Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2014
* * *
Дни идут, как чужие
войска, наступают. Непрерывно захватывают территорию твоего тела. Дыхание
рвется. Смыкаются связки. Что это? Экстаз? Оргазм? Кислородный коктейль экстази? Тебя сжимает неотвратимая Любовь Бога.
Сопротивление бесполезно.
Как остановить врага, который – Любовь?
Как остановить сокотечение жизни?
На карте тела новые
координаты. Сердце выпрыгивает из границ.
Сохнет, сохнет
цветок. Вот и песня твоей души уже гербарий.
Сухое время в сухом
остатке.
Голограмма
Не могу никак
отыскать себя среди голограмм. Сегодня праздник – день объятий. Можно
любую мысль в себя впустить. Например, эту: может, сегодня
тебя, наконец, кто-нибудь приметит и обнимет, а? Не буду полниться важностью,
опытом – выпущу из себя субъекта, пусть побегает, порезвится. Стану
объектом – неизвестным, пустым, свободным.
День-то какой хороший сегодня. Вот и человек к тебе
близится – настоящий, румяный, босой. Глаза, пальцы, пять –
механически считаю. Улыбается, теплый, руки к тебе
тянет. Я навстречу – идет сквозь. Оборачиваться
нет смысла. Не Хэллоуин вроде. Объем страха не
вместить ни в какие объятия…
Вселенная тоже,
говорят, голограмма. Вот и я, мизерный пиксель, пытаюсь встроиться
в предначертанное мне место, но постоянно смещаюсь, выпадаю и порчу графическую
картину мира. Где тот, который подскажет, какую мне форму принять, чтоб никого
не придавить и ничего не испортить?
Диктатор
1
Рот его кривится,
плечо подергивается, позвоночником пробегает судорога.
Естественная реакция
на проблему, эпицентр которой в себе упрятан. Не видит. Смотрит наугад. Ищет.
Глаз его так устроен. Вверх, вниз, вдаль, вширь. Орбита глаза функционирует на
все сто. Не хватает только одной функции – соскока вглубь. Слабое
крепление души. Но это не тот случай, когда душа в пятках. Там есть шанс
подняться. Здесь же она срывается мгновенно под тяжестью злости, распадается,
растворяется и несется с потоком крови, проникая сквозь ткани. Атомы пузырятся.
Действовать нужно немедля. Тезисов полон живот.
И проблемка-то, так
себе, а мешает, зараза. Будем устранять. Ножом можно, можно пулей, а можно
тротилом. Последний вариант наихудший, он может осеменить и размножить ее. Но
душу все равно не собрать.
Глаз мутнеет.
Распустившаяся душа закрывает проблему.
2
Он плачет. Слезный
грозный дождь покрывает город. Смертельные капли – маленькие звенящие
бомбы – музыкальная отдушина для диктатора – игра на ксилофоне.
Учимся ходить между
каплями.
3
Он смеется. Мушка
прыгает. Цели нет – случайные трассирующие пули. Багряный фейерверк, гори
все огнем.
Идем по убитым.
* * *
У меня никогда не
было отца. И вот он умер. И теперь у меня есть
отец. Иду за гробом.
А все пальцами тычут: дочь его, это – дочь.
Смотрите, у него
была дочь.
Значит, я БЫЛА, а он
ЕСТЬ. Так кто же все-таки умер?
Потерялось ВРЕМЯ. И
нет его теперь с нами. Может, это его и хоронят?
Пусто… В какую
реку теперь войду? В который раз?
* * *
Огромная дикая птица
падает с неба и, распустив свои пестрые крылья, меня погружает в траву и
притирает к земле. Перья цветные скрывают вину и ее, и мою. Жадно живот мой ее
принимает движенья, рот мой дыхание ловит ее и вовнутрь заточает. Дышит судьба,
приближая меня к озаренью.
Птица целует глаза
мне в безмолвном экстазе, клюв свой кровавя…
Теряю цвета и оттенки:
красный и черный уходят, зеленый сливается с синим,
желтое облако света золотом истины брезжит…
Мирно с земли
поднимаюсь, встряхнувшись по-птичьи. Знаю, куда я пойду – ни тумана, ни
страха.
Осень таится, как
мать, подглядевши случайную сцену.
Далекое
сверкающее
Смерть, как
украденное золото, далекое, сверкающее, таинственное, чужое. Так в детстве
было. Глаза слепило до слез. Умер человек – чужой, неблизкий, просто жил
по соседству. Оплакивала, как большую потерю. Что-то сдвинулось, сместилось. Из
настольной игры исчез один кубик, и в доме, который нужно было достроить, не
закрылась дыра – жизнь оказалась провальной. В эту дыру проваливалось
все – велосипед, на котором он ездил, а я уступала ему дорогу, запрыгивая
на бордюр. Два кривых обнявшихся дерева, возле которых он каждый раз
останавливался, просовывал между ними голову и показывал мне язык. Может, и не
мне вовсе, мы-то всегда гуляли гурьбой. Теперь велосипеда нет, и я могу
спокойно идти по той самой дорожке, но всегда по инерции почему-то запрыгиваю
на бордюр, будто он все еще едет. Иногда мне кажется, что я даже знаю, с какой
скоростью он едет, и как притормаживает возле меня, чтоб не зацепить случайно и
не утащить в свой таинственный мир…
Прошло много лет.
Смерть так изменилась. Она уже не слепит глаза. Она избыточна в толпе. Дурно
одета. Постоянно торопится. Мимоходом раздает пригласительные, где
подтверждено, что все действительно состоится, бесплатно, сегодня. Нужно только
переступить черту. И в домах ее много. Кровь с телеэкранов выплескивается
наружу, и в жару на лицах детей и взрослых проступает кровавый пот.
Можно, конечно,
утереться или включить кондиционер, а потом затеряться во сне. Не забыть бы только принять снотворное…
И вот еще что.
Почему-то ни по ком никто не плачет. Неужели все уверовали в бессмертную душу? Может, и правда, ушедший не спустился в Аид и не взошел на высоту
небес, а просто, уходя, матернулся и громко хлопнул
дверью.
* * *
Она читала. Разное.
Топталась по чужим мирам. А там, как в космосе – своя материя, свои
координаты, своя скорость.
По Широкому бегала-бегала, кричала-кричала – никого.
С Гладкого
соскользнула в воду – ушибла коленку – и вся глубина.
В Узкий вползла.
Признали Змеей. Змеей почетно. Не червяк все-таки.
И цветовая гамма,
если это мир не дальтоников. И не брать – отдавать, если на тебя наступят.
И не левую щеку – нет – яд.
Яд за знакомство! За
вздернутый нерв! За кровное родство!
Диптих
1
Как будто жизни нет.
Не вспомнить день вчерашний. Теченье света и качанье смысла от радости к
отчаянью.
Вчера была среда.
Среда для обитанья моего растрепанного существа.
Сегодня нет среды и
в кранах нет воды. Откуда ж новой зародиться жизни?
Бесплодный океан
надежд бесплотных порождает духов, недобрых духов.
И мы –
бескрылые – летим за ними и пятки разбиваем в кровь.
Печать чужой судьбы.
Кровавые следы истории в глазах моих.
2
Да, жизни нет. И
только мысль о жизни еще жива.
Животный страх «не
быть» – не бычий вам энтузиазм на красный налетать предел. Предательство,
которое повсюду растворено, уже как воздух. И легкие, хотя и тяжелеют, глотают
мзду, согласные дышать.
А кислый род
потомков помянет кислород и тост подскажет невозмутимым
иллюзионистам.
* * *
Сидела я под деревом
в тени и всем, кто есть, стихи свои читала. Делилась мыслью, как краюхой хлеба.
Хотелось мне от голода спасти Тебя, Её, Его, кого-нибудь.
А он стоял с
протянутой рукой, а брать – не брал. А есть хотел ужасно. Не я, не я могла
его спасти. Но я ему голодному – преграда – пошeл бы дальше, но идти не в силах, съедобным пахнет.
…И маленький зелeненький листочек упал мне на
ладонь. Родился… Понял всe
и тут же умер.
* * *
Зашел в дом. Богато,
чисто, чинно. Нарочито богато, удручающе чисто и мертвецки чинно, как в хорошем
гробу с тупыми углами.
Надо бы плюнуть, или
уронить на пол соус, или прожечь сигаретой гардину, чтоб все рассвирепело,
задвигалось, потекло, раскраснелось и вздыбилось. В общем, ожило, заострившись.
* * *
Бедного чиновника
всякий обидеть может своим высокомерием. Ну не читал я вашего Джойса, зато
Пушкина знаю в лицо. Да. Стрелял.
* * *
Полюбили друг друга
разными красками. Поженились очень сильно. Живут при температуре + 2 ребенка с
выходом в окно.
* * *
Вдохнул чужого
надушенного счастья – потерял сознание.
Скорее под выхлопную
трубу своей судьбы.
Очухался. Жить будет долго.
* * *
Все круглое
наполнено смыслом, даже круглый дурак.
* * *
С неба упала звезда.
У меня оторвалась пуговица. Ты зажег новую звезду. Я пришила новую пуговицу.
Общие у нас с тобой заботы, Господи!
БРАТ БОГА
Раньше Геннадий не
любил подавать. Ну, не животные же они, ёлы-палы,
чего ж приручать. Дома собака, сука, другое дело. А эти… Корми
не корми, а защищать тебя не станут, вдруг чего. И никого не порвут за тебя из
благодарности. Да и чем рвать-то, Господи! Гляньте, стоит, улыбается во весь
свой беззубый рот. Ждет, кобель, божественной любви. А работать не идет. Не
понимает, как это… Спрашивал у него несколько раз, не
понимает. Нету ему другой работы в этом мире, как у
церкви стоять. Так рассуждал Геннадий всего несколько дней назад. Путь к дому
его лежал через Кафедральный Собор. Ходил, ходил, многократно ходил мимо.
Сокрушался, осуждал, не крестился, не заходил. Не привык без приглашения.
Накануне узнал, что
его близкий друг предал его… отдал, иуда, секретные
материалы фирмы чужим: весь учет, двойную бухгалтерию, веселые видео с
вечеринок. Одноклассник, друг детства, брат. Ночью не мог уснуть. Наконец,
провалился куда-то, но в сон не вошел и от яви не оторвался. Чувствует, будто
кто камень на сердце укладывает. Он сбросить его пытается, а камень не
поддается, и не тяжелый вроде, даже мягкий какой-то, теплый, как глина, а
вдохнуть не дает. Геннадий застонал от напряжения и тут же заплакал. Сначала
тихо, потом чуть громче, мелко так, отрывисто, будто и не плач это, а лай. Даже
мысль во сне промелькнула, что и не он это вовсе плачет, а собака его погибшая.
Только мысль эту во сне зацепил, так и зарыдал в голос, как по покойнику,
отчего и проснулся около половины пятого. Сел на кровати, осмотрелся, все
происшедшее прокрутил внутри себя, как кинопленку, и поплелся в душ… А чуть позже начались угрожающие телефонные звонки и
странные ругательные сообщения. Их оказалось много. Оставаться дома становилось
бессмысленно. Геннадий быстро оделся и поспешил в офис. Он не собирался нигде
задерживаться, потому шел крупным шагом, одна нога перегоняла другую. Казалось,
что вот-вот он разбежится, оттолкнется и прыгнет в длину. Был ведь когда-то
чемпионом школы по легкой атлетике. И вдруг колокол ударил. Помнил, как
остановился. Что было дальше – объяснить пошагово не смог бы никогда.
Что-то накатило, подняло ударной волной, не заметил, как внутри оказался.
Молиться не молился, просто стоял. Долго стоял. Уже народ к исповеди потянулся.
Хотел было развернуться к выходу, не дает что-то. Вроде как ботинки к полу
приклеились. Ладно. Согласился еще постоять, да и не трудно это, –
подумал. Вдруг слышит, в голове монеты зазвенели.– С чего бы это? –
подумал Геннадий. Деньги у него были везде – в банках, сейфах, на
карточках, в тумбочках. В голове – не было. Вернее, они были… Но не звенели так нахально. Время шло. Звон не
прекращался. Господи! – произнес Геннадий первую в своей жизни
молитву. – Это что, на всю жизнь?.. Геннадий четко знал, что молчание, а
не звучание – золото. А тут… Что же делать мне с этим? – вопросил. И
не поверите, сразу же получил ответ. Знающие люди говорят, что новичкам везет.
Им Господь отвечает без промедления. Имеющий уши, да
услышит. А уши у Геннадия были большие, за что в детстве натерпелся, особенно
от девчонок. А злее всех была ОНА, та, его злая мечта, любовь первая и
единственная. Она, конечно же, стала его женой, когда учуяла запах денег. Да
пахнут они, еще как пахнут. Не всякому только чуять дано. Особое женское
обоняние иметь нужно. А она имела. Дивный такой аромат, неживой. Шлейф
несколько лет тянется…
– Что делать,
спрашиваешь? В общем, услышал Геннадий ответ Господа:
– Избавляться от них
надо, Геннадий, что тут думать.
– А как?
– Как, как… Не спеша. Сначала начни подавать.
– Кому? Этим, что
ли?
Так и вышел с
вопросом. Огляделся вокруг. А выбора-то нету, других
просящих поблизости не видать. Тут эсэмэска пришла.
На счет деньги поступили. Доход растет – голова звуками новыми полнится,
хоть композитором становись. Что тут делать? Эх, была
не была! Подошел к этому, с бурой кожей, лапшу на уши вешать ему не стал, так
слегка манной осыпал, звон стал на полтона тише. Действительно, в голове все
еще звенело, но уже помягче. Гляди-ка…
Правда твоя, Господи! Геннадий сразу распрямился, потом еще и еще, обернулся
вокруг себя, потянулся макушечкой к солнышку. И вдруг
что-то в ребро кольнуло – Богом себя почувствовал. Ну не самим, так братом
его. Ну не родным, так сводным. Словами объяснить не мог, но душой родство
ощутил. Во дела… В душе просветлело. А в родстве с
Богом-то быть приятно, – подумал. И даже интересно. Куда этот бурый мужик
подевался?.. Разделить с ним захотел свою радость, а того уже и тени не видать.
Побежал по следу.
А тот телепортировался мгновенно в угловой магазин, лбом к
прилавку приник, в этикетки, как в иконы, всматривается, благодарит.
Геннадий шире душу
распахивает, карманы выворачивает, в подземный переход спускается, ищет нищих.
Как на кастинге, отбирает, одаривает. А монеты в голове уже не просто звенят, а
в композицию стройную складываются. У Геннадия слуха-то никогда не было, а тут
запел. Ходит и поет, будто счастлив. Хотя чему тут радоваться? Что-то не
складывалось последнее время с деловыми партнерами. Может, темная сила какая вмешалась. На его доходах это пока не отразилось.
Но тучу над ним уже повесили. Календарь настенный недавно подарили, а там чуть
ли не на каждой странице туча. Взорвется туча дождем или градом по башке настучит – неизвестно. Секретарша уже несколько раз
звонила. Дело к обеду. В ресторане с партнерами договорился встретиться, не
опоздать бы. Заходит в зал. Стол накрыт. Встречают. – Что это с тобой? Ты
будто ростом повыше стал. И улыбаются.
Да есть
такое, – отвечает. – Растем. – Ой, не к добру вся эта радость, –
сам думает.
– Что ли, секрет какой знаешь?.. – спрашивают.
– Ага. –
Геннадий немногословен. Да и к чему слова, когда такая музыка внутри. –
Эх, эх, – думает, – слышали бы вы, как монеты, сначала заполнившие
голову до отказа пирамидной горкой, вдруг выстраиваются в лады и превращаются в
ноты. Звон их становится тоньше, это уже не монеты, а поющие золотые нити.
– И-и-и,
а-а-а – Геннадий не замечает, как он вытягивает из головы пару звенящих
нот, открывает рот и выдавливает их наружу.
– Во
дает! С чего бы это?
Льется вино. Пьется
вино. Геннадий опрокидывает за бокалом бокал.
– Куда торопишься?
Мир из виду потеряешь? – Смеются. – А рано еще тебе теряться. У нас
на тебя совсем другие виды. Мы вот устрицы заказали под винцо твое
любимое. – А сами бумаги какие-то на подпись подсовывают.
– Устрицы? И тут пред очи Геннадия является официант с подносом. А на нем в
домиках– раковинах своих в ожидании обоюдного
смертельного восторга, расширяя жабры для предстоящего вокала, трепещут
устрицы.
– Подавать? –
спрашивает. – Что? – переспрашивает его Геннадий.
– Подавай, подавай,
не раздумывай – партнеры ожидают привычных эмоций. А Геннадий вдруг весь
уменьшается в размерах от этого «подавай», как будто иглой кто проколол,
лопается, как шарик, «божий» дух испускается, золотая музыка в голове смолкает,
и он чувствует себя перевертышем, таким же бурым и пьяным нищим, которому
«подают», какая разница что, но «подают». Подают каких-то вздыхающих о своей
судьбе, поющих последнюю липкую песнь моллюсков. Он, не читая, подписывает
бумаги, затем берет моллюска, подносит к носу. Удаляет его на определенное
расстояние, берет нож, ловко вставляет его и раздвигает створки. Снимает
пленку. Он делает это уверенно, как хирург, ведущий далеко не первую в своей
жизни операцию. Быстро берет лимон и вспрыскивает аскорбиновую инъекцию в
раковину. Устрица съеживается, вздыхает, благодарит за обезболивание.
– Живая! –
произносит грустно Геннадий и открывает рот – этот грот, живой гроб,
всасывающий в себя дышащее неприглядное тельце…
Время
останавливается. Геннадий никого не видит вокруг себя.
– Не плачь, –
говорит он устрице, – ты ж не одна такая. У тебя есть я, и я люблю тебя.
Понимаешь, я тоже устрица, пьяная устрица. И меня тоже скоро съедят. Подкормят
немножко, подпоят, раскроют створки души моей, и проглотят живьем, понимаешь,
даже мертвой водой не взбрызнут. Люди… они такие. – Тебя как зовут? Устя? А мою жену Милкой зовут.
Только Милка не моя, чужая. По судьбе другая прийти
должна была. Нетерпелив был, не дождался. Прости меня, Господи! И крестится. Устя вздыхает: – Чужая? Уйдет, значит. Только от денег
избавишься, и жена мучить перестанет.
– Я тоже так думаю.
А давай, споем? Говорят, в былые времена, ты всегда пела перед смертью или все
это неправда? Что? Не пела, а пищала? Давай попищим
на пару? Разобьем звуками зеркало и убежим в другое измерение. Туда, где не
едят людей и устриц, где никто не падает и никому не подают…
Молчишь?.. Геннадий
уронил голову на стол.
За столом было до странного тихо. Оставшиеся без внимания устрицы дышали не
своей смертью.
КРЕСТНАЯ
Все в мире стремно и экстримно…
Да, именно эти два
слепорожденных слова первыми заглянули в мою голову ранним весенним утром.
Ощутив их горько-соленый вкус, я механически положила в чай на одну ложку
сахару больше, чем обычно.
Я не собиралась
ехать на кладбище. Как там говорил Кастанеда: «Но что-то вне нас определяет
рамки нашего решения». Хотя какие у меня могут быть рамки? Собственно, как и у
всех, – черные – дальше смерти не уедешь. Но это… (философия?),
(черный юмор?).
Вы меня только
правильно поймите, – белело доброе утро, мне было хорошо и радостно,
быстро всходило солнце, где-то в районе солнечного сплетения кувыркался
оптимизм, на всех этажах пели краны – рок, рок-н-ролл; чистые мысли и
чистые люди вот-вот должны были выйти наружу, в свет. Мне так хотелось догнать
их, потрогать, сказать, что сегодня я с ними, что рада их существованию, что
они уже не мешают мне жить, и много другой восторженной чепухи.
Сказала ли я им это?
Нет! Вдруг пришла случайная мысль, что более пяти лет я не была на кладбище у
своей крестной. Стерся верхний слой суеты, как будто некий художник приступил к
реставрации моего сознания. Что у тебя с памятью, девочка? – спросил он.
– Не помню, –
сказала я.
Оно (кладбище) было
в другом городе, но это меня не оправдывало, и масло, которое я наносила год за
годом на один из участков памяти, с болью трескалось. Трещин становилось все
больше и больше. И когда на них падал свет…
Вы меня, наверное,
понимаете? Вы ведь знаете, как печет память, когда высыхает жизнь.
Доехала я очень
быстро. Открытые ворота, пятница, тишина, безлюдье. Птицы… Странно громко и
радостно пели птицы. Что-то выщебетывали в одиночку,
не хором…
И совсем не страшно,
совсем не страшно. Почему я всегда боялась привидений и кладбищ? Учили меня,
учили – бойся живых… И живых я тоже боялась.
Какой-то генетический, необъяснимый страх, будто и вправду в прошлой жизни меня
убили.
А здесь хорошо. Не
как у Стивена Кинга – нет покойников ни на входе (хотя ворота гостеприимно
открыты), ни на выходе… из могил. У-у-у-у!.. Никто не
пугает. Так все приветливо, по-домашнему, как в старом городе или деревне.
Кладбище-то на самом деле старое… и огромное.
Найду ли я без
посторонней помощи могилу крестной? Э-эй!..
Никого…
Так и пошла по
прямой, ухоженной и достаточно широкой дороге. Просто пошла и все. Хотелось
освоиться, осмотреться, вспомнить. Шла недолго. И тут как в сказке: откуда ни
возьмись, мальчик лет десяти.
Удивительно. Ни
испуга, ни страха – ровные, как дорога, эмоции, как будто это сын
мой – погулял и вернулся.
– Что это у
тебя? – спрашиваю.
– Это?.. Ружье!
– Настоящее?
– Почти.
– От покойников, что
ли, отстреливаешься?
– Да нет, цветы
поливаю. Оно водяное.
– Интересно… Поможешь мне одну могилу найти?
– Да хоть две.
– Две мне не надо.
– Тогда пойдемте в
дом.
– Дом – это
тот, что у ворот?.. Я заходила – там нет никого.
– Отец сейчас
придет – они памятник устанавливают.
– Значит, ты здесь
главный?
– Он!
– Хорошо.
Кто он? Директор,
смотритель, начальник, заведующий? Каким еще словом можно обозначить должность,
применимую к такому важному делу – присмотру за мертвыми?
Пришел, помог.
Худой, добрый, голубоглазый, внимательный, ясный. Не темный человек заведует
кладбищем, а ясный, понимаете?
Мальчик пошел со
мной.
– Оградку красить
будете? – спрашивает.
– Буду.
– А можно мне?
– Можно. Но чуть
позже. Помянем крестную сначала: держи конфеты, а я выпью.
– Ей налить не
забудьте.
– Конечно.
Достала рюмки,
наполнила их вином. Одну, как и полагается, установила на гробнице, хлебушком
сверху прикрыла, закрыла глаза, молчу.
– Плачете, что ли?
Она ж сто лет назад умерла.
– Не сто, а десять.
– Понятно.
Выпила, поела,
стою – птиц слушаю. Одна маленькая, юркая, носом хлеб клюнула, вином
мордочку намочила.
– Смотри, –
говорю, – тоже поминает.
Мальчик нисколько не
удивляется:
– А здесь много
пьяных птиц.
– А может, это и не
птицы вовсе, а души умерших, – скучают, слетаются
послушать, как мы живем, почему не поем. Им почему-то хочется попеть вместе с
нами, но не получается, потому что у НАС не получается, потому что не все
звуки, которые они издают, способны принять наши уши.
– Слышал я эти
сказки, – мальчик ускользает от скучной информации, как ужонок от сапога.
– Давайте уже красить
будем.
– Давай.
– А мать твоя где?
– В роддоме она.
– Братика ждешь или
сестричку?
– Да нет, –
акушерка она, – это она всех ждет.
Вот тебе раз… Меня
будто током ударило…
Значит, мать
встречает, а отец провожает, понимаете? А посередине должна быть жизнь. Но как же ей тогда разместиться и как наполниться? Неужели она
и вправду маленькая… совсем…
Странно, почему
Господь спешно решил рассказать мне об этом, зачем? Сегодня он отправил меня на
встречу с мальчиком, чтобы я поняла… что? Что между рождением и смертью лишь
микросекунда или есть еще и меньшая единица времени, которая недоступна нашему
пониманию? Или времени нет вообще, а мы, не привыкшие жить без удобств, без
стульчика, на который хочется присесть, придумываем что-то, считаем, исчисляем.
Рождение и смерть в
один день по нескольку раз в одной семье!!!
Какое-то сгущенное
пространство. Ацидофильное молоко. Вроде тянется, даже течет, и в то же время
нет его.
– А ты кем будешь,
когда вырастешь, мальчик? Наверное, врачом? Непонятно почему спрашиваю я.
Хотя понятно, –
мама вносит нового человека в жизнь, жизнь берет его, укутывает (опутывает,
обхватывает) и куда-то несет, – путь видит, а дороги не знает, и на одном
из участков этой неведомой дороги человеку может понадобиться врач, а папа тем
временем пусть себе ждет, когда…
– Врачом не хочу.
Военным буду.
Действительно,
почему врачом, чего это я пристала к ребенку. Не будет же он отца родного
работы лишать… Но такая мысль вряд ли может попасть в
голову мальчику, разве что в виде пули, когда он станет военным и будет
отправлен к чужим защищать своих…
Посмотришь на мир и
кажется, что живых больше, чем мертвых, а задумаешься… Сколько
веков прошло. А может, не стоит думать…
Мальчик старательно
красит оградку, дует легкий ветерок…
Какое-то странно
радостное ощущение наполняет грудь, как будто я не на кладбище, а в картинной
галерее. И нахожусь не возле картины, а спокойно перемещаюсь внутри холста.
Надо мной как небо – Тициан… Двое малышей спят,
обнявшись, как котята. И не мерзнут, потому что сон их охраняет ангел –
такой же маленький, но не дремлющий – нельзя ангелу дремать, согласитесь,
ведь всегда найдутся желающие отнять у тебя сон. Почему-то хочется подойти и
погладить их. Но ангел… я вряд ли смогу формализовать свою мотивацию, я просто
не смогу этого сделать в формате холста. И я молча
двигаюсь дальше к влюбленной паре. В руках у девушки две тростниковые флейты…
или сиринга? (Две захватывающие музыки любви)… Тициан
разъединил ее специально?.. Юноша опечален. Чем? Тем, что искусствоведы пишут,
что он и она – кульминация жизни? Значит, высшая точка перед развязкой,
тот самый пик – любовь?.. А жизнь – это смерть (сама развязка). И…
страшная догадка… юноша знает это. Он понимает, что любовь не вечна, что она не
до гроба…
Сначала я подумала,
что здесь Тициан должен был разместить немолодую пару.
Но потом поняла, что так куда трагичней. Аллегория трех возрастов. Потому и
старик с запасными черепами (простите за вольность) – третий возраст.
Любовь есть,
жизни – нет, есть только жизнь-смерть и ее запахи. Жизнь-смерть никого не
пугает – ни тех, кто рядом со мной, ни тех, кто внутри холста, ведь у них
у всех есть я, а, значит, они все-таки живы. Может быть, их и нет, но они все
равно живы… они если и захотят, то не смогут умереть на моих глазах…
потому что я упрямо перемещаю их по жизни, пользуясь телекинезом, я двигаю их
силой мысли. Похоже, они нужны мне. Они падают, а я поднимаю их снова. У меня
это пока получается.
Но даже если не
получится, они все равно не умрут, ведь я знаю одного
доктора… я позову его, и он…
Вы тоже думаете, что
он придет?..
/ Донецк /