Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2013
У меня тогда часто болел живот. Это было невыносимо. Но дети иначе, чем взрослые, воспринимают боль. Им просто не приходит в голову мысль о смерти. У меня болел живот, но я не боялась и не паниковала. И мама с папой тоже не паниковали, они были врачи, они работали, как звери, некогда им было паниковать. Живот болит? Выпей аллохол. Это все печень, наследственное. Когда бывало невмоготу и холодели кончики пальцев, мама поила меня черным, как деготь, холосасом пополам с боржоми. С ума сойти. Оказывается, у меня было тяжелое детство.
Летом меня отправили в советский круиз вместе с бабушкой. В общем, я родителей понимаю (сейчас). Надо же когда-то и отдохнуть. А мы с бабушкой улетели на Кавказ, на Черное море. Это была такая туристическая дискретная хрень. Два-три дня, предположим, в Гудауте, потом переезд, скажем, в Кутаиси. И так далее. Везде нас селили в гостеприимные бараки и охотно возили по местным достопримечательностям. Про Черное море помню только подлых жгучих медуз. Про Новоафонские пещеры – канифольный запах и какие-то натянутые канаты. Помню сережки на экскурсоводе в виде бритвенных лезвий (конец 70-х, кислотные времена). Коллективные снимки – двадцать человек, все в безумных шляпах, выстроены железной рукой фотографа каскадом. И я где-то там, сбоку, в детском еще платье и взрослых босоножках с тетиной ноги. Лицо не особенно радостное. Живот-то болит.
Бабушка относилась к туристическим пыткам философски. Плескалась в море, ездила на экскурсии и фотографировалась, как все. Но она до обморока боялась воров и все остальное время зорко стерегла наше имущество. С ней было трудно. Она могла беседовать только о фактах краж. Я забывалась с книжкой.
Не помню этого города, помню жаркое пыльное марево. Духоту туристического автобуса. Бабушкины поджатые губы и пламенный взгляд, устремленный в сторону пышной соседки, якобы укравшей нашу чайную ложечку. Вот приехали, выгружаемся.
Кладбище. Жухлая трава, памятники разной степени ветхости, сутулые женщины, по глаза обмотанные черным. Нас куда-то ведут, что-то рассказывают, естественно, размахивая руками. И вот мы подходим к дому. К дому? Да. Маленькая одноэтажная халупка, но при этом настоящий дом, с окнами, с железной дверью, кажется, даже с «глазком». Входим, толпимся в единственной комнате. Она странная, даже на мой детский взгляд. На окнах – тюлевые шторы, на подоконниках – традесканции. На полу – паркет и несколько ковров. Вдоль стен – полированная «стенка» (многие женщины в нашей толпе завистливо ахают). Диван, торшер, кресла. Потом уже не ахают, только вздыхают. Телевизор. Шкафы забиты книгами («Всемирка», новенькая, с иголочки), сервизом «Мадонна» зеленоватого шикарного сияния, чешским хрусталем. Хрустальных чаш много, они, как матрешки – одна внутри другой. На шкафах, поверху, цветочные вазы, но цветы в них искусственные, пыльные. На стенах тоже ковры и старый календарь с самолетами аэрофлота. На журнальном столике – красно-белая пачка сигарет. Открытая. А с потолка свисает, как остекленевший от ужаса осьминог, чешская же хрустальная люстра. Участники экскурсии все, как один, открывают рты и до ее финала так и не закрывают.
В центре комнаты – черная плита. Мрамор. Высеченное на нем молодое лицо. Надпись по-грузински, даты. Пока женщины благоговейно оглядывают хрусталь, считаю. Девятнадцать лет. Я по этому поводу не думаю ничего. Мне еще по возрасту не положено сокрушаться. Экскурсовод шепотом рассказывает трагическую историю захоронения. О погибшем сыне директора продуктовой базы. Или обувного магазина. Разбился, бедняга, на собственной «Волге». Мать едва не сошла с ума от горя. Единственный сын! Все грустно качают головами, глаза женщин увлажняются. Мы по очереди выходим, стараясь произвести как можно меньше шума. Солнце бьет в темечко, живот привычно отзывается болью. Скорее бы в барак, на кровать, к книжке, к аллохолу. Бабушка не в силах противостоять искушению. Отходит к женщинам, окружившим экскурсовода, жадно прислушивается к уточняющим вопросам, сама что-то уточняет.
Я разглядываю кустик. Под ним лежит спичечный коробок. Пустой. С наклеенным самолетом аэрофлота. Возле дорожки – камушки, я подбираю один. Кладу в коробок. Обрываю голубую звездочку-цветок с куста. Туда же. Зачем – неизвестно. Просто так. Желчь подкатывает к горлу. Наконец, идем назад, к автобусу. Я оглядываюсь на дом. Игрушечный какой-то. Думаю о том парне, который лежит под паркетными досками, коврами, ногами посетителей, тяжкой плитой. Наверное, он любил свою машину. Вот дураки. Построили бы гараж. Рядом. Нет, машина-то разбита. Ну, другую. А другая ему зачем? Он ту любил. Жарко тут лежать. Сухая земля. Я останавливаюсь, подбираю комочек земли и запихиваю его в коробок.
Бабушка успевает заметить. Хищным сильным движением она выхватывает у меня коробок и бросает его далеко, в скопище могил, солнца, желтой травы, черных женщин, хрустального неба и тишины. Ее глаза как две бойницы. Она стискивает мне руку, больно, тащит в автобус. Всю дорогу ругает меня сквозь зубы, чтобы соседи не услышали. А соседям время от времени улыбается светской улыбкой. Я плачу. Ну что такого я сделала?! Только камушек взяла и еще это… Цветочек…
Запомни, шипит бабушка, с кладбища ни-че-гонель-зяу-но-сить.
Той ночью боль достигает адского пика. Пышная соседка приносит ложечку (ах, простите, автоматически, чисто автоматически унесла, ха-ха). Они долго беседуют с бабушкой. Я бреду по кладбищу, захожу в тот дом, я одна, в руках у меня ветки с голубыми цветами-звездочками, тихо, темно, пахнет синтетикой, наверное, у нее температура сорок, надо все время поить, ну я пойду, спокойной ночи, пей, пей, кому я сказала, я, захлебываясь, пью из хрустальной вазы деготь, он смрадный, и жидкий, и горький, и женщина в черном гладит меня по голове и что-то напевает… Так бегут неуклюжи, пешеходы по лужам, а вода по асфальту рекоооойййй…
…До конца поездки я беззаботна и весела, я обгораю на солнце, я объедаюсь виноградом, бабушка тесно сближается с пышной соседкой, я играю с соседской девочкой много младше себя, мы купаемся и снова куда-то едем. И это все ужасно интересно! А потом мы садимся в самолет аэрофлота, и он совершает вынужденную посадку в аэропорту города Адлер, и там я, бродя по забитому залу ожидания, вдруг утыкаюсь взглядом в знакомое небесно-голубое платье, и, не веря себе, поднимаю глаза – да, да!! Это она, моя любимая тетя, она как раз должна была отдыхать в Адлере, это она, красавица, какая прическа, какие «стрелочки» на веках, какой звонкий смех, какая сигарета на отлете, какая клубничная польская помада, какие каблуки!! А-А-А! Кричу я и с разбегу бросаюсь на родную голубую спину. Счастье тети тоже неподдельно, она меня очень любит и даже эту гнусность с прыжком прощает. Потом.
И мы все вместе летим домой.
А на третий день после приезда я просыпаюсь оттого, что мой живот стал твердым, как плита, а ноги и руки почти не двигаются. Мама некоторое время хлопочет с холосасом. Папа решительно вызывает «скорую».
И это была никакая не печень, тем более – наследственная. Это был банальный аппендицит. Аппендикс (по словам моей тети, к которой, кажется, подъехал хирург, толстый коротышка в несвежем халате) лопнул в руках врачей, забрызгав полость живота. И я еще долго после выписки хожу в поликлинику по месту жительства для откачки всего этого безобразия, и из моего живота торчит маленькая пластиковая дренажная трубочка. Потом ее вынут, все заживет, но останется глянцевая розовая точка.
Косой шрам от аппендицита справа. Точка. Присоединившийся к ним позднее вертикальный шрам от двойного кесарева.
Совершенная композиция, имеющая вид иероглифа.
Алма-Ата