Рассказы
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2013
Как молоды мы были!
Рассказы
Родился в 1941 году под Одессой, вырос в Новосибирской области. Работал в леспромхозах, на стройках и на металлургических комбинатах. Окончил школу рабочей молодежи (1959), затем факультет журналистики Уральского госуниверситета им. А.М. Горького (1967). Работал в различных газетах, а также в ТАСС. С 1990 г. живет в Германии.
Несколько месяцев назад мне позвонили из Душанбе и попросили написать что-нибудь к юбилею таджикской республиканской газеты «Народная газета», в которой я некогда работал («Коммунист Таджикистана»). Начал вспоминать и навспоминалось… Написал два очерка – «Как молоды мы были!.. (Как я не доехал до Самарканда)» и «Задумал я побег». Как легко тогда странствовалось без денег и рекомендаций, как легко поначалу (сейчас так кажется) жилось!
КАК МОЛОДЫ МЫ БЫЛИ!
(Как я не доехал до Самарканда)
1
Самолет летел из холодов в теплые края, и это с каждой минутой чувствовалось все сильнее. Еще и потому, что накануне меня крепко и долго неизвестно куда провожали, а воды принесли (в бумажном стаканчике) за три часа лету только один раз. Самолет был уральский, на Урале была уже во всем напряженка, и экипаж, понятно, был внутри очередной официальной кампании («экономия – друг экономики») и экономил на всем возможном: на конфетах, на воде, на еде и, кажется, на стюардессах – их не было видно. Но на пассажирах, вроде, еще не экономил – в самолете было людей, как в бочке сельдей.
Билет у меня был до Самарканда. В Душанбе была пересадка, до рейса на Самарканд (с еще одной пересадкой) оставалось еще время, и я вышел на привокзальную площадь – чистую, светлую, теплую, окруженную цветущими фруктовыми деревьями с опьяняющим весенним ароматом. Позднее я узнаю названия этих чудных деревьев, направивших мою жизнь в неизвестное русло, – вишни, урючины, миндаль, яблони… После уральского снега это имело такой сильный эффект, что я сразу же почувствовал себя, как дома… Наверное, еще и потому, что родился я когда-то на юге, в теплой Одессе, хотя ни юга, ни Одессы лично не помнил, так как по окончании войны после трехмесячного пути на бричках через Карпаты в 1944 году (Одесса – Германия) был сослан из Мекленбурга в Сибирь, но кровь моя, наверное, помнила…
Еще больше меня поразила огромная желтая бочка на колесах с надписью «Пиво», стоявшая у летнего зала, и продавец рядом с ней – в белом халате и… в абсолютном одиночестве и отсутствии желающих утолить жажду. В Свердловске эту бочку взяли бы приступом еще ночью и оккупировали бы, пока не опустела.
Пиво для меня было кстати, и, заливая жар в душе, я стал с удовлетворением оглядываться и подумывать, не в сказке ли я нахожусь и не остаться ли мне здесь на время в этой сказке, благо, рюкзачок мой был за плечами, ну, а Самарканд… Самарканд может и немножко подождать… (Самарканд, к сожалению, ждет меня до сих пор, я перед ним виноват, в нем так и не побывал, но чтобы как-то заглушить свою вину за срыв намеченного или, как говорили на Урале, за сход с лыжни, я написал позже рассказ, на который даже получил благодарный отклик одной восторженной читательницы – за достоверное описание атмосферы чудесного города ее детства, в котором она так долго не бывала и вот, благодаря мне, побывала…)
Благо, я тогда кое-что прочитал про Среднюю Азию, находил ее таинственной и поэтичной, как и писателей древних и настоящих – от Рудаки, Хайяма и Фирдоуси до Айни и Турсун-Заде… Читал и роман Бруно Ясенского «Человек меняет кожу» о строительстве плотины через Вахш в Вахшской долине, по которому был поставлен телевизионный фильм, и очерки Юлиуса Фучика о Памире. Через несколько дней я узнаю, что ответственный секретарь «Коммуниста Таджикистана» Арон Маркович был репрессирован за знакомство с Ясенским, который умер в сталинских лагерях, и с Фучиком («Репортаж с петлей на шее»), сумевшим убежать от Сталина, но не сумевшим от Гитлера, и в Праге казненного.
Позднее меня познакомят с проводником Ю. Фучика в горах Памира, и я напишу о нем. Позднее ответственный секретарь газеты Володя Молдавер, сменивший сильно болевшего Арона Марковича (не помню, к сожалению, его фамилию), впоследствии умный, начитанный и мягкий Владимир Ефимович, ожидая материал в номер про потравы посевов (Срочное задание ЦК! В сельхозотделе было все срочным – первый секретарь ЦК КП Таджикистана Расулов был, вроде, знаток сельского хозяйства), будет меня пытать, усмехаясь в свои пышные темные усы, вскоре побелевшие: «Ну, Толя, придумал ты газелю про свою сельхозартелю?»
Газели – лирические двустишья классической персидско-таджикской поэзии – писал, вроде, Хафиз, если память мне не изменяет, ну, а мне оставались потравы… Или Хайям газели писал? Нет, у Хайяма были рубаи…
Что я еще знал о Таджикистане и таджиках по приезде?
Слышал в геологоразведческой партии на Урале добрый анекдот про рабочего-таджика, который просит начальника уволить его. «Почему?» – спрашивает начальник. «Мой жена мне изменяет», – отвечает рабочий. Начальник, очень грамотный, поправляет: «Не мой жена, а моя жена»… Таджик и говорит: «Что твоя жена тебе изменяет, все давно знают, вот и мой стала…»
Мои колебания остаться – не остаться прекратились через минуту, когда я, ободренный живительным пенистым напитком, наткнулся взглядом на маленькую будочку с надписью «мясо» и свисающими в окошечке полосками различного цвета, действительно напоминавшими мясо. Не бижутерия ли, как многое в те времена?
Я подошел, присмотрелся – настоящее, да и цены неожиданно низкие… Еще вчера я был свидетелем ожесточенных дебатов у мясных отделов свердловских гастрономов. Несмотря на то, что у каждого был зажат в руке талончик на 1 кг и хватить, кажется, должно всем, очереди бушевали, выплескивались на улицы и заслоняли путь тем, кому мясо полагалось по должности. Один мужичок, маленький, юркий, с лицом, изъеденным гарью и пламенем доменных печей, сталевара или литейщика, с веселыми глазами, поднял шум, прорываясь вперед с причитаниями «товарищи, пропустите, очень надо, опаздываю, дайте скорее, а то опоздаю…» Его пропустили, продавщица, сердобольная, отвешивая ему килограмм, спросила: «В больницу, что ли, торопишься, милый? Кто болеет-то, жена? Ишь, как заботится… Вот все бы мужики так! Берите пример, мужики! Не за пивом ведь…» – «Да, нет, не в больницу я…» – мужичок тянул время, но, получив свой тощенький газетный сверток, засмеялся: «Да, да, болеет, вся страна болеет… А мне на ленинские чтения пора, а то премии лишат…» Кто-то засмеялся, кто-то рассердился, один призвал накостылять мужичку хорошенько, но того и след простыл.
Порадовавшись, что до Душанбе эти ленинские чтения, видимо, еще не долетели (напрасно радовался, вскоре узнаю, они уже тут как тут, но мясо пока все-таки было), я окончательно решил остаться и спросил продавца, далеко ли до центра и как дойти. Редакции газет обычно находились в центре, и мне, новоиспеченному журналисту, только что окончившему Уральский госуниверситет, ух, как нужна была работа! Продавец охотно махнул рукой вдоль улицы, уходящей немножко вниз от здания аэропорта, сказав, улыбаясь, видимо, угадав мое финансовое положение: «Пять минут на троллейбусе, двадцать пешком».
Да, мне надо было экономить, и я пошел пешком и, действительно, через пятнадцать-двадцать минут оказался у перекрестка с большим желтым зданием на другой стороне и множеством газет за стеклянными витринами перед входом рядом с телефонными будками и тележками с газированной водой. Чуть справа опять засветилась, соблазняя, желтая бочка с надписью «пиво». Позднее мне объяснят, что чудесный цветущий, ставший мне сразу родным, город имеет всего только три недостатка: 1. слишком много жары, 2. аэропорт в черте города и 3. ЦК на перекрестке.
Была весна, жары еще не было… На руку было и что «аэропорт в черте города» – обошлось без лишних трат на троллейбус… Ну, а до ЦК мне пока дела не было, да и ему до меня. Только позднее, когда я стал работать, я стал немножко его побаиваться и всегда, как при землетрясении, до сих пор мне неизвестному, обливался, в зависимости от времени года, то холодным, то горячим потом, когда кто-нибудь, критически читая мои статьи, спрашивал: а что скажет ЦК?
На этот раз я пиво пить не стал, надо было искать работу, и я вошел в Дом печати.
2
В новом городе мне везло, как никогда в жизни. Пока я прочитал газеты в витринах – «Коммунист Таджикистана», «Комсомолец Таджикистана», «Вечерний Душанбе», посмотрел на «Совет Точикистони» и «Тожикистони Совети», наступило рабочее утро, и желтый дом начал всасывать в себя рабочий люд большими группами – как выяснилось, не только журналистов, но и работников типографии, цензуры, и я, завидуя каждому человеку, входившему в это здание – у них была работа, были, наверное, жилище, семья, дети… – решил испытать свое счастье и поднялся на второй этаж с женщиной-вахтером у входа… Она меня строго остановила, я стал объяснять, почему и зачем, и пока она размышляла, пропускать меня или не пропускать: «Александра Романовича я еще не видела…» на другом конце длинного коридора появилась чем-то мне знакомая фигура и, когда она приблизилась, вся удивленно улыбающаяся, я узнал своего бывшего однокурсника, еще больше потолстевшего – Аркашу Данилова… «Ты что тут делаешь?» – «Ищу работу…» – «В сельхозотдел нужен работник, пойдем к Ермольеву…»
Но Ермольев был осторожен и дурачился: «Неее, Аркаааша, иди тыыы лучше к… Румянцеву и просиии, ведь ты учился вместе с ним, а не яяя…»
И Аркаша повел меня за руку в кабинет к редактору, который уже был на месте (хитрила вахтерша!), поставил возле большого полированного стола и, отступив сам в сторону к стене, показал на меня: «Вот он хочет у нас работать…» Редактор с добрым лицом мягко улыбнулся: «А что он еще хочет?» – «Он из уральского университета», – уточнил Аркаша. «Ага, – сказал редактор, – еще что?» – «Мы с ним вместе учились… – продолжил Аркаша (он всегда был немногословный), – он пишет хорошо…» – «Да?» – редактор поднял брови. «Как и все из нашего университета», – наступая, Аркаша постарался засмеяться. Редактор улыбнулся: «Ну, если вы вместе учились и… хорошо оба пишете, как ты утверждаешь, то садитесь… потолкуем…»
«Толкование» не придало мне уверенности, что я буду принят… Фамилия, национальность, прописка… Чертов круг – прописаться можно только со справкой с работы, устроиться на работу только с пропиской… Редактор тянул: «Мы все-таки орган ЦК…» Немногословный, но упрямый Аркаша, кстати, член месткома, не сдавался. Он тыкнул в мою сторону: «Может писать и под псевдонимом…» – «Но нам нужен в сельхозотдел сельхозник, специалист, а не только хорошо пишущий, – не сдавался редактор, перелистывая мою трудовую книжку, – а он работал в городской газете». «А он вырос в деревне и родился… – Аркаша задумался на время и, найдя слово, засмеялся: – под коровой…» – «Но у нас же хлопок, а не коровы», – засмеялся и редактор… Аркаша ответил: «А коровы тоже есть… Пусть сначала со мной или Ермольевым поездит…» – «Хорошо, я подумаю, – сказал редактор, прощаясь. – Скажите Ермольеву, пусть зайдет…»
«Возьмет», – сказал Аркаша. «Он сегодня добрый. Он всех женщин с утра лично поздравил с наступающим 8 марта.»
Так я с 9 марта, сразу после международного женского праздника, стал Каримовым. Псевдонимом я взял весьма распространенную таджикскую фамилию и целый год подписывал ею свои заметки, пока кто-то на летучке не съехидничал, кажется, замотдела советского строительства Николай Иванович Рыжаков: «Почему это Штейгер стесняется подписываться своим настоящим именем, или пишет вполсилы левой ногой, или врет и хочет, чтобы его не узнали, или стесняется своего имени?.. Очерк «Оби-Кик – любовь моя», вроде, неплохой».
Часто неожиданная, но всегда остроумная заместитель редактора Татьяна Петровна Каратыгина посмотрела на редактора и сказала: «А что это за писатель, который не умеет соврать; сказал как-то Марк Твен. Тем более журналист…» Все засмеялись, улыбнулся и Румянцев, сказал: «Никто ему не запрещал подписываться своим именем, главное, чтоб не врал». И опять все засмеялись. Так я стал опять Штейгером, но в журналистском удостоверении в рубрике «Псевдоним» до сих пор стоит «Каримов».
Татьяна Петровна часто разряжала обстановку своим остроумием. Один из старых корректоров в типографии слово «Конституция» всегда предварял прилагательным «Сталинская», даже если стояло «Ленинская Конституция», он зачеркивал Ленинская и ставил Сталинская. Мы были бдительны, но однажды заведующая отделом пропаганды возмутилась: «Он же сумасшедший… почему он работает в редакции?» На что Татьяна Петровна резонно возразила: «А где же ему тогда работать?»
Да, мы все были тогда немножко сумасшедшие. Или немножко идеалистами. За нищенскую зарплату (я получал тогда 120 рублей плюс 30–40 рублей гонорару) мы строили… коммунизм, живя, конечно же, в развитом социализме. У меня не было собственного жилья, я ночевал два раза в горах за кладбищем (несмотря на плюс сорок днем, ночью было ощутимо холодно, и я жег газеты и листья, чтобы не замерзнуть, и с пяти часов до начала рабочего дня катался в троллейбусе, отогреваясь), я снимал кибитки за половину оклада, где зимой вода застывала в ведре, а волосы мои примерзали к подушке, ходил летом к Душанбинке в обеденный перерыв стирать мои единственные штаны и рубашку, которые, к счастью, быстро высыхали на солнцепеке, и я, заодно и искупавшись, обновленный шел в редакцию, у меня не было ничего, но я верил, что светлое будущее настанет… Идиот или идеалист? То и другое?
Но тогда, понятно, я так не думал. Интересно, что эта вера улетучивалась по мере того, как моя жизнь налаживалась. Получив квартиру, прописавшись, став больше получать денег (для жизни мало, для смерти много), я, как и многие вокруг меня, начал попевать песенку «Ни в черта, ни в бога не верит матрос…» Особенно после того, как услышал, что один секретарь обкома партии, женщина, кричала на журналистов областной газеты на летучке: «Не забывайте, что тюрьмы еще существуют!», а одного знакомого журналиста посадили на два года за анекдот о причинах землетрясения в Ташкенте – у Брежнева в Москве китель с медалями упал с вешалки…
Вот тебе и демократия, вот тебе и развитой социализм.
Скажу, что уволился из «Коммуниста» я так же странно, как был принят. Уехал в отпуск в Ленинабад и на второй день пошел в областную газету – нужны были деньги, написал пару статей и остался, отправив Румянцеву телеграмму по всей форме: «Редактору… от… прошу меня уволить по собственному желанию. Подпись».
Через месяц мне прислали трудовую книжку.
3
Время скачет странными очертаниями с картин психа Дали. Психа или гения? Тогда и Ван Гог псих? Или гений? Во всяком случае, мне казалось, что я нахожусь внутри картин импрессионистов – ярких, красочных, поэтических и неожиданных.
Мои восторги краем и людьми со временем не поутихли и даже усилились. Даже после одной серьезной ошибки, которая чуть не стоила мне работы, я захотел во что бы то ни стало остаться. Александр Романович Румянцев выглядел не только очень добрым человеком, но и был таковым, как и полагается настоящему интеллигенту старой закваски. (Видимо, поэтому он умер на работе от инфаркта – я давно заметил, что хороших людей инфаркт почему-то больше любит.)
В газетах шла какая-то официальщина, кажется, со съезда КПСС – доклады, так называемые, прения, а на самом деле беспардонный хвалёж в адрес партии и правительства во главе с мудрым и стойким ленинцем Леонидом Ильичем и, конечно, о достижениях… В каждой газете – русской, таджикской, узбекской, даже в молодежных – по две-три вкладки, сотрудники, переводчики, корректоры дневали и ночевали в редакциях, зачитывались до одурения… От ошибок и «очепяток» был никто не застрахован, и нередко после таких «исторических» событий летела на другой день чья-нибудь голова за пределы редакций, чаще всего «свежая»… И надо было такому случиться, что как раз в выступлении одного известного поэта, дважды (или трижды?) Героя Социалистического Труда, очень влиятельного, вышла страшная очепятка…
А, может, и сознательное действие одного из наборщиков. Не знаю, но допускаю…
И надо было такому случиться, что я, без года неделю назад принятый на работу, оказался одной из «свежих голов»… И вместо… «от всей души благодарим партию и правительство во главе с верным ленинцем…» и т.д. вышло «от всей дури благодарим…» и далее по тексту. Первый слог слова «души» «ду» стоял в конце строки, второй слог «ри» в начале следующей и поэтому, наверное, проскочил при переносе незамеченным. Аркаша Данилов был еще «свежий»…, но о какой свежести можно было говорить после 8-часового рабочего дня плюс 8-часовой ночной считки (не Шолохова и не Омар Хайяма!) монотонного текста без единой свежей мысли? Кто-то, понятно, должен был полететь, и в первую очередь – я, как новичок, не выдержавший испытательного срока и лучше всех, наверное, умеющего летать…
Редактор должен был отреагировать… Давление сверху было велико, республика втихаря смеялась, и редактор должен был принять меры. Мой заведующий отделом – большой, шумный, добрый, темный, как мулат из кинофильма «Спартак», Александр Степанович Ермольев целый час не вылезал из кабинета редактора, защищая меня, но я все равно бы чирикнул, если бы Аркаша Данилов не взял вину на себя и не сказал, что это он читал ту злополучную полосу… Честно говоря, я не помнил, кто и что читал, и мне кажется, что благородный Аркаша просто-напросто взял вину на себя, чтобы сберечь меня… Он сам был на очень хорошем счету и мог опасаться всего угодно, только не увольнения.
Расчет Аркаши оказался верен, мы схлопотали по выговору, обещав искупить свою вину, ну, а Александр Романович Румянцев еще долго отдувался за нас…
«Отдувался» еще и потому, что известному и влиятельному поэту такой исход был не в нос, он хотел крови. Ему вообще не везло, этому поэту, со средствами массовой информации, несмотря на то, что его хвалили на каждом перекрестке с делом и без дела.
Незадолго до дури одна сотрудница республиканского радио взяла у него интервью и при подготовке к выпуску использовала материалы двенадцатилетней давности… При трансляции она каким-то нелепым образом перепутала одно интервью с другим, и в эфир ушла благодарность поэта не в адрес Брежнева, а Хрущева… Ее, как водится, уволили, а каково поэту?!
Ошибки, опечатки случались нередко и стоили многим корреспондентам, а иногда и редакторам, их должности… Рассказывали, что как-то к Румянцеву пришел один раис (председатель колхоза) и захотел пожать его руку за то, что «очень хороший газета делает». Редактор заволновался, колхоз всегда в газете критиковался, председатель редактора не любил и не скрывал этого, и редактор, обливаясь потом, судорожно искал причину неожиданного дружелюбия раиса… А раис продолжал, держа руку редактора двумя руками и не отпуская ее: «…Очень хороший газета делаешь, мой друг, рахмат (спасибо) тебе большой таджикский. Признаюсь, не любил я тебя и твой газетка, врал много, но после сегодня уважать стал… Честный ты человек, принципиальный, правду все-таки написал…» – «Не понимаю, не заслужил, – забормотал редактор в ответ, – почему вдруг?» – «А ты посмотри, посмотри, он на твоем столе лежит, свежий газета…»
Редактор посмотрел… и схватился за голову, как он мог раньше не заметить!
«Спасибо тебе, много врал твой газета, а за эту смелую правду я тебе все прощаю, рахмат калон, заезжай ко мне, большой гость будешь в кишлаке», – продолжал дружески улыбаться посетитель и так и вышел, улыбаясь, оставляя наедине с самим собою близкого к инфаркту редактора.
Первая полоса выглядела празднично, сверху над снимками красовалась жирная шапка «Идет большой хлопок!» и только присмотревшись, можно было догадаться, что что-то не в порядке, хотя не сразу и заметно. Шапка была набрана курсивом «Реклама» и отличие литер «д» и «б» в слове «идет» мог не каждый заметить, что и произошло с дежурными редакторами, корректорами, свежими головами… Но читатель был бдителен.
Немножко отойдя, охлаждаясь и радуясь, вроде, благополучному избежанию инфаркта на этот раз, редактор потом тихо возмущался раисом: ведь по-русски правильно не научился говорить, а вот матерщину знает. Говорят, что остроумная Татьяна Петровна заметила вполголоса: но в матерщине он, вроде, тоже ошибку сделал или нет?..
Понятно, что в таких случаях особый интерес к газете проявляли известные органы, хотя на отсутствие интереса с их стороны ни одна газета и, конечно, ни один работник печати не могли пожаловаться – не вредительство ли? Впрочем, кто знает, может, у верстальщика случилось то мгновение просветления, о которых поется в «Семнадцати мгновениях весны», которыми мы тогда все засматривались, или просто-напросто мгновение плохого настроения, как, возможно, и у линотиписта, набравшего от всей дури вместо от всей души.
Секретарь обкома, кричавшая на работников областной газеты, считала, что журналисты делают подобные ошибки сознательно.
4
Со временем у меня появилось много друзей таджиков – врачей, ученых, писателей, журналистов, механизаторов, бригадиров-хлопкоробов, зоотехников, поливальщиков… Но, может быть, меня встречали, кормили, любили, беседовали, помогали… только потому, что я корреспондент республиканской газеты? Из множества встреч и случаев в моей корреспондентской жизни приведу один, навсегда оставшийся в моей памяти и очень емко характеризующий простой народ. Уверен, не везде поступили бы так же. От этого воспоминания у меня кровь приливает к лицу, и мне немножко стыдно за мою… несообразительность.
Зима 1972-73 была жесткой. Мне надо было написать, как переносят чабаны вместе со своими отарами овец зимовку. «Езжай в Кулябский горком партии, и поезжай с кем-нибудь из горкома», – сказал завотделом Александр Степанович, и я поехал на автобусе, перевалил перевалы Шар-Шар и Чормозак, проехал Дангару, а за Дангарой вдруг подумал, что горком мне покажет только то, что благополучно, а не то, что на самом деле, и я (молод был и… дурной!) вышел из автобуса в летних туфельках и легком пальтишке в деревушке из двух домиков и одним магазинчиком, где, я знал, чабаны покупают себе продукты… Вечерело, снег, холод, магазин был закрыт, ни одной души… Будет ли еще один автобус в Куляб или назад в Дангару или Душанбе? Так и замерзнуть можно. Хотя втайне верил, что кто-нибудь мне обязательно поможет, если в газетах утверждают, да и я сам утверждал и верил, что человек человеку – друг, товарищ и брат… Уже совсем стемнело, когда я, продрогший до костей, решился постучать в один из домиков, хотя света в окошках не было… В удачу не верил, но надеялся.
Открыла молодая красивая женщина, тепло одетая, видимо, в доме было холодно, но для меня с улицы – Ташкент. Я спросил, знает ли она, когда будет автобус, и она отступила в сторону и сказала на ломанном русском: «Заходите, сегодня не будет… сейчас придет муж с работы…» Усадила меня на курпачу, зажгла керосиновую лампу (в нашей газете была информация о том, что «лампочка Ильича дошла до самого отдаленного памирского кишлака»…), подбросила в печку, на которой стоял казанок и чайник, хворосту, налила мне чай… До чего он был кстати и вкусен, этот чай!
Пришел муж, уставший, в мазуте, поздоровался за руку, расспросил, сказал: «Придется вам здесь ночевать… сейчас будем ужинать». Пока он умывался, женщина расстелила дастасрхан, положила в середину магазинный хлеб и, поговорив о чем-то с мужем на таджикском, поставила передо мной касу с думящимся шурпо с куском мяса. Когда хозяин сел и мы познакомились, я спросил: «А вы?» Он быстро ответил: «А я уже поел… с друзьями»… И я поверил, и взял ложку, и начал есть шурпо (До чего же было вкусно!), и вдруг, пораженный, остановился – хозяин сказал неправду… Казанок был маленький и там была только одна порция шурпо, ужин для мужа, когда он придет с работы… Я отложил ложку и сказал: «Знаете, я тоже поел недавно… и, пожалуй, я пойду…» – «Нет-нет, оставайтесь, вот здесь мы вас уложим спать… Ну, а шурпо я доем, не пропадать же добру, как говорят урусы, то есть, русские… я служил в армии, знаю русский». И засмеялся. Попытался засмеяться и я.
По корреспондентской привычке я разговорил его и узнал, что после армии он окончил курсы механизаторов, что поженились они недавно, вопреки желаниям родителей, что вот они оказались здесь. Он возит продукты чабанам в горы.
Спал я беспробудно и проснулся, когда хозяева уже были на ногах, и Алаверды успел узнать, когда пройдет автобус в Куляб… Поблагодарив и прощаясь, я сказал: «Гульчехра и Алаверды, будете в Душанбе, позвоните-заходите». И дал телефон и адрес – у меня уже была квартира на Втором Советском. Через полгода, к осени, эти милые люди ночевали у меня. А пока я сделал то, что посоветовал Ермольев – поехал в Куляб, пошел в горком партии, и меня повезли на ближайшую зимовку овец, и я написал очерк «Мужество», а позднее о молодых людях, которые пошли против воли родителей, потому что любовь сильнее предрассудков.
Очерк о влюбленных был мне дорог, писал долго, больше десяти печатных страниц, и его после Молдавера читала Татьяна Петровна. Когда она вошла в сельхозотдел с моей рукописью – царевна-женщина по уму и стати! – у меня, кажется, остановилось сердце. «Анатолий, а что, если мы вот такой заголовок сделаем, подумайте?» – и бережно отдала мне рукопись. «Значит, понравилось! – обрадовался Ермольев, – иначе бы не пришла, а вызвала к себе…» Очерк «Только перейти дорогу…» был напечатан, его перепечатал «Комсомолец Таджикистана» и транслировали по радио на двух языках и, кажется, в Афганистане.
Где вы теперь, Гульчехра и Алаверды? Есть ли дети? Хорошо ли вам?
В «Коммунисте Таджикистана» я проработал три года.
После «КТ» я работал еще во многих коллективах Таджикистана (плюс 17 лет), затем и «в Германии туманной», в Гамбурге (плюс 10 лет), написал три романа на немецком языке, стал членом Союза писателей Германии, встречался с сотней интересных людей, побывал в Греции, Англии, Португалии, Испании, Турции (жаль, не в Самарканде!), но память хранит эти три года работы в республиканской газете и жизни в Душанбе как самое лучшее в моей жизни. Наверное, еще и потому, что был молод… Да, как молоды мы были, как искренне любили!
И ошибались тоже…
Как умели, так и жили.
ЗАДУМАЛ Я ПОБЕГ
1
Когда в Душанбе появился фильм про ракетчика Королева «Укрощение огня» с Лавровым в главной роли, Эмма Подобед, мой хороший друг и коллега по газете «Коммунист Таджикистана», сказала мне: «Сходи и узнай, чем должны заниматься настоящие мужчины!» Когда в редакции появился Пшеничный, элегантный, быстрый в движениях и действиях, она сказала: «Вот это настоящий мужчина!».
Я для Эммы не был настоящим мужчиной – она, как и моя жена, утверждала, что я плыву по течению, не зная куда, делаю все абы как, и к тому же – не любящий выпить. А вот Пшеничный… Тут Эмма захлебывалась и краснела.
Как-то я не вовремя вернулся из командировки, так как не взял заранее билет обратно, он вызвал к себе, выслушал и сказал только: «Надо думать впрок!»
Запомнил на всю жизнь.
Говорят, будучи редактором «Комсомольца Таджикистана», он дал редакционную машину заместителю ответственного секретаря, чтобы тот отвез к реке Душанбинка своего прямого начальника – ответственного секретаря, и купал так долго, пока не протрезвеет. Задание было выполнено, выпуск газеты спасен, ну, а ответсек на другой день получил выговор.
Однажды он и меня засек подвыпившим в редакции, вызвал на другой день и спросил: «Что случилось?» – «Давайте забудем, Борис Николаевич», – сказал я. Он почти повторил мою фразу: «Давайте забудем, Анатолий Иванович!» И разговор был закончен.
Урок пошел впрок.
Да, он был им – настоящим мужчиной, тут я был с Эммой согласен, хотя мнение мое о новом втором заместителе редактора и будущем редакторе, два года пополнявшего свой теоретический багаж в Академии общественных наук в Москве и отточившего там характер делового человека, сложилось поначалу противоречивое.
Меня назначили в тот месяц обозревающим на летучке, и я добросовестно к ней подготовился, прочитав месячную подшивку два раза. Особенно рецензию на удивительный фильм по Булгакову «Бег» с Ульяновым и Баталовым в ролях. Сходил еще раз, прочитал рецензию до дыр. Написана она была на высоком профессиональном уровне, добротно, умно, живым красочным языком (я с завистью чувствовал, что мне так не написать), но что-то в ней, в рецензии, тревожило, хотя не понимал – почему. Потом понял – мне не нравилась мысль о том, что Булгаков не совсем понял суть Октябрьской революции и Гражданской войны. Это меня возмутило.
Мы жили во времена большой лжи с двумя, а то и тремя стандартами. Читали между строк, на работе говорили одно, в кругу друзей и дома – другое, видели одно, писали другое. Развращение людей шло сверху. ЦК, КГБ, редакция, дом – один и тот же факт интерпретировался по-разному. В каждой из инстанций один и тот же человек говорил на другом языке, даже, когда мог общаться, как я, к примеру, только на одном – русском. Вспоминается анекдот: стоит круг людей различных национальностей с переводчиками и пытаются понять, что сказал чехословак – наше пиво самое лучшее в мире. Первый перевод: он утверждает, что чехословацкое пиво самое лучшее в мире. Следующий перевод переведенного – чешское пиво хорошее. Третий – чешское пиво не такое уж хорошее. Четвертый – чешское пиво плохое.
Один мой знакомый сказал: «Я люблю Россию безбрежную». Из магазинов исчезали товары и продукты, на заводах воровали, на хлопковых полях работали дети и женщины, а на так называемых «ленинских чтениях», посещение которых было почти принудительно, говорилось о развитом социализме, держась за Октябрьскую революцию и доказывая ее гуманную суть. Позднее будут обсуждать книги Брежнева – ну, хоть Нобелевскую премию давай! Когда ему вручали писательский билет, он пообещал написать еще, несмотря на то, что все знали, что писал не он, и многие сомневались, читал ли он сам якобы написанное им. Позднее появился анекдот: Леонид Ильич говорит на заседании Политбюро: «Вот, все хвалят мои книги… Товарищ Пельше, Вы читали мою «Малую Землю»? Правда, хорошая?» – «Да, Леонид Ильич, очень хорошая книга» – «А Вы, товарищ Суслов?» – «Даже два раза прочитал, Леонид Ильич, замечательно написано… И т.д. – Андропов, Черненко, Горбачев… Леонид Ильич и говорит: «Ну, если все хвалят, то придется, наверное, и мне прочитать…»
Умница ответсек «КТ» Владимир Молдавер вывесил памятку для работников редакции: «Прежде, чем сдать материал в секретариат, прочитай его хотя бы один раз!»
На летучке я сказал, как ловко иные критики обходятся с писателями. И Шолохову, и Маяковскому, и Зощенко, и многим другим (уже были запрещены Солженицын, Гладилин, Кузнецов, Некрасов, снят Твардовский) были предъявлены в свое время такие же обвинения. Но время показало и, возможно, покажет еще, что подобные обвинения абсурд. И я спросил, не потому ли иные советские писатели выставляются какими-то неучами и недоумками, что как раз иные критики чего-то недопонимают, врут или пишут по подсказке? Для пущей важности привел и Бунина, и Есенина, и Достоевского…
Если бы я знал… После летучки я узнал, что рецензию написал Борис Николаевич под псевдонимом, а не кто-то со стороны, как я думал, и мне стало неудобно от моей резкости и резвости. Единственным утешением было то, что его на летучке не было. Сказали ему или не сказали – не знаю, и не имеет значения – он был честен и объективен, но через месяц он раскритиковал мой очерк, а перед этим как дежурный редактор снял с полосы мой материал, подписанный первым замредактором Татьяной Петровной Каратыгиной и ответсеком Владимиром Ефимовичем Молдавером. Не думал и не думаю, что это было следствием моего заступничества за Булгакова. Снятый очерк был слаб, я это понимал, и я его отдал на радио в русскую и таджикскую редакции, а с критикой второго, опубликованного, был тоже почти согласен, хотя приятного, конечно, было мало. И еще и потому, что на Доске лучших материалов нередко вывешивались мои очерки.
Увидев меня на другой день в субботу в пустой редакции (возможно, мы оба убегали в выходные от проблем дома), он спросил: «Обиделись на меня за вчерашнее?» – «Нет, не обиделся, я просто с вами, мягко выражаясь, не согласен». – «О… это интересно, – он коротко засмеялся, – а не мягко выражаясь?.. Заходите-ка ко мне – поговорим, я жду звонка». Я зашел к нему в его маленький кабинетик рядом с нашей огромной советско-сельхозной комнатой и сказал, что «не мягко выражаясь» он просто-напросто неправ и смотрит на жизнь слишком прямолинейно, полагая, что, если человек, к примеру, идет на работу, то должен думать только о работе (ведь именно это он утверждал на летучке, критикуя меня), а не о чем-то другом, возможно, он думает о дюжине вещах сразу, что отнюдь не мешает думать о главном. Как в шахматах, например, есть главное направление, а есть варианты…
Говорили мы долго, устали, не соглашаясь. «Принесите-ка лучше шахматы, – сказал он коротко смеясь, – доспорим на доске. Я видел, вы играете».
Мы поиграли с переменным успехом и играли потом почти каждую неделю, когда он дежурил по номеру или в субботу. У него было меньше практики, чем у меня, так как я ежедневно принимал участие в шахматном турнире в редакции, организованном по моей инициативе с привлечением мастеров спорта республики. Это был всплеск интереса к этому виду спорта во всей стране – он появился в связи чемпионатом мира по шахматам между Спасским и Фишером (и эксцентрическими эскападами претендента на звание чемпиона), и недружелюбными ежедневными комментариями центральной печати в адрес Фишера. Советские шахматисты вот уже 24 года держали шахматную корону мира, и вдруг какой-то американец…
Знающие люди говорили – победит Фишер, незнающие патриоты – Спасский, третьи молчали, особенно после того, как на первый сеанс игры Фишер не явился, заработав нуль, естественно, а во второй сдал слона таким ходом, который и мы бы не сделали. «Что-то здесь не в порядке, – уловив подвох, сказал Борис Николаевич. – Партии такие хрустальные, умные, и такая грубая ошибка… Мне кажется, Фишер победит, я смотрел несколько его партий».
Позднее станет известно, что Фишер поспорил на крупную сумму денег, что нарочно проиграет две партии вначале и все равно станет чемпионом. Нельзя сказать, что он любил деньги – он просто-напросто был бунтарь, каким и остался до сих пор – позднее пожертвует половину своего состояния какой-то религиозной секте, а через 30 лет, несмотря на запрет и угрозу тюрьмы (Америка вела как раз свою очередную войну, теперь в Югославии) опять встретится со Спасским в дружеском турнире в Хорватии и опять выиграет…
Сообща мы разобрали почти все шахматные партии тогдашнего чемпионата. Пшеничный так увлекся, что принял участие и в нашем редакционном турнире, заняв четвертое место среди кандидатов и мастеров спорта и получив удостоверение перворазрядника.
Шахматы были его отдушиной. В партиях, как и в жизни, он был слишком целеустремлен и отвергал побочные варианты, хотя и понимал, что они необходимы и неизбежны. Играя со мною, он противоречил себе – он читал полосы, делал какие-то заметки в блокноте, разговаривал по телефону, часто с названивающей непрерывно женой. Иногда в сердцах бросал трубку, проговорив коротко: «Я работаю!»
Как-то я ему намекнул на то, что целеустремлённость – это, конечно, хорошо, но не всегда возможна, на что он коротко засмеялся: «Ах, значит, помните мою критику в ваш адрес и наш первый разговор. Почитайте-ка мою первую книжку рассказов – я был таким же, как вы… и в молодости писал и думал так же».
Я был польщен, прочитал принесенный им сборник его рассказов и понял – нет, так умно и хорошо мне не написать. Во мне не было (и не могло быть!) его целеустремленности, я был сильно раздираем противоречиями: общественными, семейными, личными. Я думаю, он – тоже, но только противоречиям не поддается и изгоняет их своим умом, талантом и целеустремленностью организатора и журналиста, и держит их своей крепкой волей под контролем. Ведь раньше, судя по книге, он был другой.
Эмма Подобед тоже приходила по субботам, писала, ждала, когда я выйду из кабинета замредактора, затем выспрашивала меня о Пшеничном – с удовольствием слушала и краснела.
2
Из «Коммуниста Таджикистана» меня выманил в «Ленинабадскую правду» редактор В. Морозов – бывший завотделом промышленности «КТ», обещая золотые горы, но, как водится в таких случаях, слова не сдержал, и я вскоре стал сожалеть об уходе. Особенно из-за того, что ежедневно видел, как хорошеет «Коммунист Таджикистана» по форме и содержанию при новом редакторе Пшеничном. Да и от Морозова хотел уйти. То в «Строительную газету», то в «Лесную промышленность», то в «Удмуртскую правду», но Морозов через обком препятствовал, а с обкомом ни одна газета не хотела связываться, даже всесоюзная. Я должен был уйти «чистеньким», но как, если Морозов со своими друзьями давали мне такую отвратительную характеристику, с которой и в разнорабочие не возьмут? Я его спрашивал: «Валентин Павлович, ну, зачем же вы меня держите, если я такой плохой?» Он: «Если будете настаивать, уйдете с волчьим билетом…» – «Крепостное право, вроде, закончилось лет сто назад…», – отвечал я, но не получал ответа.
Для него не закончилось. Он держал меня на крючке, он знал, что моя мать, сестра и братья живут в ФРГ и, где надо, пользовался своей информацией, добавляя, что я пьющий, и только коллектив возглавляемой им редакции газеты не дает мне спиться совсем…
Ну, прямо отец родной.
Я позвонил Пшеничному, попросился в собкоры, он сказал: «Давайте! Но отпустит ли Морозов? Ну, ничего, я улажу через ЦК». Большой души делового человека не интересовало, где мои близкие или дальние родственники, его интересовала работа.
Уладить Пшеничному не удалось. Директор «ТаджикТА» Н. Насреддинов, умный, деловой, знающий толк в людях, с не меньшим влиянием, чем Пшеничный, искал корреспондента по Ленинабаду и оказался сильнее – я стал собкором Телеграфного агентства. Я и теперь сожалею, что расстался с ним, что не смог встретиться, когда он был в Гамбурге…
Морозов, как и Пшеничный, был личностью незаурядной, интересной, но слишком перепуганной. А что скажет обком и другие? Узнав, что у меня родственники за границей – не от меня узнал! – заставил меня отказаться от заведования сельхозотделом, забыв, зачем выманивал меня из «Коммуниста». Он трижды не давал мне письменную характеристику для посещения больной матери, изливаясь изрядно устно… Могу судить по нашим разговорам: «Бросят вам в стаканчик с винцом, которое вы так любите, таблетку, вы и развяжете язычок». – «Помилуйте, – отвечал я, – какие секреты я знаю и кому они нужны? Я знаю только, как у нас газету делают – линотип, матрицы, свинцовый набор… На Западе давно уже такого нет, одни компьютеры…» – «Вот-вот, – поддакивал он удовлетворенно, – об этом я и говорю…»
Секреты… Даже о том, что милиция использует рацию, нельзя было писать, о неурожае, – о, Господи! – о родственниках Ленина…
В общем, свинцовые мерзости, как говаривал Горький.
Морозов называл себя верным ленинцем, цитировал Ленина к месту и не к месту, а если не помнил, доставал источник с закладками из большого шкафа. Как-то, играя в шахматы (он был тоже большой любитель, играл хорошо, но очень осторожно, и я все утверждался в мысли, что по игре можно судить о человеке) и видя, что у него хорошее настроение, я сказал в шутку: «Вы, скорее всего ленинист, а не ленинец», на что он разразился целым докладом о большевистском прошлом своих дедов и бабушек, о своей праведной жизни и своем гуманном характере, несмотря на «диктатуру пролетариата». «Знаете, Анатолий Иванович, таких, как я, ленинцев еще надо поискать…»
Очень смелые слова Чингиза Айтматова во время встречи с Горбачевым, что в мире должны преобладать общечеловеческие ценности, он не принял.
Когда объединилась Германия, он сказал: «Ну, теперь нам, Анатолий Иванович, войны с Германией не избежать! Готовьтесь!» – «Надо им больно!» – ответил я рассерженно, на что он тоже возмутился: «Вы с таким пренебрежением говорите о нас, будто вы из тех…» Я сделал ход пешкой, не отвечая.
Этот верный ленинец не хотел меня отпускать в Ташкент на встречу с братом, куда тот приехал из Гамбурга, чтобы повидать меня (в закрытый тогда для иностранцев Ленинабад не пустили), и только замечание замредактора М.Георгиева: «Его брат проделал пять тысяч километров, а ему надо-то всего двести в родной стране…» – заставили его, скрепя сердце, согласиться.
Я ему сказал о брате, потому что догадывался, что он уже знает. В мою дверь позвонили в шесть часов утра, а когда я, проснувшись, выглянул – никого, только быстрые шаги вниз по лестнице. На половичке лежала телеграмма, датированная тремя днями раньше: «Я в Ташкенте, в тургостинице. Виля». Я долго не мог сообразить, кто такой этот Виля. Неужели брат из Гамбурга, мой родной Виля?.. Но разве такое возможно в самой демократической из стран, когда с тобой рядом верные ленинцы с большевистским прошлым?..
Виля мне сказал, что послал мне три телеграммы – из Гамбурга, из Москвы, из Ташкента. Ждет меня уже пять дней, через день уезжать.
3
С тех пор, как я однажды подумал уехать к матери и братьям насовсем, у меня появилось еще больше друзей. На их отсутствие я не мог и прежде пожаловаться, но теперь их было не меньше хорошей дюжины. Иногда меня останавливали незнакомые на улице и, хлопая по плечу, восклицали: «Анатолий! Друг! Сколько лет, сколько зим! Как ты? Все там же?» – «Где там же?» – спрашивал я, по-дружески улыбаясь. «Ну, там, где всегда…» – «Да, да, – отвечал я, – а ты там же?» Конкретней я не спрашивал – зачем гусей дразнить? «Все там же, там же, – отвечал мой новый друг. – Пойдем выпьем за встречу!» Я хотел получить немножко больше информации об источнике, и что ему надо конкретно, и говорил: «Я бы пошел, но, знаешь, мои финансы поют романсы». – «Ах, не беспокойся, – отвечал он, – у меня есть… Ради такой встречи – да не выпить?..» – «Ну, что ж, – думал я, – почему бы и нет?.. И повторится все, как встарь…»
Мы шли, выпивали, иногда напивались, но вместо того, чтобы развязать мой язык, они развязывали свой, порою не догадываясь, что я уже знаю больше о них, чем они обо мне.
Одна девица, преподаватель средней школы, высокая, худая, с круглым соблазнительным личиком, почти каждый день приходила в редакцию, то просила заглянуть в их школу имени Ленина (она там организовала интересный вечер), то проводить до остановки, уже темно, то даже до дому, рассказывая, что с мужем развелась (что оказалось неправдой, но чего не сделаешь, чтобы добиться правды?), что не имеет настоящих друзей, только одну подругу, да и та в ФРГ уехала, пишет письма, зовет, но как уедешь, не пускают, вот если бы была близкая родственница, уехала бы в отпуск и не вернулась…
Когда мы перешли на «ты», не уставала намекать: «Я бы на твоем месте встретилась с матерью и не вернулась». Это было то, что ей надо было узнать. Я отвечал: «Если я уеду, то только законным, честным путем, ну, а проведать мать, сестру и братьев, да и посмотреть на страну, конечно, хотелось бы…» Это ее раздражало – она ждала другого ответа – надо писать отчет с подписью «Источник», который бы меня скомпрометировал, но на откровенный компромат не хватало фактов.
С детства, а особенно со студенческих времен (факультет журналистики!), я чувствовал, что вокруг меня идет жизнь, которая не совсем моя, и надо быть осторожным. Слишком много любопытствующих: откуда я? что я? где родители? что делают? и т. д. Прошло немало лет, пока я понял, что исчезновение из машбюро моей рукописи со срочным материалом в номер не случайность – я писал материал дома на своей пишущей машинке. Источнику из редакции надо было узнать, не печатались ли на ней какие-нибудь листовки или прокламации или что другое. На праздничные дни в те времена пишущие машинки запирались в шкафах.
Один из «друзей», бывший редактор – я с ним работал в одной редакции около двадцати лет – написал мне в Гамбург: «Толя, пришли мне тысяч десять марок, я хочу дом купить – ну, что тебе стоит?». Забыл, дорогой, что 1989 году (я тогда работал в «Ленинабадской правде»), привел ко мне домой в ленинабадскую квартиру молодого любопытствующего корреспондента из столицы, который втихаря, не вынимая диктофон из кармана, пытался записать наш горячий, после нескольких рюмок чая, спор о современных проблемах (нажимал на пуск, когда говорил я – видно, кассета была 30-минутной и кончалась), а потом, когда я дотронулся до его кармана и, почувствовав твердую грань диктофона, сказал: «Слушай, Витя, кончай записывать, ведь говорим об известных вещах…», мой друг встал и потянул любопытствующего командированного за руку, сказав: «Пошли, Витя, отсюда! В этом доме все грязно…» Витя встал, как ни в чем ни бывало, и пошел, обронив с угрозой: «Ну вот, у меня появился еще один враг!»
В этом случае, как и во многих других, «мои друзья» пили на мои деньги. Полагаю, что диктофон у Вити за ненадобностью отобрали – в те времена они были редкостью и стоили не по карману каждого. Несколько раньше из моей квартиры каким-то странным путем исчезли книги Солженицына, Аксенова, Гладилина, Кузнецова, почти вся подшивка «Нового мира» – я их покупал и выписывал, когда еще не были запрещены. Особенно было жаль повесть В. Катаева о революционном времени «Уже написан Вертер» и «Окаянные дни» Бунина.
Купил здесь, в Гамбурге, снова.
Когда уже стало известно, что я уезжаю, мой друг, изрядно выпив, сказал во всеуслышание: «Крысы первыми бегут с тонущего корабля!» Я ответил: «Значит, ты подтверждаешь, что корабль тонет?»… Он промолчал, наливая коньячок, добытый мною по блату с большим трудом.
Он убежал последний и все возмущался, что его не очень-то рады принять в другой стране – России.
…Будучи в Душанбе, я захотел попрощаться с Эммой Подобед, позвонил. Она задерживалась. Я ждал ее в летнем ресторане «Памир», погрузившись в свои проблемы. Она обещала прийти к обеду, сразу, как закончит праздничное дежурство.
Ресторан был «журналистский» – как летний, так и зимний, который желтой двухэтажкой прилегал сбоку. По вечерам тут и там собирались сотрудники многочисленных идеологических изданий и трансляций на всех языках – радио, телевидения, газет, журналов, кино. Изредка присоединялись актеры из театра рядом. Когда холодно – в зимнем, а чаще – в летнем, под открытым небом, в окружении цветов и почти всегда зеленых деревьев и цветущих кустов.
Было пусто. Kак всегда в праздники, журналисты работали, ну, а я?.. Что меня ждет на чужбине? Где дом?
Подошел мужичок, вроде, интеллигент, вроде, не очень, не понять сразу, но к журналистике явно не имел никакого отношения. Поставил стакан, сел напротив:
– Не-е, я не хожу больше на демонстрации – не хочу больше сидеть…
Посмотрел на меня смеющимися глазами.
Он хотел поговорить, я хотел помолчать, но что делать – не скажешь же, иди-ка ты лучше на демонстрацию или за соседний столик, ведь весь ресторан пустой, мы только вдвоем здесь и, вишь, официантки в углу за столом истомились от безделья.
Официантки сидели в кругу между двух окошечек – одном большом для разлива питья и маленьком для раздачи еды. Рядом, тоже ожидая гостей, налаживал свои приспособления шашлычник, размышляя, зажигать ли уголь или подождать, пока придет жаждущий и проголодавшийся люд.
Я промолчал, но он не унимался:
– А ты?
– Что я?
– Тоже сидел?
– Видно?
– Не-e, это я так… Лицо у тебя осторожное… Половина сидит, половина охраняет, но такие, как ты, не сидят, они охраняют или ходят на демонстрации, туда, где весь советский народ, все, как один, демонстрируют свою верность идеям Октября.
Я взял свой стакан и пересел поближе к выходу. На столик у входа опускались русалочьи ветки ив, раскинувшихся за оградой, создавая тень, которая вскоре может очень понадобиться при плюс 40.
– Да, ты прав, – сказал он сзади, – становится жарко. Сегодня будет больше сорока, а ведь в нормальных краях нормальная весна. Выпьем?
Не пересаживаться же опять…
– За что?
– Есть анекдот. Сара спрашивает маленького Мойшу, почему он на вопрос вопросом отвечает, а Мойша отвечает: «А что?» Да, спрашивать всегда легче.
Я промолчал.
– Три раза сидел, а четвертый будет не под силу.
– Ты ж еще не старый, – сказал я и рассердился на себя. Так он все-таки добьется своего и разговорит меня.
Он тоже хотел рассердиться, но, видимо, передумал и, засмеявшись, стукнул своим полупустым стаканом о мой опустевший:
– Шутник…
Мне все равно приходилось ждать, и я поймал глазами одну из пяти официанток в дальнем углу и, хотя понимал, что этого делать не следует, приподнял стакан. Вино было отвратительное, официально «Памир», а по мнению знатоков «Бормотуха», но многие его любили, оно било по мозгам без предупреждения, ну, а другого давно уже не было, и знающие официантки призывали радоваться и тому, что есть – идет перестройка, скоро и это кончится.
– Три раза – это немало, – сказал я. – И все из-за демонстраций?
– Ну да. Первый раз, молодой был еще, послушный, идем-идем, выпить нечего, устал, а сзади какой-то чувак все наступает мне на пятки и наступает, торопится мимо трибуны пройти и ура прокричать. Говорю ему, не наступай мне на сандалии, успеешь проуракать, а он не слушает, ну, я и говорю, если еще раз наступишь, огрею этим чучелом, что несу… Дали два года, чучело, которое я нес, оказалось Андроповым…
– Ну, а второй раз? – не выдержал я.
– Второй раз решил не ходить, подумал, снова посадят, остался дома. Выпил, хорошо стало, смотрю с балкона на проходящих внизу мимо, машу рукой, как те на трибуне делают… И вдруг кто-то снизу кричит: «Уберите этого идиота!»… Я и спрашиваю: «Какого? Слева или справа?» Слева на стене висел Ленин, а справа Брежнев…
– Мда, герой, – не выдержал я… – Ну, а третий раз?
– Ну, а третий раз я, поумнев, решил пойти снова на всенародный праздник. Дали мне знамя тащить, километра три пер, все ладом, тихо-мирно, никого не огрел ни чучелом, ни чем иным, устал, захотел отдохнуть – когда еще домой припрешься, автобусы не ходят… Скамеек нигде нет, ну, я и присел у основания какого-то памятника, кажется, Ленину – родоначальнику всенародных торжеств… Только присел, подходит милиционер: «Гражданин, здесь сидеть нельзя!» – «Почему, – спрашиваю, – ведь все для человека! Все во имя человека!» Милиционер не понял: «Гражданин, не валяйте дурака!» Я и говорю: «Я его не ставил и валять не собираюсь, мне бы немножко посидеть…» – «Сядешь, сядешь», – пообещал ясновидящий милиционер… Эй, девушка, принеси-ка еще!
Он выпил, закурил:
– Нет, а ты все-таки скажи, а почему ты на демонстрацию не пошел?
Я оглянулся. Времена, вроде, наступали другие, но кто его знает!.. Однако отвечать мне, к счастью, не пришлось – под ивами у входа в ресторан появилась та, кого я ждал.
Она не поздоровалась, глянула мельком на моего собеседника и сказала: «Пойдем отсюда!» И уже за воротами добавила:
– Он же провокатор. Разве не видишь?
– Вижу, конечно.
– Итак, ты уезжаешь?..
– А ты? У тебя же в Израиле друзья?
Она покраснела:
– Нет, я останусь…
В этот день я видел ее в последний раз. Дни ее были кем-то сочтены.
Теперешний редактор «Народной газеты» (бывший «Коммунист Таджикистана») В.Воробьев пишет: «Журналистка Эмма Подобед ноябрьским днем без вести пропала в Курган-Тюбе. Вскоре бесследно исчезнет и председатель облисполкома. Страшно подумать, но мне кажется, ключ к тайным исчезновениям людей следует искать на Вахшском азотнотуковом заводе, в его вместительных кислотных емкостях».
В один из дней так называемой Гражданской войны в Таджикистане Эмма Подобед, тогда собкор «Коммуниста Таджикистана» по Вахшской долине (Как не вспомнить роман Ясенского «Человек меняет кожу»!), пошла на уже убранное картофельное поле – надо было кормить приемного сына – и была расстреляна из автомата. Сына Кирилла выкинули из квартиры, и подросток почти полгода, грязный и голодный, бомжевал в Курган-Тюбе и окрестностях, пока его не подобрали журналисты республиканской газеты и через знакомых отправили самолетом в Москву к зятю Бориса Николаевича Пшеничного – В.Захватову в надежде, что, может быть, им заинтересуются родственники Эмилии Подобед – Бонч-Бруевичи… Да, те самые, наследники верного соратника и родственника Ленина, да, того самого верного ленинца. Родственники были возмущены – им этот бастард не нужен. Захватов помог подростку обосноваться, заботился о нем. Теперь Кирилл женат, живет в Москве.
Еще в мои времена воздух в Таджикистане наполнился грозой, на заборах стояло: «Русские, убирайтесь домой!», а на вокзалах и в аэропортах вдруг исчезли билеты для желающих уехать – в Россию, Израиль, Германию, куда глаза глядят. И хотя я был нерусский, но лицом похожий (без бороды и даже усов, и цвет кожи немножко светлее, чем вдруг востребовалось), мне тоже надо было смотреть в оба, особенно, когда стемнеет. Жаль. В 90-е годы прошлого века ни в одной стране мира не было убито так много журналистов (всех национальностей, включая таджикскую тоже), как в Таджикистане. По официальным сведениям Комитета по защите журналистов (Нью-Йорк) – 17 журналистов были убиты в Таджикистане с 1992 г. Среди них были и мои друзья, о которых мне предстоит еще рассказать.
Книга казненного в Праге Юлиуса Фучика, о котором я упоминал в своих заметках – «Репортаж с петлей на шее», заканчивается призывом: «Люди, я любил вас! Будьте бдительны!» День его казни 8 сентября был объявлен позднее Днем международной солидарности журналистов.
Как водится, не счесть числа простых людей, особенно женщин, растоптанных полупьяной и нагашишенной толпой подростков, которых старшие привезли из кишлаков Гиссарской и Вахшской долин в Душанбе, позволив делать все, что они пожелают. Пьяные подростки в толпе повсюду не знают, что творят. В Ленинабаде, с давних времен более европейском – Шелковый путь – тогда было спокойнее, потом тоже начали угрожать, стрелять и топтать.
…К этим результатам мы не могли были не прийти, но я верю, вижу и чувствую – жизнь изменяется к лучшему.
Счастлив, кто может забыть то, что нельзя изменить.
14.04 – 30.10.2010 г.
Гамбург