Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2014
Александр Айзенберг «36.
Голографические импровизации»,
Санкт-Петербург, «Алетейя» 2013
По ходу дела я
надеюсь сообразить, что в этой фразе подлежит, а что
дополняет подлежащее. Но прежде хочу признаться, сколь остро жалею, читая Айзенберга, что ушла от нас красавица Одесса в украинскую незалежность: не знаю, как принимают его прозу в тамошней
литературной ситуации (я после развала Союза перестал за нею следить), но в
ситуации российской эта проза вызвала бы сейчас, я думаю, воспалённо горячий
отклик.
Она рождена на
границе наших литератур. Носители суржика с неутихающим самозабвением корёжат русскую речь, как корёжат и мову,
но ведь и жизнь этих людей корёжит.
Что за жизнь?
Неуловимое «нечто»,
ускользающее как «ничто».
1919 год. На
Украине – гражданская война. В местечке – петлюровцы. В подвале, не
дыша, – евреи. Вдруг начинает плакать младенец. Демаскировка смертельна!
Один из затаившихся берёт младенца, осторожно выносит из подвала и кладёт на
снег.
На снег – на
смерть?
Всё описано
«исчезающими штрихами». Пуантилистски, – как
сказали бы живописцы изысканного стиля. Но здесь стиль не изыскан – он
западает в немоту. В ничто. Слышны только звуки
недалёкого погрома. Да плач неутихающего младенца. Потом – скрип сапог:
кто-то его уносит.
Уносит – в
небытие.
Ситуация –
пунктир небытия, а тут – явная гибель: петлюровцы кругом. Это же
непредсказуемо!
Непредсказуемо: не
петлюровец подбирает ребёнка, а случившийся здесь петроградский
рабочий. Так же непредсказуемо в ходе боевых действий местечко отвоёвывают
красные. И забирают младенца.
Так смысл неожиданно
прорисовывается в смертельной бессмыслице. Он, смысл, брезжит из ничего, он
ничем не гарантирован, он разомкнут в небытие, и нужна только ещё одна
точка – замкнуть его…
Младенец выжил.
Вырос. Реализовался как действующий участник истории.
25 лет спустя он
брал Кенигсберг.
Эпизод –
поразительно важный при ответе на вопрос о смысле событий, кажущихся
непоправимо бессмысленными, трагически безысходными, невменяемыми в
беспощадности.
Что-то, значит,
стоит за этой антижизнью. Что-то невидимое,
неощутимое, спрятанное за этим «ничто».
Разгадать неугадываемое, объяснить необъяснимое,
поймать неуловимое – этим желанием продиктована и странная художественная
фактура. Этюды, исполненные в «воздушной», пуантилистской
технике перемежаются с плотно, густо, иногда тяжеловато написанными
рассуждениями «Из философских тетрадей» – о том, можно ли и как можно
познать это не поддающееся познанию бытие.
Чем фундаментальнее
вопросы, тем острее скальпель анализа. Особенно те вопросы, что в качестве основных обкатаны марксизмом.
«Основной вопрос
философии. Что первично: материя-бытие или сознание? То есть, кто прав:
идеалисты или материалисты?»
Да это же зависит от
того, на какой ноге стоять: на правой или на левой. А
если на двух, так это всё равно, что на 22-х. Перебор неизбежен. Кто автор
драмы бытия? Драматург? Он только соавтор. А спектакль, без которого пьеса мертворождённа, создают ещё и режиссёр, костюмер, художник,
сценограф, актёры, а по нынешним временам ещё и спонсор… Что же такое
«первичность»? То, что мы в данной ситуации считаем точкой опоры! Временной или
постоянной, неважно.
Чтобы уравновесить
этот агностический синдром, мобилизуется следующий основной вопрос…
но не философии, а потребления:
«Жареных тараканов продолжают есть в Таиланде, но в стране, где можно есть
вареники с творогом или там с вишнями, – тараканы, как часть меню, вряд ли
имеют шансы на массовый успех».
Зато в родных
палестинах у тараканов – все шансы. Особенно если понятия подкрепляются
заклинаниями. Например:
«Азиатская
хитрость», «загадочная русская душа», «тысячелетняя скорбь еврейского
народа»… Ну, и т.д.
Реальны ли эти
суждения? Ведь азиатская хитрость отнюдь не свойственна всем жителям Азии.
Загадочность мучит вовсе не всякого русского. Скорбь отнюдь не мешает еврею
участвовать в штурме Кёнигсберга в 1945 году. Но при всей размашистости
национально-геополитических определений – они выработаны тысячелетней
практикой народов. Без всяких научных обоснований, а именно практически:
кровью, слезами, обжигающим пламенем агрессии, знобящим
режимом диктатур…
Однако хочется
всё-таки обнаружить в этом практическом беспределе, в
этой пляске миражей – некие законы. Автору-повествователю явно по душе
«правовые построения». На первом курсе института он выбрал тему по теории
государства и права. Юридическое образование получил ещё при советской власти,
когда поколение, родившееся уже после войны, отправилось не в окопы, а в ВУЗы.
И что там было
усвоено в качестве скреп мироздания?
«Законы…Законы… Много законов».
«И вот лежат законы.
И что же?»
«Я вам знайшов! (Из глубины подсознания рвётся суржик). Про права.
Но не про iх виконання».
На чём же держится
наш мир? – спрашивает герой-рассказчик. И воет от отчаяния:
«Не понима-аю-ю!»
Логику ищёт.
Запутанный клубок
идей и действий катится по шляху истории, подталкиваемый практическими
интересами, или, лучше сказать, императивами.
Императивы:
комфортность, мода, пассионарность (коллективная
одержимость?) и прочие неотменимые цели и задачи
конкретного бытия – делают это бытие неотличимым от реальности, и чем
неощутимее управляет этим делом «нечто», тем правдоподобней оно кажется (и является –
в практике истории). Голографически.
«Историческая
голография» ещё один излюбленный жанр Айзенберга. Особенно интересный, когда эта неотличимая от реальности голография
грозит рассыпаться из-за внутренней безосновности, то
есть из-за таящегося в основе всего хаоса. Таится «нечто» готовое
столкнуть всё в «ничто».
Крестоносцы,
заполучившие в своё распоряжение Иерусалим, вот-вот передерутся между собой.
Дерутся поляки и
русские, жолнежи и казаки, верноподданные
государственной регулярности, – для евреев в 1648 году это оборачивается безбашенными погромами. И бегут евреи с Украины аж в Нидерланды, чтобы потом бежать обратно на Украину,
утешаясь в этой драме абсурда лишь тем, что в Нидерландах спасался и великий
умник Спиноза.
Талейран и
Меттерних, умники Венского конгресса, пытаются выстроить будущее Европы по
какой-то новой логике (справедливые законы и проч.), а Бонапарт требует
оставить всё так, как практически сложилось… А
сложилось так, что век спустя Европа обрушится в мировую войну…
Правда-справедливость
зависит от того, кто кому накостыляет в очередной «последней» драке. Кто
поставит победный камень. То ли на западе, то ли на востоке.
И не говорите ничего
про загадки российского западничества: Петр Первый
никаким «западником» не был, а просто действовал так, чтобы одолеть противников
и укрепить монолит государственности.
Славянство –
никакой не монолит. «Славянофильство» – термин столь же изменчивый, как
«западничество». Хотя оба термина бывают целесообразны
в хаосе истории.
Так что же такое
этот хаос?
Так сказано же: это
нечто, очерчивающее ничто.
Это вот «ничто» и
заполняется.
«Кофе
по-венски… замечательные штрудели… венки…
токайское… чешская кухня… венгерская кухня… венки… сливки… много
взбитых сливок… венки… музыка уже совершенно чудная… Венки под музыку Вены!.. Чудесно!.. Талейран
чувствовал себя в Вене превосходно».
А Меттерних?
«Меттерних взял
яблоко. Почему-то у него возникла перед глазами Галиция. Яблоко… Парис…
Афродита, Троя… нет, ранее: яблоко с надписью «Прекраснейшей»… Яблоко из
сада Гесперид… Яблоко, принесенное Эридой… А-а, яблоко раздора. Галиция. Да-а, если бы тогда Понятовскому удалось отнять у Австрии Галицию, то поляки,
наверное, потребовали бы свои провинции у России. И… А на службу Понятовскому уже поступили добровольцы из Подолии и Волыни. Яблоко раздора… Связующая нить…»
Что только не
нанизывается на эту нить в невменяемой реальности!
«Шпоры… сабли…
мчащиеся бешено кони… Мазурка!..
Серебряные кубки с
мёдом… Кривые клинки… Кунтуши панства…
И море, и свобода, и
солнце…
Мчат
чёрные кони… сверкают глаза… эти
матовые глаза, ах!
Мы сегодня выбираем
среди дивных сеньор…
– Frau Welt! Dreimal!
Hoch!
– Эту, эту –
беленькую!
– Рыженькую!
– Можно и
черненькую!»
Чтобы устоять в этой
оргии соблазнов, достаточно мобилизовать в себе мужскую неприступность,
неотделимую от человеческого достоинства. Но достоинство шире мужской
неприступности; прелести красавиц не обнимают собой всего многообразия мира, а
лишь встраиваются в его многоцветие.
Ледяная холодность
разума помогает сопротивляться горячечному бреду, голографически
неотличимому от реальности.
«Скала –
каменеющая душа праведника».
Камень! Один только
камень! Только один камень…
Серая
неприступность – в противовес миражной всезахватанности.
Сколь богаты цвета
этой мнимой реальности! Зелёная травка. Чёрная кровь, капающая с ножа
сине-чёрно-грязного железа. Красная кровь и чёрная кровь чернеют вместе в
смертельном объятии. Чёрный ужас! Красный огонь! Серебряные трубы в небе. На
земле – красные, оранжевые и жёлтые листья. Зелёные, апельсиновые,
гранатовые. Червонные матовые листья… Красная бумага. Обыкновенная бумага.
Просто красная. А на ней чёрные буквы. Буквы – слова – буквы…
В этом миражном
кружении всё обретает мгновенный смысл. Смысл этот может перейти в символику.
Даже случайное имя… Камень, залетевший в ономастику.
Эйнштейн!
Случайно ли? Айн Штайн – один камень.
Единственно надёжный
камень в качающемся фундаменте.
Заразившись этой
образной логикой, я спрашиваю: что означает фамилия творца этой прозы?
Айзенберг – с идиша – железный рудник. Железо среди
руды. Железная гора.
Ледяная гора среди
горячих миражей.
/ Москва /