Глава из книги «101-й километр, далее везде»
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2014
В 50-е годы зимы стояли суровые. Когда столбик градусника опускался до тридцати, занятия отменяли. Некоторые родители оставляли детей дома и при меньших температурах. Ведь в школу ходили пешком, а из соседних с городом деревень – за несколько километров.
Блаженные дни. На все появлялось время, на чтение, на каток.
Сегодня 28 градусов. Можно бы и не пойти, тем более что не успел подготовиться по алгебре. Родители не возражают. Но тогда целый день не увижу ее. И она тоже будет разочарована (так я думаю), не найдя меня в школе. Бабушка закутывает меня широким шарфом, закрывает половину лица, заставляет надеть валенки, которые я никогда не ношу. Мне кажется, что я выгляжу как чучело огородное, но на улице рад, что бабушка была такой настойчивой.
Но она не пришла. На перемене, дождавшись, когда все выйдут в коридор, сажусь за ее парту и мне кажется, что ощущаю тепло ее тела.
Ее зовут Саша. Кое-кто называет ее Шурой, но для меня это какое-то другое имя. Мой слух признает только имя Саша.
Не помню, как и когда мы оказались в одном классе, то ли она пришла из другой школы, то ли два класса объединили.
Воспоминание о том морозном дне, видимо, – результат чувства, начавшегося много раньше. Предыдущие дни, ровные и счастливые, удовлетворявшиеся сознанием ее существования и еще не проявлявшие потребности в признании, неожиданно сфокусировались в горьком разочаровании от ее неприсутствия в классе.
У любого человека есть образ начала. Часто мне снится сон: зимним солнечным утром вхожу в широченные ворота какой-то прекрасной усадьбы и медленно иду по аллее парка к заснеженному дворцу, туда, где по светлому полу жарко натопленной сверкающей залы ступает она, совсем еще девочка. Дворец маячит вдали, я иду и иду, но он все на том же от меня расстоянии, не приближаясь и не отдаляясь… Словно видение чего-то навсегда утраченного и вечно желанного.
Каникулы после окончания шестого класса. Меня отправляют до осени в Волгоград к родственникам. Это значит, я не увижу ее больше двух месяцев. Родители везут меня на вокзал, и я плачу. Отец стыдит, я же мужчина и не должен распускать нюни. Хорошо, что он не догадывается, из-за чего я плачу. Он думает, это волнение перед первым в моей жизни самостоятельным путешествием.
Первые дни учебы в седьмом классе. Бабушка делает мне замечание, что я слишком небрежно одеваюсь, а в классе, наверное, девочки. Это хорошо, что у вас в классе не только мальчики, говорит она, и рассказывает, что хотя и училась в школе исключительно женской, все преподаватели были мужчины, и это подстегивало. Возможности у девушек были ограниченными – на всех одинаковая форма, и все же каждая изощрялась придумать что-нибудь свое, то в прическе, то в покрое воротничков и манжет. Слова бабушки оказывают воздействие, и я неохотно заменяю фуфайку на новый пиджак с хлястиком на спине.
Радостная новость – у нас будет свой школьный театр. Директриса, бывшая ткачиха-стахановка, настаивает на том, чтобы первым спектаклем был «Приключения Чиполлино» Джанни Родари. Ей, мол, рекомендовали на учительской конференции в Иванове. Современная пьеса-сказка, автор – итальянец, коммунист. Ну, подумали мы, коли пьесу Подъячева отобрала, – придется маршировать под барабан.
Но герои сказки одолевают зло без патетики, без гильотины. Важного и надутого начальника полиции синьора Помидора, роль которого поручается мне, никто не боится. Чиполлино и его друзья Редиска, Крот, кум Тыква и Земляничка сильны, потому что их объединяет взаимопомощь. Разыгрывая пьесу, мы не думали ни о каком классовом смысле. В Карабаново были свои синьоры Помидоры, пузатые начальники и бездельники.
Директрисе явно не нравится, что с прислужниками режима поступают гуманно – графини Вишни эмигрируют, барон Апельсин становится грузчиком, но в стране – самый разгар Оттепели, и Подъячева скрепя сердце пьесу пропускает.
Саше достается роль Землянички, подружки Чиполлино. Моя главная забота: как я буду мою Сашу преследовать и заточать в темницу. С другой стороны, я этому рад, могу по праву полицейского беспрепятственно хватать ее за руку, даже брать в охапку, чтобы тащить в участок, таскать за косы. И при этом вдыхать ее запах. Лучшей роли, чем роль Помидора, невозможно и придумать.
На Саше короткая юбочка, на репетициях сверкают ее голые коленки и икры. На премьеру приходят наши родители. Мама Саши за кулисой поправляет ей костюм, что-то подшивает. Я гляжу как завороженный и впервые отмечаю про себя, что меня волнуют формы Сашиного тела. В них, еще неразвитых, совсем нет, как у большинства девочек ее возраста, капризной мальчишеской угловатости, она выглядит не то чтобы маленькой барышней, но в ее движениях уже есть что-то осознанное, в осанке гордая небрежность. О ней никогда, ни до, ни позже, нельзя было сказать «плод незрелый», она словно не имела переходного возраста.
Первый урок в 8-м классе. Зоя Михайловна, учительница физики, наш классный руководитель, объявляет нам, что будет теперь называть нас на «вы», что отныне мы – старшеклассники, юноши и девушки, что мы больше не дети.
Читаем в классе вслух восьмую главу «Евгения Онегина:
Но чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я…
Это обо мне. Выписываю печатными буквами на отдельном листочке не всю строфу, а только эти слова, и незаметно запихиваю его в портфель Саши. Потом несколько дней не решаюсь взглянуть на нее. Наблюдаю со стороны, но не вижу в выражении ее лица никаких изменений.
После Пушкина проходим Лермонтова. Читаю его стихи не только в «Родной речи», но и в однотомном дореволюционном издании, сохранившемся в нашей семейной библиотеке. Отвечая урок, рассказываю о стихах, написанных поэтом, когда ему было, как нам, – пятнадцать. Лилия Ивановна, учительница литературы, недовольно пожимает плечами и просит меня к следующему уроку подготовить подборку из «этого раннего Лермонтова».
Отбираю исключительно о любви: «Незабудку», «Я видел раз ее в веселом вихре бала», «Первую любовь», «Я не унижусь пред тобой». Всем стихи понравились, но Лилия Ивановна смазывает впечатление, сказав, что они незрелые, несамостоятельные, что в них автор еще не освободился от влияния Байрона, еще не стал реалистом, а романтизм от реализма отличается надуманностью и отвлеченным фантазерством. В пятнадцать лет человек не может переживать и понимать настоящей любви.
Класс молчит. По лицам видно, что многим есть что сказать по этому поводу, но они не решаются. На лице Саши невозмутимость и, как мне кажется, безразличие.
Школьный театр на этот раз репетировал пьесу о партизанах, о детях-героях, но Лилия Иванова вовремя поняла, что наших актерских и ее режиссерских способностей для изображения серьезных драматических ситуаций явно недостаточно, и тогда я предложил опять поставить сказку, и не какую-нибудь, а сказку сказок: «Золушку». В школьную библиотеку как раз поступила новая инсценировка «Золушки» для самодеятельных театров. Она была упрощенной и короткой, и мы вместе с Лилией Ивановной решили увеличить число действующих лиц, используя мотивы из всех известных нам вариантов сказки.
Мое предложение не было бескорыстным. Я был уверен, что роль Золушки и принца обязательно поручат Саше и мне. У Саши не было конкуренции. Мне же роль принца, считал я, даже если об этом знало только мое сердце, принадлежала по праву любви. Так оно и случилось.
Вариант Евгения Шварца, знакомый в то время каждому по известному фильму, мы сразу отвергли. «Золушка» Гриммов мне нравилась больше, чем «Золушка» Перро. У Гриммов все волшебства совершает не фея, а силы природы: дерево, политое слезами Золушки, а также птички на нем, понимающие Золушкин язык и сами умеющие говорить. Туфельки Золушки у Гриммов из кожи, хрусталь же Перро – твердый и холодный. Но главное, в варианте Гриммов король устраивает пир, длящийся целых три дня, и в конце каждого Золушке удается ускользнуть. Три бала, три комплекта нарядов, а значит, и время нашего с Сашей общения на репетициях и на сцене будет продолжительней. Победил вариант Гриммов, но, к моему сожалению, с одним только балом.
В костюмерной городского клуба я раздобыл золотистый камзол – нечто среднее между кафтаном Гвидона и жакетом венецианца, он удачно прикрывал верхнюю часть белых трикотажных кальсон производства ГДР, плотно облегавших ноги и призванных имитировать чулки-штаны эпохи Ренессанса. Роста мне прибавляли массивные женские туфли с застежками и на широких каблуках, тоже взятые из клубной гардеробной.
Каждый, участвовавший в спектакле, заботился о своем костюме сам. Сашино платье помню ослепительным. Впрочем, оно могло быть любым: я был ослеплен ее голосом, движениями ее тела, но самое главное – восторгом в ее глазах.
Лилия Ивановна советовала: играйте, как вам подсказывает чувство. Мне не надо было играть, не надо было изображать влюбленности в Золушку. Поэтому проблема – не дать никому заметить моих чувств к Саше – отпадала сама собой. Я переживал происходящее как осуществлявшуюся на сцене собственную судьбу и почти не ощущал границы между реальностью и мечтой. Во мне царила такая очарованность и такое разливалось счастье, что я видел перед собой не Золушку, а Сашу в образе своей невесты.
Помню локоны, белоснежную кожу обнаженных ключиц и шеи, блестки на платье, наше недолгое кружение в танце, нежность ее ладони в своей руке. Помню первое прикосновение. И хотя уже в «Чиполлино» у меня была возможность «прикоснуться» к Саше и почувствовать тепло ее тела, но там ей по роли положено было сопротивляться, отбиваться, колотить меня кулачками, здесь же прикосновение, верил я, было с ее стороны желанным. У Лермонтова я читал, что «первое прикосновение решает дело» и что «все почти страсти начинаются так», и надеялся на «электрическую искру из моей руки в ее руку».
Нормы поведения в тогдашней жизни даже на сцене диктовали предельную чопорность. Когда король объявлял Золушке, что скоро венчание, я искал глазами Сашиного взгляда, мы должны были изображать радость, но она, словно стесняясь, смотрела в сторону, смущенными казались и все участники спектакля, и зрители тоже. И под это общее смущение я протягивал Золушке свои руки.
Было непонятно, как вести себя принцу, никто не пришел ему на помощь, не сказал, должен ли он обнять свою невесту или хотя бы поцеловать ей руку. В фильме по сценарию Шварца Золушке и принцу было позволено коснуться друг друга лбами. Саша сама нашла выход и на мгновение (всего лишь на мгновение!) положила голову мне на плечо.
Потом до конца заключительной сцены мы держали друг друга за руки. Мне хотелось, чтобы сцена эта длилась вечно. Опустился занавес. Еще не придя в себя, я все также продолжал держать Сашины руки. Она же, недоуменно взглянув на меня, высвободила их и, ничего не сказав, куда-то убежала.
Все закончилось, но я не уходил со сцены. Потом Саша опять появилась, деловитая, уже переодевшаяся, начала помогать собирать реквизит, я же, как загипнотизированный, продолжал бродить по сцене, не желая смириться с тем, что все завершилось. Голос Лилии Ивановны вывел меня из оцепенения: «Вебер, костюмерша просит сдать камзол и туфли!»
«Золушка» была воскресным утренним спектаклем, и его участники решили встретиться сразу после обеда в школе и вместе побродить по окрестностям. По дороге я повстречал Сашу с подружкой и уговорил их сбежать от остальных и погулять отдельно, втроем.
Несмотря на апрель, было необычно жарко, и деревья уже начали распускаться. Клейко пахло лопающимися почками. Саша была легко одета, слишком легко для апреля, в летнем платье с накинутой на него кофточкой, в носочках и туфельках. Она разговаривала больше с подружкой, чем со мной, но никогда до этого я не мог так подолгу и беспрепятственно разглядывать ее, задавать ей вопросы, слушать ответы – слова, обращенные ко мне…
Именно с того счастливого дня начались мои мучения. Прежде я не задумывался над тем, ответит ли она взаимностью, жил накоплением своего чувства. Мне было достаточно его одного, и я не страдал от отсутствия ответной волны. И был убежден, что Саша меня тоже любит, но только, как и я, старается пока не показать этого.
Теперь ее неучастие в моей жизни показалось мне чудовищной нелепостью, хотелось везде и всегда быть с нею. Однако в ее поведении ничего не менялось, и меня впервые посетило тревожное подозрение, что причина ее сдержанности вовсе не в том, что она пытается скрыть от других свое ко мне отношение.
Весна разгоралась и впервые принесла ощущение боли. Чем лучше была погода, тем мучительней были мысли о Саше. Все чаще учителя проводили свои занятия в прилегающем к школе парке, я старался сесть на траву поближе к Саше и млел от ласки утреннего ветерка, овевавшего нас. Порой она снимала кофточку и оставалась в одном платье без рукавов, оголяя нежную ямочку от прививки оспы. Хотелось коснуться этой ямочки губами.
Однажды майский жук сел на Сашины волосы и спрятался в них, и она попросила меня извлечь его. Потом я несколько дней не мыл свою руку, пахнувшую ее волосами.
Я совершенно не представлял себе, как проходят дни Саши вне школы. Я знал, что у нее есть старшие сестра и брат и что они учатся в институтах в каких-то других городах. Пытался представить себе, как она по утрам встает с постели, как ложиться спать, что делает в свободные от подготовки уроков часы. К этой недоступной мне части Сашиной жизни я мучительно ревновал.
На каникулы Саша куда-то укатила, город без нее превратился в невыносимую пустыню, и я упросил отца отправить меня к родственникам в Одессу, провел там несколько недель в блужданиях вдоль берега моря и в мечтаниях о том, как по возвращении, наконец-то, ей откроюсь.
Первого сентября я встретил Сашу в школьной раздевалке. Она стояла у зеркала и поправляла волосы. Ответив на мое приветствие и мельком взглянув на меня, она продолжала заниматься прической. – Как ты загорел, а у меня вот не получается – И хорошо, тебе загар не к лицу. – А вот кое-кто считает, что очень даже к лицу, – возразила она, улыбнувшись незнакомой мне лукавой улыбкой, и помчалась в класс.
Любые мои попытки в последующие дни заговорить с ней, заканчивались ее короткими торопливыми ответами, исключавшими любую интимную интонацию. Единственное, что ее интересовало, какую пьесу мы будем играть в этом году, в девятом классе.
От смелости моего намерения открыться и следа не осталось, проходили недели, месяцы, я все больше робел и на школьных вечерах не решался даже пригласить ее на танец. Поводом к общению могли бы стать репетиции новой пьесы. Но в ней для Саши роли не нашлось, поэтому я тоже от участия уклонился.
Причина ее безразличия заключалась, решил я, во мне самом, и я возненавидел свою внешность, свою незрелость, свою тщедушность. Избегал совместных с девочками уроков физкультуры, где бы могла проявиться моя неловкость, неспортивность. Все чаще молчал в ее присутствии, боясь показаться неостроумным, ненаходчивым.
Чем поразить ее воображение? Ведь и уроки фортепьяно я два года назад стал брать исключительно, чтобы заслужить ее восхищение. Не следовать же примеру одного жителя нашего города, который вдруг вздумал разводить павлинов! Они у него все подыхали, но один выжил, и был объектом всеобщего восторженного интереса.
В связи с введением профобучения и перетасовкой классов нас постоянно пересаживали. Часто я оказывался сидящим позади Саши и мог свободно наблюдать за ней. Например, за тем, как она неторопливым движением руки поправляла лямку форменного фартука, спадавшую с ее левого плеча, когда наклонялась над тетрадкой! Порой она приходила с заколотыми наверх волосами, и солнечный зайчик высвечивал белокурый пушок на ее высокой шее и завитки на висках или же играл на пухлых губах и слегка выдвинутом вперед округлом подбородке. Мне казалось, что и она должна испытывать волнение, что я сижу к ней так близко, слышать мое дыхание, но она никогда не поворачивала головы в мою сторону, никогда не обращалась ко мне с какой-нибудь просьбой или вопросом. О, это чувство быть так близко к ней и так далеко!
День ото дня она взрослела, походка ее приобрела уверенную легкость, а осанка – непривычную для ее возраста величавость. Казалось, что она взирает на все с небрежной снисходительностью.
Мои чувства к Саше постепенно вытеснили все остальное. Окружающий мир существовал, лишь если был связан с ней. Что делать? Попросить своих друзей из школьного оркестра сыграть всем вместе под ее окнами серенаду? Написать ей письмо? Но я и так писал ей чуть ли не каждый день и рвал эти письма в клочья – сила чувства тормозила мои желания. О страх поражения, когда не представляешь себе, как после него будешь жить дальше!
Как-то я подстроил, что во время очередной экскурсии нашего класса в Москву мы с Сашей оказались наедине на крайней лавке электрички. Сам себе удивляясь, я вдруг бойко заговорил. Всеми силами старался произвести впечатление, цитировал любимые стихи, рассказывал анекдоты, расспрашивал, что она любит, как проводит свободное время, – вопросы, на которые при трехлетнем стаже влюбленности уже давно должен был бы знать исчерпывающие ответы. Она отвечала односложно и больше молчала, глядя на меня с легким недоумением. Я все еще тушевался и избегал ее прямого взгляда. Но вот решительно посмотрел в ее глаза и увидел в них свое отражение: худенького мальчика в белой накрахмаленной мамой рубашечке и узком пиджачке, говорящего что-то очень скучное, и еще я увидел серое небо, с которого вот-вот должен был политься дождь. Она стала оглядываться, словно в надежде, что кто-то подсядет на нашу лавку. Я продолжал говорить, ее взгляд становился все рассеянней и безучастней, и она обрадовалась, когда ее позвал кто-то из одноклассников.
Теперь вечерами я приходил к ее дому и не уходил, пока окна не гасли. Иногда наградой за мое терпение в окне мелькал Сашин силуэт. С наступлением каникул я приходил даже по утрам, прятался в кустах акаций напротив ее подъезда. Однажды она вышла на улицу с корзиной стиранного белья. Развесив его на веревке во дворе, вдруг посмотрела на кусты акации, насмешливо улыбнулась и, сорвав с газона цветок, заколола себе в волосы. Потом опять посмотрела на кусты, где я прятался, и долго не отрывала взгляда, шевеля губами, словно что-то беззвучно напевала… От волнения я перестал дышать. О нет, я не обольщался, что ее взгляд предназначается мне! Саша вела себя как человек, абсолютно уверенный, что за ним никто не наблюдает.
Порою в дообеденное время ее посылали за покупками. У нее было два или три легких летних платья, которые были мне хорошо знакомы, но всякий раз казалось, что она в новом наряде. Всегда в ее облике было что-нибудь неожиданное, то волосы по-другому заколоты, то каким-то особенным образом подвязана косынка или вплетена ленточка в косу.
Я устремлялся за ней, но всегда на расстоянии, достаточном, чтобы не быть обнаруженным. Но вот однажды я вдруг увидел, что расстояние между мной и Сашей все больше сокращается. Какая-то непреодолимая сила ускоряла мои шаги. Я приблизился настолько, что слышал ее голос, когда она здоровалась со встречавшимися ей знакомыми.
На этот раз ее целью был колхозный рынок. Он был небольшим по площади, и оттого на нем всегда было тесно. Пахло дегтем, рогожей, сеном, навозом, лошадиным потом, и еще всем тем, чем пахнет среднерусский базар на пике лета: вениками, столярной стружкой, малосольными огурцами, селедочным рассолом, постным маслом, грибами и медом. Ларьки располагались по всему периметру рынка, образуя ряды: мясной, рыбный, молочный, зеленый, скотный. Отдельно на отшибе была барахолка и продажа самодельных вещей: платков, валенок, варежек, вязаных носков и чулок. Рынок по воскресеньям разрастался и занимал прилегающие улицы. Здесь торговали прямо с телег, чаще всего без веса – ведрами и мешками.
У каждого ряда свой беспорядок, своя толчея. Саша пробиралась сквозь нее легко, искусно лавируя между товарами и людьми, умудряясь никого не задеть. Изредка что-то покупая, она кокетничала с продавцами, шутливо торговалась, хохотала. Было видно, что продавцы очарованы ее юностью и с удовольствием дают ей скидку. Она медленно обходила ряды, останавливаясь чуть ли не у каждого лотка, ей доставляло удовольствие просто смотреть, просто наблюдать. Я впервые переживал ее существо в гуще жизни, в естественной обстановке, в окружении иных, нежели в опостылевшей школе, красок, запахов, звуков. Ее жесты приобретали здесь другой ритм, другую музыку.
Целый час я следовал за нею, буквально дышал у нее за спиной, совершенно не думая об осторожности. Вдруг она повернулась и посмотрела на меня, всего одну долю секунды, так коротко, словно и не смотрела вовсе, не поздоровалась, не кивнула – как бы, не узнала, но по лицу ее пробежала тень, то ли досады, то ли беспомощности. Я остановился, смешался с толпой, издали наблюдая за тем, как она, завершив покупки, с двумя холщевыми сумками в руках зашагала к выходу. Я не сомневался, что она узнала меня. Рассеянный, скользящий по окружающим предметам взгляд всегда был ее средством показать свое равнодушие. Я продолжал смотреть ей вслед. Больше всего в те минуты она, наверное, опасалась, что я ее догоню и предложу донести тяжелые сумки до дома.
Однажды поздно вечером, дождавшись Саши около ее дома, я решительно подошел к ней, возвращавшейся с подружкой из кино, и попросил задержаться. Объяснил, что мне хотелось бы поговорить с ней наедине. Она ничего не ответила, лишь со снисходительной улыбкой отрицательно покачала головой. Тогда я предложил встретиться на следующий день, но Саша еще шире улыбнулась и, в конце концов, рассмеялась.
В этот момент появился незнакомый мне молодой человек в студенческой тужурке. На вид ему было не меньше двадцати. Он обнял Сашу, видимо, ожидавшую его прихода, за талию и они, не удостоив вниманием ни меня, ни Сашину подружку и даже не попрощавшись, ушли в сторону парка. Подружка смущенно пожала плечами.
На следующий день Саша пришла в школу с повязанным на шее ситцевым шарфиком, но ни от кого не смогла утаить два фиолетовых следа от чьих-то страстных поцелуев. Да она и не особенно старалась скрывать их. Шарфик был повязан лишь для приличия. В последующие дни следы синели, чернели, бледнели и исчезли только к концу школьных занятий.
Отныне я знал, что у меня никакой надежды. Все окружающее обесцветилось, словно мое горе выпило из него кровь. Солнце не всходило, и луна светила, как аквариум с мертвыми рыбками.
Как жить дальше с этой невыносимой болью? Как освободиться из этого плена? Уехать? Но ведь там, под другими небесами, нет ее! Да и зачем они мне, если нет ее! У Вертера был хотя бы собеседник, его друг Вильгельм, которому он мог поверять свои чувства и утишать на время сердечную муку. И вдруг чудовищная мысль: разлюбить! Там, за пределом любви, свобода, разреженное бесстрастное пространство, царство покоя, где нет ни страданий, ни терзаний. Разлюбить! Но как? По совету одного пожилого театрального режиссера из ссыльных, «застрявшего» у нас на 101-м километре, я стал искать недостатки в Сашиной внешности, в ее манере говорить, в жестах, в характере. Режиссер цитировал Лопе де Вега: «чтоб позабыть, старайтесь в памяти носить её изъян, и самый скверный» и что «лучший бальзам на любовную рану – новая любовь». Но чем больше я находил в ней изъянов, тем сильнее любил ее, а взгляд на любую другую девушку лишь подтверждал, что нет никого на свете прекраснее Саши.
Я вызывал в памяти мерзкий цвет тех бесстыдных следов от чужих поцелуев, пытался, насколько мне позволяла моя фантазия, представить себе моменты ее близости с другим человеком. Но и это не помогало. Все перевешивал ее образ, являвшийся в завершении всех этих попыток в своей идеальной чистоте.
Как все просто, например, в «Тристане и Изольде»: герои выпили напиток, и «сердца их дрогнули и забились, и они взглянули друг на друга другими глазами». Наверняка есть такой напиток, который не влюбляет, а «разлюбляет». Но кто сварит мне это зелье!
А в «Коварстве и любви» говорится, что Бог определяет, кто кого любит, Бог сочетает сердца. И Бог их разлучает. Но как докричаться до Бога?
Поздней осенью я простудился, тяжело заболел и многие недели не ходил в школу. Не видя каждый день Сашу, я старался вместе со своим недугом победить и свою любовь. Больше всего меня поразило, что она ни разу даже не поинтересовалась, как протекает моя болезнь.
Когда по ночам я лежал в жару, все мои сновидения касались Саши, в них мы общались друг с другом, делали что-то общее, чего никогда не было наяву, но сон каждый раз принимал тревожное звучание, что-то грозное, угнетающее появлялось в нем. Это полностью противоречило моим надеждам и желаниям в реальной жизни, и я просыпался, но очень трудно и медленно, словно кто-то вытягивал меня из пропасти.
Однажды, пробудившись, я почувствовал, что впервые за все дни болезни у меня полностью спала температура. Одновременно произошло и другое: мое сердце избавилось от томления. Словно кто-то брызнул на огонь водой, и он вдруг опал холодной золой. Видимо, и у души были свои пределы.
Но я не ощущал себя счастливым. Вернее, я ощущал себя еще более несчастным. Не любить было еще тяжелей, чем любить безнадежно. Нелюбовь была больнее любви.
Совсем поправившись, уже на первой своей прогулке я случайно встретил ее в городе в шумной компании незнакомых мне людей. Посмотри она на меня хотя бы с состраданием, и незатвердевший рубец стал бы вновь старой раной. Но она едва взглянула на меня. Она уходила, так и не узнав по-настоящему ничего о моей любви к ней, а значит, и многого о себе самой. И вскоре скрылась из виду, свернув вместе с другими в ближайший переулок. И через минуту я уже не мог поручиться, что это была она.
/ Аугсбург /