиваем за дверью, подглядываем в замочную скважину… Что вы хотите узнать? Сжег ли я в камине стихи или прозу? Любовные записки или неизданное продолжение «Вертера»: «Пятьдесят лет спустя»? Держу пари, не угадаете: я бросил в огонь письма моего друга Генриха Мерка, которые он написал, когда нам было по двадцать лет – фейерверк, фестиваль свифтовских вспышек, брызги черной желчи! Впрочем, сейчас, когда вы заставили меня вспомнить о нем, мне кажется, что вы чем-то на него похожи… он был такой же худой, с длинным носом и слишком хорошо подвешенным языком… Бедный мальчик! Он кончил тем, что застрелился после того, как испортил себе жизнь. Он ничего не любил, злился на весь белый свет, называл его гнусным сборищем пройдох, сумасшедшим домом. И заметьте, он был не совсем неправ, но какой толк в том, чтобы вот так ополчиться на весь белый свет? Ипохондрия погасила гений Бетховена. Гамлет трогает наши души, но никто не вынес бы его целую жизнь, хватает и двух часов. Умный человек интересен, но если он рисуется – это надоедает. Никто не может быть прав беспрестанно, это неестественно, и резонеры со временем угнетают сильнее, чем сумасшедшие. Впрочем, ипохондрикам свойственна определенная трезвость взглядов, но это взгляд на жизнь глазами смерти. К черту мудрость, если она не учит нас ничему полезному! Уж лучше безумие. И разве не безумие заводить детей, писать стихи? И не безумие ли превращать виноград в это?
Вино одиннадцатого года окрылило нас. У меня крылья были черными, а у Гёте – такими же белоснежными, как его халат. Чуял я, что за этой белизной кроется большая доза притворства или, по меньшей мере, игры. Игры человека, привыкшего покорять, как большая кокетка, не давая никаких обещаний. И я сказал:
– Пожалуй…
Бедуин насмешливо глянул на меня.
– Пожалуй, вы могли бы показать мне рукопись «Фауста», – осмелился я. – Я только составлю себе представление о нем. Если вы согласитесь, это будет самый счастливый миг моей жизни. Не каждый день бедному бродячему студенту выпадает шанс встретиться с Шекспиром… Кто знает, а вдруг, через три столетия, столкнувшись с вашим гением, люди начнут ставить под сомнение вашу личность? Если же я засвидетельствую, что видел, как вы достали рукопись из шкафа, развязали ее, открыли передо мной, то сомнениям места не будет: да, скажут потомки, тот самый человек, что утром первого октября одна тысяча восемьсот тридцать первого года занимался покупкой нумизматического кабинета фон Фогта за три тысячи талеров, выплачиваемых ежегодно по пятьсот, и обдумывал устройство оросительной системы ботанического сада Йенского университета, так вот, как я говорил, этот же человек…
– А вот и печать! – прервал меня Гёте. – И осторожнее с воском! Чтоб ни одна капля не попала на лист! Чего вы ждете? Ставьте! Где, черт возьми, вы учились? У цыган или в канцелярии Мономотапы?
И снова я промолчал, зная, что нельзя оставлять за противником выбор оружия.
«Не торопясь, но без передышки», – прочел я на обратной стороне печатки, довольно безвкусной вещицы, несомненно, дорогой, но не имеющей никакой художественной ценности. Ради нее, наверное, разорились пятнадцать английских друзей, радуясь, что поделят ответственность, больше, чем тому, что поделят расходы.
Моя рука остановилась. То не был герб Гёте – простая шестиконечная звезда между печатью Соломона и розой ветров. Я увидел змея, пожирающего свой хвост! Где, в какой прошлой или же будущей жизни, на первой странице какой объемистой колдовской книги я уже встречал эту странную эмблему: Уроборос алхимиков, символ единства Природы, вечного возвращения или, может статься, ничтожества всего и вся – вечного нуля? Вдруг, мне вспомнились стихи из «Дивана»:
Не знаешь ты
конца – и тем велик.
Как вечность, без начала ты возник.
Твой стих, как небо, в круговом движенье.
Конец его – начала отраженье.
И что в начале и в конце дано,
То в середине вновь заключено.[30]
– Странно, правда? – казалось, поэт читает мои мысли. – Моя жизнь подходит к концу и как будто бы находится в начале. Петля замкнулась. Мне остается только закончить четвертую книгу моих мемуаров – это двадцать шесть лет и все мое будущее. В дорогу, на Веймар! Хорошую свинью я подложил этим педантам: ни одного слова о Шиллере и госпоже фон Штайн! Только детство имеет значение. Дэмон – вот кто делает нас, нет, не такими, какие мы есть, ибо случай и наша воля тоже играют свою роль, но, вопреки тому, что думают сиамские жрецы и прочие фантазеры, он делает так, что мы никогда не будем иными, чем мы есть – по крайней мере, в зародыше. Вы знаете, что древние представляли себе Гения в форме змеи? Природа знает только две формы – круг и спираль. Хвала Господу, человеческий разум начинает это постигать. Мартиус, ботаник[31]…
– Покажите мне, «Фауста», – повторил я с почтительной наглостью, не боясь прервать Гёте, ибо он был не из тех, кто обижается на такое.
Старый лис, сделав вид, что не слышит меня, рассеянно взглянул на стены своей норы, не обращая ни малейшего внимания на отдаленный городской шум. Внезапно, он показался мне очень утомленным, почти дряхлым. Поэт погрузился в свои мысли; его тонкие губы стали почти невидимы, а ироничная улыбка окрасилась горечью.
– Возьмите лучше другую печать, – произнес он. – С моим гербом…
И вдруг к нему вернулась вся его живость, глаза заблестели:
– Я не понимаю, о чем вы, мой дорогой Йон. Рукопись «Фауста»? Разве не вы собственной рукой переписали ее под мою диктовку несколько недель назад? Разве двадцать второго июля не мы с вами сшили все ее страницы, прежде чем спрятать в известном вам надежном месте?…
В комнату вбежал мальчик, бросился Гёте на шею, покружил вокруг стола, затем почему-то успокоился и сел у окна на скамеечку, стоявшую рядом с самым маленьким секретером, в правом углу комнаты.
– Вольфхен, мой внук… В это час мы обсуждаем то, что он читает, – пояснил старик. – И тут начинается сцена из личной жизни, которая вас не касается. Впрочем, мне нечего больше диктовать, да и дать вам переписывать тоже. Прощайте, мой дорогой! Вот… вам будет приятно… возьмите на память это перо!
/ Париж /
Перевод с франц. Евгении Трынкиной
ПРИМЕЧАНИЯ
С. 134. …рассекая толпу хоэфор – Хоэфоры – греч. плакальщицы. Так называли женщин, несущих во время похорон кувшины с водой для погребальных возлияний.
С. 135. …верный Эккерман – Эккерман Иоганн Петер (1792–1854) – немецкий литератор, друг и секретарь И.В. Гёте, известен, прежде всего, трехтомным трудом «Разговоры с Гёте в последние годы его жизни, 1829–1832» (1836–1848).
С. 136. …тактика Ганнибала в битве
при Каннах… – Ганнибал (
…моего друга Теккерея, Беттины фон Арним и графа
Строганова – Теккерей Уильям Мейкпис (1811–1864) – английский
писатель, автор знаменитого романа «Ярмарка тщеславия», увлекался живописью и
был неплохим рисовальщиком. В
С. 138. Эпистодома – архитектурная деталь, запасная часть храма.
…портрет Декарта кисти Франца Хальса – Франц Хальс (1580–1666) – выдающийся голландский портретист XVII столетия. Декарт Рене (1596–1650) – французский философ-рационалист, математик, естествоиспытатель
С. 140. Ганс Вурст (Ганс Колбаса) – популярный герой немецкого кукольного театра, простак-простолюдин, аналог русского Петрушки. Касперле – «потомок» Ганса Вурста,также популярный кукольный персонаж, глуповатый, хитрый обжора.
С. 141. Штилер
Йозеф Карл (1781–1858) – немецкий художник портретист, создал портрет Гёте
в
…Напомнил ему Мельмота Скитальца – Мельмот Скиталец – герой одноименного готического романа английского писателя Чарльза Роберта Метьюрина (1820).
С. 142. …захваченного
в плен Джексоном. – Джексон Эндрю (1767–1845) – седьмой президент США
( 1829–1837). В
…последователь Ньютона…ученик Кювье… – Ньютон Исаак (1642–1727) – великий английский физик, математик и астроном. Автор теории цветности. Гётевское учение о цвете создано в полемике с ньютоновской точкой зрения на природу цвета. Кювье Жорж (1769–1832) – французский зоолог, один из создателей палеонтологии и сравнительной анатомии. Гёте был противником естественнонаучных представлений Кювье.
Темный приверженец Вулкана и противник нептунизма? – Во второй половине XVIII – начале XIX в. в геологической науке противоборствовали два направления – вулканизм (плутонизм) и нептунизм. Нептунисты утверждали, что все горные породы произошли путем осаждения из воды и отрицали ведущее значение внутренних сил планеты в ее геологической истории. Гёте склонялся к нептунизму. Открытия начала XIX в. способствовали крушению нептунизма.
…Кювье, сторонник обособления
головоногих… – В
С. 143. …великий герцог
Карл-Август – Веймарский герцог Карл Август, скончавшийся в
С. 144. …тетради Вольфхена, ноты Вальтера, вышивки маленькой Альмы… – Вольфганг (Вольфхен), Вальтер и Альма – внуки Гёте, дети его сына Августа. Наиболее известен Вальтер фон Гёте – музыкант, автором трех опер и нескольких романсов.
Кунст-Мейер – Мейер Иоганн Генрих (1759–1832) – немецкий живописец и писатель, друг Гёте. Носил прозвища «Кунст Мейер», или «Гётевский Мейер».
…преподаватель музыки, некий Вик – Вик Фридрих Иоганн Готлоб (1785 – 1873) – известный немецкий фортепьянный педагог. Его дочь, Клара Жозефина Вик Шуман (1819–1896) – знаменитая пианистка, композитор и музыкальный педагог, была женой известного композитора Роберта Шумана.
Пфицер
Густав (1807–1890) – немецкий лирический поэт и критик, принадлежал к
«швабской школе». Первый сборник стихотворений выпустил в
С. 145. …мой друг Цельтер… – Цельтер Карл Фридрих (1758–1832) – немецкий композитор, профессор музыки. Был большим другом Гёте и вел с ним оживленную переписку.
…с господином архитектором Кудрэем… – Кудрэй – придворный архитектор герцога Карла Августа Веймарского.
Чертов Карлейль! –
Карлейль Томас (1795–1888) – английский
писатель, историк и философ. В
С. 146. И призвав Евтерпу, Полигимнию и Терпсихору, я отдался в руки брата Морфея и внучатого племянника Продавца песка – Скрибуллоса, который по ночам часто навещает бумагописак со своей песочницей в руках. – Евтерпа (греч. миф.) – одна из девяти муз, покровительница музыки и лирической поэзии. Полигимния – муза торжественных гимнов. Терпсихора – муза танца. Морфей – крылатое божество, бог сна и сновидений. Песочный человек – персонаж герм. фольклора Зандманн – человечек, который сыпет песок детям в глаза и которым пугали малышей, когда они не засыпали. Братья Морфея – Фобетор и Фантаз. Скрибуллос – вымышленный автором божок (от лат. Scribere – писать, чертить) – Писака.
С. 147. Вюрцбургер Штайн – самая изысканная марка баварского вина.
С. 148. …письма моего друга
Генриха Мерка – Мерк Карл Генрих (1761–1799) – немецкий
врач-натуралист, с
С. 149. …в канцелярии Мономотапы – Мономотапа – государство доколониального периода на территории Южной Африки, расцвет которого приходился на XIII–XV века.
…ни
одного слова о… госпоже фон Штайн – Штайн Шарлотта фон (1742–1827) – платоническая
возлюбленная Гёте, дочь гофмаршала фон Шардта, в
[1] (Вернуться) История написана на основе неопубликованных записок Лучана Блэквелла
и дополнена примечаниями и послесловием профессора Йенского университета Фридриха Готтлоба Шнепфендрека.
[2] (Вернуться)
Полностью – издательство «Алетейя»,
[3] (Вернуться) Перевод С. Ошерова.
[4] (Вернуться) Бликсен Карен (1885–1962) – датская писательница, автор романтико-фантастических новелл и романов. Дважды выдвигалась на Нобелевскую премию по литературе.
[5] (Вернуться) Идишлэнд – этой страны нет и не было ни на одной карте, но это родина многих миллионов евреев, живших на территории от «Страсбурга до Владивостока». Чаще всего под Идишлэндом подразумеваются территории Польши, Чехословакии, Литвы, Латвии, Белоруссии, Украины и России. Считается, что уничтожении Идишлэнда началось во время Первой мировой войны и закончилось во время Второй.
[6] (Вернуться) Гомбрович Витольд (1904–1969) – классик польского авангарда, оказавший большое влияние на польскую и европейскую литературу и драматургию.
[7] (Вернуться) Имеется в виду революционные выступления поляков в 1905–1907 гг., подавленные Российской империей.
[8] (Вернуться) Потоцкий Ян (1761–1815) – польский историк, путешественник и писатель, автор романа «Рукопись, найденная в Сарагосе» (1804).
[9] (Вернуться) Дёблин Альфред (1878–1957) – классик немецкой
литературы, чьи романы представляют собой сплав реальности и вымысла. Дёблин Вольфганг (1915–1940) – математик, принявший в
[10] (Вернуться) Тракль Георг (1887–1914) – австрийский поэт, классик экспрессионизма, оказавший большое влияние на мировую поэзию XX в.
[11] (Вернуться) Трэш-культура (от англ. trash – мусор) – направление в современной массовой культуре, характеризующееся декларативной бездуховностью, вторичностью и вульгарностью, использованием штампов, затасканных идей и сюжетных линий. Трэш – ответ на стремление обывателей уйти от проблем современности.
[12] (Вернуться) Соти – сатирические пьесы острой политической направленности, пользовавшиеся популярностью во Франции XV–XVI вв. Были окончательно запрещены цензурой в конце XVI в.
[13] (Вернуться) Зал Юноны – одна из гостиных в доме Гёте в Веймаре (см. приложение I).
[14] (Вернуться) «Вюрцбургер штайн» – марка изысканного баварского вина, производимого в окрестностях Вюрцбурга и носящего название холма, на котором произрастают виноградники.
[15] (Вернуться) См. план в Приложении I. – Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примечания профессора Шнепфендрека.
[16] (Вернуться) На верхнем (то есть третьем) этаже дома на Фрауэнплан находятся мансарды с четырнадцатью односкатными слуховыми окнами. В сельском доме также есть второй этаж, перестроенный из бывшего чердака в помещения для прислуги.
[17] (Вернуться)
[18] (Вернуться) Просвещения (нем.) – Прим. пер.
[19] (Вернуться) Немецкое слово «gem?tlich» переводится, в том числе, как «уютный», хотя по сути своей оно непереводимо, ибо происходит от слова gem?t, которым обозначается орган, расположенный между душой и сердцем и схожий по своей консистенции с телячьей зобной железой.
[20] (Вернуться)
Имеется в виду встреча Гёте с императором 2 октября
[21] (Вернуться) Речь идет об Уильяме Теккерее и его гравюре, приведенной в приложении II.
[22] (Вернуться) Фауст. Часть I, Рабочая комната Фауста. – Пер. Б. Пастернака. В оригинале все стихотворные цитаты даны в переводе на французский Марка Пети.
[23] (Вернуться) Глаза человека, заключившего договор с известной персоной (англ.). – Прим. пер.
[24] (Вернуться) Карл
Занд – студент-революционер, в
[25] (Вернуться)
Согласно профессору Эриху Трунцу, который посвятил
измерениям не одну неделю, размеры комнаты Гёте таковы: от двери в переднюю до
окон – 5,
[26] (Вернуться) Выражение принадлежит самому Гёте. Так он назвал ученых, испещряющих свои тексты примечаниями. (См. Gespr?che, II, Gedenkausgabe, vol. 23, Zurich und Stuttgart [Artemis Verlag], 2 ed., 1966, P. 820).
[27] (Вернуться) Пер. М. Кузмина.
[28] (Вернуться) В ожидании ведра, возьмем стакан (фр.). По-французски это звучит так же, как «в ожидании печати, возьмем стих (или червя)». И все потому, что ведро (seau) и печать (sceau) по-французски звучат одинаково. Омофонами являются также слова стакан (verre), стих (vers) и червяк (ver). – Прим. пер.
[29] (Вернуться) Бисквитный торт со взбитыми сливками, пропитанный вином (итал.). – Прим. пер.
[30] (Вернуться) Из стихотворения Гёте «Безграничный». – Пер. В. Левика.
[31] (Вернуться) Карл Фридрих Филипп фон Мартиус (1794–1868) – нем. натуралист и путешественник, высказавший идею о двух тенденциях в развитии растений – вертикальной и спиральной.