Aan Filip Vleeshouwers
Ночь
Всю
ночь дожди лились пружинистыми
потоками, гроза взметнулась,
и горько плакать было в келье
и смерть выпрашивать, как милостыню.
К утру отплакалось, очнулось.
Сад, весь в блестящей канители,
расправив влажную сутулость,
к окну ласкался веткой жимолости
и внутрь просился птичьей трелью.
Кукушка занялась пророчествами,
а листья мокрые прильнули
к стеклу, как будто проверяя:
минувшее отмылось дочиста ли…
Лучей прозрачные ходули
прошлись у топчана по краю.
И, словно искушая почестями
cмирения, змеёй на стуле
свернулся пояс, выжидая.
Отныне с пылью и пергаментами
жизнь провести, за книгой книгу
вжимать в тиски графлёных строчек
и тихо слепнуть над орнаментами
из киновари и индиго.
Вот так за грамотность, за почерк
пропасть за верстаками каменными,
за обещания вериги:
«Ты Богу посвящён, сыночек»!
В сгиб локтя вмять лицо зарёванное,
в рукав подрясника, в рванину
кошмы, в колючую солому.
Вот так и жить: с лампадой кованою,
с убогой утварью из глины
да в тяжких вздохах по былому,
век позолотой размалёвывая
чужого жития картины
взамен своих… А дома!.. дома…
В запруде разживясь камышинами,
вьют птицы гнёзда на раките,
то вместе, то поодиночке
поют со страстью быть услышанными,
усердствуя в весенней прыти.
Набрав воды, стоит у бочки
и смотрит, улыбаясь вишенными
губами, рыжая Магрите,
меньшая мельникова дочка.
Как тянутся дрозды за пахарями,
так за улыбкою манящей –
с щербинкою в зубах передних, –
тянулся я… Детьми за вяхирями
охотились, играли в чаще,
и с веток прямиком в передник
расстеленный орехи стряхивали.
Всё бегали к реке, но чаще
в поля – нарвать цветов последних.
А в роще собирали падалицу
под яблоней кривой и дикой,
и ей за шиворот украдкой
я посадил малютку-пяденицу –
о, сколько было смеха, крика, –
сам червячка на шее гладкой
ловил – и сам не мог нарадоваться,
так кожа пахла земляникой
за воротом, под рыжей прядкой…
Теперь ни женского, ни девичьего
лица вовеки не коснуться,
ни тела тёплого, живого!
Пигменты бурого да перечного
толочь, свечи огарок куцый
беречь, и спину гнуть сурово
над каталогами да перечнями,
и, краски растерев на блюдце,
копировать за словом слово.
Probatio pennae
Школа пространства. Ветра консоль.
В небе уроки чистописанья.
Связкой лучей, разлиновкой косой
кто-то, навек затаивший дыханье
за облаками, реющий вдоль
времени, в воздухе чертит заданье.
Он не снисходит до состраданья:
общая пропись – частная боль.
Неба страница. Синь, высота,
полная ряби, мелькающих крапин,
мелкими метками вся занята,
вся в растушёвке прозрачных царапин.
Птицы штрихуют раздолье холста.
Беглый набросок ещё непонятен,
но возникают из линий и пятен
знаки и буквы на глади листа.
Слова виток. Проба пера.
Быстрый зигзаг на небесной бумаге –
замысла вспышка, жизни мездра, –
всё говорит о снедающей тяге:
быть и остаться!.. ожогом тавра,
оттиском, эхом, каплей во влаге,
плёнкой на зеркале, нотой в форшлаге,
лишь бы не сгинуть в общем «вчера».
Росчерк крыла неуловим,
как на пруду след водомерки.
Зыблется в небе жизни нажим
и волосная линия смерти.
Тщетный творец, имярек, аноним,
что ты предъявишь на общей поверке
кроме метаний и круговерти?
– Лёгкого слова призрачный дым…
Фландрия
Во
внутреннем дворике наледь никак не сойдёт
с шершавых решёток в тени боковой галереи.
Но воздух светлеет, и близится солнцеворот,
и зелень сквозит в прошлогодних соцветьях пырея.
Теплеют и пашни, и вечно бесцветный пустырь,
и виды в долину из пасмурных окон аббатства.
Март дышит на стёкла, пейзаж расправляется вширь,
и тянет от света сощуриться и улыбаться.
К концу февраля на поверхность выходит земля
неспешной медведицей, всласть належавшись под снегом.
Подснежников мелкие крестики метят поля,
сияя как вышивка шёлком на фартуке пегом.
Неяркой фламандской весны принимая парад,
деревню и пруд озирает с холма колокольня.
Осевшие в тающий наст вереницы оград
дают сосчитать поредевшие за зиму колья.
На крыше сарая бахвалится зобом петух,
цепляясь за скат уцелевшей единственной шпорой.
В овине ягнята к коленям своих повитух
доверчиво жмутся, не ведая участи скорой.
Собака лениво следит за ватагою коз,
лежит, разомлев, у раскрытых ворот сыроварни,
откуда носилками горы янтарных колёс
таскают к телегам вспотевшие крепкие парни.
За кузницей бродят в колючем оттаявшем рву
заросшие, грязные овцы, – давно их не стригли,
и с тёплой земли выбирают губами траву,
шарахаясь вбок от порывов гудения в тигле.
Спешат подмастерья: горячее время пришло
мотыги прямить, затупившийся выправить лемех.
И птицы снуют по двору, теребят помело
и прутья воруют в заботах о будущих семьях.
В просторном гнезде на пятнистой от сажи трубе
над старой пекарней белеет торжественный аист.
Как божий избранник, как столпник стоит на столбе
навершием местного мира, лощён и осанист.
На хлопоты ржанок и славок, синиц и стрижей
от рощи окрестной до дальних изогнутых плавней
он важным владыкой взирает с вершины своей
и в птичьей сумятице высится буквой заглавной.
19 февраля – 20 марта 2013
ГЕОЦЕНТРИЗМ
С точки зрения птиц технология жизни –
в расстановке деталей, в сочетаньи частиц.
Это крошки и зёрна, это черви и слизни,
мошкара и стрекозы (с точки зрения птиц).
Поднимаясь над морем, зависая над бездной,
пролетая над лесом выше ив и берёз,
видя брачные игры облаков и созвездий,
топографию мира птицы учат всерьёз.
Птицы верят глазам и, пространство дырявя,
ударяясь о космос, выси пробуя до
колотьбы за грудиной, убеждаются в яви:
в основании – плоскость, в центре мира – гнездо.
В ликованьи полёта, в лучезарном
пареньи
правоту очевидцев возвещают – прямей
не бывает (конечно, с точки птичьего зренья) –
и кричат в поднебесьи: «Птолемей! Птолемей!»
АДВЕНТ
ВО ФЛАНДРИИ
В дымчатых наших краях на краю ноября,
ближе к зиме, спозаранку, едва развиднелось,
девичьим розовым cветом –
стыдливо, несмело,
словно на цыпочках – в небо восходит заря.
Как не пристал этот цвет из нездешних широт
к пепельным нашим полям в бахроме молочая,
к пегим коровам, что ищут медлительно брод
в низком тумане и в нём же по грудь утопают.
Зябко не выспавшись, к снам недосмотренным льнёт,
лбом утыкаясь в забор, ежевичный кустарник.
Первый дымок из трубы деревенской пекарни
словно разносчик пускается в ранний обход.
Дети стоят у калиток, качаясь, дремля,
все ещё в наспанной зыби постельных скорлупок.
Розовый свет освещает сквозной первопуток,
тронутый запахом хлеба, муки, миндаля.
Исподволь плавно теплеют скупые цвета
зимних поленниц, штакетников, пасмурных брёвен.
Утро смуглеет в духовках небесных жаровен.
Всё полновесней, всё жарче пылает плита.
Кем-то невидимым топится дальний очаг,
мягко растут облака в розоватой оправе.
«Это Святой Николай уже тесто поставил!» –
дети, толкая друг друга, с восторгом кричат.
Сказка придумана взрослыми: скрасить птенцам
тяготы тошных минут пробуждения в школу.
«Видишь, ещё до зари поднялись мукомолы,
небо в глазури, печенье готовится там».
Так повелось: ежегодно в конце ноября
дети томятся, живя ожиданием срока,
вытянув шеи, следят за окраской востока. –
Жаром их веры и светится в небе заря.
Солнца забавы, погоды ли зимней игра,
света с морозом ли в небе идёт поединок –
не угадать. У камина ночует ботинок.
Чуда, подарков и сладостей ждёт детвора.
ВЕТЕР
Воздушною пястью сграбастав простор,
его расстоянья шутя между пальцами
просеивая, поднимает и сор,
и вздор – то стремглав, то с неспешной развальцею.
Школяр неусидчивый множества школ,
всю жизнь забавляется поиском истины,
на лес налегает, как грудью на стол:
то бегло пролистывать томики лиственниц,
то буки обшаривать в поисках букв…
Лесные орехи сшибает обоймами,
щелчком проверяет зелёный бамбук
на прочность, чтоб позже тростями гобойными
присвистнуть – и ухнуть в печную трубу.
Он крыльями мельниц играет плечистыми,
он злит водостоки щекоткой в зобу
и флюгеры вертит во рту зубочистками.
Разбойник, охальник, взлетает на мол
портовой шпаной с вороватой повадкою,
прибрежной волне задирает подол –
и с визгом и брызгами мчит на попятную.
Он роз поставщик, что по краешкам схем
и карт расцвели над морскими маршрутами.
По атласам древним он помнится всем
лицом полнокровным, щеками раздутыми.
Пусть гибнет немедленно, лишь взаперти
окажется, но, воскресая уверенно,
вновь тянет и манит – с собой по пути, –
о ветер, о вертер, о вектор намерений…
*
* *
В Венеции, что, золотой подвеской
с цепочки соскользнув, в залив легла,
теперь венецианского стекла
(заправского, чтоб не из Поднебесной,
по сувенирным лавкам) больше нет,
пожалуй, кроме ярких глаз кошачьих,
что смотрят с холодком туристам вслед,
не соблазняясь мелочью подачек.
Как бусы, украшающие ворот,
коты на входе в гавань, у снастей.
Подмокшей репутацией своей
гордятся, как и весь промозглый город.
По развороту площади Сан Марко,
исшарканному сотнями подошв,
проходит кот, надменнее, чем дож,
готичнее дворца в ажурных арках.
Коты везде: вдоль улиц и канав,
на низких подоконниках и сизых
от влаги парапетах, на карнизах –
сидят, брезгливо лапы подобрав.
Им подражают местные мосты
и спины гнут, поджав худые брюха,
и лапами опор туда, где сухо
встают, блюдя каноны чистоты.
Когда коты снисходят до еды,
то покидают мраморные глыбы
палаццо, и в порту, на все лады
мяукая, выпрашивают рыбу.
На изваянья львов, на их зады,
присевшие в собачьем послушаньи,
кошачья ассамблея у воды
глядит с презреньем, поводя ушами.
Уж не от их ли глаз светлей прибоя,
не от грудного ль мур произошло
лучистое, зелёно-золотое,
янтарное муранское стекло?
|