Рассказы
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2013
Сенокос
Рассказы
Родился в 1947 году. Пишет на русском и немецком языках. В 1966 окончил немецкое отделение Исилькульского педучилища Омской области, 1976 году – испанский факультет Пятигорского пединститута. Работал учителем, грузчиком, монтажником, метеорологом на мысе Челюскина, охотником-промысловиком на о. Диксон, сопровождал иностранные экспедиции на Северный полюс. Печатался в журналах «Дальний Восток», «День и ночь», «Сибирские Огни», «Литературная учёба», «Дон», «Южная Звезда», «Крещатик», «Юность» и др. Является членом Литературного общества немцев из России. Лауреат премии им. Ю. Рытхэу и премии им. А. Чехова.
СЕНОКОС
1. Сашка-пастух
Звонкое чистое утро. Солнышко. Тополь.
Под тополем сидит двенадцатилетний Виллем, качает больную ногу и плачет. Рядом мама.
Оба смотрят вдаль, за огороды. Там, по зеленому полю, скачет всадник в красной рубахе. Ног лошади не видно. Тёмная полоса от сбитой росы наискось легла на траву.
– Ma! Des is de Saschke![2]
Конопатый мальчишка лет пятнадцати, рыжий, как клоун из цирка, въезжает во двор и ловко, фасонисто, лёгкими толчками босых ног разворачивает мокрую по брюхо лошадь, красуясь умением и посадкой.
Это Сашка Клёнов, сирота, подпасок при общественном стаде и посыльный бригадира Ильи Тюленева. Для большего шику он без седла, но как влитой на широкой спине, повод небрежно брошен на гриву, за поясом кнут, рубаха узлом на груди. Оторви да брось!
– Скора? – тихо спрашивает мама.
Посыльный важно поджимает губы:
– Тюлень сказал: завтра.
– Как савтра? Как ше савтра? Сматри, што телает!
Пастушок внимательно смотрит на синюю ногу Виллема и шмыгает носом.
– Сказал: завтра. И то, если в дождь… Дак тебя еще в комендатуру[3] завозить… Разрешение брать… Некому. Сенокос. Подорожник прикладай!
– Та феть я што толко не телал! Мошет, ты пафесёшь, Сашок?
Подпасок, хмыкнув, разворачивает коня, мигает Виллему:
– Не болей, паря! – и ходкой рысью уходит за огороды. Яркие стеклышки сбитой росы разлетаются из-под копыт.
Такие же радужные искры у Виллема на ресницах. Болит нога, обидно, что друг Сашка не счел нужным спрыгнуть с коня, подойти, глянуть на «рану» и сказать что-нибудь шутливо-ободряющее. И жалко, так жалко самого себя… Эх, жизнь…
2. Мама и Виллем
Мама наклоняется над сыном и осторожно кладёт руку ему на колено.
– Nеt doch, Ma, es tut weh![4]
– Aich wei?, mai Kinn… hier, trink e mool…[5]
Виллем делает пару глотков прохладной «сыворотки из-под простокваши». Жар, губы сохнут, в висках – молоточки, на ресницах – цветные капли. Три дня назад он спрыгнул с лестницы, загнал себе занозу под кожу на пятке, и вытащить эту колючку не удалось. Сегодня всю пятку правой ноги занимает тугой, желтый, как брюхо паука, нарыв, подошва стала черно-синей, ступня багровой, а мелкие красные пятна пошли выше…
Отец и старшие братья на сенокосе. Почти все трудоспособное население этого степного поселка на сенокосном участке в тайге, за двести километров. Сено потом привозят зимой на тракторах.
Мама легонько притрагивается к ступне сына, откуда поднимается вверх, к колену, злая багровая опухоль.
Виллем приткнулся плечом к ее плечу, горячей щекой к прохладной маминой щеке и молоточки стучат в мамин висок: «помоги, помоги, помоги…»
Мама шепчет молитву.
Эту молитву Виллем знает. Мама научила. Каждый вечер он так же полушепчет ее перед сном.
– Vater unser im Himmel, dein Name werde geheiligt. Dein Reich kommt… Helfe uns in der Not, lass uns nicht aus deiner Hand fallen… Mache meinen Sohn wieder gesund und munter… aber nicht mein, sondern dein Wille geschehe…[6]
Мама вытирает слёзы и отходит к летней печке. Она тут же, под тополем. Рядом с печкой – ворох соломы и сухие ветки. На длинном столе – чёрный противень, белая мука и тесто куполом. Сейчас мама вытопит печку, испечёт хлеба… Вкуснее свежей душистой корочки с молоком нет ничего на свете!
3. Незнакомка
По улице, вдоль забора, идет женщина с узлом на груди. Она останавливается у калитки и смотрит на Виллема.
Нет, сквозь Виллема!
Смотрит вдаль больным тяжёлым взглядом…
Необычная, странная, серая.
Вся серая.
Серый пыльный платок и серое платье.
Серое лицо, серые руки, серый узел на груди.
Детские ножки из узла.
Наконец, прохожая замечает Виллема и, будто сделав выбор, толкает калитку. Медленно подходит к столу, без приглашения садится на скамью и роняет руки на колени.
Мама смотрит.
Серая развязывает платок и тогда видно, что на спине у неё горб. Нет, ещё один узел. В противовес узлу-ребёнку. Посидев с минуту, серая тётя тяжело встает, вытаскивает из горба-узла одеялко, расстилает его под тополем, укладывает на эту постельку спящего ребёнка и, тонкая, стройная, с хрустом прогибается назад в спине.
– Хозяйка, дай хлебца, – говорит она просто.
– Клеп скора пудет… Сичас малако…
Мама приносит из летней кухни кружку холодного молока. Серая тётя благодарит и отпивает глоток.
– Можно муки?
– Мошна.
Виллем смотрит, как женщина берет со стола ложку, набирает в нее муку из миски, сыплет ее в молоко, размешивает и пьёт. И мама наливает ей еще молока. Но когда женщина вновь берет ложку, мама говорит:
– Ни ната мука. Сичас клеп – липёшка пудет.
Из мелких сухих веточек мама устраивает на земле рядом с печью шалашик, подсовывает под него пук горящей соломы, подбрасывает в костер веток потолще и наливает в чёрную сковородку желтое масло. Ножом отсекает кусочек теста и раскатывает. Через минуту – сковородка на углях, тесто твердеет, пузырится, и вот уже ароматная горячая лепёшка прыгает на широкую тарелку.
– Кушай, кушай, мамачка, липёшка луче, чем мука…
Серая женщина осторожно отрывает кусочек и ест. Поднимает с земли своего запищавшего младенца, расстёгивает серую кофту – Виллем видит мелькнувшую вишню – и дает ребёнку грудь.
– Что с твоим парнем? – спрашивает женщина маму.
– Пекает, пегает. Прыкает, прыкает. Криша тоше прыкает… нока укол. Сильна полит. Токтор ехать – ната сначала коментатур расришений получайт… муш – сенакос, тети – сенакос, все – сенакос, прамо пета…
Виллем видит улыбку в уголках губ женщины, когда она слушает маму. С ребёнком у груди, Серая подходит к Виллему.
– Не трогай, тётя, больно!
– Не трогаю, смотрю.
Она легонько нажимает пальцем на середину икры больной ноги. На опухоли остается ямка, которая медленно выравнивается.
Глаза у женщины вовсе не серые, а ярко-голубые, с темными точками грязи в уголках, косы под платком пшеничные, в тонких складках тонкой шеи тонкие ниточки пыли.
Женщина отходит к дальнему концу стола и там шепчется с мамой И мама приносит из летней кухни оселок на длинной ручке. Этим красным камешком папа и старший брат точат ножи и косы.
Серая берет со стола нож и тоже – жик-вжик, жик-вжик – начинает его точить.
У самых ног Виллема она укладывает на траву полено и начинает ножом рубить на нем тонкие хворостинки.
– Видишь, как быстро, а ты, небось, и не знал, что и ножом можно дрова рубить. Так ведь, не знал?
Она бросает хворостинки в костер, мамин огонь вспыхивает с новой силой и Серая несколько раз проводит по пламени ножом, как бы приглаживая красноватые языки, как бы осекая их от углей.
Зачем она гладит огонь? Во все глаза смотрит Виллем на Серую и, не задумываясь, отвечает на вопросы: сколько ему лет, давно ли ходит в школу и в какой класс, как зовут брата и сестру и какие книжки любит читать.
– Ты хорошо говоришь по-русски, – хвалит Серая Виллема. – Так хорошо говоришь, и не скажешь, что немчик, в школе, небось, одни пятерки получаешь?
Виллем не отвечает. И голос, и движения женщины фальшивы и вся она стала другой. Совсем не такой она была, когда вошла в калитку, когда пила молоко, когда говорила с мамой. Уже не странная – страшная женщина! Зачем она все время сует нож в огонь и затем взмахивает им у больной ноги? Зачем села так близко? Зачем она положила руку ему колено? И где мама? Мама, где ты?
– А что там у тебя за спиной? – Серая делает большие глаза и смотрит за плечо Виллема. Но нет, не обманешь! В такую игру играют в школе старшеклассники с новичками из дальних деревень. Стоит только оглянуться, и тебе дадут кулаком в бок, ущипнут за ухо или так толкнут в спину, что упадешь…
И все же Виллем слегка поворачивает голову, и нож тут же ложится на вспухшую кожу. Из вспоротого брюха паука брызжет желтая дрянь. Виллем вскрикивает и хватает тетю за руку.
– Ruhig, Jungche, ruhig, des schlimmste is vorbei[7].
Мама рядом.
Она берет в свои руки горячую ступню сына и проводит рукой по подошве от пальчиков к пятке. Гной потоком стекает на солому, и Серая бросает ее в огонь. Мальчик плачет, но боль стихает и дышать становится легче. Женщины осторожно обмывают больную ногу, прикладывают к ранке подорожник и забинтовывают чистой тряпочкой.
Голова Виллема падает на грудь. Серая берет его, тяжелого, на руки и относит на кровать, в прохладу дома.
4. Второе утро
Виллем просыпается от знакомых звуков. Дзынь-дзынь, дзынь-дзынь – слышится из приоткрытого окна.
Мама доит корову. Тонкие белые струйки из упругого вымени ударяют в жестяной подойник, рождая утреннюю мелодию крестьянского двора.
Виллем садится на кровати и пробует, можно ли ступать на больную ногу. Можно. На пальчики.
Виллем – ковыль-ковыль – выходит в сарай, делает свое утреннее дело, возвращается на кухню, наскоро ополаскивает руки под рукомойником, хватает с полки большую «амелиневую» кружку и – ковыль-ковыль – во двор к маме.
Мама доит Малину, приткнувшись щекой к ее круглому мохнатому боку. Перед коровой стоит широкая лохань с травой и картофельными очистками. Малина жует, шумно дышит и смотрит на Виллема влажным черным глазом.
Мама поднимает брови и улыбается сыну навстречу. Виллем прислоняется к ее плечу и подставляет кружку под белую струйку.
По утрам прохладно и росисто. Поэтому Виллем обычно выпивает своё парное молоко с горбушкой хлеба на летней кухне, смотрит, как встает солнце, слушает, как гомонят воробьи, да как с тончайшим нежным звуком лопаются в кружке пузырьки розовой пены.
Но сегодня кухня занята. Там Серая. На низкой скамейке она пеленает ребенка, играет с ним, целует его розовые пяточки и плачет.
«Настенька, дитятко мое милое, кровинушка моя родненькая, зачем ты ушла, зачем спокинула меня-а-а, зачем одну оставила несчастну-у-горемычну-у-у. И как я теперь Сереже свому в глаза посморю-у, что скажу ему, что-о-о?»
Серая тетя стоит спиной к Виллему, но малыш лежит на пеленках лицом к нему. И хорошо видно, что это вовсе не «Настенька» – это «Иванушка»… Розовенький крепенький ребеночек с перетяжками на пухлых ручках-ножках. Но не девочка – мальчик…
Неслышно ступив назад, Виллем возвращается в дом. Кладет хлеб на стол. Там, где пальцы вжались в горбушку, мякиш стал липкой серой массой… Виллем откусывает с боку кусочек, делает глоток молока, смотрит в окно. Затем накрывает молоко и хлеб полотенцем, ложится в постель и долго лежит с открытыми глазами…
5. День
Солнце уже высоко в небе, когда Виллем просыпается во второй раз. Тихонько выходит на крыльцо.
Стол под тополем отодвинут в тень. Значит, все уже позавтракали. За огородами, у пруда, маячит белое платьице восьмилетней сестренки Маргит. Она пасет гусей и «пасет» двухгодовалого братишку Ваню. Румяный пузатенький Ваня – ужасный непоседа. За ним – глаз да глаз. Ножки нетвердые, а бегает как заяц. Однажды наделал переполоху: был тут и пропал… Мама плакала… Нашёл его папа за километр от дома, спящим в высокой ржи… И никого не боится Ваня, только гусака!
На бельевой верёвке полощется платье. Серая тётя в маминой старой одежде сидит за столом и шьет. Мама рядом перебирает фасоль. Вымытые волосы обеих женщин распущены по плечам. Мамины – каштановые с проседью, тётины – цвета спелой пшеницы. Волнистые, густые, блестящие. Длинные – до пояса. И, – Виллем вздрагивает, – в эти волосы хочется зарыться, их хочется гладить, перебирать, смотреть сквозь них на солнце, вдохнуть их запах…
Виллем приковыливает к маме и прижимается к ее плечу.
– Мр-р, мр-р, мр-р, – ласково мурлычет мама, обнимает Виллема свободной рукой и легонько щиплет его за ухо. Такая у них с детства «кошачья» игра. От нее у Виллема потом весь день хорошее настроение.
– Здравствуй, Вильгельм, здравствуй, болезный, – нарочито громко говорит Серая тётя, – завтракать будем, или сначала ножку посмотрим?
«Болезный» и «ножка» не нравятся Виллему. Что она с ним, как с маленьким…
Он молча отодвигается на край стола, шепчет про себя короткую молитву, как мама научила, и принимается за еду: остывшая картошка, молоко, хлеб, и – ура! немножко мёда в крутобоком бочоночке со смешным медвежоночком на липком боку.
Женщины, переглянувшись, продолжают прерванный разговор.
Мама вспоминает о том, что в начале марта со стены сам собой упал портрет Сталина, а потом сказали по радио: умер. И все плакали. И сейчас еще многие плачут. Как жить дальше, что делать без «вождя народов»?
Это неинтересно, эту историю Виллем слышал. Только неправда, что все плакали. Папа не плакал. Сказал:
– Fleicht lasse se uns jezz nouch Haam…[8]
А Серая, мама называет её Даша, говорит, что у ней муж «сидел», а теперь его «отпустили», и он должен прибыть в Омск, и она идёт на станцию, чтобы на «ветке» или поездом, уж там как получится, доехать до города, и там они встретятся и вместе поедут домой и, может, еще зайдут потом, на обратном пути. Конечно, тяжело с грудничком в дороге, ну да ничего, своя ноша не тянет.
Тоже неправда. Сама говорит: «на станцию», а сама с той стороны пришла… Говорит: из Николай-Поля, а сама так устала малыша держать – сразу руки уронила… И ни хлеба с собой, ни воды… Виллем ездил с папой на станцию, и брали с собой хлеб и пить… Деревушку Николай-Поль с крыши видно, а эта Даша вся в пыли… И на ребёнка: «Настенька», а это – мальчик… Вот и пойми…
Сейчас Даша вымытая, отдохнувшая и молодая, но на самом деле уже немножко старенькая. Говорит, ей двадцать два. Значит, на четыре года старше учительницы Зинаиды Васильевны. Это много… Виллем на четыре года старше сестренки Маргит и прекрасно помнит, как возился с ней и таскал на закорках и караулил, как она теперь караулит Ваню. А сейчас Маргит выросла, стала вредная и только и ждет, когда у него заживет нога, чтобы самой быть дома с мамой, а Виллема чтобы отправили пасти гусей и смотреть за братом.
– О-ой, устала сидеть! – говорит вдруг тетя Даша, встает, вскидывает руки вверх, к солнцу, и тонкая, стройная, прогибается назад, как вчера, только не устало, а сильно, ловко, упруго.
Виллем замирает… Ах, какая! Тонкая, стройная, ловкая, гибкая… – быстро перебирает он в уме слова. Не хватает еще одного слова. Обязательно нужно это главное слово, чтобы объединило бы, вобрало в себя все остальные. Чтобы – раз и в точку! На уроках русского языка Зинаида Васильевна часто задает игру в слова. Надо из одного главного слова составить как можно больше других слов. И Виллем всегда один из первых в этой игре. Просто поразительно, сколько иногда разных слов прячется в одном, главном. Виллем и тут напряженно ищет, как ответ на задачку, аж пот выступил на лбу, а рука сжала ложку, которой выскребал остатки мёда из бочоночка.
– Вильгельм! Ты куда улетел?
Тётя Даша стоит рядом и улыбается, в руке у нее ножницы и тонкая палочка с закругленным концом.
– Держи! – она дает Виллему палочку. – Сейчас займемся твоим ранением.
Вместе с мамой она осторожно разматывает повязку на ноге Виллема.
Опухоли как не бывало!
Подошва ступни еще багровая и вяло-морщинистая, но на самой ступне никаких пятен и боли почти нет.
– Вычищай ранку. Сам. Осторожненько!
Мама опять разводит костерчик у летней печки, а Тётя Даша принимается ножницами срезать старую толстую кожу вокруг ранки на пятке. Виллем вычищает палочкой желтые, плохо пахнущие комочки и пластинки и стряхивает их на солому. В центре ранки – черная полусгнившая колючка. Тётя Даша осторожно вытягивает её тонкими пальцами и говорит:
– Хорошо, что кровь пошла, – ранку промоет.
Но крови немного. Ранка чистая и видно, что там наросла молодая кожа. Розовая, нежная как у младенца.
– Вишь, какая у тебя замечательная пятка, – смеётся тетя Даша, – ни у кого во всей деревне нет такой новенькой блестящей кожи, как у тебя!
Она сидит рядом с Виллемом, её густые волосы прикрыли его плечо, но мальчик перестал сердиться и не отодвигается.
Тетя Даша уже не чужая. Вчера она, сама полуживая от усталости, подняла его больного, засыпающего, на руки и отнесла на кровать, в прохладу дома. Память прикосновения осталась в душе… Не чужая эта тетя Даша. Она просто… просто странная… Она по-другому держит голову, по-другому ходит, по-другому шутит и смеется, чем те женщины, среди которых Виллем вырос. Рядом с ней спокойно и хорошо. Она… она… почти как мама…
А мама накладывает повязку на больное место и говорит:
– Siheste, Jungche, de Herr hot mai Bitt geheert, diese Fraa geschickt. Sie hot e Mool als Krangeschwester gearweidet… Awwer du kannst doch schon e bisl rumlauwe? Aich brauch die Margitt hier…[9]
Эх, везёт сестренке! Ну, да ладно. Мы тоже не лыком… Виллем проскальзывает в дом и сует в свою пастушескую сумку шахматы и «Приключения Робинзона Крузо». Собственно, из-за этой книжки потерялся тогда Ваня в высокой ржи… Потом, вечером, Виллем рассказал о своей оплошности маме и Господу. А папе не сказал… Зато теперь, читая книжку, Виллем «раздваивается». Одним глазом в книгу – другим за братом. А гуси – те сами пасутся.
Братишка Ваня гоняется за бабочками. Он без штанов. Его куцая рубашонка мелькает в высокой траве. Кузнечики да лягушки прыскают у него из-под ножек. Одуванчики он срывает, хватая их пухлыми лапками прямо за «солнышки», и приносит Виллему:
– Nimm![10]
Если Виллем отказывается, Ваня сыплет цветы на книжку и бежит за следующей порцией. Глаза у Вани синие, кудри светлые, а щечки красные.
Мимо пруда идут на ферму доярки. Одна из них, ссыльная эстонка Сузаан, догоняет Ваню, подхватывает его на руки и целует в румяные щечки, да в искусанную комарами попку. Ваня сопротивляется, смеется и колотит тетю Сузаан кулачками. Та подбрасывает малыша в воздух, ловит, укладывает его у себя на руках, как грудничка, и кружится, кружится с ним по траве, как в вальсе.
Сузаан живет одна. Мужа у нее «забрали», а ребёнок умер. Наверное, скучно тете Сузаан одной в доме.
Наконец, Ваня, набегавшись, засыпает рядом с Виллемом в тени под березой. Виллем наклоняется к маленькому тельцу и слушает как тук-тук, тук-тук, бьется сердце. Такое чудо – сердце брата, такое диво. Затем старший брат укрывает младшего своей рубашкой и вновь открывает книгу.
К воде подъезжает Сашка-подпасок и, напоив коня, отпускает его пастись. Медленно, в вразвалочку, подходит к Виллему, закуривает «беломорину» и выпускает дым из носа и ушей. Дело это, очевидно, нелегкое: лицо и шея подростка становятся такими же красными как его уши. Виллем вынимает из сумки коробку с шахматами, но Сашка делает отстраняющий жест.
– Подорожником? – кивает он на забинтованную ногу Виллема.
– Ну.
– А я что сказа-а? Подорожник – перво дело. Еслив с чесноком на чердаке привязать – чертей прогонят. Сильна трава. Ты зачем разрешашь энтой бабе ребятёнка тискать?
– Это ж Сузаан, она хорошая.
– Вот сглазят тебе братана, тогда будешь знать «хорошая!»
– Как это «сглазят?»
– Эх ты, немчура нерусская! И того не знашь!
Слова обидные, но в голосе нет издевки. Просто сказал, что думал. И Виллем отвечает таким же ровным тоном:
– А ты – олух Царя Небесного!
Сашка смеется:
– В книже вычитал?
– Ну.
– А я не люблю чита-а. Я люблю от так, в плероде жить! – Сашка широким жестом обводит пространство вокруг себя. – Что зимой, что летом – хорошо-о! А книжа что? Мечтание. Книжей сыт не бушь… Что у вас за тётка во дворе маячит?
– А пришла с улицы.
– Просто так и пришла?
– Просто так и пришла.
– И что?
– И кушать попросила…
Хмыкнув, Сашка сплёвывает и некоторое время молчит, держа папиросу на отлете.
– Щас всякие шалаются… Берия зеков выпустил, дак чё тока не делают! То барана со стада уведут, то козу, то телку!
У кого погребок вычистят, хлеб там, мёд, сметану, масло, вареники-меники – подчисту-у! В Хорошоньках у однова хозяина ночью порося увели. В валенки обули! И не хрюкнул – не-е! Ум-меют, черти!
В Славянке, тридцать км отсюдова, средь бела дни лошадь пропала. И дитё грудное с покоса. И баба молода… Хором искали. И милицанер Степанов с району, и палнамочный. Как корова языком!
– Зачем же – детей? Они ж плачут, и молока…
Сашка изумленно смотрит на собеседника.
– Ты вчерась родилси или пальцем деланный? Мамка, молоко-о! Да они их на шашлык, понял? На закусь под водочку, ясно? Зеки же, или не дошло-о? Незаконное попустительство и ротозейство на фоне сложной международной ситуации!
Освободившись от застрявшей в памяти радиофразы, подпасок так затягивается папиросой, что его скручивает сухой злой кашель. И когда он, наконец, способен продолжать разговор, в голосе его уже нет чувства превосходства.
– А энта ваша… ну, гостья чё ли, она с дитем?
– Ну.
– Малой или девка?
– Мальчик, – смутно предчувствуя недоброе, отвечает Виллем, и неожиданно сообщает подпаску то, что не сказал даже маме:
– Мальчик у нее, а она его: «Настенька!» И плачет… А чего плакать? Здоровенький, не крикливый… Головку не держит, так мал. Подрастет…
Подпасок отшвыривает папиросу и внимательно смотрит на Виллема рыжими в крапинках глазами. Видно, что какая-то новость трепыхается у него в горле и просится наружу, но сглотнув ком, Сашка говорит совсем другое:
– Дак бабы они чё? Их рази поймешь? Вона я вчерась у Тоньки Малявиной харчевалси. В дом пригласила. Чисто у ей. Рушник на столе, шти с каймаком (сметана), сало. И мне: «Соточку примешь?»
Ну-к что ж, принял… А она то так зайдет, то эдак, то руку на плечо, то грудью… И жарко от ей – горяча-а! А потом… – Сашка примолк, но плотину уже прорвало и выплеснулось:
– А потом – руку мне под рубаху – и там пощекотала!
Тут Виллем понял, что пора поощрить рассказчика, выпучил глаза и сказал:
– О-о-о!
– Дак ты знашь ли, скока ей?
– Не-а.
– Тридцать четыре! Почти на двадцать лет! Старуха!
– М-да-а… – совсем по-взрослому говорит Виллем и осуждающе качает головой. Интуиция подсказывает, что если он сейчас спросит, где именно находится это «там», то потеряет Сашкино уважение навсегда.
– Тока молчок, понял? Она вдова, и к ей, гуторят, сам Тюлень захаживат, а мне оно надо? Эх-х, бабы-и… Ну, побежал я, коровы разбрелись…
– Погоди! – Виллем достает из сумки огурец, хлеб и молоко. – Возьми, мамка много дала, мне все равно скоро домой.
– А братану оставил?
– На, смотри!
Сашка деловито заглядывает в сумку. Там действительно еще один ломоть хлеба, еще один огурец и, рядом с шахматами, маленькая бутылка с молоком для Вани.
– Годится! Спасибо… Шахматишки потом. Седни сам вишь какой день, суета!
Сашка часто пропускает занятия и учится плохо, но он – лучший шахматист школы и «тренер» Виллема. Зимой Виллем часто прибегает к нему на колхозную конюшню, где у Сашки свой закуток: печурка, кастрюля и чайник. У Сашки редко бывает хлеб, все щи да каша. Папа разрешает Виллему брать хлеб для шахматного врага, а мама намазывает этот хлеб свиным смальцем или вообще чего-нибудь вкусненького сунет. Мамочка родненькая…
6. Вечер
Ваня спит, Виллем читает. У комаров, похоже, Mittagspause[11].
Но вот над головой заворчало и грохнуло, зашлепали по листьям мокрые ладошки, и кузнечик прыгнул на раскрытую книгу.
Ух ты-и! Виллем подхватывает полусонного «братана» на закорки и бежит домой.
И вовремя. Только укрылись под навесом крыльца, как полило по-настоящему.
Мама подхватывает Ваню и сажает к себе на плечо. Тётя Даша с малышом на руках, Маргит и Виллем – все вместе – смотрят с крыльца, как идет дождь, как вонзаются в землю белые прутья, как стекают по тополю светлые нити и в кустах сирени прячутся куры.
С углов крыши в переполненные бочки течет вода и, не успел дождь закончиться, как уже засновали по лужам желто-зелёные утята, процеживая воду черными клювиками.
По улице вдоль забора на мокром коне, в облипочку рубашка, едет Сашка Клёнов.
– Сашко! – кричит ему Виллем и машет рукой, но подпасок не оглядывается.
И тут во двор въезжает телега. Спереди сидит бригадир Тюленев. Он разворачивает лошадей и натягивает вожжи, останавливая телегу в воротах:
– Тпру-у-у!
С широких досок, укрытых мокрым сеном, соскакивает грузный мужчина и откидывает капюшон черного плаща.
Это Михаил Щукин, «палнамочный» по делам ссыльных.
В народе поменяли первую букву его фамилии на другую, и фамилия эта сразу приобрела звучание соответствующее собачьей должности ее носителя.
– Воровка! – кричит он тете Даше. – Думала, не найдут тебя, ну?
Тётя Даша с криком срывается с крыльца и, поскользнувшись в грязи, падает на одно колено.
– Не спеши, красавица! – Тюленев хватает ее под локоть, но она впивается зубами ему в руку.
– Ах ты!.. – ругнувшись, бригадир отскакивает, но Щукин хватает тётю Дашу за волосы и дергает с такой силой, что она, откинувшись назад, падает теперь уже на оба колена, и сверток с ребенком скатывается на мокрую траву.
Жалобное «у-а-а! у-а-а!» заполняет прохладу вечернего двора.
– Ви што телайт, нинармальный! – мама подхватывает младенца и укачивает его у своей груди. Щукин борется с тетей Дашей, старается закрутить ей руки за спину, а она отбивается, плачет и кричит на всю улицу. Бригадир Тюленев стоит у телеги и заматывает платком прокушенную руку. И делает это нарочито медленно, без конца поправляя и затягивая узелок зубами.
Люди собираются во дворе. В основном, это жены ссыльных, тех, кто сейчас за двести километров от села на сенокосе. Здесь крымская татарка Закинэ, эстонка Сузаан, карачаевка Айшат, чеченка Малика, латышка Майя, калмычка Мелтэ и две соседки Виллема: Мария и Хильдегард. Женщины знают: кто бросится на помощь, того запомнят, с тем «потом разберутся», и они смотрят и молчат.
Наконец, тете Даше удается вырваться. Ворота заперты телегой, но она подныривает под лошадей и оказывается на улице.
– От дитя не убежишь! – Щукин боком подскакивает к маме и хватает у нее из рук младенца. Новое жалобное «у-а-а», ребенок сучит ножками и выгибается в больших грубых руках.
Тётя Даша тем же путём возвращается во двор и набрасывается на «палнамочного». Отброшенная сильным толчком в грудь, она ударяется о крыльцо и сползает на траву.
Красный туман наполняет Виллему глаза. Стиснув зубы, он бросается с крыльца и начинает изо всех сил колотить «палнамочного» по толстому брюху.
– Отстань, щенок! – удар ноги отшвыривает мальчика в лужу, но Виллем тут же вскакивает и бросает в злое лицо застрявший между пальцев кусок грязи.
– Jungche, was machste![12] – мaма крепко обхватывает сына сзади руками, прижимает к себе и оттаскивает в сторону.
Тётя Даша медленно встает и прислоняется спиной к стене дома, ее покрытое мокрыми пятнами платье местами прилипло к телу, верхний угол заплатки на подоле оторвался, обнажая белую кожу, и видно как нанизанные на царапину, набухают красные ягоды.
7. Никогда не вернётся
Между лошадиных голов выныривает рыжая Сашкина голова. Лица у него нет. Глаза да веснушки.
Но Виллем смотрит на тётю Дашу. А тётя Даша, как вчера утром, смотрит сквозь него. Смотрит вдаль больным тяжёлым взглядом. По щекам у нее текут блестящие дорожки, все новые капли скатываются из-под ресниц, грудь тяжело поднимается, руки теребят кончик тонкого пояска.
И вовсе она не старенькая. Она молоденькая! Она лишь чуть старше сестренки Маргит. Тонкая, стройная… Опять не хватает главного слова… Во все глаза смотрит Виллем на Дашу. Даже сейчас, сквозь горе, видно какая она другая, чем женщины, среди которых он вырос… И это светлое платье с пояском… На наших все балахонистое, темное, безрадостно-серое, как злая неволя ссылки.
Во двор входит Пелагея Кулагина, высокая костлявая старуха с пронзительными черными глазами.
Ребенок, чуть прикрытый скользким плащом, извивается и плачет на руках Щукина.
– Дак ты чо, Миша, с бабой воюешь? Чо тут раскомашиваешьси? Верни молодке дитя!
Щукин долго в упор глядит на старуху и, нехотя, цедит сквозь зубы:
– Не её малой. Украла!
– Отдай, отдай, – будто не расслышав, отвечает Пелагея, – твое ли дело – воры? Али с ссыльными мало забот?
– А все – наше дело! Поняла? Всюду контроль, ясно? – совершенно Сашкиным голосом отвечает Щукин.
– Дак ты хошь, чтоб ей молоко в голову бросилось? И так не в себе молодуха, дак ты хошь, чтоб спомерла? Убить?
Верхняя губа Щукина подпрыгивает, обнажая крупные зубы:
– Это она – убийца! Свово заспала, мертвого в постеле бросила, чужого с покосу схватила и – деру! Тридцать вёрст по жаре! В другой район! Тока от нас не уйдешь, у нас везде глаза-уши!
Женщины перестают перешёптываться, все смотрят на Дашу, а Щукин, торжествуя, бросает на весы еще одну гирю:
– Ще мало. Свекор у ей больной – паралик. Без обиходу бросила. Может помирает щас. А ты…
– Аха-а, так вы все на первородку свалили! На ей корова, огород, порося. На ей больной, да грудной. На ей вся хозяйства, а вы единственну спомощь, мужа, – на сенокос! Дак тут не то – заснешь, умрешь, не встанешь!
– Ты спи, да ухо имей. Дитя задавила!
– Чо мелешь, чо мелешь – язык без костей! Ты видал? В окно подглядал? Дак чо несешь тогды? Иного дитя Бог во сне приберет… Вона – все бабы, спроси! А ты, коль за правду, – косу в зубы, да вместо ейного мужа – комарей кормить! Там-от пузо растрясешь, да может, человеком станешь, гля.
Лицо Щукина медленно наливается помидорным цветом, но с Кулагиной не поспоришь. Она не ссыльная. Она из тех первых, «столыпинских» переселенцев, кто тяжким трудом поднимали здесь целину, копали колодцы и строили заимки. Её муж, герой Гражданской войны, погиб в Отечественную. На мужа она получает «пензию», а сын, шкаф-детина по кличке «Лёня маленький», мать в обиду не даст.
А голос Пелагеи все лезет вверх, как змей на ветру:
– То в «черном вороне» ездил, а щас друго время приспело, дак на телегу пересел? Спомяни мое слово – недолго вам осталось! Дитю титьку надо, али свою сунешь?
Щукин вздрагивает. Нелепость происходящего, похоже, только дошла до него. Преступница на свободе, а он с плачущим ребенком на руках в кругу «врагов народа».
Резко отвернувшись, не удостоив Кулагину ответа, он кладет, почти бросает малыша на мокрое сено телеги. Молодая мать вмиг оказывается рядом и подхватывает ребенка на руки.
– Отвернись, бесстыжий! – верхние пуговки платья у тёти Даши оторваны, она отходит в круг женщин и дает ребенку грудь. Жалобный плач сразу стихает.
Уполномоченный Щукин столбом стоит у телеги, бригадир Тюленев все возится с повязкой на руке, закатное солнце зажигает тополь, рисует красные клетки в окнах и кладет тени на лица.
И опять шлепают по мокрой траве лошадиные копыта. Уютная пролетка на красиво выгнутых рессорах останавливаются у забора. Высокий седой мужчина протискивается мимо лошадей в воротах и проходит вперед.
Это «дядька милицанер» Степанов. Его уважают, потому что он «за правду».
Детей у Степановых нет, и они взяли на воспитание двоих сирот. Жену Степанова, молчаливую тетю Лену, говорят, видели на Пасху в городской церкви.
Ни взглядом, ни словом не удостоив «черного ворона», Степанов негромко, твердо говорит:
– Гражданка, пройдёмте со мной. А вас, граждане, прошу разойтись!
Он помогает тёте Даше подняться в пролетку и накидывает ей на колени одеяло.
– Н-но-о!
Лошади медленно разворачиваются в длинных медных лучах.
Неужели не оглянется, неужели не вспомнит, неужели…
Медленно поворачивает Даша голову.
– Спасибо, люди добрые, спасибо за хлеб-соль, за приют, за уют, за все, за все… дай вам Бог… дай вам Бог…
В поднявшемся шуме и плаче Виллем не слышит последних слов.
Ну, взгляни же, взгляни!
И она нашла его взглядом, легонько кивнула, улыбнулась уголками губ и наклонилась к ребенку.
Степанов тронул лошадей шагом, затем пустил их рысью. Виллем следил за пролеткой, пока она не растворилась в сумерках, пока не зарябило в глазах.
Первое осознанное сердца замирание перед тайной красоты, первый звонок из взрослой жизни, первое ранение…
Виллем приходит в себя, оттого что мама тормошит его за плечо:
– Des Entche dort weint aach, helf ihm doch![13]
У самого входа в сарай застрял утенок в коровьей лепёшке. Он отчаянно пищит и машет куцыми крылышками, но перепончатые лапки прочно засели в липкой зеленой жиже. Рядом стоит мама-утка и хрипло тревожно крякает.
Виллем накрывает ладонью пушистое невесомое тельце, осторожно вытаскивает утенка из плена, обмывает в луже его испачканное желтое пузечко, споласкивает малыша в чистой дождевой воде из бочки и опускает на землю рядом с мамой-уткой.
– Jezz awwer schnell schlouwe gehe! – Sis schon dungel[14].
Пока возился с утенком, слезы высохли.
8. Кто плохой, кто хороший?
Этой ночью Виллем прибежал к маме и ткнулся ей в плечо:
– Ma, hot se werklich des Kinn gestoole?[15]
– Aich denk jo, sie hot es[16], – вздыхает мама.
– Awwer du host doch gesaagt: Herr Gott hot se geschickt… Stehle – is Sinde. Ne Sinderin geschickt?
– Aan jeder hot sei Sinde in diesem Leewe, mai Kinn…
– Unn die anre Motr, die richtige, die hot geweint?
– Aich denk, ie hot sehr geweint…
– Unn der schlechte Mann, der «palnamotschni», der wollt des Kinn der richtiger Motr zurickgewwe?
– Jo, der wollt.
– Unn Stepanoff aach?
– Stepanoff aach…
– Unn Stepanoff macht es aach?
– Er macht es aach…
– Alsoo – dann sinn die M?nner net schlecht, awwer die Tande Dascha, die is schlecht! Meinste, Ma, sie hot werklich ihr Kinn dootgedrickt?
– Aich denk, es Kinn is doot, awwer ob sie daran schuld is, des kamma net wisse…
– Awwer, Ma, des muss ma doch wisse… wer gut unn wer schlecht is!
– Du host doch gesehe, Kinn, Dascha is kaa schlechte Fraa. Bloss so jung, bloss so e grooses Leid, deshalw…
– Wos, «deshalw», Ma, was? Deshalw hot se des Kinn gestoole? Unn Herr Gott hot es zugelasse?[17]
Мама долго молчит, ее мягкая рука тихонько гладит затылок сына. С грустью шепчет она в ночную тьму:
– Du werrst es schwer hawwe in deinem Lewe Willi… Geh mool schlowe, geh mol schloowe, mai Kinn, der Morchent werrt schon alles annerst unn leichter mache…[18]
И с такой же горечью Виллем:
– Никогда, никогда я её больше не увижу.
Виллем никогда больше не видел тётю Дашу…
9. Вечная ссылка
Через некоторое время всем припомнились слова Пелагеи Кулагиной. Власти отменили комендантский режим, куда-то подевались, как сквозь землю провалившись, все «палнамочные», а ссыльным семьям из прибалтийских республик и ссыльным народам России разрешено вернуться в родные места.
Лишь татарам Крыма да немцам Поволжья – вечная ссылка…
10. Годы как воды
Прошло пятьдесят лет.
Пушистые елочки на могилке родителей стали стройными елями.
Сестренка Маргит стала матерью десятерых детей, моложавой бабушкой шустрых внуков и вместе с русской родней уехала в Германию.
Давно не бьется сердце братишки Вани. Братишка Ваня, колхозный механизатор и отец пятерых детей, умер в сорок лет в жаркий «давай-давай, быстрей-быстрей» день на сенокосе…
Сашка Кленов стал отцом многочисленного потомства и фермером. Его буйная шевелюра поредела.
«Тихо льётся с кленов листьев медь…»
Еще много было «звонков», подобных первому, теперь все чаще звонят «оттуда», а главного слова все не находилось. И вот, однажды, глядя на собственную двадцатидвухлетнюю дочь, как она, привстав на цыпочки, срывает яблоко, Виллем нашел это слово: юная.
Да, оно.
Юная, юность, юн.
Голова стала белая.
Память не выбросишь.
…Злой, грубый мужчина рвет ребенка из рук молодой матери.
Ссыльные смотрят и молчат…
Горит, горит тополь, облитый вечерним золотом.
Болит сердце, болит.
2004 г.
КАЛИГУЛА И КРАСНАЯ ПЕТЛЯ
Землю для своего «огорода» я по горсточке собирал в тундре и носил рюкзаком. Каждую весну на небольшой площадке под окном я сею укроп и редиску, сажаю лук и чеснок. Вдоль забора растут у меня зеленые лиственнички и кустики красной смородины, а багульник, ива и ромашки прижились как-то сами собой.
Конон Евдокимович, старый рыбак по прозвищу «Калигула», стоит в метре от меня за сеткой забора, молча пыхтит трубкой и смотрит, как я делаю грядки. Я вижу его трясущиеся руки и знаю, чего ему от меня надо, но тоже помалкиваю.
– Однако, копаешь? – доносится наконец.
Чтобы скрыть смех, я наклоняюсь к самой земле.
– Те немцы тоже так делали. Ты раз собираешь, те, однако, три раз собирали. Шибко земля понимали. Картошка тоже сажали, репка, капуска…
Я уже знаю, что «те немцы» – это ссыльные немцы Поволжья, выехавшие отсюда «домой» больше четверти века назад, вскоре после указа о реабилитации от 1964 года. Этот поселок, Жданиха, основан ими в 1943 году. Уже потом, когда здесь появились дизельная и школа, стали съезжаться сюда окрестные кочевники-долганы. Сейчас это долганский поселок.
Ссыльные здесь, на 72-й параллели, выращивали картофель и другие овощи, а редиска давала у них три урожая в сезон. Картошку я давно перестал сажать – все равно детишки из любопытства повыдергают, а редиска вырастает и у меня хорошая, крупная, но только один раз.
Заканчиваю грядку и приглашаю старика в дом:
– Заходите, Конон Евдокимович!
Дед Конон получил свое прозвище от кого-то из ссыльных «умников» за малый размер обуви. На этом его сходство с Калигулой и кончается.
Ему 63 года. По здешним понятиям, «однако, шибко старый!»
В долганских поселках полно вдов и пожилых женщин, но пожилых мужчин можно по пальцам пересчитать. Каждый год гибнут молодые сильные мужики в тундре и на воде, гибнут, в основном, по пьяному делу, и множится число вдов, и дети растут без отцов…
– Вот. Сандер делал, – Сапожок ставит на стол объемистый чайник из толстой жести с бронзовым свистком на носике. После рюмочки дед оживляется и начинает, к моему удивлению, называть по-немецки предметы на столе и в комнате: – «Бехер», «глас», «флинт», «байль», «ур», «брот», «вассер» дер рукомольник! (Кружка, стакан, ружье, топор, часы, хлеб, вода.)
Беру в руки чайник. Красивая, старая, прочная вещь. Верхняя часть приклепана к донышку множеством мелких заклепок и пропаяна. Ручка – из оленьего рога. Свисток приделан к носику массивной медной цепочкой, ни разу не порвавшейся за многие годы. Чайник наискось пробит пулей, но рваное выходное отверстие тщательно обработано и обе дырки заткнуты деревянными пробками. Чайник «годный, однако!»
– Зачем же было стрелять? – с сожалением говорю.
– А брат пьяный. Дай, – говорит, – свистит-то!
– Не дам! – говорю.
– Дай! – говорит.
– Не дам! – говорю.
– Тогда – никому! И – карабин… Дурной был, как выпьет! Утром, однако, шибко жалковал, однако, плакал. Ну, что делать…
Понятно… Кто не «жалковал» утром о том, что натворил вечером?
В поселке не работает пекарня, поэтому у меня наготове тесто. Становлюсь к печи и скоро выкладываю деду на тарелку стопку свежих оладий, наливаю кружку крепкого чаю. Я всегда рад этому хрупкому, спокойному, маленькому, как подросток, старику. Однажды он обругал меня за неправильно поставленные сети, заявив при этом: «Риба – тоже человек!», чем сразу привлек мое внимание. Он научил меня чистить ружье кипятком, а карабин веревочкой. От него научился я узнавать погоду на день вперед, вязать простые и ловкие рыбацкие узлы, делать самодельную дробь, и в плохой год, когда из-за обилия мышей в тундре песец не берет приваду, ловить этих игривых белых лисичек просто на клочок оленьей шерсти.
Я слушаю деда, а с него уже и пот в три ручья.
Многие знают, что поволжские немцы были в 41-м году выселены в Сибирь и Казахстан и распылены по градам и весям так, чтобы они нигде не составили большинства населения. Известно также, что и вниз по Енисею, чуть не до самого Диксона, развезли ссыльнопоселенцев.
Но, оказывается, и сюда, в невообразимую даль, на восточный берег Таймыра, завезли ссыльных немцев Поволжья, а затем и калмыков. В начале сентября 1943 года ледоколы протолкнули через забитый льдом пролив Вилькицкого несколько барж с зеками. Первая партия попала на Хатангский рыбозавод, там были хоть какие-то бараки для жилья. Остальных расселяли по охотничьим станкам, рыбацким точкам или просто на голый берег.
– Бабы были да малые. Только мало-мало мужики – топор держать… Нора копали, как волки, а земля мерзлый. Тает, тает, мокро, склизко, совсем, однако, плохо…
Не знавшие свойств мерзлоты, люди ошиблись, пытаясь укрыться в земле от мороза. На второй год выжившие стали строить «дома» из местного леса, из лиственниц лесотундры, максимальная толщина таких бревен 15–17 сантиметров.
Стол и стулья из кругляка, печка из железной бочки, да лавки по стенам, – вот и все убранство такой избы. И давали план по рыбе и пушнине, и давали план по куропатке и, как могли, растили и учили добру детей.
– Возле каждый лунка энкеведе стоял, риба считал, книжка писал. Нам, однако, давал! Немножко – два, три, бери, семья корми. Немец – нельзя! Калмук – нельзя! Пусть – как хочет! Мы, однако, немножко прятали! Немец давали, калмук давали. Тогда – живой! Тогда дикий олень Авам ходил, тута нету. Мясо, однако, мало. Тогда курупатка ловили, петля женский волоса делали. Старая Мария-Лиза не кушала. Говорит, Бог не велит удавленный мясо кушать… Две ее дети кушали, жили. Она весна умирала…
Пять тысяч человек – численность долганского народа. Живет он в девяти поселках, и почти в каждом были ссыльные немцы, и всем помогли кочевники выжить, и везде сохранили тундровые кочевники уважительное отношение к трудолюбию моих земляков, к их душевному богатству, верности слову, всегдашней готовности прийти на помощь.
Ныне опустели заброшенные станки ссыльных под Волочанкой, в Хете, Крестах и Казачке, на Ново-Летовье, Таба-Арыта, на Старорыбной, Малой Балахне и Сындасско.
Уцелел и остался людям поселок Жданиха. Он удобно расположен в устье одноименной речки, от жестокого хиуса, норд-оста, защищен горой, а зюйд-вест все-таки помягче… Кроме могилок, остался здесь «немецкий» склад да несколько «немецких» домов. Небольшие эти дома, на две-четыре семьи, срублены из местного леса, обложены высокими завалинками, отлично держат тепло, ни один из них еще не осел в мерзлоту, все исправно служат людям.
– Конон Евдокимович, – сказал я деду, – оставьте у меня чайник. Я вырежу заплатки, запаяю – будет, как новенький!
Сапожок радостно кивает, и нельзя не улыбнуться его счастливому лицу: и похмелился, и чайник наладил!
– Конон Евдокимович, а разве не было ниток крепких, что петли на куропаток делали женщины из собственных волос?
– И петля, – вновь оживляется дед, – и сети, однако, тоже волоса делали! Только мало волоса! Тогда шелковый платок есть? Давай! Шелковый юбка, рубашка есть – давай. Шарфик давай, все давай! Нитка таскали, сети делали. Такой сети тонкий, крепкий, риба не видит, совсем не боится, однако. Тогда много попадает!
Я знаю, сколько труда стоит сплести вручную сеть даже из тонкой, гладкой, прочной лески и на минуту задумываюсь. Сапожок пододвигает ко мне пустую кружку, тихо звякает ложкой. Его узкие глаза опять темны от воспоминаний.
– Красный флаг, однако, тоже потихонько нитка дергали… Его много склад лежал. Тогда начальник говорит: «Однако, мышь! Однако, кота надо!» Волоса снова растет, красный флаг как растет?
Довольный дед тихо смеется. Я наливаю ему еще и сажусь рядом на стул. Нет нынче красного флага, как и не бывало, народ нашел прочному шелку лучшее применение. Только тень красного прошлого по-прежнему лежит на стране. По-прежнему будоражит умы красная идея, по-прежнему в отношениях между нами преобладают оттенки красного, по-прежнему найдутся многие, готовые, подобно тем куропаткам, сунуть голову в красивую красную петлю…
[1] (Вернуться) Завтра полюбит еще не любивший; уже отлюбивший – завтра полюбит (лат.).
[2] (Вернуться) Ма! Это Сашка! – здесь и далее – диалект немцев Поволжья.
[3] (Вернуться) До 1956 года ссыльные немцы Поволжья находились под наблюдением спецкомендатуры.
[4] (Вернуться) Не надо, мама, больно!
[5] (Вернуться) Знаю, сынок… На, выпей.
[6] (Вернуться) Отче наш, ты, который на небе. Да святится Имя Твое, да приидет Царствие Твое… Призри на нас в горе нашем, не дай нам выпасть из Руки Твоей.. верни здоровье сыну моему… впрочем, не моя воля да исполнится, но Твоя…
[7] (Вернуться) Спокойно, сын, спокойно, страшное позади.
[8] (Вернуться) Может, нас теперь домой отпустят…
[9] (Вернуться) Видишь, сынок, Господь услышал мою молитву, прислал эту женщину. Она работала медсестрой… Ты теперь уже можешь немножко бегать? Маргит нужна мне здесь.
[10] (Вернуться) Возьми!
[11] (Вернуться) Перерыв на обед.
[12] (Вернуться) Сыночек, что ты делаешь!
[13] (Вернуться) Там утёнок тоже плачет, помоги ему!
[14] (Вернуться) А теперь быстро – спать, уже темно.
[15] (Вернуться) Ма, она правда, украла ребенка?
[16] (Вернуться) Я думаю, да…
[17] (Вернуться) – Но ты же сказала: «Господь ее прислал…» Воровать – грех. Грешницу прислал?
– У каждого свой грех в этой жизни, сын…
– А другая мама, настоящая, она плакала?
– Я думаю, она сильно плакала…
– А плохой дядя «полномочный», он хотел отдать ребенка правильной маме?
– Да, он хотел.
– И Степанов тоже?
– И Степанов тоже…
– И Степанов отдаст?
– Да, он отдаст.
– Но тогда дяди – не плохие, это тетя Даша плохая… Ты думаешь, ма, она вправду задавила своего ребенка?
– Я думаю, ребёнок умер, но виновата ли она – это неизвестно…
– Ма! Но ведь это надо знать, кто плохой, а кто хороший!
– Ты же видел – она хорошая… Просто – очень молоденькая и такое большое горе… Поэтому…
– Что «поэтому», ма, что? Поэтому она украла ребенка? И Господь допустил?
[18] (Вернуться) Тяжело тебе будет в жизни, Вилли… Иди-ка спать, пора спать, сыночек, утром все будет по-другому, все будет не так…