Рассказ
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2013
В ожидании…
Рассказ
– Эй, куда полез?
Туда же, куда и всегда, когда не давали мяса, а давали черт знает что – какие-то отбросы, да еще укладывали их на немытое блюдце с засохшими остатками обеда. Уж лучше залезть в гущу герани на окне и поесть свежей зелени. Горшок падает на пол, рассыпая вокруг крупные комки чернозема, – такое уже случалось пару раз, и старик, хозяин, был тогда очень недоволен.
Худой черный кот замер в полудвижении – поднятая лапа, поворот головы, чтобы узнать намерения хозяина, хвост поджат и изогнут, в память о былых наказаниях; посмотрел и спрыгнул вниз, на деревянный пол, от греха подальше, – лучше быть голодным, но небитым. Однако сегодня хозяин был настроен миролюбиво.
– Ну, чем я тебе помогу? – глядя вслед коту, который пренебрежительно прошел мимо блюдца, старик встал, открыл окно.
Потянуло свежестью, ароматом цветущего сада, когда-то ухоженного, чистого, теперь же вконец запущенного. Нет сил следить за деревьями, ставить подпорки, прививать, на зиму красить стволы. Да и кому теперь все это нужно? Он живет одиноко, ест мало (зубы сгнили и истерлись до десен), вот только кот (имени ему старик так и не придумал) развлекает его и по-своему любит. Прибился когда-то – уличный, наглый – и остался в доме – единственный собеседник, молчаливый, но зато внимательный. Благодарный, с ласковой повадкой тереться возле ног, – когда есть чем угостить; важный, снисходительный, – когда пенсионные деньги заканчиваются.
Хватает пенсии недели на две, не больше, потом старик кормится от огорода и сада, да перебивается случайными заработками – поможет кому-нибудь по хозяйству, пристроится на железнодорожную станцию или в соседнюю воинскую часть – там всегда нужны работники. Летом можно разжиться в округе – на дачах, возле многочисленных свалок и продуктовых ларьков. Зимой жизнь затихает, народу мало. Зимой вообще хуже.
Последнюю зиму старик пережил с трудом: простыл, долго лежал, не мог выйти на улицу. Едва дождался весны. Теперь начало лета, тепло, можно ходить в огород, копать землю – картошка в этом году взошла дружно, зеленеет густая ботва, так что и из окна видно. Хороший будет урожай. Недаром он прошлой осенью все ходил на свалку, отыскивал подходящие клубни.
Хорошо летом и другое: открыл окно, глядишь на улицу, кто-то работает, кто-то праздно ходит, можно перекинуться парой слов, даже сходить в гости.
– Через неделю, даст Бог, получу пенсию. Куплю тебе тогда мяса, рыбы, корма. Ты чего хочешь?
Старик сидел неподвижно, глядел в окно и говорил медленно, чуть повернув голову назад. Но в комнате уже никого не было: кот выбрался наружу и теперь крадучись пробирался по саду, меж высоких сорных трав – туда, где на ветке дикой малины чирикал воробей, издевательски близкий и беззаботный. Раз хозяин не дает мяса, приходится самому заботиться о себе. Для жирного домашнего кота, что живет на даче за рекою, охота – развлечение, для черного Бандита (как прозвали его в деревне за буйный нрав) охота – прямая необходимость.
Сидеть у окна – чуть ли не единственное развлечение, которое осталось старику. По крайней мере, тут он волен: хочет – глядит, не хочет – пойдет в огород или ляжет спать. Другое дело – телевизор: год уже не показывает, – а как починишь? – нужно вызывать мастера, деньги платить. Радио, правда, еще работает – плохо, с треском, но жаловаться грех, новости он все-таки иногда слушает.
Вот недавно он попросил – за бутылку – починить телевизор соседа Лешку, вечно пьяного, но толкового парня, образованного, что называется «с руками». Тот взялся, потом выпил, потом опять взялся, опять выпил, – но так ничего и не сделал. Помнится, Лешка сказал тогда:
– Иваныч, плохо дело – иди еще за водкой, иначе никак.
И после сказал еще:
– Я хоть и учился в институте, как раз по телевизорам, но здесь поделать ничего не могу. Ламповый еще, старье, хлам. Советую просто выкинуть… Или нет, знаешь, можно по-другому сделать: на станции принимают старые детали, дешево, конечно, но на пару бутылок хватит.
Лешка вообще всегда полон идей. Живчик. Загорается так же быстро, как и гаснет. Вот и сегодня утром старик видел, как он, с криком и песнями, куда-то шел. Старик спросил:
– Далеко ли?
– Да есть одно дельце. Михалыч, председатель-то, попросил зайти, помочь разобрать завал на рельсах, мол, заплатит… А ты все сидишь, старче? Все прибавки ждешь?
Да, он продолжал сидеть. Чужие куры забрались в огород, переваливались меж грядок. Развалилась поленница. Поперек тропинки лежала поваленная ветром береза, грязно-белая, со сгнившей сердцевиной. По ее изъеденной коре медленно перебиралась крыса.
Он устал бороться – с хаосом жизни, с самой жизнью. А что касается крыс… Их всегда здесь было много: жили под железнодорожной насыпью, у станции, возле торговых ларьков, по берегам реки, а в деревню заходили поживиться. Кот только и спасал, особенно зимой, когда крысы в поисках тепла лезли совсем уж нагло.
Сквозь ветви деревьев виднелся соседский дом, крытый серыми чешуйками. Черная ель, ровесница деревни, посаженная еще первыми поселенцами и разросшаяся теперь вширь и ввысь, громоздилась над домами, видная, как ориентир, со всех близлежащих дорог. Вдали, у забора, белым облаком цвела сирень – какой-то поздний, особый вид. Возле самого дома росла яблоня; одна из ее кривеньких веток всегда заглядывала в окно, – стоило его только приоткрыть, как раздавался шум листьев, легкий стук по стеклу, – и вот уже ветка, упруго перемахнув через раму, колышется и свисает прямо в комнату. В августе, не выходя из дома, можно срывать яблоки. Они, правда, маленькие, кислые, как плоды дичка, – но отчего им быть другими, если за деревьями уже давно никто не смотрит.
Поглядев в окно, старик вернулся мыслью к утренней встрече с Лешкой. Председатель его использует: чуть что, какая работа, посылает за Лешкой, платит копейки, с которыми Лешка тотчас бежит в магазин. Совсем сопьется парень – а жаль, сердце у него доброе. Это ведь он надоумил насчет пенсии. Говорит, что ты все, Иваныч, бедствуешь, с хлеба на воду перебиваешься, ведь ты, говорит, работал, воевал, а пенсия у тебя, что у твоего кота – хрящи да кости. Тебе, продолжает, писать надо в пенсионный фонд, в военное министерство, добиваться своих прав. Ты же труженик, ветеран войны, и пенсия тебе полагается соответствующая, раз в пять больше нынешней. Я ему: «Да как же я такую бумагу составлю, я и писал-то последний раз уж не помню когда». А он: «Ничего, я вместо тебя напишу, ты только распишешься». Я опять: «У меня и документов нужных не осталось, все сгорело в пожаре». Тут Лешка стал меня успокаивать (расплакался я по-стариковски) и сказал, что он все берет на себя, что для него, мол, восстановить справедливость – дело чести. Вот какой он парень. И ведь не обманул. Все сделал, как обещал: письма написал, отправил, ходил куда-то, что-то доказывал. Через некоторое время пришло мне письмо: с извинениями, дескать, ошибки у всех бывают, и просьбой подождать немного, пока они там бумаги новые оформят. А потом все надолго затихло, и я уже рукой махнул. И вдруг, с месяц назад, как снег на голову: ждите, со дня на день получите новую пенсию, пересчитанную, все необходимые документы уже к вам направлены. И вот я жду. Уже скоро. Хоть на старости лет поживу по-человечески. Спасибо Лешке.
Думал ли старик о пенсии или о сломанном телевизоре, за всеми его мыслями всегда стояла одна, неотступная… Единственный сын. Михаил. Причина бессонных ночей и горьких размышлений. Его боль. Его наказание.
Сыну было сейчас сорок четыре года (его возраст старик вычислял, исходя из своего – отнимал тридцать лет). Рос парнем нормальным, озорничал иногда, но не больше других. Отслужил в армии, вернулся, устроился на работу, через год женился на местной. Все, вроде бы, как следует. Однако что-то там у них с женой не заладилось – и после развода его как подменили. Запил страшно, потом бросил работу, вернее, выгнали. Несколько лет вообще ничего не делал, только пил. А тут еще мать, жена старика, умерла: пошла утром за продуктами на станцию – и нет, и нет, старик оделся, отправился искать, но только дошел до поворота, а ее уж несут навстречу, неживую, с закатившимися глазами. Доктор потом сказал, что сердечный приступ. Сын после этого стал пить еще сильнее.
В пьяном виде Михаил бывал неуправляем. Старик, от греха подальше, прятался от него в комнате, когда же сын сорвал засовы, старик нашел толстую веревку и стал привязывать ее с одного конца за ручку двери, а другой крепил к чугунному костылю, вбитому с незапамятных времен в стену. Получалось довольно крепко. Из коридора старик слышал угрозы, проклятия, иногда Михаил колотил ногами в дверь, рвал на себя дверную ручку – веревка все выдерживала. Внутри комнаты старик чувствовал себя в относительной безопасности. Но порой он все-таки боялся – а вдруг сорвет дверь, ворвется, злой и пьяный? Вон, в соседней деревне, обезумевший от пьянства Сашка Копытин (с ним Михаил тоже выпивал) зарубил топором родителя. В такие минуты старик смотрел – больше, правда, для самоуспокоения – на кованый сундук в углу, где, под грудой старого тряпья, лежал с лихих еще послевоенных времен охотничий обрез. Мог, конечно, уже заржаветь, оказаться негодным. Надо бы выбраться в дальний лес – опробовать, пострелять по консервной банке. «Первый выстрел – в воздух, предупредительный, второй – на поражение», – вспоминал старик, как их учили, когда они, взвод молодых солдат, только начинали нести караульную службу. Второго выстрела, думал старик, не понадобится, хватит и первого.
Но внезапно сын пить прекратил. Пришел как-то к старику, покаялся и говорит:
– Здесь, в деревне, перспектив нет. Пойду в город, на заработки. Там и возможностей больше, и жизнь интереснее. Пить не буду. Я и пил-то от безнадежности.
– Ну, молодец, Миша, – ответил старик, сам еще не очень веря в такую перемену. – А как ты решился-то?
– Да надоумил один человек, знакомый, из города. Говорит, и работу тебе найду хорошую, денежную, и жить будешь совсем по-другому. Надо только денег немного подкопить, первый взнос сделать.
Видя, что сын действительно бросил пить, работает с утра до вечера на железнодорожной станции, старик тихо радовался и не спрашивал – какую такую работу ему предложил городской? – еще обидится, накричит.
Так продолжалось несколько месяцев, а потом Михаил уехал, попрощался и обещал изредка наведываться.
Полгода прошло, прежде чем он объявился – в каком-то рванье, пьяный, голодный. Рассказал, что знакомый его обманул, взял деньги, а на работу не устроил, все только обещал, а потом исчез куда-то. И все это время Михаил жил у случайных людей, в основном у собутыльников, а то и вовсе ночевал на улице или в подвалах. Домой возвращаться было стыдно.
Как старик ни уговаривал сына остаться, тот ни в какую – почувствовал уже вкус городской жизни, привык к безделью и пьянству, и все повторял:
– Я еще добьюсь своего, вот увидишь. Встану на ноги, разбогатею, тебе еще буду помогать. В городе, знаешь, какие возможности?!
Так и ушел. Единственно, что старик сделал – накормил, дал кое-какую одежонку на зиму, перекрестил на дорогу. С тех пор виделись они урывками: сын приходил все реже, раз от разу все более дурной, помятый жизнью и всегда навеселе. Он очень постарел: испитое лицо, морщины, круги под глазами, а то и синяки; похудел страшно, руки трясутся, глаза беспокойные, бегают. И все свое:
– В городе, знаешь, какие возможности…
Глядя на него, старик едва сдерживал слезы. Соседи, и те говорили:
– Иваныч, совсем Михаил твой плох. Если не образумится, долго не протянет.
Старик и сам это знал. В одну из бессонных ночей, когда сын тихо спал в соседней комнате, он прокрался туда и разглядел на боку у сына ножевое ранение – пустяковое, по касательной, но все-таки ножевое. Старик не мог ошибиться: на фронте он видел много таких ран, и знал, что, придись удар на несколько сантиметров левее, сына было бы уже не спасти…
В последний раз они виделись позапрошлым летом. Сын тогда выглядел лучше, чем обычно, да и одет был опрятно, в новое. В его манерах появилось что-то развязное, пренебрежительное. Слушая, он сплевывал на сторону, говорил сквозь зубы.
– Я теперь с умными людьми сошелся – беззаботные, веселые, всегда при деньгах, и ко мне уважительно относятся, за своего считают – про таких здесь и не слыхивали. Скоро, отец, скоро выбьюсь в люди.
Чуя недоброе, старик только вздыхал.
Михаил тогда пробыл недолго. Оставил пачку немятых, еще пахнущих типографской краской денег (старик жил на них несколько месяцев), а напоследок, глядя на отца с лукавым прищуром, сказал:
– Смотрю я на тебя с удивлением: лапоть лаптем, крестьянская душонка, а туда же – рассуждаешь, жить учишь… Твои-то ровесники все перемерли, а ты что-то зажился, ходишь по деревне как привидение, один-одинешенек, среди старых бабок. Нашел бы себе, что ли, какую, все веселее… Ладно, ладно, не обижайся, шучу я.
С тех пор старик не видел сына. Но слова его последние запомнил. Ведь Михаил, по существу, прав был – зажился он что-то.
Он помнил еще то время, когда в округе было много ребятишек, а на холме, за рекой, открыли школу – большое серое здание, с навесом над крыльцом и футбольным полем сбоку от дороги. Туда они ходили пешком, за десять километров, а после уроков гоняли тряпичный мяч – он постоянно вылетал на дорогу, под колеса грузовиков. Да, грузовики были здесь прежде не редкость – сновали туда-сюда, поднимая пыль, с военных складов в город и обратно, везли снаряды. Это теперь снаряды хранят кое-как, частью разворовывают, частью они сами взрываются, особенно летом, в жару, когда начинают гореть торфяники и дым от пожаров стелется над всей округой (местных жителей просят на время перебраться в безопасное место, но почти никто не уходит – некуда), – а раньше, особенно перед войной, каждый снаряд был на учете и ничего не взрывалось. Склады теперь обнесли двойным забором с колючей проволокой, вроде бы, и ток пустили – но все напрасно, раз нет дисциплины, ничего не поможет. Даже если смотреть издалека, с холма, где расположена деревня, то видны дырки в заборе, проволока отогнута и примята.
В детстве (как всякий старик, он значительно лучше помнил давно минувшее) они, мальчишками, любили забираться на высоченный раскидистый дуб, который, по легенде, был посажен чуть ли не в екатерининские времена и рос на самом высоком месте, в центре деревни. Оттуда вся местность была словно на ладони: вдали острыми зубьями лезли в небо городские дома; чуть ближе, вся в дыму, суетная и шумная, раскинулась рядами краснокирпичных депо и пакгаузов железнодорожная станция, сердце всего района (при помощи бинокля можно было рассмотреть даже номера на боках локомотивов); слева, прямо за деревней, начинался довольно крутой откос, так что от крайних домов грядки бежали все вниз, вниз, вплоть до болотистой, неширокой лощины; а за лощиной, на искусственно насыпанном холме, находились те самые военные склады, снаряды от которых разлетались на многие сотни метров; справа от деревни пролегало шоссе, по обе стороны от него, около автобусных остановок, стояли продуктовые ларьки, по виду «собачьи будки» – приметы смутного времени; дальше шумела сквозь деревья река, по берегам которой шла своя жизнь – лягушки, крысы, змеи переплелись в единый омерзительный клубок (в реке, естественно, никто не купался); а еще дальше, на противоположном берегу за лесом, расположились дачи, где жили люди, по-видимому, не брезгливые, охочие до откровений подножного мира; и совсем далеко, так что рассмотреть можно было только в бинокль, да и то лишь приблизительный очерк крыши, стояла школа, куда ходили все окрестные мальчишки, ходил и он, огибая реку, выбираясь на мост и только потом нащупывая в лесу тропку, из которой затем получалась школьная, усыпанная гравием дорожка.
Нынче школу закрыли – из-за недобора детей – и предложили ездить в городскую. Старик часто думал об этих детях: каждый день отправляться рано утром из деревни… Почему все говорят – из деревни, из деревни? Полно, деревня ли это? У нее и названия-то нет и никогда не было, а после того как черту города перенесли дальше, деревня и вовсе оказалась в его пределах, так что разделяют, говорят – город, деревня – только по старой памяти. Даже на самой подробной топографической карте (что висит у старика в сенях, порванная на сгибах, абсолютно ненужная), с лупой и циркулем в руках не отыщешь и подобия населенного пункта на том месте, где стоит деревня, кругом лишь загадочные значки – кусты, перелески, болота, – а рядом с ними сальные отпечатки пальцев. Ни единого дома. Ни единой дороги. Хотя история у здешних мест давняя.
О временах прошлых старик знал со слов родителей да по рассказам очевидцев, из которых теперь уже никого не осталось. Поселение возникло здесь в середине XVIII века. Сначала построили конюшни (чуть ли не первые каменные в округе): пять приземистых, длинных здания, с мощеным двором перед въездом и арочными, под рост коня, воротами. Конюшни и по сию пору стоят – в руинах, со сгнившими крышами, зияя черными пробоинами окон. Там теперь поселились бомжи, разводят костры, пекут картошку. Впрочем, в одном из зданий, что стоит чуть в стороне от других, до сих пор живет вместе с семьей потомок тех коневодов, которые жили здесь издавна, живет и наотрез отказывается переселяться, хотя ему не раз предлагали. В окрестностях конюшен часто находят в земле конские подковы, стальные удила, даже остатки кожаной упряжи, металлические пуговицы от камзолов кучеров, а то и офицерские знаки отличия.
Еще до революции стали селиться в этих местах те, кого не принимал город: как правило, из крестьян, неимущие, так и не прижившиеся среди камня; их тянуло назад, к земле. Жили тихо, обособленно, так что чудом считалось здесь появление какого-нибудь чиновника или жандарма, а закон и порядок соблюдали сообща, всем миром. Поблизости ни больших дорог, ни заводов, ни помещиков, земля ничья, бедная, не годится ни под посевы, ни под дачные участки.
После революции мало что изменилось. Сначала большевикам было не до этих гиблых мест, а потом они долго ломали голову над тем, как определить классовую сущность местного населения. Вроде, еще не деревня, но уже и не город, – и попросту махнули рукой, не создали ни производства, ни колхоза. Так и жили, по-прежнему кормясь от земли да от близлежащих военных складов и железнодорожной станции. Склады здесь стояли еще с екатерининских времен, был раньше и полигон для стрельб, затем его ликвидировали. Из года в год пыхтела и станция, а вот железнодорожную ветку потянули от нее в сторону деревни гораздо позже, в 30-е годы. Старик помнил, как это было, как он, вместе с другими мальчишками, бегал смотреть на первый паровоз, на штабеля рельс и просмоленные шпалы, а рабочие (были среди них и заключенные под охраной конвоиров) гнали их прочь, но изредка и подпускали, рассказывали про хитрости своей работы. Цементный завод, к которому тогда тянули ветку, теперь стоит без дела, не дымят его прокопченные трубы. Заброшена и ветка, заросла травой, вдоль полотна пасутся козы, а на путях, прямо за деревней, стоят позабытые вагоны, ржавые, с выломанными на дрова боками. Откосы по сторонам полотна облюбовали бомжи, – их вообще здесь очень много, роют землянки, настилают сверху металлические листы, присыпают их землей. Так и живут, словно в войну.
Был в жизни деревни и забавный эпизод, когда, в конце 70-х, решили все-таки организовать колхоз и даже назначили председателя – Иванова Михал Михалыча, местного (того, к которому побежал сегодня Лешка). Затея с колхозом провалилась – худородная земля, сплошь суглинок и болота вперемежку со свалками, да и народ не приученный, шальной народ, – но Михал Михалыча с тех пор все звали не иначе как председателем, отчасти в шутку, отчасти и всерьез. Уж очень он на самом деле походил на председателя, какими их изображают в книжках и в кино; походил и статью, и лицом: высокий, крепкий мужик, деятельный, волевой, с пышными усами и громовым голосом. Он и командовать любил, ходил по деревне как хозяин, заглядывал во дворы, советы давал, а то и прикрикивал. Многие слушались.
С неделю назад он заглядывал и к старику. Как начальник, оглядел его худое хозяйство, покачал головой, сказал:
– Скоро, Иваныч, выправят тебе пенсию. Я уже насчет тебя справлялся. Там справлялся, – он указал большим пальцем куда-то назад и вверх. – Избу подправишь, огород. В общем, прими мои поздравления…
И ушел с чувством выполненного долга, будто и впрямь был председателем и от него зависело, повысят старику пенсию или нет.
Потом, глядя из окна, старик видел, как председатель зашел к соседу, Володьке Хромову, и как они вдвоем полезли по скрипучей лестнице наверх, на Володькин чердак, и там о чем-то долго спорили, кричали на всю деревню. Хозяин есть хозяин…
Этот Володька был ровесником старика, еще в школе в одном классе учились. Так что сын не совсем прав: двое их таких, кто зажился. Так и ходят – правда, по-одиночке, никогда вместе – между старух, которые уже давно своих мужей похоронили; живут, словно вопреки общеизвестной статистике, согласно которой мужику после шестидесяти пора уже в земле лежать.
В детстве они не дружили, случались между ними и драки. Даже теперь – хоть и делить-то им нечего, и воспоминаний общих целый воз накопился, и осталось их всего двое, так что впору как раз держаться друг дружки – старик недолюбливает Володьку, считает его прижимистым, хитрым, недаром же он увильнул от армии, сославшись на какую-то липовую болезнь. Бык быком, до сих пор здоровенные бревна ворочает, кирпичи таскает, избу свою все обустраивает – какая тут болезнь?.. Однако же, раз они соседи, негоже жить по-волчьи – вот старик и не показывает виду, терпит, даже улыбается и разговаривает при встрече.
Ближе к вечеру к старику зашел гость. И гость неожиданный – Володька Хромов. Стоило только вспомнить, подумал старик.
Он догадался о приходе соседа заранее: Володька, прежде чем войти, всегда долго обивал обувь о порожек – показывал, дескать, свое уважение к хозяину; кроме того, в сенях злобно заурчал кот, которому, верно, передалась хозяйская нелюбовь к соседу.
Здоровый дед, матерый. Темные пятна на рубахе под мышками. Запах пота – значит, опять таскал бревна. В руках какой-то сверток с разводами жира на толстой бумаге. Голова лысая, как шар, а на скулах и на подбородке всегда щетина длиной в три-четыре дня – мода такая, что ли? Когда Володька однажды побрился начисто, внизу лица так и осталась голубоватая тень, след от несостоявшейся бороды.
– Твой кот и впрямь Бандит, точное ему дали прозвище. Облаял, как собака.
Старик цыкнул на кота, тот важно поднял хвост, подошел к блюдцу, понюхал и – верно, уж совсем оголодал – стал есть.
Две чашки, заварной чайник, тарелка с желтоватыми кусками сахара, упаковка с куда-то идущим индийским слоном – у старика больше ничего не было.
– Картошка еще не подошла, – виновато сказал он.
Володька со снисходительной улыбкой глядел за приготовлениями старика, затем развернул свою бумагу.
– Вот купил колбаски, сыру, ватрушек… У меня ведь сегодня день рождения.
– Ну, по такому случаю… – старик встал, подошел к шкафчику, достал, звякнув стеклом, небольшой графин.
Сидели уже с час. Володька делился своими хозяйственными планами; старик больше молчал, слушал, но, захмелев, тоже разговорился.
– У меня, видишь, две мечты есть. Заветные…
– Знаю, знаю, – перебил сосед, – пенсию новую ждешь.
– Да, но не только. Деньги-то мне для чего нужны – для себя, что ли? Сыну, Мишке, надо помочь, выкупить его из рабства. А без денег – как? Он человек еще молодой, пожить, понятно, хочет. Его поддержать нужно, может еще и выправится.
– И это знаю. Мишка твой, говорят, спутался в городе с людьми недобрыми. По лезвию ножа ходит.
– То-то и оно. Надо его из города вытащить. Вот появятся у меня деньги, глядишь, и Мишка вернется.
Когда за окнами уже разлились золотистые сумерки, Володька – вот глазастый! – разглядел в конце улицы Лешку.
– Где, где? – не понял старик.
– Да вон идет, совсем пьяный. Уже успел. Свинья грязи всегда найдет.
– А, теперь вижу.
– Вот что, пойду я. Еще, чего доброго, сюда заявится.
Сосед не любил Лешку, особенно после того, как Лешка взялся настроить ему новый телевизор (слава мастера по телевизорам укрепилась за ним давно и почему-то только росла, несмотря на все возраставший список его неудач), но не только не настроил, а и вовсе сломал. Сосед потом вызывал мастера из города, заплатил ему большие деньги.
Володька как чувствовал: через несколько минут Лешка, прислонившись к дереву, кричал в открытое окно:
– Иваныч, принимай гостей. Есть новости.
Он долго ходил по дому, зачем-то заглядывал во все углы, постукивал по мебели, стирал с нее пыль. Старику казалось, что он хочет что-то сказать, но не решается. Затем Лешка с размаху сел на диван, откуда медленно поднялось облачко пыли, тут же встал, опять начал ходить по комнате. Допил, между прочим, водку. И тут, хотя в графине было всего несколько капель, его развезло окончательно. Рухнул на стул, закрыл лицо руками. Стал говорить сквозь сомкнутые пальцы:
– Работал по разнарядке от председателя. На завалах.
– Где?
– Ну, там, на железно… на станции. После грозы деревья повалило, прямо на рельсы.
– Долго работали?
– Да нет, чего там работать-то…
– Заплатили?
– Ага. Председатель выдал.
– А где ж ты так долго был?
– Я-то? Да пошел в тамошнее кафе, посидел. Плохо помню…
– Один сидел?
– Не, с друзьями…
Лешкина голова вдруг упала на стол, руки повисли вдоль туловища. Он посидел так некоторое время, затем резко поднял голову, встрепенулся.
– Где я, а? У тебя, что ли, Иваныч?
– Ну, да.
– А чего я здесь делаю? Мне же домой идти надо. Брат меня ждет.
Лешка встал, шатаясь пошел к выходу.
– А ты чего, Лешка, заходил-то? Говорил, новость какая…
– Новость?.. Ну да, новость: председатель, Михалыч, просил тебе что-то передать. Сейчас… сосредоточусь… Не, не помню… Слушай, Иваныч, отстань. Потом вспомню, скажу. Потом, потом. Пора мне уже…
Старик видел из окна, как Лешка медленно брел вдоль улицы. Навстречу ему энергично шел председатель. Вот они поравнялись: Лешка вскинул голову, председатель что-то с жаром говорил, размахивал руками, показывал, вроде бы, в сторону стариковского дома.
О чем это он? Старику стало как-то не по себе. И вдруг пронзило: новость, новость, что за новость? Наверно, насчет пенсии, с облегчением подумал он, но все-таки продолжал волноваться, знал, что теперь председатель пойдет к нему.
А председатель, действительно, уже шел к старику, шел медленно, на ходу обдумывая, как лучше сказать, и все-таки пока не зная, не решившись, не выбрав верный тон. Его губы и усы над ними едва заметно шевелились, он рассуждал и ругался вслух:
– Никому ничего нельзя доверить. Я же не могу разорваться, быть и здесь, и там. Я, черт возьми, председатель им, что ли? Попросил этого идиота, а он напился как свинья, маму с папой не помнит. Опять придется говорить самому – а как, как принято говорить в таких случаях? Неужели так: у меня две новости, хорошая и плохая – с какой начать? Тьфу!.. Так только в фильмах разговаривают.
Он стоял уже у калитки. Напротив, в каких-то двадцати шагах, сидел старик, подсвеченный сзади бледной, без абажура, лампочкой; сидел и, словно заставляя себя, напряженно улыбался.