Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2014
Уважаемый читатель, если ты однажды зашелестишь этими страницами и не обнаружишь финала, не удивляйся – это лишь одна глава из романа некоего писателя-ленинградца, который, живя давно в Париже, окунулся, как мог бы окунуться в Сену, – в Питер, в год пятьдесят седьмой и те, что по календарю от него недалеко. Окунулся с головой. А вынырнув, описал увиденное как «Морг имени П. Великого».
Но в этой главе автор предлагает только залезть на «ленинградский чердак», то есть посетить Эрмитаж, где золото и позолота, где экс (и не только) экскурсанты шаркают войлочными подошвами по неотразимым зеркальным полям-паркетам, где посетители даже удивление своё выражают, затаив дыхание и шёпотом.
* * *
На улице стоял поздний сентябрь, то ли в кирзовых сапогах, то ли в блестящих галошах – лило, как из ведра. Из немытых окон седьмого «Б» было видно, как потоки, струи, капли бежали, спасались от кого-то, ручьями, струями скатывались по чёрным веткам голых деревьев. Вниз, в никуда. Грачи отлетели. Шёл какой-то урок. Алгебры, очевидно, ибо мелькали «А» и «Б», прямые, «иксы» и «игреки» – благородное сочетание (в отличие – от улиц и лестниц) стен класса, какие-то квадраты, от которых голова шла кругом… да и вообще, зачем она нужна, алгебра эта?
Вовка поднял голову, задачка упиралась и не доходила до сознания. Оглядел класс. Все горбились над тетрадями и с переменным успехом решали всё это, и только пара спино-шей уж очень вертелась, ждала перемен/ы/? Чёрная доска, белые (мелом) на ней нелепые буквы, арабские числа, белая тряпка. Слева портрет лысого. Вождь сидел в белом кресле, то есть на белом – чехол натянули, что-то тоже черкал на бумаге, и какой-то бородатый мужик из бедняков, допущенный, мял шапку… о чём-то докладывал. Просил? Доносил? Корму просил? Кормушек? Это – слева. А справа – тоже картинка… репродукция… совпродукция с картины Ярошенко Коляна Александровича… Опять же – «Всюду жизнь»…
Вовка смотрел на «столыпинский» вагон серо-зеленого цвета у перрона, на окно «венецианского» размера сто двадцать на восемьдесят… – об этом он где-то читал. Сейчас вместе с удивлением от собственного прозрения чувствовал, как с холста, то есть с репродукции этой, вылезала какая-то большая неправда. Она была в пяти неестественно тоненьких прутьях решётки, в лицах тех, кто был за ней… Ах, Николай Ляксеич, куда вас воображением занесло: прямо-таки мадонна с тюремным младенцем, бородатый волхв волк-уголовник, морячок-среднячок, и солдат-убийца – свой – наёмный?.. И этот перрон… Нет, не перрон, а площадь Святого Марка, где ходят, порхают, дерутся из-за крошек голуби (много лет позднее, увидев и настоящую Сан-Марко, и голубей на них, вспомнит он эту ярошенковскую картину и подумает о наивности её, и наивности этих грязных птиц, одну из которых Пикассо решил превратить в символ. Мира?).
Мысли Вовки были далеко за стеной, на которой висела репродукция, и непонятно откуда послышалось:
Встань, страна!
Явление –
Третье отделение!
Полюбуйся, Всевышний…
Каждый третий – лишний.
Особенно поражал Вовика взгляд молодки (мадонны?) в чёрном платке… с упитанным младенцем. «Всюду – жизнь». Всюду? Про что это? Про где? Про Расею? Про заключённых за «венецианским» окном «столыпина», зарешечённых тонкими железными прутьями, которое этот «розовый» с радостью мизинцем прошибет?
Вовик повертел головой… мысли, несвязанно толпившиеся на перроне воображения, ни в какой степени не были связаны с этим унылым уроком алгебраического мышления и логики и – по шпалам, по шпалам, как Толстой, уходили от всего к чёртовой матери, куда-то далеко-далеко. Ну а как же эта, «без вины виноватая» бабёнка с толстопопым… и три с половиной уголовника (хотя дед с бородой – вполне ещё может на три четверти потянуть), как могли они оказаться в общем коридоре у «венецианского»? А как же «влечение полов»? Да ещё в «столыпине»! «ЖД»? А где ж «охрана стеночкой»? Или уголовники уже баб не любят? Лесоповал – не тот повал, всё – наповал? Может, в восемьдесят восьмом – того… и была эта жизнь повсюду, сейчас – в этом… седьмом «Б», в пятьдесят седьмом – редко кто не знал, что если жизнь повсюду, то не библейская, не венецианская, а – иная… Впрочем, Вовочка не мог сказать, что знают-не знают его одноклассники, однако был уверен, что каждый из них, как и он, был точно раздавлен этим серым небом и этим мерзким «блином Ньютона».
Училка по алгебре и воспитательница седьмого «Б» класса, Вздох Галина Ивановна, положила указку:
– Всё, ребята! Начинаем поднимать… культурный. В эту субботу – Эрмитаж.
Все зашевелились. Витька Стоеросов, рыхлый и смешливый приятель Вовочки, толкнул его ногой:
– Опять по два «рэ» с носа.
Вовочка ответил вполголоса:
– При Александре Втором – бесплатно было.
Витька тоже задумался:
– Зачем же было тогда Зимний брать и бомбой его… если бесплатно?..
– А я предпочитаю Летний. Тоже «Аврора», но красота и без пороха… И «потроха» гипсовые.
Дылда Куляко, метр сто шестьдесят три, который собирался после школы и в высшее, и в морское, и в офицерское нырнуть подводником, вынырнул рядом, влез сзади репликой:
– Настоящий мужик должен любить порох и впадать в экстаз от падающей на его пятки медной гильзы – «семидесятипятки».
– Ну и впадай, – заметил Вергюлий, вспомнив, что он уже что-то тоже черканул по поводу Летнего в похожих, зимних обстоятельствах:
Хорошо стоять
Венерой
В Летнем – сухо под фанерой,
Ну, а лучше – Аполлоном
За «Тройным» одеколоном.
Всё вокруг двигалось… стучали крышки парт… звонок вот-вот, а у чёрной доски Вздох «напирала» на совсем ещё юные сантиметры-сантименты:
– Ребята, а что вы про Эрмитаж знаете?
Со всех сторон неслось:
– Ну, «чердак»…
– Котов много и кошек страшных…
– «Вторая»… много денег было….
– А я думал, Ленин, он же у нас…
– Бабы – грудью…
– Не грудью, а задницей…
– И тем, и другим.
– Ну, и думай… Он же был нищим…
– Ты ж понимаешь… Грабанули бы банк… и Леонардо – наш…
– Только тебя и ждали… Грабанули… и не один!..
– И всё равно… – «их».
– Всему своё (время).
Вздох вздохнула:
– Эй, философы! Нужно говорить: не «грабанули», а «экспроприировали»…
– Пять тысяч залов и комнат… И столько же старух-смотрительниц… Двенадцать стульев – пять тысяч задниц.
– В арестантских ходят, шаркают… Мягкий «шаркер», чтобы без сучка и задоринки…
– Да, с «сучками» – туго, а уж с «задоринками»… Женский батальон, «Дикая дивизия», армия!..
Вздох радовалась, седьмой «Б» втягивался в культурное, по рельсам катил «ЖД». Она подбросила:
– Ну, с котами это Елизавета, по указу триста семьдесят пять штук.
– Культурная «групповуха», – заметил Санька Чучкин.
– Чучкин, выбирайте выражения… Не групповуха, а посещение музея – группами.
«Хомяк» – Витька, толстощёкий, у которого была дача в Териоках (вернее, у родителей) и которому Вовка «чирикнул», обмяк, как после рюмки «рябиновой» в день рождения:
Я всегда с тобой,
Хомяк,
Надуваю щёки,
Так уж вышло… твой «обмяк»…
С водкой «Териоки», –
вдруг философски заметил:
– Когда ты – Романов, а не Толстиков, то можно и напрокат… Сервиз плюс Катька… Одна цена за всё.
Вовочка внимательно посмотрел на Вздох. Галина Ивановна носила длинную зелёную юбку ниже колен, серую блузку – выше, и такие же бежевые туфли – совсем ниже. Лицо выражало бесконечную усталость и полное отсутствие женственности, зато вовсю присутствовала мужская мужиковатость и решимость нести свой крест – выкрест. «Интересно», – подумал он, – «неужели с ней что-то можно делать после полуночи?..»
Кто-то произнёс:
– У нас музей – ого-го!..
Вздох выдохнула:
– Не «ого-го!..», а – мировой.
– Там ещё галерея участников Великой и Отечественной. Где Матросов и Космодемьянская повешены…
– Не повешены, а развешены…
– Ну, что ты, это же – Вторая… Гитлер. А в первой – Наполеон.
Стасик Шиворот-«умник», «шиворот-навыворот», заметил:
– А там, на третьем, – «Любительница сивухи»… Отец всегда мать толкает, когда та к рюмке… Смотри, такой будешь… Какой? Оплывшей, поплывшей…
– А что такое «абсент»?
– По-моему, пойло…
– Там ещё, тоже на третьем, какие-то раки зимуют, красные…
хоровод водят…
– Матисс, – поддакнул Стасик.
И тут спасительный звонок по ушам резанул – на перемену.
Этот, с камнем в глотке – (Цицерон), всегда говорил: «Если ничего не происходит, пиши, чтобы рассказать об этом». В эту мокрую субботу «поведать чего» тоже не было, потому что… происходило. В девять тридцать утра весь седьмой «Б» пошёл «брать» Зимний. Галина Ивановна Вздох сменила серую кофту на синюю, но не юбку (другой, вероятно, не было), так и шпарила по граниту Дворцовой набережной.
Да, кстати, перед погрузкой в трамвай номер четыре этот «вздох» вдруг выдохнул: «Во дворце вести себя по-дворцовому…». Странно, а как это? Было понятно, что не как на улице и в школе… но как? Прислали бы «дворецкого», чтобы разъяснил… От «Суворова» (который в бронзе сейчас, а тогда – живьём и на заднице) до входа в «сокровищницу» всех времён и народов было пёхом минут двадцать. Ах, как не хотелось Вовочке тратить эту свободную субботу на какой-то обязательный шаркающий поход-экскурсию, но что делать! Судьба седьмого «Б» была решена не на светлых небесах, где, как все знают, заключаются браки, а в полутёмной учительской. Легкое раздражение уже посетило его в семь утра, но внезапно выплеснулось только в девять, после особо лёгкого завтрака и поверхностных шейно-мойных процедур, когда он выскочил на Прощальную… к месту сбора любителей прекрасного. В его котелке завертелись, засуетились строки:
Трубка, трубкой,
портмоне…
На стене висит Монэ…
Не картина – копия…
Ж*пией – утопия.
Раздражение вылилось в слове «ж*пией» – неприлично, не по-«эрмитажному» как-то.., но из копии жизни копию-утопию не выкинешь, разве жизнь только… и по его уже состоявшемуся, устоявшемуся мнению, выражено было точно.
Второе – похоже, как-то удачно избегало «слезливого» развития, непреклонно приближающейся чужой «сексуальной» старости. Может, потому, что чужой?
Богатый Рембрандт…
Грудь у крошки…
Всё заплетается в окрошке…
И только старые колени…
Напоминают возраст лени…
Всё. Вергюлий был готов к этому сегодняшнему «взятию» Бастилии.
А как удачно выразилось это: «эрмитажно-многоэтажное»!
В десять тридцать оказалось, что вестибюль этого «ого-го» уже был взят «народом», другими «любителями прекрасного»: солдатами, матросами, учениками, домохозяйками, хозяйками просто и пенсионерами, которые уже ломились в ещё почему-то закрытые двери, тянулись в кассу за билетами, искали или ждали «своих» экскурсоводов. Сердца и кошельки были открыты настежь ещё и потому, что цена ему (этому самому прекрасному) была не копейка, а полновесный «совейский рупь». Какой-то сержант с тремя планками и квадратными значками на такой же груди прошипел своим, в «кирзовых»:
– По одному, рассчитайсь!
Генка Наложило предположил:
– За билеты?
И тут к группе «Вздох» подошла сухощавая, тоненькая гражданка (Выдох?) с седыми зачёсанными гладко волосами и тоже в синей кофточке, на которой с одной стороны, правая грудь – сияла белая овальная костяная брошка с греческим профилем молодой дамы в ней (класс!), а слева – с другой (и тоже грудь), табличка: «Дрохля Светлана Евгеньевна»:
– Я ваш «чичерон», – сказала Дрохля.
– Опять Цицерон-офицерон… сколько же их на нашу голову, – подумал Вовочка, а Витька-«эрос» зашептал прямо в ухо, подтвердил догадку:
– Слава Богу, не Чичерин, а просто – дохля…
И тут через единственные, полноценным рублём раскрытые настежь двери дворца (как и через остальные полторы тысячи – позднее только долларом), повеяло надеждой, потянуло весной, соловьями… которые так и «не разбудили солдат», вошёл, втиснулся, ввалился «женский батальон» – и тоже двадцать шесть головок-голов, перешептываясь, хихикая и толкаясь… Будущие балерины?
Дохля с геммой улыбнулась радостно:
– А вот и «наши»…
– Наши?
– Их экскурсовод… увы, завалилась… Грипп… Я обе группы поведу.
Так «дохлое» воинство составило с полсотни, нет, даже больше голов-головок, включая и трёх «командиров»: Дрохлю и училку с балеринками, прямую и сухую, похожую на «указку», которая всё время, в самом деле, указывала, что делать. Она, кстати, бросила странную реплику: «Вамп, Мохнаткина – не отставайте, подтянитесь!» Ну и фамилии!..
А мальчиково-девичья армия-лента уже поднималась по «расстрелянной» барочно-мраморной парадной лестнице – той самой, по которой много лет спустя в кинокадрах у Сокурова наоборот – спускаются чванные аристократы и исчезают в никуда…
Сейчас же, всё-таки соблюдая границы групп, все вместе поднимались по белому мрамору. «Сто-Эрос» толкнул плечом Вовку и подмигнул:
– Попробуем Вамп?
– Попозже… Может, что и выгорит?.. – он уже заметил симпатичную «кошечку», в белом переднике с голубым бантом…
Дохлая «гемма» уже добралась тем временем до горизонтальной площадки:
– Подтягивайтесь, подтягивайтесь! А кто из вас знает, почему Зимний Эрмитажем называется?
Вздох, обернувшись нам, «своим», улыбнулась:
– Мы уже это…
Голоса перемешались:
– Антресоли…
– Чердак…
– Пещера…
– Правильно… Эрмит – это который в пещере… а «л’аж» – это – возраст…
– Ну, как Распутин Гришка…
– Или Гришенька…
– «Ураган»…
– Кто сказал «Ураган»?
– Екатерина Вторая…
Все посмотрели на Вергюлия, а он на эту «двойню» Вамп – Мохнаткину… Какая же из них?
– Правильно, – одобрила с зачёсом, – но об этом позже. А сейчас несколько слов… Лучшая царица всех наших времён и народов, которую мы имели…
Стас Шиворот опередил её вполголоса:
– Которая нас… поимела…
«Гемма» захлёбывалась:
– Екатерина, которая на Петровом распорядилась выбить «Первому – Вторая», была наша высокообразованная и, заметьте, единственная не кровавая царица. Любила живопись и даже немного музыку… Это ей принадлежит изречение: «Говорят, что я коллекционирую картины из-за любви к роскоши, и что меня совсем не трогает живопись, как и музыка. Я докажу этой говорильне… обратное». Заметьте, «говорильне», как точно, как по-русски! А ведь по рождению – Цербская. А как изъясняется немка?! Какое врождённое чувство русского языка!..
– А сейчас, – продолжала Дохля, – мы пройдем в галерею героев Отечественной и я расскажу вам, как сражалась русская армия против Наполеона и какие исторические следы она оставила в стенах нашей национальной сокровищницы…
Как дворцовая свита, тянулись за ней юные питерцы – сотня с лишним серых тапок, которые то и дело спадали с подошв, заворачивались, мешали двигаться и смотреть по сторонам. А смотреть было что: в свите произошло некоторое смешение и смещение «полов» и акцентов, взгляды подростков становились более смелыми и, если ещё не дерзкими, то уже более откровенными… Может и правда, прав был Ярошенко – жизнь всюду?
Генка Наложило двинулся вспять.
Две девицы, которые были за Вамп-Мохнаткиной, как-то сместились, подтянулись к мужской половине процессии, и Вовочка пролепетал не очень громко, но так, что его услышали:
В моей жизни «дама
пик»
Вызывает нервный тик.
Перешёл на «даму буби»
У которой толстый губи…
При слове «губи» две «Мохнаткины» переглянулись, а «молодое животное» (в смысле – Вергюлий) поняло: стих произвел впечатление, а Наложило промолвил: – Во даёт!..
«Малышка с греческой» – Светлана Ев… – вперёдведущая, вперерёдзовущая, вперёдсмотрящая неслась, как угорелая, как Денис Давыдов – в свою галерею… как Наташа Ростова – к первому любовнику, как Женечка Онегин – в «Метрополитен опера», в Нью-Йорк, на жуткое представление своей одноимённой оперы. Где Георгиев, зубочисткой, кажется… Ты ж понимаешь… Она – эта: «я две поведу…», вдруг остановилась, как вкопанная, около удивительно голой рембрандтовской «Данаи», которая мылась чёрт знает в чём… Ах, эта «Даная»! Ох, уж это полотно!.. Ещё – не Курбе… Ещё не ракурс… Ещё не «Происхождение мира», но – о, Боже!.. о, тоже… «Бойтесь даров данайцев!»… Это же его-её полотно – шедевр «банный», пятнадцатого июня тысяча девятьсот восемьдесят пятого… в день рождения – годовщины захвата Литвы доблестными воинами, неизвестный патриот-литовец, имя и фамилию Вовочка того… не вспомнил… (прости, герой, забыл!) плеснул в моющуюся любительницу чистоты целый литр кислоты серной в безумно масляную беззащитную рембрандтовскую девку…
Говорят, что кто-то из знаменитостей двенадцать лет реставрировал облитую кислотой красотку, а сколько лет получил гордый литовец за свой подвиг – некрасивую выходку? А академик Пиотровский всё удивлялся:
– У нас же не «Русский»!.. Если уж так хотелось обидеть, облить гордость нации, пошёл бы в тот музей!..
А Дрохля подождав, пока подтянулись шаркающие колонны, с энтузиазмом продолжала:
– У нас много прекрасного и в залах, и запасниках: двадцать четыре Рембрандта, тридцать восемь Рубенсов, восемь Монэ, пятнадцать Гогенов, сорок Матиссов, двадцать семь Пикассо. Сверх этого… положите – Ван Дейка, Фра Анжелико, Джорджио, Тициана, Леонардо да Винчи, Пуссена, Веласкеса, Эль Греко, Мурильо, Буше, Курбэ, Шардена, Ватто, Манэ, Ренуара, Дега, Дюфи, Кандинского и даже Малевича…
А Дрохля вела в «глубины»… Золото, позолота, мрамор, малахит навалились на молодое воображение, заставляли притихнуть внутренне тех, кто жил в коммуналках, в убогих комнатушках, в домах, где запахи щей смешивались с запахами табачного дыма, сыростью, нередко полунищетой… И нарядные дамы, генералы или праздничные крестьяне, глядевшие на них из тяжёлых рам, были так непохожи на знакомых им соседей по жилью, по двору…
– А что помогает понять на портрете внутренний мир, душу героя? – продолжала Дрохля. И слова эти как бы зависали в пространстве между узорами на паркете и высокими потолками, касаясь молодых душ, но, не проникая в них, а лишь царапая, раздражая.
– Знаете ли вы, что в день объявления войны, двадцать первого июня тысяча восемьсот двенадцатого, Эрмитаж купил серию картин у наполеоновской жены Жозефины из её коллекции? И в этот день картины тащились на возках в Санкт-Петербург, из Мальмезона… Представляете? Сам Давид Тернер – молодой… и к нам. Никто, увы, не представлял этого.
– Тоже мне! Двадцать первого июня тысяча девятьсот сорок первого эшелоны с пшеницей нашей тоже на Берлин шли… – влез Вовка. Все повернули головы… а Дрохля отреагировала тут же:
– У нас – картины, искусство, а у вас, молодой человек, по-моему… – политическая провокация.
Вздох прикусила нижнюю губу, а «Указка» поспешила сменить тему:
– А где тут у вас Ангельт-Цербская? Это же с неё всё…
Мальчики и девочки тащились за «Геммой», которая всё время словно ускоряла шаги, и пытались не потерять войлочные тапки. Вздох, приблизившись к Вовочке, зашипела:
– Тебе что, больше всех надо, неприятностей захотелось?
– Так это ж – правда…
– В жизни есть тысяча правд, важно выбрать ту, которую момент требует…
Теперь, когда дань героям «Великой Двенадцатого» была отдана, все, как бы расслабившись, зашаркали по паркетам в своё удовольствие.
Как бы в подтверждение этому вдруг раздался вопль: «Вот она… Матушка!». Вовка подумал, что кому-то плохо стало… Может, это вон той старой тётке, которая там в углу торчит? Он повернул голову… Дрохля, улыбаясь, стояла перед огромным портретом… дамы в «надутом» серебряном платье с красными щёчками и в огромной накидке из сорока трёх горностаев. На могучей груди, осыпанной бриллиантами, толпились, топтались караты, караты, картели карат… Золотой «Георгий» на оранжево-чёрной ленте, ниже левой груди. На дрохлин восторженный вопль спешили все – и мальчики, и девочки, но они уже были «разбавлены» какими-то случайно оказавшимися рядом любопытными солдатами и пенсионерами.
– Ангельт-Цербская!.. Вот она – радость наша. Энциклопедистка! (В смысле Дидро и Вольтера, в смысле Риги и Фёдорова-первопечатника.) Она всегда была первая, даже в неудавшихся семейных обстоятельствах… Он – Пётр Третий, она – Екатерина – Вторая… Эта женщина почти отменила пытки в России. Во всяком случае… попыталась.
– То есть, как это – «почти»? – раздались голоса.
– А вот так… Она задумала отменить пытки в России. Нехорошо это, мол… А сенаторы дружно заявили… что отменив её (пытку), в этом
царстве-государстве никто, ложась спать вечером, не будет уверен, что утром живым встанет.
– А каких «подельников» Екатерины вы знаете? – поддала, поддела Евгеньевна и со всех сторон полетело:
– Завадский.
– Платон Зубов.
– Зорич.
– Ланской.
– Римский-Корсаков (не композитор – композит).
– Ермолов.
– Мамонов. (И не Мамонов, а Бабанов. Он часто изменял ей с другими бабами. Она в письмах Гришеньке на фронт жаловалась. На что Потёмкин в ответных советовал: «Да пошли ты его, матушка, на…»)
– Гришенька Тавро… Одноглазо-Таврический… Потёмкин (через «ё»).
– Орлов.
– Васильчиков.
Поток восклицаний иссяк, но не любовников. Вовочка задумался.
А чего тут плохого: любовь управляет телом, а тело – государством! Это уже позже он кое-что полистал. Все выкрикнутые «подельники» – все как один – были любовниками Екатерины. Самый умный и тонкий – Ланской Саша… Самый «бугай» – Платон Зубов. Не случайно стал быстро адъютантом Её величества, генералом и – без проволочек – министром. На празднике у Гришеньки Дорического, посвящённом окончанию Первой русско-турецкой войны, «Матушка» пришла к нему с новым своим двадцатидвухлетним Платоно—«эталоном». Гриша и так, и сяк пытался «снизить тон», мол, красавчик, но идиот – кобель… «Зубной» – не тот дантист, кого ей, «Матушке», надо – зуботычина, но тут же за речи подобные сам получил по зубам… В два часа ночи он, Таврический, встал на колени патетически, платонически… заплакал… но Катрин знала, что делала – телу не прикажешь… ему, «зубатому» – двадцать два, ей – за шестьдесят с «гаком»… Утром Гриша получил весточку-приказ: «Спасибо за ширинку-вечеринку. Тигр – немой, ты теперь не мой. Давай в Жази, к туркам, войну на мир переписывать»… Ну, и пошёл, ну, и переписал, ну, и подписался… а в октябре… в Молдавии, под Кишинёвом – откинул копыта…
Получив «весточку» с юга, фрау Ангельт упала в обморок. С трудом встала, вымыла шею и лоб холодной, села к столику передохнуть, успокоиться, а перед глазами словно стояла первая встреча с «Ураганом» – Тавридой… он ей тогда мундир свой гусарский одолжил, и она на «орловском» гнедом в Петергофф зацокала, чтобы успеть перехватить кортеж своего мужа – глупого, некрасивого, никчёмного идиота, эпилептика и гомосексуалиста. Впрочем, на двенадцатом году жизни с Екатериной «эпилептик» всё-таки улучшился – основал Академию художеств, хотя и по желанию его приёмной матери Елизаветы Петровны. Как же с таким на трон? Заговор!.. В ту пору у Екатерины в любовниках ещё один «рысак» на рысях ходил – Орлов. Ах, сколько ж всего там было!..
Вдруг Вовочка голубой бант Вампа вблизи увидел. В этот момент она уже не строила глазки, а прямо к нему протиснулась.
– Давай знакомиться, – просто и доверчиво.
Как хорошо было почувствовать себя «имперским» мужчиной, человеком, пусть даже маленьким, даже совсем, даже без шинели, даже в облезлой и в обломках империи, но… (Это ощущение выплывало у него много лет спустя не раз, преломляясь в странных формах, особенно, когда весь мир шумел об империи, нефтяной трубой угрожающей!)
– Света, – прошелестела она губками.
Господи! В голове неожиданно завертелось маховиком, кто-то там дал маху… нажал на какие-то «педали», про судьбу завертелось и про зелень:
Чирикает судьба –
Опять сижу на ветке…
Мне с веткой повезло,
Не повезло со Светкой!
Но внутренний голос вдруг заглушил голос внешний, Дрохли:
– В шестьдесят втором умница-царица неожиданно решила забить «чердак» произведениями и сказала послу – Долгорукому: «Если ты – многорукий – докажи это… Не занимайся разведкой в Берлине, а закупи-ка мне картины у немцев. Вон – коллекция Готоцкого! Да и шедевров побольше». Долгорукий выложился и выложил. Первый «конвой» – двести двадцать пять картин… И не каких-нибудь: «Малые Голландцы», «Большие Фламандцы»… В шестьдесят девятом – второй, ещё шесть «соток» подвалило, а в семьдесят втором – третий, целая коллекция Крозата… В семьдесят восьмом весь «чердак» был забит, завален до отказа, а уж о запасниках и говорить не приходится: забили под завязку.
Всё это было теперь неважно… в дыму… в исторической раме – дымке… разве, что любовники императрицы… были «исторической необходимостью»… и такой же реальностью. Всё-таки генетическая эстафета, историческая и сексуальная связь времён…
Володьку потянуло уединиться. Вамп за ним зашаркала ножками, они заскользили в другую залу, оставив заливаться соловьём Екатерину Евгеньевну. Витька-«сто», видя их, подмигнул, улыбаясь на все «сто»… И Мохнаткина (теперь уже точно – она), скривилась тоже.
Похоже, они понимали друг друга.
В ярко освещённом зале, в котором они оказались, висели три картины. На той, что слева, был изображён толстопузый ангелочек, упиравшийся во что-то своими толстозадыми ногами. Рядом пышнотелая красавица. Левая грудь, сосок розовый, прямо на Вовку с Вампом уставился.
Они стояли и молча смотрели на холст, словно не зная, о чём говорить или о чём молчать, потому что здесь словно была какая-то тайна, какой-то порог, переступить который они ещё не были готовы, даже если и держались свободно и не скользили, хотя пол был не просто скользким, но опасно-скользким, подло-скользким.
Они перешли к картине рядом. Из тяжелой голубой рамы смотрела «Дама в голубом». Здесь она называлась: «Портрет герцогини Гейнсборо». Утонченное лицо просто было отворено в мир, распахнуто… – в том числе, в мир Вовочки… Лицо звало куда-то… Чёрная ленточка на шее… Ах, овальчик, овальчик, овальчик – завальчик!
– А давай каждое воскресение здесь встречаться… В одиннадцать…– предложила вдруг «бант голубой».
Вовочка опешил. Где деньги на билет взять? И потом… почему здесь, а не где-нибудь в парке? На улице? Почему у этой голубой герцогини? Странно! А может, и правда, начало романа с прекрасным?
– Давай каждое… – промолвил он неуверенно.
* * *
Два последующих воскресенья он, как сторожевая собака, дежурил у голубой «рамы». Влез в долг – четыре «рэ»… плюс трамвай… туда и обратно. Но та, которая предложила встречи, так и не пришла. Тогда трясло от печали, но позднее всё как-то улеглось, успокоилось, утонуло и, улыбаясь, он как-то сложил:
Давайте выпьем за
друзей,
Которых отвезли в музей,
А также выпьем за подруг,
Что отбиваются от рук…
А у «Стоероса» что-то было с Мохнаткиной. Получилось. Где-то аборт сделали. Выгорело.
/ Париж /