ГРИФЦОВ ПОЛИТИЗИРОВАННЫЙ
I
1
Как на ладони Грифцову предстала
жизнь Всевластного.
В скаредной бедности живёт семья, с отчаянным
пристрастием к упованию.
Вьётся бледно-зелёный отрок
на простыне в напряжении сил ползливых,
отрабатывая бесшумность энергии накопления
и незримость её, когда возбуждается.
Он боится её пролить,
необходимую в будущем.
Он ползёт от кровати до этажерки, стараясь,
чтоб его не заметили окружающие вещи.
Он называет это умолченным
извиванием пути, он называет это
изворотливостью глубин. Всевластный
подрастает. Грифцов его видит как на ладони.
2
– Что умеешь? – спрашивает Испытующий.
– Проползу до той стены так,
что ваш стол этого не заметит,
ни даже более зоркое кресло.
– Ползунок, – говорит Испытующий, –
сам сюда не приходи отныне.
Научись себя изымать совершенно,
и тебя позовут наши люди.
Он вернулся, чтобы к стене, напротив
зеркала, приковать себя цепью
и добиться невидимости искоренением
организма частиц. И добился.
3
И однажды, когда он стал Всевластным,
прикипев к бумаг изучению в кабинете,
к составлению их, к приказам
о прочёсе леса и обезвреживании бандитов,
об уменьшении размеров бедности населения
и продлении средней жизни
продолжительности, – он получил записку:
«С подростковых лет я избивал тебя сладко.
Ты всегда ведь был подлецом, Всевластный.
И сейчас, когда для тебя я недосягаем,
а моя «История» всем доступна, избиение длится
в вечности, и обозримо великолепно!»
4
Так увидел Грифцов. А когда бледно-зелёный
в прошлом отрок подох, никому из смертных
в голову не пришло сказать, что Бог забирает лучших.
И Грифцов заснул умиротворённо.
II
Грифцов идет и видит: митинг!
Парят витии над людьми,
размахивая, как плетьми,
идеями, чтоб вразумить их.
То потный патриот недужит:
«Ату!» – кричит, слюна во рту
клокочет и кипит, Христу
он черной ненавистью служит,
то удалец с тоской звериной
и узкой злобою в глазах,
а то, с лимонками в трусах,
козёл с бородкою козлиной.
И всяк зовёт к себе Грифцова,
и словоблудит, чтоб привлечь…
Грифцову вонька эта речь.
Он чист, и дышит образцово.
Он говорит: «Мне мерзок митинг,
ужимки эти и прыжки,
идите в баню, там ваш мытинг,
отмойтесь, грязные щенки!»
ГРИФЦОВ БАЛЛАДНЫЙ
1. Баллада о любви
…когда
твое лицо в простой оправе
передо
мной сияло на столе.
А.
Блок
Закончив дело, мы распались на две
не слишком грецкие, но слишком скорлупы,
народ не побеждает в этой битве,
а мы с подругой были из толпы,
особенно она, спросив: «А где же
твой благодарный поцелуй?»,
«Чем дальше в лес, – подумал я, – тем реже
встречайся с этой дамой, не балуй».
Не слишком грецкие, но слишком скорлупы.
А как-то говорит: «Сфотографируй», –
взглянула розово и, как модель, легла,
туманясь, на тахту большой фигурой,
при этом обнажившись догола.
И тут я понял, с кем имею дело.
Тридцатилетие тому
назад я трогал трепетное тело
(возможно, что её) в одном дому.
Мне было пятьдесят, ей сорок восемь,
когда мы начали навёрстывать свои
упущенные трепетанья вёсен
под знаком розы в золотом аи.
Что до меня, то я любил впервые,
но через года полтора
мы из прямых зеркал вошли в кривые,
и поплыла любовь в два топора.
Я ей сказал: «Ты больше не оазис.
Ты, извини, для нужд любви резервуар».
Когда клиентов не было и кризис
случался, я платил ей гонорар.
Потом она разваливаться стала,
сначала отвалился нос,
за ним два уха, брови, губки алы… –
всё медленно летело под откос.
Вчера, листая школьные альбомы, –
в овалах лица молчаливой чистоты! –
увидел, как из лёгкой полудрёмы
приблизились небесные черты.
Потом пошёл на кладбище (тут рядом,
наш «петербург» не так велик),
где в спину был окликнут тихим взглядом.
Я сделал вид, что я другой старик.
В овалах лица молчаливой чистоты.
2. Баллада о театре
На подходе к театру снуёт жульё,
продают входные из-под полы,
двдцать пять в партер, на галёрку два,
да в буфет талон на еду-питьё,
у иванов праздник, им трын-трава,
краткий отдых от кабалы.
На подходе к театру снуёт жульё.
Скоморохи-то, крохи совсем, юнцы,
на контроле шутки шутят, вопят,
да палят из ружей, да пристают,
все раскрашены с головы до пят,
за юбчёнку иль за штанцы
цап-царап, – смотри, кошелёк сопрут!
Скоморохи-то, крохи совсем, юнцы.
Пантомима похотью вся разлилась
на просцениуме в прожекторах,
тут не только выучка, тут и страсть –
тот в засос целует, та в морду хрясь,
в вертограде том вертопрах
оседлал садовницу, скачет всласть.
Пантомима похотью вся разлилась.
Взвился занавес, ну-ка, мы поглядим,
что взошло из семени, что почём,
так и есть: тут свадьба, пол ходуном,
там развод, – раздольюшка молодым! –
заливаясь пивом-водкой-вином,
жертва в пляс идёт с палачом.
Взвился занавес, ну-ка, мы поглядим.
Скоро-скоро друг друга вконец растлят,
раз-два! – и управились, погляди:
ходят чинно, заседают в судах,
наградными цацками на груди
гордо звякают, чад растят,
а в антрактах блядствуют, божий страх!
Скоро-скоро друг друга вконец растлят.
В пятом акте накатывается ночь,
«…далеко, – доносится, – до зари…»,
и пока им по сердцу петь-играть,
к дряхлой матери со скандалом дочь
заявляется и шипит: умри,
время жить, мол, и умирать.
В пятом акте накатывается ночь.
Где-то там за кулисами старики –
ходят шёпотом, говорят пешком,
воду пьют, глоточками семеня,
да мозги друг другу, как парики,
пудрят, ветхо стоят кружком,
все – особенно со спины – родня.
Где-то там за кулисами старики.
Вот кончается действие, гаснет свет,
вот идут иваны вдоль по рядам,
обсуждают фабулу, эпилог,
по домам пора, пора по домам,
лишь один стоит – занемог,
заболел, не мил ему белый свет.
Вот стоит Иван, хочет вернуть билет.
ГРИФЦОВ НАБЛЮДАЮЩИЙ
Вот человек стоит,
сей плодоносный хрящ,
лет сорока на вид,
подмышечно разящ.
Он купит седуксен,
дальфаз и валидол,
мне кажется, он бренн
и чует близкий дол.
Когда сей червь и бог
к прилавку, семеня,
подходит, тихий ток
продёрнут сквозь меня.
Между его ремнём
и верхним краем брюк –
зазор, с рубашкой в нём.
В его глазах испуг,
а под глазами синь,
а на макушке плешь…
Я говорю: «Аминь!»
Утешь меня, утешь.
И человек, сопя,
речёт в молчанье: он
бессмертен внутрь себя,
духовн и заглублён.
ГРИФЦОВ ТЕЛЕВИЗИОННЫЙ
Еще вчера
артист пера
прислуживал одной лишь музе – и
стоит у трона, визави
с правителем, виляя задом,
благодаря потливым взглядом
его, в испарине любви.
Возможно, он,
лобзая трон,
притворствует, возможно, встав с колен,
он сплюнет, невзлюбив свой плен
мгновенный и подобострастный
и дар свой возвратив напрасный.
Возможно. Но навек растлен,
презрен навек
сей человек,
косящийся на лацкан пиджака,
когда правителя рука
к нему пришпиливает орден,
когда он лыбится, разморден,
выигрывая в дурака.
Жив испокон
веков закон,
он грузно-неподъёмен, тяжело
его свинцовое ярмо:
велик поэт, но и ничтожен,
от Бога дар ему положен,
от самого себя – дерьмо.
|