Люмпен-повесть
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2014
1
Кривые ивы тяжело повисли над чёрной водой, век их уж отходил скоро, ивы то чувствовали и плакали, плакали. Вода же текла себе и текла. Что ей сделается, воде-то? Что ей за дело до чьих-то там слёз? Вода вечна и изменчива. Покуда, конечно, не высохнет. Вот она какая – вода!..
«Ку-ку!..» – сказала кукушка. Потом подумала и повторила свою тираду два раза. А после умолкла, будто воды из реки набрала в свой гадкий кукушечий рот.
«И только-то?!» – даже рассердился Иноверов.
Кукушки он не видал, куковала та где-то на другом берегу. А увидал бы, так непременно кинул бы камнем.
Хотя, с другой стороны, три года (если верить кукушке), так оно даже и много, подумал Иноверов. Существование своё он не любил, не за что было ему любить своё существование. Одни дураки существования свои любят, умные ведут себя попроще и поскромнее. Они ведут себя осторожнее. Не любят ничего попусту.
И всё ж такая кукушкина выходка была хамской.
Иноверов теперь был один на берегу. Несмотря на весь седой волос его, в нём засело немало незрелого, детского. К примеру, он любил стегать зазевавшихся лягушек прутиками по спине. И ещё ловить кузнечиков. Но лягушек теперь он, как на грех, всех распугал, и кузнечики тоже не появлялись. Но, уж если ему когда доводилось изловить кузнечика, так он не убивал его, не отрывал лапки, он купал его в воде. Нет, не для смерти, а так только – для понимания. Всё живое должно жить не для жизни, а для понимания, полагал Иноверов.
Мокрого кузнечика Иноверов обычно отпускал, он же не зверь какой-нибудь, а… некоторый даже экспериментатор.
А ещё Иноверов любил сочинять истории. Полные настырной псевдонародности, всяческих особливых обстоятельств и иных превратных контентов. Вот и теперь ему мерещилась одна. Ивы над водой, кукушка, человек, понимание, кузнечиков нет, этих чёртовых кузнечиков нет… дальше же история не выходила, не складывалась. Тогда Иноверов плюнул и пошёл себе домой восвояси.
Тут-то над ним и пролетела ржавчато-бурая, длинная птица. Пролетела и скрылась в тёмных кронах деревьев на пути человека.
– Ку-ку! – сказал той Иноверов и даже погрозил кулаком.
Дом Иноверова был сразу за татарским кладбищем. На кладбище и теперь кого-то хоронили. Неправильно как-то хоронили, по-советски хоронили, с оркестром, с гимном, с гиканьем да с песнями, тяжёлыми, как бульдозеры. Чёрт, как всё перемешалось! Хотя, конечно, что Иноверову за дело до всяческих похорон! Вот, если б теперь его хоронили, тогда бы, может, другой разговор вышел! А так – пусть хоронят, как хотят. А его, Иноверова, не трогают. С сорокаградусной злостью подумал он.
Впрочем, издали всё походило более не на похороны, а на свадьбу. Что ж, разве свадьба не может быть на кладбище? Много где может быть свадьба, подумал ещё Иноверов. И на кладбище, и на помойке, и даже на том свете.
На дворе ждал его сюрприз. Всем сюрпризам сюрприз. Существо отроковического плана с глазами цвета пасмурного неба. Стало быть, девчонка. Смотревшая на Иноверова мутно и невозмутимо.
– Дядя Мотя!.. – молвила отроковица.
– Для кого – дядя Мотя, а для кого и Матвей Васильич! – пробормотал смущённый Иноверов.
– Дядя Мотя, – уже решительней повторила гостья.
– Так ты кто ж такая будешь? – чуть твёрже спросил мужчина.
– Катя, – бросила девчонка.
– Ясно, что Катя, – отозвался Иноверов. – А кто, к примеру, твоя мать?
– Мать моя, – рассудительно отвечала отроковица. – Она же есть сестра твоя, дядя Мотя. Татьяна Васильевна.
– Танька? – удивился хозяин дома.
– Для кого – Танька, а для кого и Татьяна Васильевна, – повторила та. И, видя, что дядя немного опешил от такой коалиции, присовокупила совсем уж уверенно:
– Жить я у тебя буду, дядя Мотя. Мать так порешила, и об том письмо прилагается.
И протянула дяде чрезвычайно замызганное письмо, предварительно содрав с него казённый бумажный скальп.
«Дорогой братик Матвей, – начал читать Иноверов. – Скока ж мы с тобой не видемшись? Лет 15, поди? Я бы и теперя тебя не побеспокоила, живи ты как хочешь и как можешь. Ежели бы не обстоятельства непреодолимой силы, как говорится. В общем, пусть Катька у тебя пока поживёт, девочка она бодренькая и вообще ничего так. А мне надо. Извини, что денег тебе на содержание не передаю, ты уж сам как-нить… Всё на этом! Прощевай, брат! Твоя нещастная сестра Таша, а почему нещастная, до того никому никакого собачьего дела не имеется…»
Вот ещё новости! – сказал себе Иноверов.
Оно и впрямь были новости, иначе, пожалуй, не скажешь.
– В дом-то хоть заведёшь? – крикнула отроковица.
– Заходи уж, чего там, всё равно пришла, – поколебавшись, ответствовал дядя.
В доме девочка скривилась. От жилищного непорядка да беспутной мебели. От всяческих холостых слагаемых и сильного человечьего аромата.
– Поесть бы скумекал что-то, – бросила ещё пришелица. – А то мать, пока шли, сама чипсы жрала, а мне только две штуки дала.
– Так тебя Танька доставила? – опешил даже Иноверов.
– Она с тобой повидаться хотела, а тебя где-то носит, – попрекнула дядю отроковица.
– Где надо, там и носит! – сказал Иноверов.
– Ну, дай хоть макарон, если зефира нет! А лучше так даже фисташек, – велела бесцеремонная гостья.
– Зефира нет, а макароны варить надо.
– Ну, так вари! Чего стоять тщетно!
Газа у Иноверова не было. Когда всем тянули за деньги, Иноверов созрел для протеста и самомнения, и трубу проложили в обход. Плитка-то, конечно, была прежде, да сгорела в прошлом году. Стало быть, теперь пришлось топить печь.
– Мать – дура какая! – сказала Катя, покуда варились макароны. Я её просила-просила, а она меня так и не отдала учиться.
– Чему?
– Танцевать вприсядку.
– Да, – сообразил вдруг Иноверов. – Как же ты у меня по недомыслию жить думаешь? Тебе учиться надо, а у нас тут и школы нет путной поблизости. Недавно последнюю закрыли.
– Ну, ты совсем дурак, дядя, я погляжу! – возразила девочка. – Кто учится, только горюет и жалится, а кто неучем ходит – тот весел да богатствен. Нешто сам жизни не видишь?
– Ты бы лучше не присядкам училась, а языку французскому. С языком французским жить всяко полезней, чем с присядками. «Паг-гдон, мон амугг!..» – с кривою картавостью пророкотал Иноверов.
– Давай лучше твои макароны трескать, чем об всяких глупостях балаболить! – урезонила дядю говорливая отроковица.
Иноверов взглянул на неё с предосторожной латентностью и недобродившими помыслами. Тоща та была и неразвита, но всё ж кое-где у неё проступали некоторые девичьи округлости.
«Что ж, сами виноваты, что распорядились, не спросясь, а ежели что, так на племянницах даже и женятся!» – косвенно сказал себе Иноверов.
2
Дядя с племянницей сидели за столом и мирно уплетали горячие макароны.
– А чем ты тут занимаешься, дядя Мотя, когда живёшь? – поинтересовалась отроковица.
– Изящной умственностью и всяческой обыденной жизнью, – горделиво сообщил Иноверов. – Последней по вынужденности, а первоначальной по душевному распорядку.
– Ну, нашёл, чем заниматься! – фыркнула его незрелая родственница.
– А чем же, по-твоему, нужно? – досадливо спросил он.
– Истинною любовью и неразрешёнными удовольствиями, чем же ещё!.. – сказала она и тут же добавила:
– А дурдом у вас далеко?
– В трёх километрах отсюда. Это ежели на автобусе. А пешком так, пожалуй, все пять выйдет. А тебе на что?
– Так… – уклончиво отвечала отроковица. – Не люблю, когда дурка рядом. От неё болезнями пахнет.
– Если туда специально не идтить, так и не рядом, – немного даже покоробился за свой ареал Иноверов.
– Никто и не собирается, – отмахнулась отроковица.
Тут дядя оторвался от макарон и экстренно взглянул на племянницу.
– А сколько ж тебе лет? – на всякий случай пучеглазо уточнил он.
– Одиннадцать и полторы четверти, – сказала отроковица.
«Ну, это не возраст, – изрядно огорчился Иноверов, – а одно только сопливое предуготовление. Если б ей было хотя бы двенадцать!.. С другой же стороны, пророк Мухаммед вот женился на девятилетней. Да, мусульманином быть хорошо! А нами, русскими человеками, жить невозможно, практически вообще никак!..»
– Ешь макароны, давай! – велел он. – Свиней не держу – сбагривать непокусанный продукт некому.
– Холодильник бы вместо свиней лучше завёл, – укорила его племянница. – Эх ты, дядя Мотя!
«Когда женюсь на ней, перво-наперво надо егозливость эту в девке прищучить, а то с егозливым духом её вместе будет жить несуразно», – сказал себе Иноверов.
– Не твое дело – чужие холодильники считать, – вслух сказал он.
– Чего их считать? – фыркнула отроковица. – Когда ни одного нет.
Положили ещё макарон и, хоть через силу, но ели, ели оба, давились, а ели. Ибо, как сказано, ни холодильника, ни свиней не было у Иноверова. Продукты же они уважали. Более даже желудков и кишок своих уважали.
– Как же тебя мать-то оставила – одну да во чужи люди? – удивился ещё дядя для разговору.
– Так и оставила, – отдуваясь после макарон, сообщила отроковица. – Пока сюда шли, всё об тебе рассказывала. А как пришли, стала вздыхать да горюниться, целовать меня да обнимать. Всю исцеловала слюнями!.. А потом обратно пошла, так, пока за косогором не скрылась, всё взад оглядывалась.
– А ты что? – каверзно уточнил Иноверов.
– Что-что! – пожала плечами та. – Тоже по мере сил немного поплакала.
– Поплакала – хорошо, – согласился мужчина. – Детям полезно плакать!..
– Ну, ты! – крикнула племянница. – Какие я тебе дети!..
– А кто? – удивился тот.
– Дети только до восьми лет, а потом уж не дети делаются. Потом – девицы, юноши и тинейджеры.
Тут Иноверов даже немного вытаращился на бойкую отроковицу. Вытаращился и спину выпрямил. Застыл в скуке существования. Прямо тебе – вроде канделябра какого-нибудь. Сказать же ничего не нашёл.
3
На самом же деле, было не совсем так, как отроковица рассказывала. Отроковицы завсегда не совсем верно рассказывают.
– Дядя твой Мотя – тот ничего, а у меня по причине материнских обязанностей совсем личной жизни не стало, а ты уже большая и понимать должна, – сказала Татьяна Васильевна, когда они с дочерью сходили с косогора, за которым открывалась иноверовская деревня.
У той рот был набит конфетами, потому сразу ответить она не могла. Когда говоришь со ртом, конфетами полным, так те сразу сладость теряют (и прочие съестные подробности), и конфет жалко. Потому в эти кондитерские минуты лучше помалкивать.
– У, – только буркнула отроковица.
От одного «у» сладость, конечно, не потеряется.
– Вот тебе и «у»! – оспорила её мать. – Ты, смотри, веди себя хорошо. И дядьке тоже скажи, чтоб хорошо вёл, а то мало ли он каким дураком за эти много лет сделался!
– Сама и скажи! – вопреки конфетам крикнула дочь.
– Сама и скажу. Но и ты тоже при случае варежку на замке не держи.
– Какую варежку! – крикнула та ещё пуще. – Не зима, поди, на дворе!
Дошед до курмыша, Татьяна Васильевна подстушевалась. Нетвёрдо она ведала иноверовский дом. Побродила мать с дочерью по задворкам да по сельским колдобинам с четверть часа, но нашла всё ж.
Хозяина дома не было, как уж и без того ясно.
Он на берегу лягушек гонял, мессиджи и контенты выдумывал. Но всё никак не выдумывалось. Мессиджи и контенты легко не выдумываются.
Дом был заперт по городскому обыкновению. Татьяна Васильевна повсюду ключ поискала, после даже окошко выдавить вознамерилась где-нибудь с тыльной части, но, подумавши, всё ж решила не нахальничать попусту. Мало ли как это дело обернуться могло. А она не цыганка какая-нибудь.
И, поскольку у Иноверова снаружи было поживиться нечем, сразу заскучала и засобиралась.
– Пойду я, – пояснила она дочери. – Час не ранний, а мне ещё до сошше дойти надо.
Отроковица встрепенулась, бросилась к матери.
– Ну, что, что, глупая дурочка?! – со смущением молвила мать.
– Я тебя до сошше провожу, – тихо сказала та.
– Не провожай! По дороге приворожишься, прикипишь, причахнешь ко мне – обратно возвертаться не схочется.
– Не причахну, – заверила дочь.
– Точно не причахнешь?
– Истинное слово!
– Ну, тогда пошли, – смягчилась женщина. – Но только до сошше, ничуть не дальше!..
Вышли они со двора.
– Дорогу-то обратственную запомнила? – встревожилась мать.
– Запомнила.
– Дала б тебе конфет ещё, да все вышли, – сказала Татьяна Васильевна.
(На самом деле, был у неё, конечно, с десяток, по карманам рассованный, но это на дальнюю дорогу, ей и самой мало!)
– Я тебя не за конфеты до сошше провожаю, – немного покоробилась отроковица.
– Знаю, знаю, глупая козочка! – ласково ответила мать.
Ближе к косогору отроковица начала от матери поотставать.
– Устала, – молвила мать.
– Ничего не устала! – крикнула Катя.
– Я не про тебя, я про себя говорю! – вся потянулась она. – Ох, как сошше далеконько!
По обе стороны от дороги были поля, прежним колхозом заброшенные (да так никем и не поднятые), да кучки камней насыпаны по обочине. Отроковица подняла один – такой, что едва в кулак влез, тяжёлый, то есть, да и укрыла его за спиной. Тут-то они на самый косогор и взошли.
А на той стороне косогора понизу ложбина была. Глухая и тёмная, извилистая да аспидная, кустами поросшая.
Осмотрелась отроковица по сторонам и шаг свой отроковичий прибавила.
– Далеконько да долгонько! Пока ещё дограбаздаешься!.. – пропела мать впереди.
– Ничего, – сказала отроковица, мать настигая. – И ты отдохнёшь скоро.
И ударила изо всех сил мать камнем по темени. Та, как подкошенная, завалилась посредь дороги.
Потом ещё тридцать восемь раз ударила мать камнем отроковица. Подумала и ударила в тридцать девятый. Вот теперь было хорошо, теперь было надёжно. Взглянула на месиво вместо головы и даже себе подивилась: вот как могу!
Каинов же снаряд тут на месте не бросила – потащила и мать, и камень в ложбину. Тяжело было, но метров на сто всё ж оттащила. Тут самосвал по дороге проехал, отроковица за кусты залегла. Может, и видели из самосвала что, может, и нет. Но вообще из самосвалов далеко по сторонам видно.
И ещё она конфеты у матери по карманам собрала. Некоторые тут же сожрала, остатние – те, что с кровью – выкинула.
«А если и докопаются, – говорила себе отроковица, забрасывая тело на дне ложбины ветками, листьями, земными комьями да травяными пуками, – так что мне будет по сызмальству!»
Всё, вроде, неплохо вышло, да вот только подол себе немного закровенила, замызгала.
«Ничего, – сказала себе Катя. – Пойду к дяде Моте – там и ототрусь! У него там стояла вода в бочке!»
4
Иноверов ёрзал да ворочался, и никак сон не побирал его.
«Пойти, что ль, прямо сейчас да жениться? – беспорядочно подумывал он. – Женатому человеку совсем другое дело выходит! Или, может, для первости всего лишь рассказать про контенты?»
Контенты были его потаённое, они были его сокровенное. Мало у человека сокровенного, нечем ему подкреплять своё человеческое!
И тут, кажись, стукнуло что-то. Или, положим, звякнуло. Хотя, может, прислышалось. Иноверов даже про все свои контенты забыл. Контенты не любят всякие звяканья.
Иноверов сел на постели и поскоблил пол своими подошвами, шершавыми, как рашпили. Поблизости лежала тетрадь, полная контентов. Впрочем, не такая уж, пожалуй, и полная. Хотя десяток-другой каких-то куцых пертурбаций и побасенок там отыскать было незатруднительно. Иноверов хотел привычно полистать манускрипт, но без света словеса разглядеть нелегко, а чтоб свет запалить, так ещё через полкомнаты топать надо.
Через полкомнаты топать никак не хотелось.
И вдруг Иноверов услышал ещё звуки. Вроде, вскрикнул кто-то. Потом умолк. Потом застонал, задышал громко, вскрикнул сызнова. Отроковица!..
Иноверов метнулся на звуки, дверь распахнул. И тут он увидел.
Окошко в отроковицыной комнате было распахнуто, и посреди неба, над огородами сверкала луна, подлая и безмятежная.
Отроковица с грудью плоской, словно доска стиральная, с парою пупырышек на заметном фасадном месте, подскочила на постели. «Ей бы прикрыть срам!» – мельком подумал Иноверов, но отроковица срам не прикрывала. Хотя глядела на дядю пристально и без удовольствия.
Подлинный же срам заключался в другом.
С постели соскочил мухоморного вида некий юный, худосочный гнус. (Одно слово – тинейджер.) Гнус, как и отроковица, прикрываться не считал обязательным, и навстречу Иноверову освещённый подлой луной выставился наперевес огромный жадный половой уд не вполне тинейджерского содержания. Гнус нагло и напуганно смотрел на Иноверова, Матвея же Васильевича трясло от бешенства и непорядка. «Чтоб всякий там гнус со своим половым удом посягал на мою племянницу – нет, перенести такое затруднительно!» – сказал себе Иноверов.
– Стучать надо! – молвила отроковица не без некоторого двурушничества.
– А мы что? А мы ничего! – молвил и тинейджер.
– Ничего? – взревел Иноверов. – А ружьишка, сучонок, не хочешь испробовать?
Матвей Васильевич метнулся назад за ружьём в закрома, в избяные дебри. Но тут вспомнил, что никакого ружья у него давно нет. Зато есть кочерга. Он прихватил кочергу и призадумался. Что сделать ему: съездить ли тинейджеру сразу по жбану, или спервоначалу больно ткнуть железным предметом в половой уд (чтоб образумился) и только после того заняться освоением головной конечности?
И ещё сообразил Матвей Васильевич, что тинейджер с половым удом ему не совсем неизвестен.
Это был Лёшенька. Лёшенька… чёрт, как же фамилия?! Нет, нет у Лёшеньки никакой фамилии! Семья его была плёвая, мелочная, малосильная, потому Лёшеньке лучше даже без фамилии.
«Никаких достоинств у него не имеется, и эта ходячая мерехлюндия будет повсеместно уд свой половой распространять!» – яростно подумал Иноверов.
Тут-то он и кинулся для реванша в отроковицыну комнату.
Реванш, впрочем, не получился. Лёшеньки в комнате не было. Не иначе, в окошко выпрыгнул, покуда Иноверов, стоя, зрел для экспансии. Созрел бы он попроворнее, глядишь, и отоварил бы наглеца увесистой железякой. И это было бы хорошо – с наглецами так только и надобно.
– Спровадила кобеля? – заревел Иноверов и ещё треснул кочергой по полу, будто бы тот и был пустой Лёшенькиной головёнкою.
– Ишь, дверь раскрыл – только сквозняк напускаешь! А я простужусь и заболеть могу всяческими женскими болезнями, и ты виноват будешь, – на одном дыхании невозмутимо выпалила отроковица.
– А ты на женские болезни не кивай! – крикнул на то Иноверов. – Видел я твои женские болезни!
– Не видел, и видеть их тебе не положено, ты уже старый, а они – дело интимное! – крикнула та.
– Окно затвори! – заорал дядя. – Ещё раз увижу этого – оба ружья отведаете!
– Ружьев мы никаких не боимся, а ты, дядя, пугаешь только, мозги себе все отоспамши! – отмахнулась племянница, пытаясь затворить окно. Окно, впрочем, не затворялось. Ввиду рассохшейся рамы, ну и рук отроковицы, разумеется. Росших не с того места.
– Я тебе дам – отоспамши! – буркнул Иноверов и внушительно треснул кочергой в стену.
– Много вас тут, давальщиков! – шумливо не согласилась отроковица.
5
А было, в общем, так: когда отроковица замывала кровёнку материнскую на платьишке, её подглядел тинейджер Лёшенька, тринадцати лет, кравший в соседнем дворе вишню. Отроковица платьице застиранное сняла да развесила на проволоке. Тут-то бесстыжий отрок через забор и перемахнул. Снюхались они быстро. Щупались да тискались в невидной части двора за сортиром и даже приступили к серьёзному в тамошних лопухах, но тут хозяин дома показался в отдалении – пришлось Лёшеньке сматываться в спешном режиме, отроковице же облачаться в непросохшее платьице. Другой бы, может, и заметил что, спешно упрятанный непорядок, к примеру, но только не наш создатель контентов.
Ретируясь, отрок наказал юной подруге своей ожидать его ночью. Что и было исполнено. Улегшись, отроковица поначалу выглядывала в окно, после же его растворила, не выдержав. Лёшенька, палимый известным отроческим огнём, тут как тут бродил наготове…
Правда, и Матвей Васильевич полубодрствовал с чуткостью.
Впрочем, сии обстоятельства уж описаны, да и бог с ними!..
Мы же пока порассуждаем немного об половых удах, коли уж к слову пришлось.
Все знают половые уды. За вычетом, возможно, каких-то закоренелых девственниц, но не об них речь. Половые уды бывают различны – велики и малы, тверды и податливы, тощи и телесны, сухопары и коренасты. Следует целую книгу написать об этих самых удах, да вот стыдятся людишки отчего-то и не пишут половоудовые книги. Может, кто из вас видел такую книгу? Да что книгу? Энциклопедии достоин сей неописуемый, многомерный, важнецкий предмет! Но нет, нет ни книги, ни буклета, ни энциклопедии, ни гимна, ни мадригала, ни эпиталамы, ни даже завалященькой статеечки об удах, об всех предметах есть, о прыще, о волдыре, о заусенце есть (или, по крайней мере, могут быть), а об нём нет. Что за табу такое, что за проклятие, что за туман, гнусь, хмарь и околесица лежат на этом предмете! Разве ж он менее важен, менее значим, чем волдырь или заусенец? Невозможно, невозможно, не может такого быть!
Человек любит свой уд! Человек заботится об своём уде! Человек зависим от него, человек – раб уда куда более, чем раб своих привычек. Впрочем, многие привычки в человеке уд как раз и формирует. Человеку же рабом быть даже полезно. Зигмунд Фрейд очень любил свой уд, он даже написал, что всё в уде, всё от уда, всё для уда, и всё под удом. Так написал Зигмунд Фрейд (по правде сказать, брехливый старик, но в чём-то по-своему он был прав). Фрейд, разумеется, смутил человеков, но человекам и лучше проживать в смущении. А взять, например, словосоставничество (вовсе не пустая дисциплина): в удовольствии нам слышится удова воля, в удовлетворении – забирай выше! – некоторое даже творение уда. Это вообще отдельная тема – удово творчество. К тому ж, если сей молодец загуляет, раздразнится, разбубенится, распояшется, то он такое сотворение мира учудить в состоянии, что потом века и века будут расхлёбывать да расследовать итоги его происков! Уд сопоставим… да сами уж понимаете с кем! И нечего тут разводить всяческие турусы на колёсах, городить грядки, шпалеры, газоны и огороды!
Уд слышится в удаче (и несомненно там присутствует собственной разнузданной удовой персоной). Особенно ж много уда в удобстве. И сие также, разумеется, неслучайно. Удобство есть удова расхристанность, распалённость, распущенность! (Так похоже удобство на поганство, положим, или паскудство.) Многие, многие слова наши начинаются с уда, ни в одном чужом языке нет больше столько срама, непорядка и безобразия. Уд проник, просочился во все поры, во все норы, во все дыры, во все закрома и загашники, уд водрузился и утвердился, уд воцарился и превознёсся. В уде пьянящая сладость глинтвейна, дух и терпкость корицы, в уде мощь и индифферентность, уд – варвар и выскочка, уд – изощрённый мечтатель, уд – на большой дороге разбойник.
Да, но так же, как человек заботится о своём уде, как раболепствует перед ним, точно так же он на него плюёт. Суёт, куда ни попадя, дёргает, теребит, не даёт покоя и отдыха. Через уд происходят многие болезни, неполадки, а зачастую так даже и отброшенные коньки (если вдуматься, так не только всякая жизнь от уда, но из-за него, подлого, и всякая смерть). В общем, человек ведёт себя так, будто нет у него врага злее его собственного уда.
Да ведь и вправду, уд – враг рода человеческого, угроза всему живому, одушевлённому, искреннему, уд – зло, чума, застарелая отрыжка, рассвирепевшая гюрза, бледная спирохета, ураган Катрина.
6
После всех ночных дислокаций Иноверов проснулся наутро злой и причудливый. К тому ж и тело болело, он забылся в обнимку с кочергой и намял железом свои многие места.
Лучше б ему не с кочергой спать, а с иным каким-нибудь тёплым предметом. А вот хоть бы и с отроковицей!
«Жениться на ней можно и насильно, – на всякий случай подумал он, – ибо, ежели что, егозе никто не поверит, а ко мне уважение имеют».
Да, это, пожалуй, строилось убедительно. Какая ж вера может быть егозам!
При теперешнем свете ему пуще давешнего хотелось приникнуть к контентам, контенты вообще подкрепляют, он поискал глазами тетрадь заветного свойства, но таковая отчего-то с первоначального взгляда не определялась.
Иноверов встал, походил колченого. Тетрадь будто пряталась от Иноверова. Поди ведь, не иголка в стоге – тетрадь-то. Размером с писчий лист, облачение коленкоровое, цвета гнусноватого, без пяти минут оранжевого, но всё ж ближе к грязновато-коричневому.
Тут Иноверов услышал звуки в смежном помещении и, облачившись в свой затрапезный текстиль да взяв кочергу половчее, вышел с настороженностью.
– Железяку затаскал, а мне в печке поворошить нечем! – недовольно бросила пробудившаяся ранее отроковица.
– Что тебе там в печке ворошить понадобилось? – столь же недовольно ответствовал дядя.
– Нешто не знаешь, что ворошат в печке? – усмехнулась нахраписто ювенильная постоялица. – Ну, наверное, золу и всякие угли!
Печка горела, создавая в жилище некоторые угар и теплоту, на плите доваривались макароны. Предвкушая завтрак, Иноверов благодушествовал и даже ущипнул племянницу за мягкое место.
– Молодец, – сказал Иноверов. – Сама печку растопила.
– Дрянь – твоя печка, – возразила отроковица, – я с ней полчаса мучилась, – и повела рукой, будто на что-то указывая.
Указывала же она на иноверовскую тетрадь заветного свойства, лежавшую на лавке, ту самую, без пяти минут оранжевую. К тому же несколько, как показалось Иноверову, исхудавшую.
Как она здесь очутилась? Здесь её Иноверов уж точно не оставлял.
Матвей Васильевич с тревогою подхватил тетрадь. Нет, листов в ней по-прежнему оставалось немало. Но только чистых. Тех же, что освящены были иноверовскими контентами, – буквально, раз-два и обчёлся!
– Где отсюда листы?! – завопил Иноверов.
– Говорю ж, у тебя печка дрянная! – отмахнулась маленькая стряпуха. – А чем мне было растапливать?
– Ты вообще понимаешь, чем печку растапливала?! – ещё громче возопил хозяин дома, в особенности упирая на гадкий и препустейший, русский союз «чем».
– Подумаешь, каракули всякие!..
– Это не каракули, это – контенты и мессиджи!.. – подспудно сказал Иноверов.
– Ты прекращай при мне выражениями выражаться! – крикнула отроковица. – Мне по сызмальству моему такое слушать никак не положено.
– Контенты не выражения, а самая что ни на есть сокровенная сущность! А ты по глупой дурости своей лишила мир этой немыслимой сущности, – бросил ещё неостывший Иноверов.
– Ты, дядя, с виду взросел, а на деле так вроде птенчика желторотого! – сказала востроязычная пигалица.
– Это кто это здесь птенчик? – с угрозой сказал Иноверов.
– Ты, конечно, – весело ответила та.
Иноверов хлопнул дверью и вышел во двор. Маломерная его жиличка ставила его в тупик. Он всё никак не мог с ней взять верный тон. Такой тон, что помог бы решению главной его задачи – женитьбе на пигалице. Он непременно отыщет этот тон, любой тон отыскать можно, сказал себе Иноверов.
Вообще-то, между нами говоря, Иноверов собирался в сортир. Но отроковица могла подглядывать за ним из окна, подумал он и потому сделал вид, будто по двору просто прогуливается. Так, словно он дух святой, по сортирам не ходящий. Надобностей не отправляющий. Потребностей не имеющий.
В этом было кокетство, вскоре сообразил Матвей Васильевич, в этом гнездились фанаберия и заискиванье перед отрочеством. А потому он, более ни пред кем не заискивая, решительно направился, куда и вознамеривался идти.
Сидя в сортире, он победно размышлял о синтагматическом функционировании признака звонкости. Это были хорошие размышления, так размышлять можно долго. Но всё не вечно под этим гнусным небом, на этой подлой почве. Иноверов подтёрся, и думы его иссякли сами собой. В противовес тому он ещё немного поидействовал о гносеологии эксплицитного принципа женитьбы и отчасти о худобе отроковицы – соблазнительной такой худобе, совокупной с гибкой несмелостью тела, с теми поползновениями он и покинул особливую дощатую будку.
Он решил вернуться в дом агрессором, наглым победителем, сатрапом и громовержцем, борцом за бесправие отроковиц.
– Так! – гаркнул он с некоторым превышением, рванув на себя дверь.
Отроковица, не подождав дядю, лопала макароны.
– Как – так? – кротко спросила она, роняя пищу из пасти.
– Да вот так – так! – бросил он непримиримо.
– Ты бы, дядя, тарелки, что ли, мыл иногда! – укорила его отроковица.
Иноверов поглядел на неё какою-нибудь кислой простоквашей или иным несвежим продуктом.
– Присохшая пища питательна, и вообще нечего посуду водой пачкать, – возразил он угрюмо.
Громовержец из него всё-таки решительно не получался.
– Мне с тобой серьёзно поговорить надо, – сделал он новую попытку.
– Макароны-то станешь? – перебила дядю отроковица.
– Стану, – согласился Матвей Васильевич.
– Ну, так вари! – сказала та. – Макарон вышло всего две тарелки – мне и одной мало.
– Не могла на двоих приготовить?
– Говорю ж, просчиталась по сызмальству, и неча здесь обижать младших, ишь ты, обидчик нашёлся! – обиделась она.
– Макароны – это одно!.. – с риторической расстановкой молвил хозяин дома. – Но есть ещё и другое!.. Макароны – не главное…
– Дядя Мотя, а чего ты на работу не ходишь? – расправившись с пищей, отдуваясь да через зубы поцыкивая, перебила того отроковица.
– Какую ещё работу! – покоробился Матвей Васильевич.
– Ну, мало ли какую! Зоотехником там или говномесом!.. Почём мне знать, какие бывают работы!
– Никаких работ! – досадливо отмахнулся от несмышлёной племянницы Иноверов.
А ведь и верно заметила пигалица: ни на какую работу Иноверов не ходил. В Расеюшке вообще одни дураки работают, да гастарбайтеры из инородцев, умные же люди и без всякой работы умудряются существовать горделиво. Вот и Иноверов тоже существовал горделиво. Хотя и небогато.
– Всё равно, – молвила отроковица. – Лучше б ты на работу ходил, а не шлындал по дому попусту.
– Ну вот, я ещё кому-то и мешаю!..
– Мешаешь или не мешаешь, а всё равно живёшь тщетно.
– А ты, что ли, не тщетно живёшь?
– Я не живу, а только приуготовляюсь, у меня вся моя красивая жизнь впереди, и я ещё восемнадцать раз перемениться могу.
– Перемениться можно только при волевой силе и верном руководстве, а у тебя нет ни силы, ни руководства.
– Не ты ли мне в руководство набиваешься, дядя Мотя?
– А хоть бы и я. Человек я опытственный и мужчина неоднозначный – есть что почерпнуть и чему подивиться, – с достоинством сообщил он.
Тут отроковица, насытившись, бросила на столе всю посуду, пересела на лавку, поближе к иноверовской тетради заветного свойства.
– Не лапай тетрадь! – крикнул Матвей Васильевич.
– Каракули я твои выдрала, те, что остались, – успокоила отроковица. – Вон лежат. А мне тетрадь надо.
– На что тебе тетрадь?
– Письма писать.
– Это ещё кому письма? – удивился мужчина.
– Мамке и ещё прочим положенным личностям.
– Свою себе заведи и пиши, сколько вздумается!
– Тетрадь пожалел, дядька?
– Ничего не пожалел.
– А что же тогда?
– Так…
– Как – так?
– Это не просто тетрадь, – решился Иноверов, – а память от бывшей в употреблении жены.
– Уморил жену поди, дядя Мотя?
– Не уморил, а бог прибрал её от естественной причины.
– Не дашь тетради, я тебе не только каракули – ещё чего-нибудь попалю! – пригрозила нахальная отроковица.
– Бери, но я проверю, что там такие за письма писать станешь, – немного отступил дядя.
Отроковица показала тому мимолётный кукиш, устроилась поудобнее и, высунув язык от усердия, проворно что-то намарала в тетради ручкой, приготовленной одним из сынов известного многомиллионного косоглазого племени.
Матвей Васильевич подошёл сбоку, желая подглядеть. Но приметливая отроковица поначалу прикрыла рукой свою писанину, а после и вовсе захлопнула заветную иноверовскую тетрадь. Стала подниматься.
– Куда? – крикнул Матвей Васильевич.
– Гулять пойду! – отмахнулась она.
– Куда это ещё гулять?
– Куда глаза глядят и куда пяткам схочется.
– Ты давай, гуляй осмотрительней, а то всяческая паскуда покуситься может!
– Ничего, не маленькая! И с паскудой управлюсь.
– Ты паскуд ещё настоящих не знаешь, – настаивал дядя.
– Можно подумать, сейчас непаскуд много!
– Может, и мало, но всё-таки есть, – твёрдо сказал Иноверов, разумея, по-видимому, себя самого.
Впрочем, покуситься-то он как раз и намеревался. Сегодня так непременно, твёрдо решил он. Покушаются же не только паскуды, но иной раз – индивидуумы с несортированным содержанием. Такие тоже к покушениям склонны.
7
Едва отроковица с заветной тетрадью под мышкой шмыгнула через порог, Иноверов, прежде смотревший некоторым даже житейским кашалотом, тотчас же преобразился. Сделался возбуждённо-деловит. Переменил текстиль и трузера. Отчего приобрёл облик этакого лилового деревенского декадента.
Он решил пошпионить за отроковицей. И мысль его при этом металась в диапазоне меж «уберечь» и «покуситься». «Ежели она куда-нибудь в интимное запустение забредёт, то я, пожалуй, тут как тут, на всё готовый выскочу. А ежели какая-нибудь местная гнида поганого свойства приблудится, то, так и быть, придётся урезонивать. Нечего всяким гнидам приблуждаться попусту!» – нештатно рассуждал Иноверов.
Матвей Васильевич с предосторожностью высунулся со двора. Отроковица шла в отдалении. Мужчина потоптался немного, отпуская племянницу, да и тоже вышел себе с богом. У этой мелкой фифы глаз острый, поэтому с сильной близостью следует повременить, решил Иноверов.
Однако куда же она шла?
Пигалица прочапала мимо татарского кладбища. Далее начинался небольшой лесок. Это-то место особенно пригодно для всяческих местных гнид, заключил Иноверов и невольно прибавил шаг. Но тут же снова утишил.
«Неужто на речку вознамерилась?» – догадался вдруг Матвей Васильевич.
Да, путь был тот самый. Многими деревенскими хоженый. Хотя в последнее время натоптанность его приуменьшилась – лениво тутошнее племя и летний досуг проводит вопреки купанию и иным спортивным процедурам. Откуда ж место сиё знала отроковица? Бог знает, откуда знала.
Иноверов шёл, и прыткие кузнечики горстями шарахались из-под его расхлябанных пяток.
Тут Матвей Васильевич задумался об жизни (об своей иноверовской жизни), отчего даже отрешился немного.
«Живу я интуитивно и бесскарбно, хотя и бездновато, отчего, видать, и в ящик сыграю просветлённо и с лёгкостью, – помышлял он. – Да-да, бездноватость – пожалуй, моё главное свойство. Человекам же следует играть в ящики с лёгкостью, полными высоких экстрактов и иных духовных эссенций. И я укажу путь человекам к эссенциям! Мне бы только, признаюсь, хотелось отведать пару подвенечных мгновений, с осязанием пигалицыных сладких субтильностей…» – сказал себе Иноверов.
– Ку-ку, ку-ку! – вдруг сказала кукушка где-то в жухлой тополиной верхотуре.
Матвей Васильевич даже вздрогнул.
– Ну, ты! Не наглей! – крикнул кукушке. – Сама про три года накаркала! А теперь пятками вперёд летать станешь?
Нынче, в обозрении подвенечной перспективы протянуть на этом подлом свете всего лишь два года было, пожалуй, обидно. Этак ведь он и до пигалицыного паспорта в четырнадцать лет не доживёт.
«Впрочем, что такое кукушка? – оспорил себя Иноверов. – Летающая курица – да и только! Что проку слушать её бредни!»
Хотя, нет, на курицу она всё же не походила. Но как бы там ни было – глупая птица!..
Матвей Васильевич был уж на берегу. Поискал глазом отроковицу, но оная окрест него не определялась. Ни в воде, ни под тополями – нигде он не видел эту мелкую выскочку. Не утонула ж она! – немало рассердился дядя.
Зато он увидел жёлтое полотенце недалеко от воды. Своё жёлтое полотенце. Утянутое потихоньку отроковицей. И ещё тетрадь заветного свойства, край каковой торчал из-под полотенца.
Матвей Васильевич опасливо огляделся. С одной стороны текла небольшая извилистая река, с другой же под тополями теснились кусты, а из них его могли и увидеть. Тогда он пригнулся и с предосторожностями потрусил к своей прибрежной находке.
Спервоначалу пошарил под полотенцем. Ничего, помимо тетради. Забытые девичьи трусики его могли бы, пожалуй, порадовать. Но, как уж сказано, никаких трусиков не было.
Тогда раскрыл он тетрадь. И – ужас! – что там Иноверов увидел.
Только две строчки, гадких две строчки: «Дневник-перечисление несомненных дядиных Мотиных всячиских сумашествий, которые увидать удалося» – и более там не было ничего.
В его заветной тетради.
Боже, что за орфография! Что такое за «удалося»!.. Что такое за «сумашествия»! Что такое за «всячиских»! Какие у него, Иноверова, «сумашествия»! У него, бездноватого и могучего думщика! У него, отъявленного и чрезвычайного говоруна!..
Матвей Васильевич бросил на камни сии осквернённые скрижали. Он и сам был смятен и покороблен. Он стал отступать, будто бы намереваясь вовсе убираться восвояси. Он пошёл себе и пошёл. Отошед же на сотню шагов, воровато огляделся и вдруг шмыгнул в окрестный подлесок.
Здесь были бузина, крапива, полынь, редкие рябины как украшение. Папоротник и малиновые кусты. Иноверов шнырял как барсук. Кусты ему уж надоели, но шныряния своего он не оставлял.
Чудес не бывает, думал Иноверов, пигалица точно где-то здесь примостилась. И тут он услышал шёпот. Потом в кустах затрещало, и вдруг невдалеке от него, сверкая голыми задницами да мельтеша грязными пятками, с одеждами в руках, во весь дух помчались от него отроковица и подлый тинейджер Лёшенька. Улепётывая, те выскочили на берег. На берегу были камни. Иноверов запустил одним в подлого тинейджера, да не добросил. Запустил другим, да не попал.
– Стоять, стоять, гадина! – вопил Иноверов.
На берегу племя младое и незнакомое разбежалось врассыпную. Лёшенька, испуганно озираясь на иноверовскую артиллерию, помчался по берегу вниз по течению. Отроковица же, подхватив полотенце с тетрадью, метнулась обратно в подлесок.
Тут Иноверов и сам заметался да оплошал. Бросился было за отроковицей (пуще так за девичьими её ягодицами). Но припомнил, что Лёшенька остался без отмщения. Бросился за ним. Подбирая на бегу каменюки поувесистей. Но после будто опомнился – бросил все каменюки и снова пустился за пигалицей. Но той и след уж простыл. Может, залегла где, хитрюга.
У Матвея же Васильевича темнело в глазах. От ягодиц да от ярости. Неизвестно, от чего более. Он бегал по подлеску, он снова выскакивал на берег. Для ориентира, для свежего взгляда. И опять бросался в подлесок.
Нынче младость такова, что не над одной старостью, но даже и над равномерной зрелостью – и той – потешается да глумится. Вот Иноверов, к примеру, вовсе не дрябл и не ветх, а не смог, не сумел отроковицу и наглого её дружка уязвить и ущучить, изломать да покарать – разве ж справедливо сие? Разве не стоит младость посрамления? Разве не стоит ущучиванья? И разве такой младости ожидает всякий, по гуманности духа своего бросившийся в пучину семейственности, деторождения, детоприимства? Всякий ждёт младости почтительной, младости вдумчивой, младости обнадёживающей. И что же вместо того получает он? Такую вот наглую отроковицу, такого вот подлого Лёшеньку. Тьфу, тьфу, тьфу!.. А есть ли вообще справедливость в сём безобразном мире? Разве пригоден он для справедливости, разве готов он к ней, разве жаждет её?
Матвей Васильевич, наконец-то, угомонился. Отроковицыны ягодицы всё стояли перед его глазами.
«А жить в безъегозливом режиме с ней будет приятственно, – подумал он. – Так что сучонок даже прав получается, что такой преждевременный бриллиант по слабомыслию своему разглядел».
8
Иноверов домой вернулся нескоро. Был он под несомненным влиянием иных косорыльных жидкостей, отчего держался уверенно и разрозненно и измысливал всякие каверзы.
«Надо шмакодявке сказать, что у нас теперь макаронная развёрстка вводится! Стало быть, ежели ты съестные макароны или иной продукт готовишь, так спервоначалу дяде свари, а потом уж себе стряпай, коли останется. А по-другому, так и ноги невзначай протянуть можно», – резонно рассуждал он.
Поначалу хотел он выпить водки казахской напротив магазина. Но там цену спрашивали не весьма аппетитную. А так-то казахскую водку он любил.
И пришлось ему употреблять бормотуху отечественную, каковою у нас народонаселение будто бы встарь регулируют, плюс к тому ноль-пять крепыша (стало быть, крепкого пива), плюс к тому некоторое химическое средство для очистки стёкол в неисследованной дозировке, в результате чего ещё немного прежней бормотени даже осталось. Но это на вечер, ибо день длинный, и в трезвости да разумности его прожить затруднительно.
Отроковица разлеглась на постели с ногами и что-то строчила старательно в заветной тетради.
Тут-то Матвей Васильевич и заявился.
– Ну, что стоишь-смотришь, как будто у тебя анализ дээнки непригодный?! – миролюбиво сказала она, завидев вошедшего родственника.
– Ещё раз тебя с этим Лёшкой увижу, хоть и домой не возвращайся! – убедительно крикнул Иноверов с порога. – Ты мне вообще никто, а я тебе дядя! Слушать должна! С почтительным духом и без егозливого норова! Поняла? – и треснул кулаком в стену.
– Да, дядя, – кротко молвила отроковица и уткнулась в свои каракули.
– И смотри на меня, когда я с тобой разговариваю! – гаркнул ещё шумливей Матвей Васильевич.
Отроковица старательно посмотрела на Иноверова.
– А ну-ка, скажи, что там пишешь такое в моей тетради? – выдержав невинный взгляд оной, сурово полюбопытствовал дядя.
– Так… выражения всякие, но больше не буду, – ответила та.
– Смотри у меня! Чтоб больше никаких выражений!..
– А хочешь, я для тебя макарон сварю, дядя, чем об всяких там выражениях думать? – предложила племянница. Похлопав немного ресницами. Будто бабочка крыльями.
– Свари! – согласился Иноверов.
Хотя об выражениях думать всё равно не перестал. Порой трудно перестать думать об выражениях.
Отроковица проворно и сподручно стала варить макароны.
Матвей же Васильевич слазил в чулан и вернулся оттуда с молотком и гвоздями. В отроковицыной комнате с размаху вогнал четыре гвоздя в оконную раму, пару раз – куда ж без того! – треснув молотком по собственным пальцам.
Теперь стало хорошо, теперь никакой подлый Лёшенька не залезет! Подлость же свою он теперь, если хочет, может где-то в других местах экспонировать.
– Вот так! – решительно сказал дядя, подумывая, чем бы таким ещё ему притеснить отроковицу.
Отроковица же сама собою не притеснялась.
– Чё молчишь? – буркнул Иноверов. Намереваясь пигалицу вывести на чистую воду.
– Думаю, хорошо бы, чтоб дядя, помимо макарон, раздобыл другой человеческой пищи, – без запинки ответила та.
– Что ты именуешь человеческой пищей? – досадливо вопросил он.
– Чипсы, сухарики и ещё печенья домашние с сахаром и сметаной.
– Печенья домашние надо было дома трескать, пока давали, а не шлындать для этого по всяким там дядям, – сказал Иноверов.
– У меня дядь не много, а вовсе так ты один, дядя Мотя, – молвила отроковица, чем окончательно сразила придирчивого родственника.
«Может, она егозить отчаялась и переметнулась в истинную почтительность?» – заключил Иноверов, глядя на горячие пузыри и деловитое мельтешение всплывающих в кипятке макарон.
Иноверова немного подташнивало от негодных житейских жидкостей, но блевать всё же он не ходил. Ибо невольный форс держал перед пигалицей, и порочиться у него намерения не было.
Тут сварились макароны. Иноверов сел за стол первым, по-хозяйски, потом позвал и пигалицу. Та присела рядом со скромностью, макароны же впоследствии жрала с жадностью и удовольствием.
– Ладно, расскажи нам пока чего-то такое!.. – буркнул Матвей Васильевич для обеденного комфорта и взглянул на племянницу нерентабельно.
– Мамка, говорю, дура какая! – тут же начала она, будто бы дядя через какую-нибудь кнопку включил её с полуслова. – Сама женилась семь раз и всегда новую мужнину фамилью брала. Ну, брала бы сама, если ей нравится, я разве против, так она и меня завсегда в новофамильство таскала. Я уж и Пёрушкиной была, и Крылышкиной, и Клювиной, и Нечайкиной, и Грымзяк, а прочих фамилий не помню, но тоже какие-то были!..
– Да, – важно согласился дядя. – Фамилия – это фамилия, а всё ж не всякому быть Иноверовым, тут уж значение надо иметь и дух – несгибаемый, а не косвенный. А у людишек дух, по преимуществу, косвенный!..
– Нет, ты представляешь, дядя? – настаивала отроковица. – Я была и Пёрушкиной. И Крылышкиной!.. А очень мне охота быть какой-то там Пёрушкиной! Или Крылышкиной!..
Дядя согласно кивнул головой и на Пёрушкину, и на Крылышкину.
– Иноверов – это тебе никакая не Пёрушкина, – сказал он.
– И Клювиной, и Нечайкиной!..
Голова качнулась на Клювину. Уже без высказывания. Особливо же качнулась на Нечайкину.
– И Грымзяк!..
Голова послушно качнулась и на Грымзяк.
– И другими фамилиями, которых не помню…
Тут уж голова Матвея Васильевича стала качаться вполне произвольно, на те фамилии, что невозможно упомнить, макаронина выпала из его рта. Размером с поливочный шланг. И её было жаль. В том же роде макаронина упала и на Хиросиму. В том же духе – на Нагасаки. И на Нечайкину. И на Грымзяк. Нечайкина и Грымзяк сошлись в паскудном и проворном танце, с присядками и притопами, с подкидываньем их разнузданных членов, организмов и прочих конечностей. И оные было никак не пересчитать. И от этой несправедливости, от таких презумпции и конвергенции Иноверов вдруг захрапел. Громко, гадко, полихромно, простонародно и необъективно. Захрапел Иноверов.
9
Спать Иноверов не любил, сны – прободения бытия, всегда полагал он. А потому ближе к ночи проснулся. Проснулся с досадой на бытие и с обидой на прободение.
Небо уж сменило каурую масть на вороную. Повысунулась луна со всей её прилежною подлостью, со всем её наглым блистанием. Звёзды украсили небосвод, подобно ветряной оспе. Местные хозяйчики подоили рогатый скот, перепустили молоко, задали на ночь корм всяческой живности. Никаких этих забот не ведал наш Матвей Васильевич. У него иные заботы.
Отроковица сидела со светом в своей комнате. Чем занималась – неведомо. А хотелось бы знать, кратко помыслил смурной Иноверов.
По двору же укромно бродил (пользуясь иноверовским бессобачьем) ненасытный Лёшенька, которого требовалось ущучить ввиду его наглости.
А лучше так даже вовсе пожизненно истребить!
Лёшеньку Иноверов словно открывшимся третьим глазом видывал, хотя не было у Иноверова, конечно, никакого третьего глаза, а были только пронзительное понимание да обыденный опыт. И заурядные два глаза с астигматизмом. И всё ж по поводу тинейджера подлого Иноверов нимало не ошибался.
Первым делом Матвей Васильевич решил дозаправиться. Подобно бомбардировщику в небе. Он взял сохранённую бормотуху и тут даже несколько вздрогнул: пока он спал, той поуменьшилось явно.
«Неужто пигалица продукт отхлебнула?» – возмутился Иноверов.
Продукта было жаль. Пигалицын продукт – макароны в умеренности, дядины же продукты – всё остальное, и нечего вообще беспардонно рот разевать на посторонние взрослые жидкости!
Парою залпов Иноверов выпил вино, передохнул, сделал горлом экстренный звук, который делают все нетрезвые индивидуумы, и взялся за ручку дверную. Дверь же теперь прекословила. Не отворялась, стало быть. Какая-то там подлая дверь! Что для бомбардировщика даже обидно.
– Что там со светом сидишь? – крикнул Матвей Васильевич задверной сей пигалице.
– Так… – ответила та.
– Что значит «так»? – возмутился наш декадент скудной семантикой.
– Света пожалел, дядя? – будто бы с прежнею егозливостью племянница бросила.
– Ничего не пожалел, а ночью со светом вообще одни антиподы сидят!
– Скоро выключу, – пообещала племянница. Кажется, струсивши, пред антиподами.
– Ты вино отхлебнула? – не отступал от неё Иноверов.
– Ничего не отхлёбывала! – явственно сбрехала отроковица.
– А кто же тогда?
– А мне почём знать? Может, сам отхлебнул, а может, пролил, да спьяну не помнишь!
– Я не спьяну не помню! – завизжал Иноверов, немного машинально приплясывая. – А если б что-то пролил, на полу бы осталось.
– Может, и осталось, – победоносно молвила отроковица. – Я не проверяла.
В эту минуту ненасытный и наглый тинейджер тёрся и скрёбся в отроковицыно окошко с той стороны.
– Пусти! Пусти! – шептал он.
А с этой стороны в дверь дядя ломился.
Отроковица всё ещё злилась на Лёшеньку. Там, на берегу он её сукой назвал. За то, что дядю с собой притащила.
А разве ж она дядю с собою притаскивала?
К тому же, если б она теперь даже хотела тинейджера в спальню пустить, против дядиных длинных гвоздей, в раму вколоченных, никак не попрёшь!
Так что тебе самый настоящий пардон, мон амур получается!
Ей теперь никого не надобно было – ни тинейджера, ни – тем более – дяди. Она кое-что в заветной тетради писала, хотела написать ещё много, а ей эти двое препятствовали. А не следует отроковицам препятствовать! Отроковицы препятствовать и сами умеют.
– Ты знаешь, что такое вообще дядя? – снова под дверью заплясал Иноверов. – Дядя для тебя вроде бога! Ибо дядя взросел, а ты ещё несмышлёная пигалица! Хотя понимать должна!
Та, утомившаяся от всех притязаний, свет погасила и сразу ей в новом месте антиподы стали мерещиться. Ночью отроковицам часто антиподы мерещатся.
– А ну, отвечай, что ты там делаешь! – заорал Иноверов.
– Ничего, ничего, – пролепетала из-под одеяла напуганная пигалица.
– Не верю никаким твоим «ничего»! – выкрикнул дядя.
– Пусти, Катька, пусти! – не унимался тинейджер.
Матвей Васильевич, скрупулёзно подумав, решил к отроковице в окно со двора заглянуть. Очень ему знать захотелось, что теперь отроковица поделывает. Он бы даже навряд ли заснул, сие не узнавши.
Если даже и свет погасила, наверняка, не легла мирно спать. Несомненно ведь вытворяет что-нибудь особливое. Матвей Васильевич был охоч до всего особливого. Он вообразил себе оное и от сладости даже зажмурился.
Иноверов взял кочергу. Он решил теперь повсюду с нею ходить, как иной застарелый джентльмен ходит с тростью. И вышел на двор.
Пигалица всё ещё пребывала в боязливости пред антиподами.
Подлый тинейджер, разумеется, заслышал хозяина дома и тут же ретировался, не дожидаясь грядущей кочерги. Через покосившийся иноверовский забор перемахнуть ловчиле-тинейджеру вообще-то раз плюнуть.
Матвей же Васильевич лишь погрозил издали Лёшеньке, да и угомонился. Отроковицыно окошко более манило его.
Он погладил стекло. С упованием. Затаённо.
– Не бойся! – шепнул он. – Он убежал. Я показал курёнку, где раки зимуют.
Тишина. Иноверов приподнялся на цыпочках. Лицом прислонился к окну.
– Не бойся, – укромно шептал Иновоеров. – Это я.
Тут в окно выставилась пигалица. Она была бела, будто мел. Она с ужасом глядела на дядю.
– Пшла! Пшла! Пшла отсюда! – стукала зубами отроковица. – Это не я, я – ничего, и зачем ты мне вообще конфет не дала, когда я тебя до сошше провожала!
«Каких это ещё «конфет»? – удивился Иноверов. – Что такое за «пшла!» За кого она меня вообще констатирует?»
Отроковица замахнулась на него через стекло. Иноверов отшатнулся.
– Ты чего это? Ты чего? – бормотал он, отступая.
Матвей Васильевич поскорее вернулся в дом. Заперся тут же покрепче. Так что – захочешь ночью до ветра сходить – скоро не выберешься.
Честно сказать, ему было не по себе. И виною тому отроковица. За мать свою, что ли, она его, Иноверова, приняла? Разве возможно его, Иноверова, за бабу принять? Он нисколько не выглядит бабой.
Матвей Васильевич поскрёбся в дверь.
– Это я, это я, – медово шептал он.
– Пшла, пшла, не ходи сюда, а то я тебя только пугаюсь! – пискнула отроковица.
– Ничего, не пугайся, это я так только… для родственного регламенту!.. Во всяком доме порядку насаждаться положено.
У Матвея Васильевича ещё немного средства для очистки стёкол оставалось в запасе. Это средство хорошее: если уж стёкла чистит, так с кишками справится и подавно, а кишкам человековым нужно быть чистыми, заключил Иноверов. Он выпил стакан этого средства. Слава богу, хоть отроковица до этого средства, как прежде до иноверовского вина, не добралась. А то бы Матвею Васильевичу не хватило и средства!
Вот теперь сразу сделалось хорошо, теперь и с пигалицей можно рассуждать целенаправленно.
Он снова подёргался в дверь. Должно быть, шмакодявка тумбочку под ручку дверную подставила. А если так, то дверь теперь только трактором сворачивать надо. Уж он-то знает. Так покойная, бывшая в употреблении жена его делала, когда он временами бывал усугублённым. Хотя – а что здесь такого, спрашивается?! Разве мужчина в рамках семейственности не имеет права на некоторую усугублённость? В рамках настоящей семейственности вообще никакое превышение не возбраняется.
– Открой, – сказал он. – Это дядя, я только посмотрю, что ты делаешь, и тут же уйду и даже спать лягу.
– Ничего я не делаю, даже и смотреть тут нечего!
– А мне всё равно посмотреть надо! Для мониторингу. Для справедливого взгляду.
– В окно не влетела, так теперь в дверь вползти хочешь? Не будет тебе никакой двери, даже не старайся! – с некоторой угрозой молвила отроковица. И чем-то таким грохнула об пол.
– А вообще ты не бойся – это тебе только что-то приснилось, что я – это мамка, мало ли, что ночью может присниться!.. – примирительно сказал Иноверов.
– А вдруг ты – мамка, и дядькой только прикидываешься, я выйду, а ты тут накинешься и мне мстить станешь, а я ничего такого не сделала!
– Открой лучше по-хорошему и вообще рассуждай менее! – объяснил Иноверов. Он уж начал немного изнемогать. От бессилия и всяческих незапланированных полночных коллизий.
– Я боюсь, боюсь, боюсь!.. У меня от тебя сплошные ужасы! – бормотала отроковица.
Она была теперь такой напуганной, такой беззащитной, что Матвей Васильевич сам себе на мгновение показался заботливым родственником, а не подспудным женихом. Впрочем, ненадолго, конечно.
– Что же, разве я в своём дому не хозяин? – возмутился он. – А кто тогда хозяин во дому?
– Боюсь, боюсь, – снова бормотала пигалица.
– Открой, дрянь! Открой, чертовка! – вовсе уж взбесновался Иноверов.
– Мне некогда, я уже сплю! – кричала отроковица и в подтверждение своих слов начинала громко всхрапывать. Потом же затихала – прислушивалась, не убрался ли от двери противный дядька. Но дядька не убирался.
Он сполз на пол, сидел, спиной привалившись к лавке.
– Сама не откроешь – придётся ломать! – бессильно пригрозил Иноверов.
– Сломаешь – будешь жить без двери!
– Лучше уж без двери, но с полным порядком.
– Так что ж, открыть? – тихо молвила отроковица после паузы.
– Открыть, открыть! – встрепенулся Иноверов.
– И выйти?
– Выйти! Конечно же, выйти!.. – бормотал он с жаром. Он хотел было подняться, но ноги его сами собой разъезжались, проклятые ноги! Для чего ему ноги, когда они разъезжаются?! Такие ноги вообще лучше отрезать поездом.
– Ты, правда, этого хочешь? – спросила отроковица. Голос её будто бы переменился, стал глуше и тише, это был будто голос взрослой женщины, не отроковицы.
– Хочу, конечно, хочу…
– Ты ничего мне не сделаешь?
– Ничего, ничего!..
– А где ты находишься?
– На полу возле лавки.
– Подальше ещё отползи! – велела вещунья за дверью.
Иноверов стал отползать. Он рождён был не ползать, и ползти было трудно.
Тут в соседей комнате громыхнула тумбочка, и, заскрипев, дверь отворилась.
Иноверов даже зажмурился, а когда растворил свои зенки, увидел, что в дверном проёме стояла… нет, вовсе не отроковица, а жена его, бывшая в употреблении, покойная – Нина.
– Вот она я, коли звал, – сказала покойница.
– А-а-а! – завопил Иноверов. – Проклятая, пришла, пришла!..
Он кинул стаканом в пришелицу (который разбился), он кинул железною кружкой, ещё он чем-то кидался.
Он быстро-быстро на карачках пополз к себе в комнату.
– Пошла, проклятая! Пошла, пошла! – выкрикнул он из-за двери.
– Память обо мне не хранишь, невинных пигалиц притесняешь! Живёшь гадко и долго! Эх, ты! Мотя, Мотя!.. – попрекнула покойница и после будто бы растворилась в лунных лучах.
Тинейждер же Лёшенька, с поля боя сбежавший, вскоре вернулся. Он снова ходил под окном подруги своей, он скрёбся в окно. В доме слышались крики, слов же Лёшенька не разбирал.
– Катька, Катька, пусти! – шептал снова тинейджер.
Но его не пускали. Не всегда пускают тинейджеров.
– Сука! – крикнул тогда уязвленный воздыхатель, расстёгивая штаны. На него смотрела луна, молчаливая, подлая. Тинейджер погрозил луне кулаком. Его стрекотаньем своим подкрепляли сверчки да кузнечики. Он только плюнул в сторону сверчков да кузнечиков.
– Тебе же хуже! – злобно сказал он, блудливую десницу свою в ширинку засовывая.
10
Наутро отроковица пробудилась в невозможную рань, часов этак в десять. Дядя храпел за стенкою велеречиво, ширпотребно и без всякой эстетики. На полу были осколки стакана и иные следы ночного разгрома. Позавтракала она немытой морковкой, другого ничего не было. Быстро собралась, прихватила с собою тетрадь, да вышла на улицу.
Прогулкой на сей раз и не пахло. Отроковица шла с целью, шла путём, отчасти ей даже известным.
– Здесь вообще одни дураки деревенские, закоснелые, и живут неуместно, а мне ходить между ними приходится! – возмутилась она по пути.
Уж бог знает, исходя из каких наблюдений была сооружена такая презумпция. Впрочем, не станем оспаривать.
К ней привязался какой-то отрочёнок лет пяти с половиной, весь кривенький, чумазенький, в соплях да в цыпках. Он бормотал что-то вроде: «Бе-бе-бе!» – стало быть, то ли барашком себя аттестовал, то ли бе-бе-беду большую накликивал.
– Кто ж тебя, кривьё-то такое полюбит? – сразу не в бровь, а в глаз бросила отроковица, тщательно разглядев гадкого отрочёнка. – Мамки-то нет, поди? – настаивала она. – Да ну, какая мамка?! – тут же оспорила саму себя. – Сразу видать, что безмамочный! Да и папки-то у тебя отродясь не водилось!
Отрочёнок взглянул на неё и заплакал.
– Баба!.. – проскулил тот.
– Баба! – фыркнула отроковица. – Бабы все старые и глупые – бабы никакие не в счёт!.. Бабам помирать пора.
Отрочёнок треснул отроковицу по руке.
– Баба!.. – повторил он с упованием.
– Ах ты ж, клоп такой! – сказала она.
И треснула его по затылку.
Отрочёнок отбежал назад и кинулся камнем. И не попал.
Отроковица подобрала камень и кинулась в отрочёнка. И попала ему по ноге. Она хотела вообще тут же придушить отрочёнка – ему-то только пять с половиной лет, а ей уж одиннадцать и полторы четверти, но – деревня вокруг, увидеть могли. Она же не дура, она понимает.
Отрочёнок побежал по улице, голося и прихрамывая, но отроковице уже до того дела не было – она пошла себе своею дорогой и собою довольная: хорошо она этого кривенького клопа образумила!
Так что дебют, можно сказать, вышел удачным.
Далее по дороге она увидела магазин и рядом лужу размером с кровать двуспальную, с краю же лужи – мужичину, лежащего без всяческих признаков жизни разумной и трезвого распорядка.
Магазин отроковицу интересовал, все отроковицы интересуются магазинами.
– Вот я – юная и красивая и женюсь скоро, а позавчера конфеты ела, а ты – пьяный и дурак и валяешься попусту, – с ходу определила она.
Мужичина с трудом отворил один глаз в удивлении от такой извилистой юриспруденции.
– Чего тебе, дрянь мелкая? – с трудом сказал он.
– Я всё сказала, и – твоё дело, если ты не понял ничего глупым своим мозгом, – укоризненно молвила отроковица, несколько даже притопнув ногой на пьяного мужичину.
Что, впрочем, оказалось её ошибкой. Ибо притопнула она у него прямо перед носом, а мужичина, прежде почивавший бессильным человечьим увальнем, вдруг извернулся и крепко ухватил отроковицу за пятку.
– Полиция! – перепугавшись, истошно завопила та.
Ей померещилось, что пьяный пень может её дёрнуть за пятку, отчего она беспременно втемяшится затылком в какой-нибудь сугубый камень на почве.
– Какая тебе полиция! – гулко хмыкнул захватчик. – Я сам – полиция.
– Пусти, дурак! – гадливо крикнула Катька.
– Да, он и вправду – полиция, – поддакнула вышедшая из магазина на всё верещание, осьминожьего вида продавщица. Прямо-таки не баба, а ходячая толщина какая-то. – Да только мозг себе пропил. Не стыдно тебе, Дмитрич, всяких маленьких обижать?!
– Я к тебе приободриться пивом шёл, а тут – эта… и я устал сильно, – с напряжением высказал пьяный, наконец, отпуская тощую отроковицыну конечность.
– Не будет тебе никакого пива за всё твоё хамство, а я право имею, – строго сказала осьминожиха и прибавила уже иным тоном:
– Он шибко тебя обидел, милая?
– Я шла себе, шла, хотела мороженку купить, а тут этот дурак за пятки хватается, – плаксиво пожаловалась отроковица.
– Какую ты мороженку хочешь? – ласково спросила баба.
– Эскиму и чтоб шоколадки побольше, – твёрдо ответствовала отроковица.
– Эскимы нет, а есть трубочка. Трубочку станешь?
– Стану! – крикнула та. – Коли точно эскимы нет.
– Разве ж я прятать возьмусь! – немного покоробилась баба.
– Я этого не говорила, но вообще эскимы везде есть! – возразила отроковица.
Обе зашли в магазин. Отроковица взяла холодную трубочку, разорвала бумажку и тут же начала жрать.
– А деньги? – подивилась такому проворству осьминожиха.
– Нет денег, – с полным ртом сообщила отроковица. – Меня мамка одну насовсем оставила и денег не дамши.
– Нет денег – ложь трубку обратно! – отрезала баба.
– А я уже укусила, – сокрушённо ответила пигалица.
– Укусила не укусила – всё равно ложь! Я потом скажу, что укусили случайно.
– А я ещё укусила, – потупившись, сказала та.
Собственно, от трубочки уж оставалось всего ничего. Баба подумала и размягчилась.
– Ладно, – сказала. – Должна будешь. Ты хоть у кого проживаешь?
– У дяди Моти, у Матвея Васильевича, – честно сообщила отроковица.
– У Иноверова? – удивилась продавщица. – Знаю таковского прощелыгу.
– Прощелыга и есть! – разумно согласилась отроковица.
Она стала выходить, но тут дорогу ей преградил Дмитрич, пытавшийся заползти в магазин, нисколько не стыдясь своего гнусного положения организма.
– Там этот дурак ползёт! – испуганно крикнула отроковица, убоявшаяся, что её сызнова ухватят за пятку.
– Скажи ему, пусть даже не ползёт – пива всё равно не получит! – хладнокровно ответствовала осьминожиха.
Выпроставшись кое-как из скудного сего магазина, отроковица продолжила путь. До всего ей было дело – до собачьей свадьбы с восемью драными кобелишками, трусившими уже второй день за одной шелудивой сучкой. До завалившегося забора, на котором теперь мирно паслась круторогая бородатая коза с кривым выменем, до бетонных плит, наваленных подле дороги, с торчащими из оных кривых хвостов арматуры. Мимоходом взглянула на летевшую в небе стрекотливую авиацию в лице блестящего заоблачного самолёта. «Будь я авиацией, я бы всегда на бреющем полёте летала!» – заметила себе пигалица и тут же показала, как она на бреющем полёте летит. Вышло похоже. Вскоре она перешла узкоколейный путь, потом – мост по-над широченной канавой, домишки далее потянулись гадкие и бедные, наша путешественница поглядывала на те с брезгливым любопытством.
«Свои пять километров засунь себе в заднее место! – попомнила она непутёвого дядю. – Тут, поди, все семь выйдет! Это только на автобусе близко».
Потом был лес, потом снова домики, отроковица посидела на камне, пошла снова. Несколько раз у всяческой деревенской мелочи уточняла дорогу. И лишь, когда она успела устать четырнадцать раз, а отдохнула же всего восемь, дошла она, наконец, до некоторого заведения, раскинувшегося дощатым своим фасадом поперёк довольно внушительного двора. Окна тускло блистали от светлой атмосферы, отчего заведение имело облик вполне непробудный. Несколько дураков беспрекословно гуляло на заднем дворе, и фасад они не усугубляли. За дураками там надзирали две грымзы постыдного телосложения, одна из которых уж придрёмывала на скамейке, другая чихала от аллергии, и молодой бугаёк в халате, вида похотливого, корявого и не вполне благонравного. Припекало гнусное солнце, и природа разомлела от того, разлеглась, раскинулась, расставилась всеми собственными членами, как расплывшаяся нервная баба с двух стаканов портвейна.
С фасада была главная дверь. В форме крыльца деревянного. Отроковица подёргала её, но та оказалась закрытой. У нас завсегда главные двери закрыты.
Отроковица поковыряла в носу в размышлении. Размышлять иногда надо. Даже отроковицам. На всякий случай она треснула кулаком в дверь. Та отозвалась гулкостью и сонным покоем.
Тут рядом к окну кто-то прильнул лицом, разглядывая отроковицу. Старая баба в белом халате и с глазом подбитым.
– Эй! – крикнула отроковица, приманивая бабу с фингалом на рандеву. – Мне надо!..
Баба исчезла, но и отроковица теперь посмирнела – её заметили, значит, можно и подождать.
Минут через пять баба появилась. Была она в белых валенках и в душегрейке, накинутой на халат. Вышла из-за дома и на отроковицу смотрела без излишней приязни.
– Ну, чё стучишь-то? У половины дураков тихий час, а ты тут стучишь! – вполне равнодушно молвила баба.
– Стучу потому, что мне надо, – повторила отроковица.
– Чё тебе надо?
– Мне нужен главный психический доктор.
– Из-за тебя, миллиметровки такой, кто-то должен беспокоить самого главного доктора? – удивилась старуха.
– Да, должен, – твёрдо сказала отроковица.
– Почему это должен?
– Потому должен. Дело у меня.
– Какое ещё дело?
– Важное дело.
– Не скажешь, что за дело, никого звать не стану! – пригрозила старуха.
– Не позовёте, тогда вас накажут потом за то, что не позвали, потому что мне об дураке сообщить надо! – выпалила вдруг отроковица.
– Об дураке-е? – протянула её собеседница. – Ну, дураков у нас своих много.
– Много не много, а лишний все равно не помешает. Я знаю, вы их для списку собираете, отчего повсеместно дурдомом наименовываетесь! – оспорила старуху отроковица.
– Ишь, какая умная выискалась!
– Какая есть – другой всё равно завестись неоткуда! – сказала отроковица.
– Ладно, посмотрю я, сможет ли тебя Владилен Моисеевич принять! – наконец, смилостивилась старуха. – За мной не ходи, здесь ожидай! – велела ещё она.
Отроковица стала покорно топтаться на крыльце.
Владилен Моисеевич под конвоем той же старухи появился минут через пятнадцать, наша пришелица за такое время успела себе весь нос исковырять и передумать все мысли, а мыслей у неё много. Главный психический доктор был лыс, сед, очкаст, оптимистичен. Невысок, небросок, худосочен, но парадоксально толстобрюх.
– Я ей говорю: тихий час у пациентов, а она всё стучит и стучит! – жаловалась старуха своему патрону.
Психический доктор, равнодушно поблагодарив, препроводил говорливую подчинённую восвояси.
– Ну, здравствуй, товарищ девочка, – ласково сказал он и направил на отроковицу такой взгляд, каковой бывает у одних только психических докторов и от которого у неё мурашки поспешно забегали по всем частям тела.
– А вы точно – самый главный доктор? – настороженно спросила она.
– Здесь – наиглавнейший, – серьёзно подтвердил тот.
– Ну, вас-то мне и надо, – обрадовалась пришелица. – А то здесь только стоят и голову мне морочат!..
– Слушаю, – сказал доктор.
– Я пришла об дураке одном сообщить, чтоб вы его арестовали и держали у себя навсегда, – неразумно выпалила отроковица.
– Что ж за дурак такой? – задумчиво вопросил главный доктор.
– Дядька мой – дядя Мотя! То есть, Матвей Васильевич. Иноверов по фамилии. Меня мамка поселила к нему, а он настоящий дурак оказался, и мне с ним опасно, а жить хочется.
– Ну… – сказал доктор. – Нам задерживать кого-то с чужих слов затруднительно. Сама видишь, в какие гласные времена обитаем.
– Да?! – крикнула отроковица. – Пока вы тут спите, кто-то там, может, психует и буйствует! И даже убивать тщится!..
– Да я ведь не против, – примирительно сказал Владилен Моисеевич, сверкнув очёчными стёклами. – Но одних слов недостаточно. Нужны показания свидетелей или родственников, нужны справки и документы…
– Я сама – родственник! – снова крикнула та. – И документы имеются! И вот мои справки! – тут отроковица, взявши тетрадь двумя руками для весомости, потрясла ею пред лицом доктора. – Здесь у меня много записано всякого!
– И потом… – неспешно продолжал её собеседник. – По нонешним временам и нашему бюджету – у нас больных изрядно – и мы не можем кого-то у себя лечить долго… без дополнительного материального содержания…
– Возможно и содержание, – вдруг твёрдо молвила отроковица. Быть может, несколько неожиданно для себя.
– Да? – посветлел доктор. – Таки-таки и возможно?
– Возможно, – ещё твёрже сказала она.
– Приятно иметь дело со столь юной представительницей буржуазного класса.
– Никакого я не класса, но предложение одно учинить могу.
– Пусть будет: не класса – сословия.
– И никакого не сословия тоже! – топнула ногой отроковица. – А вы не обзывайтесь тут всякими сословиями! Вам обзываться не положено, а вместо этого только дураков лечить – вот что вам следует!
– Что ж, пойдём, обмозгуем твоё предложение! Да и тетрадку оставь. Почитаю, пожалуй, на досуге, – незлобиво сказал доктор.
11
Ближе к обеду Матвей Васильевич пробудился и вскорости также вышел из дома. В голове его пыжилась влажная бестелесная ширь, и теснились всяческие беспорядочные слагаемые. Больше же ничего в голове его не было. Но голове и не надо забитой быть многим, ей лучше в скудости и запустении. Матвей Васильевич любил свою голову вовсе без всяких слагаемых.
Он смутно припоминал причудливые ночные коллизии.
«Ну, пигалица, может, и присочинила чего, она – шушера мелкая и боязливая, а я-то Нинку отчётливо видывал, – озадачился Матвей Васильевич. – Чего ей, дуре такой, во гробе спокойно не лежится!»
Путь его лежал в магазин, а куда ещё может лежать путь приличного человека! Магазин Иноверов любил. Там можно всякую дрянь деревенскую повстречать и некоторые свои новые мнения этой дряни авторитетно поведать. У Иноверова же случались новые мнения.
Из магазина навстречу Матвею Васильевичу выперлись две старухи – сёстры Гадьевы – Полина и Аркадия. Ну, этим-то перечницам никаких новых мнений не поведаешь! У них под новые мнения умы не благоустроены.
Стало быть, в помещении оставались продавщица Людмила Федосьевна осминожьего свойства и участковый полицай Дмитрич с непотребственной фамилией его – Ровнецов.
Дмитрич за прошедшее время уж вполз и даже умудрился подняться. Хотя стоял неуверенно. И целым рядом конечностей за прилавок держался.
Матвей Васильевич участкового не любил. Пусть его любят другие.
– Нинка вчера приходила, – зато доверительно он сообщил осьминожихе.
– Твоя, что ль? Она ж померла давно, – удивилась баба.
– То-то и оно! – со значением сказал Иноверов.
– Это всё от жидкостей, не иначе.
– От жидкостей видения видятся, а тут – явственность и сплошное осязание, хотя я непосредственно и не осязал, конечно, – возразил тот.
– Вот тут тоже стоит один… осязатель, – бросила та, покосившись на едва стоящего Дмитрича.
– Цыц! – отозвался оный прямоходящий. Впрочем, ходил он не так-то уж прямо.
– Цыцкать на жену будешь, когда заведёшь! – отозвалась баба. – Хотя кому ж ты такой эксклюзивный нужен!..
– Жён мне уж с полсотни набивалось, да только без всяческого прибытку от них проку нет, – возразил полицай.
– Так и будешь до самой могилы шлындать в полной безхозности, – небрежно махнула щупальцем осьминожиха. – А всё от неровной и нечеловечьей своей конфигурации.
От Дмитрича пахло шагов на пятнадцать, Иноверов стоял ближе.
«И такие тоже живут, и самомнение об себе имеют!» – подумал Матвей Васильевич.
– А если ещё ко мне сучонок Лёшка Гульков будет несанкционированно в двор впрыгивать, так я ему когда-то ноги переломаю – чтоб потом ко мне без претензий! – безадресно выразился он.
– Да, Васильич, слышала я, гости у тебя, правда, что ль? – отозвалась пронырливая осьминожиха.
Дмитрич же пока всё переваривал закоснелым своим мозгом.
– Не гости, а гостья, – хмуро сообщил Иноверов. – Племянница. Родной сестры дочка.
– Погостить, не иначе, приехала? – слюбопытничала говорливая баба.
– Погостить.
– Заходила сегодня – мороженку испросила без денег.
– Не знаю никакой мороженки, – поспешно ввернул Иноверов.
– Не знаешь мороженки – не будет тебе и никакого кредита! – отрезала вздорная осьминожиха. – И вообще возвращай за старое!
– Ладно-ладно, пусть будет мороженка, – испуганно согласился отроковицын дядя. Он-то как раз собирался испросить продукты в кредит, а тут такая оказия!
– Лё-шенька-а? – вдруг всхрапнул и встрепенулся полицай участковый.
– Паскудник, если точнее, – через плечо отвечал Иноверов.
– И куда же он впрыгивает? – тяжело вопросил Дмитрич.
– Племяшке моей ходу не даёт, сразу набегает да руками щупается.
– Не-на-ка-зу-емо!.. – увесисто констатировал тот.
– Она несовершеннолетственная, к слову сказать… – к слову сказал Иноверов.
– Точно несовершеннолетственная, я видела, но бо-ойкая!.. – даже зажмурилась баба.
Тут у кого-то из троих зазвонил телефон.
Впрочем, точно не у Иноверова. Иноверов не наблюдал телефонов. Осьминожиха дёрнулась, но тут же сообразила, что не у неё. Участковый же, пребывавший в муторных и разнокалиберных тягостях, не реагировал.
– Звонит у тебя – оглох, что ли! – крикнула баба.
Прилавок тот из-за какого-то там телефона отпускать не хотел никакою из всех конечностей. Ноги его забубённые могли невзначай и подгадить. Потом всё-таки, навалившись, стал искать по карманам.
– Витрину своротишь, чучело! – испугалась баба.
В одном из карманов он пошарил два раза, в другом – целых шесть, потому отыскал в третьем.
Участковый слушал свой телефон с некоторой натугой и нехотя. Но вскоре фасад его переменился (хотя антаблемент и остался таким же).
– Из города? – переспросил он. – Да, да!.. Я так… я по делам… но теперь скоро буду!..
– Случилось что, Дмитрич? – спросила того осьминожиха, пока он угасал несвежим мурлом после некоторой порционной выволочки.
– Случилось – и случилось! – хмуро ответствовал тот. – А только теперь с управления понаедут!
– На, приберись хоть немного! – сказала осьминожиха, протянув тому из холодильника бутылку жигулёвского пива. – А то совсем перестал быть похож на индивидуума.
12
Дневник-перечисление несомненных
дядиных Мотиныхвсячиских сумашествий,
которые увидать удалося
1) Дядя Мотя завсегда выступает против жизни прям тетрациклин какой-нибуть и он ещё называется моим дядей хоть и Мотей – тьфу! И другого ничего про него и не скажешь, вот!
2) Ежели дядя Мотя видит какую-то птичку кукушку там или ворону, так он грозит ей кулаком или плюёт напоследок. А иногда так даже и камнем. Правда попасть никогда он не может поскоку руки кривые. К тому ж птицы летают быстро и высоко. Это все знают. Но всё равно.
3) А ещё дядя Мотя за мной подглядывает, кагда я переодеваюсь, пень старый. Был бы молодой я ещё понимаю подглядывал бы. А так вообще ни в какие ворота! Чего старым подглядывать? Им надо смотреть в сторону!
4) Зачем меня мамка к дяде Моте поселила этого я не понимала с начала, а теперь понимаю чтоб дядю Мотю в сумашествиях евоных заметить и на чистую воду вывести, вот для того и поселила, но всё равно дрянная мамка и так делать не стоило. Хотя нет мамка ничего это я так только.
5) Дядя Мотя сидит до позна не ложится и пить не пьёт толком да и не ест, гадюка, а чего тогда сидит непонятно, эти пни старые и сами не знают что и зачем они делают.
6) А ещё дядя Мотя сегодня вот так вот сидел за столом потом вдруг тресь кулаком по столу, может таракана увидел но не было никакого таракана, я в этом уверена хотя тараканов у него много.
7) А ещё, дядя доктор, у него временами глаза будто бешеные и ничего в них нет кроме бешенства, он так смотрит тяжело и тогда даже страх забирает. Это я про дядю Мотю конечно но это и так ясно.
8) А ещё у дяди Моти ружьё есть, только он его пропил и хорошо что пропил потому что он иначе бы застрелил кого-нибудь как он чуть не застрелил одного друга моего Лёшу, а он точно мог.
9) А нащщот Лёши здесь нет ничего такого, он просто друг и всё, а дядя Мотя пусть не выдумывает, будто у нас с Лёшей половой секс или что то ещё. Мало ли что вообще можно придумать вобщем я даже не знаю.
10) А ещё дядя Мотя сестру свою и мать мою Татьяну Васильевну не любил и вполне мог над ней удумать чего-нибуть. И он сам так потом говорил, я говорит так её не люблю, что даже над ней чего-нибуть удумать могу и я теперь дядя доктор не выдумываю и не сочиняю вовсе а говорю истинную правду.
11) Хотя я половой секс люблю конечно только больно, но это ничего что больно это пройдёт. Здесь не про дядю Мотю немного, хотя всё равно с дядей Мотей связано с ним всё связано.
12) А ещё он всё что-то такое пишыт, а что непонятно, он ещё слово такое говорил, типа вроде котёнка, только неприлично и матерней, вот такое он пишыт, это он сам говорил.
13) А что он ночью сегодня вытворял так это ужас просто и мне того передать невозможно, тут надо писателем быть а я не писатель но вытворял многое!
14) А ещё он пьёт сурагаты, а сурагаты пить не надо потому что от них всё выпадает а то что не выпадает потом наоборот не шевелится как ни старайся оно ноль внимания, вот что такое есть сурагаты!
15) Это ещё не всё про дядю Мотю но мне сейчас больше некогда а то бы я много чего ещё понаписала такого
16) Я потом ещё про него напишу многое, тогда все точно увидят хотя на самом деле уже и сейчас с ним с дядей Мотей всё ясно
13
Сердце пигалицы стукало с беспокойством. После ночной передряги она не знала, чего ждать ей от родственника. Он мог, положим, не пустить её на порог. Это самое малое. «Ну да, как же – не пустить на порог! – тут же оспаривала она себя. – А что я такого сделала, когда я вовсе ничего такого? И вообще я – племянница!»
Ещё мерещилась ей кочерга. Дядька что-то зачастил таскать с собой это железо. А когда железо долго таскаешь, поневоле хочется кого-то им приложить.
«А вдруг он станет меня обижать своей возмутительной личностью!» – тревожилась отроковица.
Вообще-то, возмутительной личностью отроковицу обидеть легко. Ибо она мала и слаба, а данная личность куражлива, безразмерна и обучена жизнью.
«А чего мамка вчера приходила? – спрашивала ещё себя она. – Ишь ты, живучей какой оказалась! Я, вроде, с душою всё сделала, и сколько треснула раз – посчитала, и присыпала листьями».
Но тут же стала себя противоположно оспаривать.
«А если я ничего и не делала? И мне это только приснилось? – усумнилась отроковица. – И вообще, это, может, чёртов дядька Мотя виноват и с мамкою такое выделал!»
То, что в очертаниях данного дела у чёртового дядьки подобие алиби, ею в исчисление как-то не принималось. В конце концов, ведь когда сие лихое производство свершилось, Матвей Васильевич был ещё в непорочном неведении относительно визитёрш.
Но это слишком умозрительно, и посторонние того знать не могли.
Ещё в сенях повеяло жаром на пигалицу. В доме было душно и маетно. Хотелось потреблять и бесчинствовать, и чтоб кто-то трепетно восхищался одиноким существованием души, и много ещё чего хотелось другого.
– Ку-ку, дядька! Решил здесь баню устроить? – с порога крикнула оная девка.
– Что ещё за «ку-ку»? Я просто подумал и решил обед приготовить, – ответствовал дядя.
«Ну и ну! Будут тут всякие притворяться птицами!» – машинально помыслил он.
– Чтоб обед приготовить, не надо так сильно топить.
– Я не знал, когда ты вернешься, поэтому печь долго горела.
– Я могла и вообще не вернуться!
– Как это так не вернуться? Что же такое ты говоришь?
– У тебя, небось, опять макароны, у тебя всегда ничего другого нет! – сощурилась пигалица.
– Ещё есть сухарики, как ты хотела, зефир и пряник печатный.
– Вот ещё! Стану я пряники! – фыркнула отроковица.
– Ну, пряник не хочешь, пускай остаётся – не страшно. Засохнет не скоро.
– Ладно, зефир закончится – можно слопать и пряник, – смягчилась она.
Она помахала ладонями себе на лицо, разгоняя по дому горячий воздух.
– Я, дядя, может, скоро уйду от тебя в какую-нибудь дорогу, – сказала ещё. – А если нет, так, напротив, останусь у тебя жить вечно, хотя вечности никакой знать не получается.
– Вечность – это ничего, это стоит попробовать, только её напрасно не дают, – благодушно согласился тот.
– Ну, где там твои макароны, раз обещал? – крикнула ненасытная отроковица.
Вообще-то, в дурдоме главный психический доктор пригласил её снять пробу с обеда для дураков, поскольку наступал обеденный час, и дураки притомились с бескормицы. Но всё равно это мало, у отроковицы же – растущий организм.
– А хочешь, мы вынесем пищу во двор и пообедаем там? – сказал дядька.
– Ну, неси, раз предлагаешь.
У Иноверова стоял стол на дворе, прежде был даже навес, но давно прохудился, и в дождь там было валандаться неинтересно. Теперь же дождя не наблюдалось, потому можно было немного пососуществовать на природе.
Иноверов поставил на стол макароны. На сей раз насыпал в них тёртого сыра, наплескал жгучего кетчупа.
Они сели и начали лопать. У дяди обнаружилась бутылка вина. Себе он налил полный стакан, пигалице накапал на донышке. Пигалица потребовала больше. Чокнулся с нею как со взрослой. Выпили.
Отроковица ела и зефир, и макароны – всё вперемежку. Зефир ела с самодовольством, макароны же с рассудительностью.
– Я вот шла сегодня, – сказала она, – и мне попадались всякие старые пни и их несозревшие потомки, и я даже не знаю, кого не люблю больше – пней или потомков. А ты, дядя, кого больше не любишь?
– Всяческих человеков во всём их неразборчивом обиходе, поскольку их любить не за что.
– А знаешь, дядя, почему они ходят и суются повсюду со своей облупившейся старостью?
– Кто? – выпучил глаза Иноверов.
– Ну, эти… всякие старые пни.
– Почему?
– Потому что дурак-бог так устроил, что сначала все юные, потом молодые, а потом старятся и ходят себе – еле ноги таскают, а помирать жаль.
– Бог дал человекам и всяческим инфузориям самый обыденный мизер, а всё остальное нагло устроил в свою пользу, – надув щёки, сказал дядя.
– Не знаю никаких инфузорий, они слишком мелкие, и их никогда не увидишь, чтобы знать, – возразила племянница.
Иноверов взирал на отроковицу как на самопроизвольную родственницу и неизбежную невесту. Она же взирала на него косвенно, по преимуществу увлекаясь пищей. И даже, когда он искал её взгляд, он всё-таки его не отыскивал.
Иноверов настроен был элегически.
– В общем, живу я вот так, – сказал он. – А ты по-родственному осознавать должна.
– Да по-глупому живёшь, так не живут человеки, – осторожно молвила пигалица. Она всё не понимала причину дядиного благодушествования. Тот, возможно, и сам её не понимал.
– Что мне до человеков, когда их расплодилось в несметности! – отмахнулся от пигалицы родственник.
– Расплодились и расплодились! – не согласилась она. – Все равно подохнут когда-нибудь, но поздно.
– Вот! А надо, чтоб вовремя! – значительно сказал дядя.
– А отчего, дядька, у тебя изумрудов в земле не водится? – спросила ещё пигалица.
– Каких ещё изумрудов? – удивился тот.
– Зелёных, конечно! А я бы их выкопала и разбогатела сразу. Бывают же у кого-то в земле изумруды!
– Если б у меня были, я бы и сам их давно выкопал, – рассудительно молвил дядя.
– Ну, ты бы один-два, а я бы все остальные, но непременно чтоб было больше.
– А без изумрудов, значит, никак?
– Можно и без их, но только ждать долго.
– Да, ждать долго я и сам не люблю, – согласился дядя.
Они ещё выпили вина. Помолчали чуть-чуть.
– А к тебе жена, что ль, сегодня приходила ночью? – спросила сотрапезница.
– Да, бывшая в употреблении.
– Разве ж она не померла? Сам говорил. Ты мне – дядя, а она, стало быть, – приходящая тётя.
– Некоторые из покойников продолжают ходить. Машинально. Они при жизни привыкши.
– А ко мне мамка, – сказала отроковица. – Я так испугалась! Аж до сих пор дрожу.
Тут она оторвалась от макарон и показала, как дрожит. Дрожала отроковица отменно. Со знанием дела.
– Мамка – хорошо, чего тут дрожать! – кисло сказал Иноверов.
– Ну да – хорошо! – оспорила пигалица. – Только не ночью, ночью спать надо, и вообще: чего она не приходила долго – может, её уже и вообще нет!
– Что ты такое говоришь! – слабо махнул рукой Матвей Васильевич.
– А я сегодня ещё видела белку, – вдруг сказала отроковица.
Иноверов задумался.
– А зачем ты её видела?
– Ну, так… надо же всё-таки видеть белок…
– Нет, их видеть вовсе и не обязательно!.. Некоторую белку вообще не просто увидеть.
– Ну да, непросто!.. Скажешь ещё!..
Тут солнце блеснуло в зрачке пигалицы, Иноверов увидел и отшатнулся «Надо жить в тоске и в неразглашении, – сказал себе он. – А поймёт ли она тоску и тем более неразглашение? Надо, чтобы невеста могла понимать, а иначе новобрачное её содержание существенно ограничивается», – подспудно сказал он ещё. Вино ударило ему в лобную часть. Тут какой-то транспорт остановился против входа в иноверовский дом. Матвей Васильевич транспорту не поверил, как можно верить какому-то транспорту?! Мало ли кто чем способен прикинуться, когда кого-то захотел обморочить! В калитку стали заходить – небольшая народная масса, отроковица увидела и внутренне сжалась. Впереди шла старая баба с фингалом – Фёкла Овидиевна, за нею – бугаёк Николай и ещё мужичок, отроковице неведомый, потом шёл главный психический доктор, за ним – какая-то тётка.
– Кто таковы? – тяжело спросил Иноверов.
Держась за корявую столешницу, он стал подниматься со стула.
Тут вперёд выступил Владилен Моисеевич и приосанился, будто бы собирался запеть арию из какой-нибудь скоротечной оперы Верди.
– Матвей Васильевич? – сказал он. – Здравствуйте. Учреждение наше известное, обитается здесь недалече, и вот мы прослышали об вас и решили заехать – проведать. Ну, и помочь, так сказать.
– Чего мне вдруг помогать?! – буркнул недовольный Иноверов.
– Всем человекам помогать надо, но только не все об этом догадываются, – убеждённо сказал психический доктор.
Пигалица сжалась ещё более – так, будто её нет вовсе. Даже зефир жевать перестала – сидела с наполненным ртом. Но от дядиного взгляда всё ж не укрылась. Припомнил дядя и тетрадь заветного свойства с подсмотренной негодною надписью, и отлучки племянницы.
– Ты, что ль, навела? – злостно рванулся он к отроковице.
– Держите! – завопила та, плюясь зефиром.
Через мгновенье Николай с мужичком схватили Иноверова за руки.
– Ишь ты! Ишь ты! – приговаривали они.
Парочка пришлецов повернула Матвея Васильевича лицом к психическому доктору.
– Ай-ай-ай! Разочарован я, дорогой Матвей Васильевич! – сказал тот разочарованно. – Я-то вас принимал за более разумного человека.
– А нечего меня принимать! – вскричал Иноверов, пытаясь выпростаться из стального захвата Николая. – Пришли тут в чужой дом и стоят – принимают! Себя принимайте!
– Буйственный какой! – в сердцах сказала Фёкла Овидиевна. – Аж ужас берёт!
– Ничего, – успокоил её психический доктор. – Справимся и с таким. Мы ведь справляемся с буйственными? – вдруг уточнил он тревожно.
Все в ответ закивали – и сопровождавшая его тётка, и Фёкла Овидиевна, и бугаёк Николай.
– Вот, – развёл он тогда руками. – Справляемся.
Иноверов плюнул перед собой.
– Ещё плюнешь – в ухо получишь! – миролюбиво предупредил Николай.
Матвей Васильевич, разумеется, плюнул. А как, собственно, он мог не плюнуть? В условиях такого-то самодержавия. В условиях самодержавия только и остаётся, что плевать втихомолку.
Бугаёк дал ему в ухо, в голове у Иноверова зазвенело.
– Звенит? – сочувственно спросил Владилен Моисеевич.
– З-звенит! – с досадою подтвердил тот.
– Непорядок, согласен. Но и вы зря не слушаете человеческого языка.
– Я слушаю, – угрюмо сказал Иноверов.
– И что ж, сами поедете, или придётся рубашечку одевать? – полюбопытствовал доктор. – Такую вот, с длинными рукавами…
– Не имеете права! – бессильно выкрикнул Иноверов.
– Помилуйте! – совсем уж изумился психический доктор. – Какого ж это права мы не имеем?
– Здоровых забирать!
– Ну, дорогой мой! Где ж вы вообще нынче здоровых-то увидали? А? Да вы так не переживайте, драгоценнейший мой Матвей Васильевич. Вам там понравится. У вас-то здесь сплошные Содом и Гоморра, из которых бежать хочется, да некуда, а мы у себя подлинный коммунизм продолжаем выстраивать, и многие к нам рассудительно примыкают.
«Коммунизм я люблю, – подумала отроковица. – Там можно зефир трескать бесплатно, и никому никого обижать не положено, особенно – родственникам».
Стало быть, в полной безопасности себя она ещё покуда не чувствовала. Скорее бы уж увели этого проклятого дядьку!
Про коммунизм же она сегодня наслушалась.
– Ладно, грузите товарища, а по дороге ещё укольчик для успокойствия сделаем, – выразился психический доктор.
Мужчины потащили Иноверова. Тот упирался ногами об землю, так, что у него с ноги слетел шлёпанец, но об землю не очень-то поупираешься, когда тебя вдвоём тащат. Так они и вышли на улицу – двое тянущих, один упирающийся. Фёкла Овидиевна желала водрузить иноверовскую обувь на обыденное место, но Матвей Васильевич, сопротивляясь компромиссу, шлёпанец с презреньем отверг.
Здесь мужчины остановились немного передохнуть и незаметно снова треснули Иноверову в ухо. Но не по злобе, а так – для лояльности. Для мирного нрава.
Из дворов выглядывали соседи. Протестов оные не выказывали, хоть Матвей Васильевич и покрикивал, что забирают его с незаконностью. Иноверова не слишком любили, а к тому ж – где в наше время вообще правосознание, чтобы на какую-то там незаконность негодовать!
Владилен же Моисеевич задержался, будто бы рассматривая бесчинственный дворовый непорядок и удивляясь оному. После подошёл к отроковице. Стал над ней, нависая. Так что та даже начала подниматься тревожно.
– Спасибо тебе, товарищ Катя! – пожимая ей руку, сказал психический доктор. – Сигнал своевременный.
– Да, – просияла она. – Я такая вот… своевременная.
– Если соберёшься его навестить – я не против. Но думаю, что не стоит. Ни к чему лишний раз будоражить больного. А мы своё дело знаем.
– Так он всё же – больной?
– Преопаснейший.
– Вот! Я так и думала!
– Глаз у тебя намётан. Вырастешь – полагаю, тебе стоит послужить в нашей отрасли.
– Я лучше поваром пойду, когда вырасту, а не дураков выяснять.
– Готовить любишь?
– Я лопать люблю, а повар всегда лопать может, у него вечно под руками всяческая вкусная пища.
– Дом… – огляделся Владилен Моисеевич, – мы в фонд нашего учреждения переведём. Как и решили. У нас для того и нотариус хороший имеется. Но ты пока можешь здесь оставаться, пусть бы даже в утехах с твоим Мишенькой. Окна никто больше не станет заколачивать.
– С Лёшенькой, – машинально поправила того отроковица.
– Или с Лёшенькой, – согласился психический доктор. – Про Мишеньку, правда, я не случайно сказал. Мишенька – сиротинушка жалкий, без малого четырнадцати лет, коего я подобрал для прогрессивного воспитания, и участие принимаю. Надо тебе его показать! Поди, приглянется!
– Гм, – существенно сказала отроковица, – ежели что – можно и на Мишеньку поглядеть!.. Мало ли что у вас там за Мишенька! Мишеньки иногда бывают даже и ничего!..
14
Взглянуть на Иноверова пришли все. Явилось даже несколько дураков, и их не прогоняли, полагая тех за привычных и отчасти даже за своих дураков. Дураки тоже бывают разные. С некоторыми дураками лучше, чем с иными умными.
Иноверова в учреждение привезли перемотанного, как мумию. По дороге он по неосторожности вспомнил о Гегеле, и на него для верности надели рубаху. И рукава сзади связали. Теперь бы никакой Гегель ему не поспособствовал. Хотя Гегель многим дуракам способствует.
Иноверов стоял с попранным и покоробленным духом, в одном шлёпанце, и вид имел самый философический.
Ближе всех сидел в кресле Владилен Моисеевич. Но и персонал поблизости тоже ничуть не дремал в безвестности.
– Ну-ссс! – протянул главный психический доктор.
– Чего? – хмуро спросил Иноверов.
– А если просто «ну-ссс!» и без всякого чего? Или ну-ссс! без чего вы не понимаете?
– Тогда пожалуйста! – пожал плечами Матвей Васильевич. – Без чего – так без чего! Мне и дела нет с этого!
– А вы знаете, какое сегодня число? – спросил доктор.
– Знаю, конечно, но вспоминать надо, а долго про гадкое думать не хочется.
– А вы всё же подумайте!
Иноверов подумал немного и содрогнулся.
– Нет-нет! – предосудительно пробормотал он. – Совсем думать не хочется.
– Вот! – вознёс указательный палец Владилен Моисеевич. – Я так и предполагал.
– Да, а как же другие думают – и ничего? Даже дураками не делаются, – с недоумением сказала одна тётка из персонала.
– А вы мне не соболезнуйте! – жестоковыйно крикнул Иноверов в сторону тётки.
– Да я и не собиралась! – возразила та мимо новоиспечённого больного.
– И год тоже не знаете? – снова запустил свою шарманку Владилен Моисеевич.
– И год тоже – тьфу! – встряхнул головой Иноверов.
– Тьфу?
– Конечно, тьфу! Как же не тьфу!
– И тоже думать не хочется? – уточнил доктор.
– Всенесомненнейше, – подтвердил наш смутьян и вольтерьянец. И в какой-то степени даже иносказательный большевик.
– Ну, насчёт года я с вами, пожалуй, отчасти и соглашусь, – согласился его собеседник.
– А чего тогда спрашивать! – буркнул Матвей Васильевич.
Тут и Николай взглянул на Иноверова. Не то, что бы он прежде не глядел. Но Матвей Васильевич этот взгляд, пожалуй, впервые увидел.
– Что смотришь вражеским руссишшвайном, вражина? – крикнул он с нерасшифрованной злостью.
– Ну-ну-ну! – примирительно сказал Владилен Моисеевич. – Давайте мы не будем посягать попусту!..
– Это не человек, а прямо какое-то хамло бесконтрольное, я его знаю, потому что уже издали видел, – объяснил Иноверов свою мимолётную выходку, немного смутившись.
– Надо ж! – всплеснула руками баба Фёкла Овидиевна. – И сам живёт нехотя, и другим от него жить тесно.
– Да-да, – кивнула головой тётка из персонала. – Именно, что тесно. Абсолютно верное слово!..
– Он пришёл, а обижать нас не станет? – слюняво предположил один из собравшихся дураков.
– Как сказать! Как сказать! – ответил психический доктор.
– Тогда нам не надо! – резюмировал прежний дурак.
– Может, ничего? Может, потерпите? – повернулся к тому Владилен Моисеевич.
– Нет-нет, – топнул ногою дурак. – Его нам не следует!..
– Хорошо-хорошо, Гриша, – сказал психический доктор. – Мы подумаем. Посидим, поговорим и помыслим.
– А вам следует не подумывать, а замечательно и непременно учесть! – крикнул ещё тот.
– Аминазин я тебе отменю, Гриша, на два дня, но только ты не волнуйся. А вот Матвею Васильевичу мы назначим. В той же дозировке.
– Отдайте ему мой! Отдайте мой! Мне не жалко! – возрадовался Гриша.
– С двух сторон, – пояснил Владилен Моисеевич приближённой своей тётке.
– В две попы, в две попы! – совсем уж возликовал больной.
– В одну и во вторую, – серьёзно согласился доктор.
– В правую и в левую, – заулыбалась и Фёкла Овидиевна.
– Вы меня, что ли, обсуждаете? – хмуро уточнил Иноверов.
– Кого ж ещё? – немного удивился тот же лечащий индивидуум.
– Это мне неведомо, – отвечал Матвей Васильевич.
– А ведь, поди, ходите и людей нисколько не любите, не так ли?
– Не люблю.
– Считаете их гнидами да паскудами? И всяческой ещё уродской когортой?
– Многих я паскуд видывал, самую же главную не разглядел.
– Ну, это тоже небесспорно, – протянул доктор.
– Нечего спорить! – буркнул Матвей Васильевич.
– И ведь, конечно, семьи не имеете?
– Жена моя, бывшая в употреблении, померла, чему я тогда безутешно радовался. Всё равно с ней не жизнь была, а сплошная досада.
– Ну, досада досадой – это, пожалуй, можно и не смотреть, но вы ведь и жизнь не любите, не правда ли, Матвей Васильевич? Существуете без всякого оптимизма?
– Я всяческую смерть люблю вопреки запланированной жизни, – крупнокалиберно согласился тот.
Кто-то из дураков на то вознамерился даже зааплодировать, но лишь частично икнул и произвел иные сытные звуки. Звуки дураков завсегда имеют неполноценную или частичную форму. Тем более, дураки уже отужинали, Иноверов же не вполне.
– Ладно, Матвея Васильевича мы во вторую палату определим, – распорядился главный психический доктор. – Там у нас и место освободилось.
– А еще девяти дней, девяти дней не прошло! – обрадовался отчего-то Гриша, хлопая ладонями себя по бёдрам.
– Тсс! – пригрозила Грише старуха Фёкла Овидиевна.
– Да, Гриша, – серьёзно подтвердил доктор. – А то мне придётся тебе аминазин вернуть.
– Девяти дней не прошло – он ещё ходить может! – настаивал больной.
– Мёртвые не ходят, – покачал головой доктор.
– Ходят-ходят!.. – зашумела ещё пара других дураков. – Мы видели.
– И я видел, – согласился оппортунист Гриша.
– Мало, что видели, – оспорил их доктор, вставая. – Всякое виденное нужно уметь ещё достоверно отрезюмировать. А это только здравому человеку под истинную силу.
15
Пользуясь отсутствием дядьки, отроковица враз съела весь зефир и все макароны, ещё хотела откусить от пряника, но за пряником в дом идти следовало, а в дом ей идти не хотелось. Ещё можно было доесть дядькину порцию, но там все остыло, и мухи садились, а мухами отроковица брезговала. «Пусть пропадает, здесь теперь все мое!» – заключила она.
Дул ветер-тиховей, солнце клонилось к западу, в этом мире всё клонится к западу. Запад же теперь и сам не стоит твёрдо.
«Я бы ещё малины поела, – решила пигалица. – Но так только, чтоб принёс кто-то. А если идти куда-то самой, так тогда, пожалуй, не надо».
Тут появился тинейджер. Шёл он как-то так преднамеренно, почти боком.
Сердце отроковицы немного застукало, но смотрела она вполне равнодушно.
– Ты, что ли? – сказала она.
– А то будто не видишь! – ответствовал тот.
– Вижу.
– И что же?
– Так… просто вижу и всё. Что мне ещё надо делать!
– А дядьку твоего куда повезли?
– В дурдом. Он настоящий дурак оказался, а я и без того знала раньше.
– А чего ночью окно не открыла? – жадно бросил тинейджер.
– А ты мне принёс что-нибудь? – спросила она.
– У меня несколько конфет было и ещё вафля.
– Давай, – протянула длань отроковица.
– Уже нет, я сам съел.
– А где взял?
– В магазине украл.
– А изюма ещё не мог, что ли, украсть?
– Изюма не мог.
– Напрасно, изюм я ем тоже. Особенно с шипучей водой.
– Ну, тогда в другой раз украду.
– Другого раза, наверное, не будет, – уклончиво молвила пигалица.
– Почему это ещё не будет другого раза? – глухо спросил тинейджер.
– А мне, может быть, Мишенька понравится, но только сперва на него посмотреть надо, – беспечно сообщила маловозрастная самочка.
Тинейджер посмотрел мимо отроковицы. Он вообще смотрел как-то косвенно.
– А это что, макароны? – спросил он.
– Да, дядька не съел, только там мухи, потому я не стала, – выразилась безудержно отроковица.
Тинейджер уселся на дядькино место.
– Подумаешь, мухи! – пробормотал он. И стал лопать непокусанную дядькину пищу.
Отроковица посмотрела на того будто бы даже с сочувствием.
«Тинейджеры – будущие мужчины, мужчинам же надобно много лопать, вот он и лопает, так всегда случается», – подумала она.
Мухи взлетали недовольные от взмахов тинейджерской ложки. У мух свой интерес. Тинейджерских ложек они почти не боятся. Тем более же – тинейджерских упований. Мухи – твари мелкие и наподобие птиц, хотя и никчёмнее, да и не птицы.
– Я себе лук со стрелами и с гвоздями сделал и буду гусей деревенских бить и на костре жарить. Ты любишь гусятину? – молвил Лёшенька.
– Я, может, принцессою скоро стану, только я этого не знаю пока, – сказала отроковица, – а ты тут сидишь передо мною, и макароны равнодушно трескаешь, как последняя шерамыга какая-то!.. – сказала она.
– Принцессой? – буркнул тинейджер.
– Самою настоящей, – сказала она. – Ты ведь, поди, не видел принцесс?
– Этого мне ещё не хватало!..
– Ну и дурак – я так и говорю!..
– А почему на тебе кровь была? Тогда, в первый раз… – спросил тинейджер.
– Какая ещё кровь? – отмахнулась она. – Не знаешь, отчего у девушек кровь бывает?
– Это не от того, да и вообще ты никакая не девушка.
– А кто ж ещё?
– Так…
– Скажи!
– Сказать, что ли?
– Сказать, сказать!..
– Пигалица маломерная! – выпалил вдруг тинейджер. И даже зажмурился.
Зажмурился он основательно. Отроковица стукнула его по лбу собственной ложкой. Хотела стукнуть ещё, да не успела. Во двор скорым шагом входило некое мужичье. Первым отроковица разглядела дурака-полицая Дмитрича, он теперь был поприбраннее в сравнении с прежним. Ещё входил какой-то лысый в кожаной куртке, и с ним ещё молодой, да невзрачный – явный помощник сего лысого. И ещё дядька пузатый шёл рядом – в общем, много шло всяких. Отроковица стала сползать с места. Эти пришедшие ей не понравились. Слишком уж они входили нагло, уверенно. А нагло ходить здесь только она право имела, а не эти бесполезные дядьки.
Лёшенька вскочил с места, он тоже глядел на пришедших.
– У этой, что ль, была кровь? – спросил Дмитрич у Лёшеньки.
– У этой, – понурился тот.
Дмитрич оглянулся на лысого, молодой да невзрачный что-то записывал.
– Чего? Чего? Чего? – быстро забормотала отроковица.
– Ничего, – сказал Дмитрич.
– Какая кровь? Вы чего все выдумываете? – крикнула ещё она.
Тут вперёд выступил дядька пузатый.
– Я ехал и увидел, что тащит, – сказал он. – Ну, думал, мешок какой-нибудь. Хотя сердцем чувствовал: не мешок.
– Чего! – снова сказала отроковица. Теперь сказала с некоторой дерзостью. Нехорошо всё оборачивалось, почувствовала она.
– Значит, не мешок? – уточнил Дмитрич.
– Я когда узнал, что случилось, сразу понял, что не мешок, – повторил пузатый.
– Да что вы всё про мешок талдычите? – взвизгнула отроковица.
– Мне, наверное, остановиться надо было, но я не остановился, я кирпич вёз, – сказал ещё тот.
– Не про мешок, – сказал лысый. – Про мамку твою.
– Это не я! – крикнула та. И скорые слёзки брызнули из её глаз. – Я ничего!..
– Может, и ничего, – сказал лысый. – А может и «чего»!
Все они были заодно. Все смотрели на неё с осуждением. Отроковица взглянула в небо, будто любопытствуя прескверною атмосферой, но тут же рванулась и побежала. Краем глаза она увидела, что все так и остались на местах: и Дмитрич, и лысый, и смурной помощник его, и пузатый. Я так красиво бегу, так замечательно бегу, я убегу от них всех, подумала отроковица, а ещё я могу взлететь, как птица, я могу взлететь высоко-высоко, и тогда посмеюсь над ними сверху, я буду плевать на них с высоты, на маленьких и жалких, и крылья будут нести меня…
Она уже обежала дом и метнулась через грядки к забору. Но тут сбоку, прямо ей в ноги бросился тинейджер Лёшенька. Они рухнули оба. Тинейджер держал её за руки, он весь наполз на отроковицу. И жадно потёрся. «Ты что? Ты что?» – зло и испуганно пробормотала она. И пока мужчины не подошли не спеша и не растащили этих двоих, тинейджер так всё и тёрся о неё сверху, о её спину, о её ягодицы, о её тощие бёдра.
«Напоследок!..» – жалко подумала отроковица.
16
Холодный ливенёк на дворе колотился в стёкла и в карнизы. Хмурое тяжёлое небо сгрудилось возле окон учреждения, оно норовило всунуться во всякие щели, расточая окрест себя влагу и неожиданный ущерб лета.
Свет погасили, над дверью лишь скудно трудилась одна малосильная синяя лампочка, но никто из дураков не спал – им не давал Иноверов. Его пробил философический стих, Матвей Васильевич, привязанный ремнями к койке, спешил выговориться.
– Как там, интересно, паскуда? Хорошо ли себя мыслит хозяйкою во чужом дому? – саркастически спросил он себя. – Да-да, развела там во множестве свое лживое востроязычие, а я, безумец, и уши развесил на ветки. А не надо никогда уши развешивать на ветки, поддаваясь лживому востроязычию. Я забыл об этом, вот и поплатился. Но ничего, – успокоил он себя и заодно здешних дураков. – Зато когда выйду, так тут же женюсь на паскуде, без спросу и незамедлительно. Ах, да! – спохватился он. – Вы же ещё не знаете моих планов. Так вот, я намерен жениться! – горделиво сообщил Матвей Васильевич. – У меня даже и невеста припасена. Та самая паскуда. Но то, что паскуда – это ничего, это поправимо, главное – ягодицы. И всё остальное! Только вы мне не завидуйте! Вы же мне не завидуете? – тревожно переспросил он. – Правильно. Никогда не надо завидовать.
Но, наверное, ему всё-таки завидовали. Двое дураков сидели на краях своих кроватей и ковыряли – один в носу, другой в ухе – и ещё поглядывали на Иноверова вполне озадаченно. Зависть же тоже из рода озадаченности.
– Вы знаете, я понял, – доверительно сообщил дуракам Матвей Васильевич. – Мы нисколько не хомо сапиенсы. Никогда ими не были, а потом и вовсе переродились. Мы вообще не человеки, а просто червивые дырки.
– Дяденька, – жалобно сказал один из дураков. – Мы спать хочем, а ты нам препятствуешь.
– Чего жаждал я, чего домогался? – непримиримо бросил Иноверов. – Жить, лишь жить без ошалелости, тихо изобретая мои безнаказанные буквы. А вы хотите наказать мои буквы! Чего ещё иного ждать от вас, карателей, изуверов и живодёров?! Ныне и буквы не пребывают в безнаказанности, а они констатируют себя представителями рода людского – разве ж это возможно? Разве это мыслимо?! Нет, это мыслить даже не следует. Сколько всяческих вывертов и отшибов сгрудилось в недрах моего мозга! Просто удивительно! – удивился Матвей Васильевич. – Я вообще люблю удивляться, – сказал ещё он. И на всякий случай удивился сызнова.
Плохо только, что дураки не желали с ним солидарно удивляться. Бесстыжее племя! Скудные пентюхи! Одни пентюхи не удивляются!
Тут вошла старуха Фёкла Овидиевна всё с тем же, несъёжившимся фингалом. Подковыляла к Иноверову. Тот для неё был новоиспечённый дурак, первозванный ныне в их скорбном учреждении, потому с ним следовало разговаривать.
– На что тебе жить-то такому? – ласково сказала она. – Когда у тебя обыденный стержень потерян. Таким жить – только мучиться.
– Позвоночник, что ль? – сурово спросил Иноверов, прервавшись.
– Какой ещё позвоночник! – досадливо отмахнулась старуха. – Позвоночник – тьфу! Позвоночник, ежели что, – хрясь! – и нет его, как никогда и не было! Говорят тебе: стержень!
– Я понял: стержень! – сказал Иноверов.
– Вот! – обрадовалась старуха. – А ты его потерял.
– Стержень титановый, что ли? – спросил Иноверов суровее прежнего.
– Не титановый, не молибденовый, а обыденный, я же говорю.
– Ладно, старая, ты иди себе – мне думать надо, – сказал Иноверов.
– Думать будешь – совсем пропадёшь! – всплеснула руками старуха. – Ишь, что удумал: думать собрался! Кто ж вообще теперь думает!
– Я думаю.
– Он не думает, он говорит попусту, – пожаловался один из дураков.
– Ему двойной аминазин сделали – спать должен, а он не спит! – удивилась Фёкла Овидиевна. – Надо завтра доктору сказать, чтобы ещё прибавил.
– Пустой человек! – слюняво сказал Гриша. – Зачем такой вообще?
– Видишь, какие об тебе мнения образуются! А ты не слушаешь мнений!.. – сказала старуха, поправила одеяло у Иноверова, да и побрела себе восвояси.
Матвей Васильевич дождался, покуда эта старая выйдет. Его смысл не для рухляди, не для ветоши. Скорее уж он для нищих разумом, чем для всяких там обрыдлых и букинистических человеков. Это не баба, а прямо какой-то ковыляющий палеозой! – рассудительно заключил тот.
– Дяденька, – снова жалобно сказал один дурак. – Ты не говори больше.
Но Иноверов с дураком не был согласен.
– Россия! – тихо сказал он. – Россия! Я ведь не сам по себе, я тоже пророссиенный до боли, до тоски, до мозга костей, – тут слёзы навернулись на его глаза, и слёзы его были горячи. – Тяжело мне жить – пророссиенному и прибезднённому человеку, лучше уж быть вовсе не человеком! Лучше скинуть, стряхнуть с себя человеческое! – решительно сказал себе он. – Да, но вы ведь не знаете, – сказал он. – Россия же не страна, не поля, леса и косогоры, не территория! Россия – чёрная, чистая бездна! Так много человеков, народов, сословий… парламентов и диалектов ещё безвозвратно ухнет в неё! Да!.. А я и сам тоже – бездна! – тихо признался он. – Не верите? Ну, так убедитесь вскоре!..
– Эта шушера, сучья шушера довела любимую мою Расеюшку до гадливого содержания, до поносного свойства! – причитал Иноверов. – Человекам в ней нехорошо, человекам в ней тяжело, как и мне в ней нехорошо и тяжело, и гадливо, и неудовлетворительно.
Что такое это была за шушера, он и сам, вряд ли, мог бы пояснить. И всё же он чувствовал: шушера существует! Такая, что творит всё вышеуказанное. Она не может не существовать. Шушера существовать любит.
– Это не я повредился мозгом, – сообщил он ещё. – Это Расеюшка им повредилась.
Он хотел говорить о важном, он хотел признаваться в величественном.
– Трудна моя вера, густ и безбрежен мой нигилизм, – сказал он, – но с Христом и с Богоматерью непорочной ко мне даже не подходите!
– И с пятью хлебами? – переспросил один безобидный дурачок.
– С ними в особенности! – взвизгнул Иноверов. – У меня другая дорога, другое безверие, другие догмы, инвективы и галлюцинации.
Тут он набрал в грудь нового воздуха.
– Я устал от вашей нравственности, – полновесно сказал он. – Устал, устал!.. Нет, я не противник ей, конечно, но пусть и она не суется мне в нос, в рот, в глаза, в уши и в другие органы чувств! Так мне проще будет сожительствовать с оной.
– А как вы живёте, как существуете! – вскричал он и восплакал практически без всяческой паузы. – Ни за что бы не смог жить так и существовать! А вы существуете – и ничего! И небо не садится на землю и не сворачивается как свиток, и тьма не поглощает вас! Тьма должна поглотить это племя, тьма да низойдёт на плечи человеков, и тогда утвердится правда, и тогда восторжествуют истина и миропорядок!
Он захлёбывался своими словами, он захлёбывался своею жаркой слюной. Глотал, сплёвывал и продолжал.
– Расеюшка в мире славится одними диктатурами да большими свинячествами, и никто из зарубежных человеков не мыслит её по-другому, – сказал он. – Зарубежные человеки вообще нас не мыслят. А нас мыслить следует. Мы им содрогание безмерное принести можем, зарубежным человекам, как не раз уже приносили. Исконная сила наша в содрогании, и смысл коренной наш в нём.
– Да что вы вообще понимаете в человеках? – спросил Иноверов. – Или, положим, в жизни? Ничего ведь не понимаете, я по глазам вашим вижу! – глаз окрестных дураков Матвей Васильевич видеть, конечно, не мог, ибо было сумрачно. Тут уж он кое-что присочинил в увлечении. Все остальное же было правдой.
– Жизни у человека не существует, а есть одно лишь нервное угнетение, – сказал он. – И меня угнетают, и сам я угнетал прежде, многих угнетал, теперь не угнетаю, попавши в горестные обстоятельства. Есть ли выход из моих обстоятельств? Нет из них выхода, нет, даже не надейтесь! – крикнул он. – Когда-то и вы не будете знать выхода, когда-то и вы содрогнётесь от трудного воздуха своего. Когда-то и вас тесная грудь ваша обманет. А меня она уже сейчас обманула. Проклятая тесная грудь! – крикнул он. Хотел ещё врезать кулаком по груди. Для понятия. Но не мог он врезать по кулаком по груди своей. По известной причине. Несправедливо, когда даже не можешь треснуть себя по груди! – возмутился Иноверов. Грудь всегда должна быть у человека под рукою, готовою к сокрушениям.
Ему надо было ничего не забыть. А он будто бы забывал, казалось ему.
– Ах, да! – спохватился вдруг он. – Я букашек многих обижал, признаю. Но не до истребления. А только до осознания. Вот и народишки – те же букашки, и не надо обижать их до истребления. Но до осознания обижать непременно следует, куда же без этого?! И я на этом стою! Впрочем, я теперь не стою, конечно! Лежу! Говорю это справедливости ради!.. Ведь я же все-таки справедливый человек, не правда ли? Хотя вы это, конечно, не успели узнать.
Матвею Васильевичу вдруг привиделось, будто к нему подошли проповедствующие, будто он окружён проповедствующими. (Может, и вправду один или два дурака из непривязанных приблизились к нему и даже отчасти склонились над ним.) Но проповедствующие ему были теперь не нужны. Он ведь и сам такой.
– Отойдите от меня, проповедствующие! – взвизгнул и закричал он.
Дураки немного отпрянули. Матвей Васильевич, как мог, вытянулся. Прямой организм сопутствует и прямым мыслям, потому Иноверов постарался высказаться с недвусмысленностью.
– Я не враждебен к человекам, но лишь полон многих ответных реакций, – сказал он. – Вернее, я к человекам отношусь скептически, – поправился Матвей Васильевич. – К миру глумливо, к богу непримиримо. К вам же не отношусь никак – уж извините! – сказал он. – Мир!.. Этот ваш мир! Да его давно уже пора денонсировать!
– Дядя, – молвил один дурак, поднявшись на своей скрипучей кровати. – Ты лучше еще про русских людей скажи, у тебя получается.
Иноверову это немного не понравилось – его тут, кажется, за некоторую заигранную пластинку принимали, полагая, что ему следует долдонить одно и то же без всякого распорядка.
– А что – русские люди? – хмуро сказал он. – Их, может, вообще не надо, а они живут и даже плодятся. А миру-то многих народишек не выносить, сам понимаешь, вот и надо средь тех выбирать пополезнее.
– Как выбирать? – жалко спросил всё тот же дурачок. Таким образом дело грозило обернуться диспутом.
– Не знаете, как – меня призовите, я помогу! – пообещал Иноверов. – Я в народишках кое-что смыслю. Пусть немного и не совсем…
Тут он зевнул. «Дураки, кажется, меня оценили», – горделиво подумал Матвей Васильевич. А и вправду, оценили ли его дураки? Никак не возможно ведь человеку не быть оцененному дураками! «А значит, потребна лишь одна маленькая эскалация (или экспансия) – да и делу конец! Дураки все мои будут! После эскалации-то! Тем более после экспансии!» – подумал ещё Иноверов.
– Я – фигурка, – беспорядочно сказал он. – Маленькая фигурка, а видели вы меня на подмостках? И на постаментах. Но нет, на подмостках меня вы не видели, безмозглые и безглазые, а меня надо смотреть на подмостках (или на котурнах) и видеть, как я мечусь и беснуюсь. Так беснуюсь, как никто из человеков ещё не бесновался – так беснуюсь я, и всё от ощущения жизни, коего вы не знаете, коего вы не ведаете! Вы вообще никакого ощущения жизни не ведаете! Поняли? Вы не ведаете ни-че-го!.. – бессильно сказал Иноверов, тут голова его откинулась, и он вдруг захрапел – громко, раскатисто, безапелляционно.
17
– Вставай уже! – сурово сказала глупая старуха Фёкла Овидиевна. – Лежишь тут, как пролежень!
Иноверов совсем одурел. С полусна, да с вечерних неведомых снадобий. Он ничего не соображал и даже не мыслил. И уж конечно, не понимал, что светло на дворе. Зачем в вашем мире за всякой ночью наступает день? Не надо бы никакого дня после всякой ночи! Уж ночь так ночь, уж коли она есть, так пусть и будет всегда, пусть процветает и благоприятствует, пусть навевает сны, в том числе и вечные, пусть распаляет грёзы, пусть оглушает человека и мир, пусть усыпляет и бога, пусть и сама станет – бог. Ночное – божественное и безграничное, светлое – тщетное, невесомое и поверхностное. Светлое – вертун, мотылёк, выскочка, ночное – истина, покой, недвусмысленность.
Его подняли, он мрачен был, но всё же поднялся. Его повели – он помрачнел ещё более.
Там был доктор. Самый главный, психический. И другие виднелись граждане, разного свойства. Была какая-то тётка, вся из себя беловолосая, полная, с огромной родинкой ниже носа. Тётка не казалась здесь главной, но отчего-то распоряжалась.
– Матвей Васильевич? – сказала она. – Садитесь.
Иноверов сел. Чего бы ему не сесть, собственно!
– Что? – сказал он. – Новые ещё изуверства измыслили?
– Молчите! – предостерёг его Владилен Моисеевич. – Вас не спрашивают.
Матвей Васильевич умолк. Ему не жалко – можно и помолчать!
Тётка стала рассматривать паспорт.
«Мой», – сообразил Иноверов. Откуда бы у тётки мог оказаться его паспорт? Лично он тётке его не отдавал. Иноверов хотел было спросить, но припомнил, что ему говорить не велели.
– Хорошо, – сказала она. – Матвей Васильевич, вот документы – вам следует их подписать.
– Какие ещё документы? – взвился вдруг Иноверов.
– Необходимые, – вмешался психический доктор. – Согласие на госпитализацию. И ещё всякие прочие. Ведь вам же хорошо у нас? Вы же понимаете, что должны здесь ещё какое-то время пробыть?
– Я не стану подписывать! – крикнул Иноверов.
– Я не могу работать в таких условиях! – бросила и тётка. И нервно хлопнула пачкой документов по столешнице. – Вы же обещали, Владилен Моисеевич!..
– Сейчас, сейчас!.. – засуетился тот. – Все будет в порядке, Эмилия Бориславовна!
Тут к Иноверову подошёл Николай и тщательно посмотрел на него. Будто взглядом своим собирался глаза ему выдавить.
– Сначала паскуду подослали, а теперь вот изувера? Много вас тут – подсылальщиков! – мрачно сказал Матвей Васильевич.
– Какую ещё паскуду? – завопил психический доктор.
– Пигалицу, – пояснил пациент.
– Пигалицу мы не подсылали. Документы подписывать будете?
– Буду! – решительно бросил Иноверов и даже придвинулся к столу.
Блондинка разложила перед ним бумаги.
– Вот здесь. Фамилия, имя, отчество, подпись – в одну строчку, – сказала она.
– Читать, что ли? – тревожно спросил Иноверов.
– Можете читать, – махнула рукой Эмилия Бориславовна.
– Не буду! – непреклонно бросил Иноверов и торопливо подписал первую из бумаг.
Это оказалось не так сложно, это вызвало даже некоторое облегчение. Изуверы, в конце концов, тоже люди – так отчего бы иногда не сделать того, что им хочется! Но уж вечно им потакать он, конечно, не собирался. Матвей Васильевич подписал другую бумагу и третью. Там была и какая-то доверенность (судя по заголовку), и ещё одна, и другие документы, в которые следовало бы вчитаться, в которые следовало бы вдуматься, но вчитываться и вдумываться не хотелось, а хотелось снова вернуться в свою кровать, в окружение дураков, таких милых и уже почти привычных, дураки успокаивали его и умиротворяли. Эмилия Бориславовна выхватывала из-под его рук всякий подписанный документ, будто опасалась, что Матвей Васильевич передумает. Но Матвей Васильевич не передумывал, он с каждой бумагой, напротив, набирался решимости.
«Что – я? – думал он. – Я – ничто! Меня, может, вообще нет! Да и не надо! И мне ничего не надо!» – и подписывал, подписывал, подписывал.
– Довольны? Довольны? – вслух говорил он.
Тётка пожимала плечами, психический доктор же, кажется, пребывал в напряжении. Тётка подписывала сама те бумаги, что подписал Иноверов, хлёстко шлёпала печатью. Потом Иноверова вывели.
С ним был Николай и ещё изуверы, коих Матвей Васильевич пока не ведал. И ведать не собирался. На что ему ведать всяческих изуверов!
Тётка, наконец, вышла и звонко прошагала мимо Иноверова. Тот хотел о чём-то заговорить с нею, но та даже не взглянула в его сторону.
– Откуда только берутся такие непреклонные самки! – удивился Матвей Васильевич. В том же, что она самка (к тому же непреклонная), у него сомнений не было вовсе.
Тут Матвея Васильевича снова повели, на сей раз в процедурный кабинет. Там вскоре появились все: и Владилен Моисеевич, и Фёкла Овидиевна, и ещё всевозможные медицинские человеки. Они все расселись по стульям, Иноверова же привязали к железной кровати, сделали укол в вену. Матвей Васильевич хотел пошутить мрачно по поводу своего положения, но сумеречный его скептицизм оценить здесь было некому! Не стоило даже стараться. Тогда он захотел отвернуться, но даже и этого сделать не мог, сидевшие были везде. Плохо, когда невозможно отвернуться от человечишек, подумал Иноверов. Но и смотреть на них невозможно.
Владилен Моисеевич придвинул стул поближе и даже склонился над Иноверовым с некоторой доверительностью. Матвей Васильевич хотел было плюнуть в это склонившееся психическое лицо. Но потом все-таки удержался. Думаете, он боялся репрессий? Нет, репрессий он не боялся нисколько. Он лишь остерегался выйти за рамки приличий. Исключительно по этой-то причине он и не плюнул.
– Хотел с вами посоветоваться, дорогой Матвей Васильевич, – сказал доктор, советуясь.
– Нечего тут советоваться! – буркнул наш неудержимый смутьян.
– Я почему-то думаю, что, несмотря на некоторые антагонизмы и иные обстоятельства, вы все-таки человек разумного толка.
– Ещё бы, – не без определённого подлого приспособленчества сказал Матвей Васильевич.
– И что ж, небось всякие… судороги, конвульсии и треморы любите? – поколебавшись, спросил доктор.
– Конвульсии я люблю, – отчего-то обрадовался Иноверов. – А особенно треморы. А что? – тут же насторожился он.
– А судороги? – уточнил Владилен Моисеевич.
– Судороги? – переспросил Иноверов. – Нет, судороги, пожалуй, не слишком.
– Как можно не любить судороги?
– Так и можно! – отрезал Иноверов.
– Жаль, – искренне огорчился психический доктор.
– Отчего? – удивился Матвей Васильевич. Он бы ещё, наверное, развел руками в изумлении, но развести руками в изумлении он не мог.
– Да так… есть тут у нас один аппаратик, – с оптимизмом начал Владилен Моисеевич, и тут дверь, будто по команде, отворилась, и вошёл старичок с чемоданчиком. – Он, правда, сломался недавно, но наш Семён Исидорович его починил. Ведь починили же, Семён Исидорович?
– А запчасти у меня были? – сварливо спросил старичок. – А инструмент?
– Но вы всё-таки справились, – ласково оспорил того доктор.
– Справился, – пробурчал старичок. – Но он, гад такой, теперь большую силу тока даёт.
– Вот! – торжествующе сказал Владилен Моисеевич. – Семён Исидорович у нас настоящий народный умелец.
– Кулибин, что ли? – мрачно уточнил Иноверов.
– Не Кулибин, конечно, но всякие штуки починять в состоянии.
Тут Семён Исидорович раскрыл чемоданчик, и оттуда выставилась треснувшая панель из такой чёрной пластмассы, которую давно уже у нас не делают и даже забыли, как она выглядит, на панели были кнопки, рукоятки для регулировки, стрелки да индикаторы. А ещё из-под панели торчали какие-то нештатные проволоки, а в одном месте так предательски повысунулась серая потёртая изолента.
– Это вы на мне, что ли, попробовать вознамерились? – спросил Иноверов.
– Милый мой, – отвечал доктор. – Пробуют на кроликах, и то на подопытных. А мы вас лечить вознамерились. Вы ведь понимаете, что в лечении нуждаетесь?
– А если я не хочу?
– Ну, хотите или не хотите – а бумажечка-то подписана, – сказал психический доктор.
– Какая бумажечка? – крикнул Иноверов.
– Согласие.
– Какое ещё согласие? – шумливо выразился Матвей Васильевич. Согласие его возмущало. Потому как, на самом деле, он был ни с чем не согласен. Ни с предстоящей экзекуцией, ни с этими людьми, ни вообще с человеками, ни с этим застенком, ни с подлым миром, данным ему в осязание и в освидетельствование, ни с самим существованием – да много ещё было того, с чем он никак не согласен. А они хотели решить дело простым подмахиванием гадкой бумажки, каковую он по простодушию своему даже и не прочитал?! Ну, нет! Бумажкой согласия не прибавишь!
Но с ним больше не разговаривали. Ему побрили виски, сделали ещё укол. В другую вену.
Иноверову же хотелось, чтобы с ним говорили.
– А что, если я хотел изобрести какую-нибудь лженауку? – сказал он.
– Ничего, – ответствовал доктор голосом коварным, как брюшной тиф. – После изобретёте!
– Изобрету? – с упованием переспросил Иноверов.
– Не знаю. Может, и нет.
– А если я хотел установить какие-то пресловутые каноны? – на всякий случай сказал он.
– Какие ещё каноны! – с некоторой раздражительностью бросил доктор.
Тут Матвею Васильевичу сунули в рот плотные резинки, так что говорить более он уж не мог. Разве что бормотать с некоторой слюнявостью. Но, когда бормочут со слюнявостью, человечишки это разбирать не обучены, понимал Иноверов. Отчего и смирился. Только нестандартно мычал.
Семён Исидорович вынул из чемоданчика два медных рожка с рукоятками и с толстыми электрическими проводами и прислонил медь к вискам Матвея Васильевича. Фёкла Овидиевна колдовала над чёрной панелью, как радистка-подпольщица над передатчиком.
– Шестьдесят для начала, – бросил главный психический доктор. – Не забудьте: сила тока большая, – добавил он едва ли не юмористически. Должно быть, в силу тока нисколько не веруя. Что такое вообще сила тока? Её, как и Бога, никто и в глаза не видывал. Может, и нет никакой силы тока, кроме как в нашем воображении. Да возможно, и вольт-то никаких нет!.. Блажь одна вместо вольт.
Старая баба с фингалом покрутила рукоятку настройки.
– Разряд! – скомандовал доктор.
Тут Матвея Васильевича пронзило одною большой болью. Ему почудилось, будто воспламенились виски. Он был никем, он не ощущал ничего, только сердце бешено и с припаданиями, колотилось у него в груди. И ещё в окно кто-то постучал, какая-то птица. Что за птица такая могла стучать в окно? Может, она хотела спасти Иноверова? Но какая птица могла хотеть его спасти, когда даже и человеки – все бесполезные человеки этого невозможного мира – желали его истребить, желали его израсходовать?! Неужто птицы выше человеков? Впрочем, нетрудно быть выше нижайшего, ничтожного, отрицательного. Так что и тля выше, так что даже мокрица значительнее! Не говоря уж о всяческой птице.
– Такому шестьдесят – что дробина в слоновью ляжку, – сказала Фёкла Овидиевна. – Вы, доктор, вчера ему двойной аминазин назначили, а он и сам не спал, и другим дуракам спать не давал. А дуракам спать надо.
– Ну, прибавьте, что ли! – махнул рукой тот. – Только чуть-чуть. Много не смейте.
Иноверов хотел крикнуть, чтобы остановились, он хотел умолять, чтобы оставили его навсегда. Но не мог ни кричать, ни умолять, он не мог вообще ничего, и даже самый воздух в груди его более не доставлял ему жизни.
И снова был разряд, и снова Иноверов содрогнулся. И птица постучала в окно, тёмная птица. Но её никто не слышал, на неё не обращали внимания. Один только Иноверов слышал птицу, слышал стук её крепкого клюва. Будто стального.
Старичок Семён Исидорович отнял электроды от его висков. Потом приложил снова. Посмотрел на Фёклу Овидиевну. Так посмотрела на доктора. Доктор посмотрел куда-то промеж.
– Ну, что, что? – сказал он досадливо. Сказал он так, будто не Иноверова, а его самого – мучили. – Ну, ладно! Ещё!..
Фёкла Овидиевна щёлкнула тумблером. Боли Матвей Васильевич не почувствовал. Только запахло палёною кожей. И ещё распахнулось окно, и влетела ржавчато-бурая длинная птица, сделала круг, уселась у изголовья, взглянула на него печально и круглоглазо и накрыла его своим темным крылом.
«Это ж она, подлюка, мне не три года – три дня нагадала!» – было последнее, что мелькнуло в голове Иноверова.
18
– Ну, что ж вы, голубушка, так неосторожно-то?! – попрекнул старую бабу Фёклу Овидиевну главный психический доктор. – Вам же не зря про силу тока талдычили. А вы – триста вольт…
– Ой, я так виновата, – сокрушённо сказала она. – Думала-то поначалу о правильном, да потом у меня рука сама собой исказилась.
– Ничего-ничего, со всяким случается, – благодушно ответствовал доктор. – Но будьте осторожней в дальнейшем.
– Да-да, я буду, конечно, – сказала она.
Старичок Семён Исидорович сложил в чемоданчик всю медь, провода, закрыл его, да и вышел себе потихоньку, ни слова никому не сказав, не попрощавшись ни с кем. Его дело маленькое. Он и сам – человек маленький. Такой маленький, что и не разглядишь. И не дай бог – быть большим человеком. Или хоть даже – самым обыкновенным.