Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2012
Трапезы теней
Никто не помнит ничего.
Б.Пастернак
Путешествие вокруг Африки на трамвае «А»
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Живу в отчаянии.
Хочется писать.
О чем писать, пока не знаю.
Как писать, тоже пока не знаю.
О чем хотел, уже писал.
Как хотел, тоже уже писал.
Тот, кто пишет, всегда тоскует, если хочется и не пишется.
Пушкин тосковал. Лев Толстой.
Женя Малахов, приятель Володи Наумца, писал книгу о том, как не пишется книга.
Не написал.
Володя Наумец, хороший художник, говорит: нужны высшие помощники. Если помогут, напишется; без них – хотеть мало.
На бытовом уровне ожидание «помощников» словесно обозначается парадоксом: книга пишется сама, когда ее не пишут.
Отчаиваюсь, оттого что не пишу книгу, которую, может быть, пишу.
2
Лев Толстой говорил: чтобы начать молоть, мельница должна набрать воды.
После «Войны и мира» он долго и основательно собирал материал для романа о Петре Великом. Но однажды, вроде бы случайно, заглянул в прозу Пушкина – и принялся за «Анну Каренину». Оказалось, мельница набирала воду для другого хлеба.
Это про своеволие «помощников».
3
Главный русский роман о Петре написал другой Толстой.
Интересно, взялся бы «третий Толстой», как именовали этого другого, за своего Петра, если бы до него написал «первый»?
«Войной и миром» Лев Николаевич сильно притормозил появление позднейших романов о 1812-м годе.
4
«Ах – нет Пушкина! Как бы он был весел, как бы он был счастлив, и как бы стал потирать себе руки…» Это, читая «Войну и мир», пишет автору Михаил Петрович Погодин, писатель и историк, знакомый и Толстого, и Пушкина.
Пишет через сорок лет после смерти поэта.
Но кто его знает, стал бы Пушкин руки потирать или нет.
У Пушкина, в отличие от Толстого, свой – дотолстовский – Двенадцатый год.
Вот ведь и князь Петр Андреевич Вяземский, в позднюю пушкинскую пору коривший и «царапавший» друга-поэта слева, сорок лет спустя не принял «Войну и мир» справа: обиделся за «олимпийцев 12-го года» (сам некогда участвовал в Бородинском сражении), увидел в книге Льва Толстого «школу отрицания и унижения истории».
Пушкин остро чувствовал, вокруг и в себе, деятельную силу Времени:
Переменилось в жизни для меня,
И сам, покорный общему закону,
Переменился я…
Да и Погодин, девяти месяцев не ушло, перебежав от восторженного письма к газетной статье, соглашается с Вяземским, пеняет Толстому за «опрометчивость и самонадеянность, непростительную и великому таланту».
5
Пушкин часто повторял: «Всё перемелется – мука будет».
6
Набирая в мельницу воду, Толстой выписывал пословицы из Сборника Даля.
Первая пословица, своеобразно сверкнувшая в «Войне и мире», – про искусника и бережливца, который на обушке рожь обмолотит и зерна не обронит.
У Гоголя была любимая пословица – на ту же тему: «Каков искусник! На говне вошь убьет и рук не замарает».
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Так вот – про Африку.
2
Про Африку хорошо пишет мой друг Алеша Букалов, журналист-международник и пушкинист.
Его книга «Пушкинская Африка» начинается так:
«В один из февральских дней 1974 года наш маленький автомобильный «караван» медленно продвигался всё дальше и дальше на север Эфиопии. Судя по карте, мы уже пересекли пятнадцатую параллель, и, стало быть, еле заметный ручей под мостом – река Мареб. Остановились у большой акации на развилке дорог. Было тихо, солнце клонилось к закату, тени стали длиннее, и высокие горы на горизонте покрылись легкой дымкой. Позади осталась бывшая эфиопская столица Гондар, с круглыми башнями средневекового замка императоров из династии Фасилидэсов. Здесь, на границе с Эритреей, воздух тоже, казалось, был пропитан не пылью, а самой историей».
В отличие от большинства исследователей биографии Пушкина мой друг Алексей Букалов имел возможность посмотреть на материал исследования с моста через реку Мареб.
3
Сам Пушкин, как и большинство его биографов, полагал, что его черный прадед Ганнибал родом из Абиссинии, по-нынешнему Эфиопии.
Но вот, совсем недавно, появилась иная – сенсационная – версия, согласно которой родина предка – Камерун.
Версию выдвинул и обосновал бенинский ученый Дьедонне Гнамманку.
(Владимир Набоков задолго до того искал на карте Африки для Ганнибала другую родину.)
Камерунская версия смотрится убедительно и манит к себе всё больше сторонников.
Эфиопам это, понятно, не нравится. Они привыкли гордиться родством с великим русским поэтом.
4
Африканские земли спорят, чей Пушкин; в России пушкинские земли распродают. Распродают земли вокруг Святых Гор, несколько десятилетий именовавшихся Пушкинскими (в обиходной речи – Пушгоры) и от этого еще более святых. Таня Никологорская, поэт и очеркист, неусыпный и безуспешный (а какой еще может быть) борец за красоту, духовную и земную, которая (еще надеемся) спасет мир, рассказывает в журнальной статье про расставленные по святым пушкинским местам дощечки с надписью «Продается земля». Колышки с дощечками крепко забиты в пушкинскую землю перед въездом в Бугрово по дороге из Святых Гор в Михайловское, и возле городища Воронича, где Пушкин трудился над трагедией о царе Борисе, и в Петровском, куда поэт наезжал к двоюродному деду («деду-негру»), сыну царского арапа. С толстым кошельком отчего не пристроиться соседом к Пушкину? С Онегинской скамьи сможем любоваться, пожалуй, выросшими по обе стороны ветхой лачужки поэта, неприметно укрытой в глуши лесов сосновых, могучими крепостными резиденциями какого-нибудь газо-нефтяного трубача и водкогонного магната.
«Дикий капитализм» – одним словом, но с разными интонациями, объясняют происходящее веселые находчивые и унылые нерасторопные.
5
Чеховский «Вишневый сад», кажется, вырос на полутора страницах «Анны Карениной». Эти полторы страницы притаились в главе о губернских дворянских выборах и подчас не слишком приметны для свежего читателя, торопящегося за развитием сюжета. На выборах Левин встречает знакомого помещика. Беседуют об оскудении дворянства. Многие помещики продают родовую землю купцам; купцы вырубают вековые рощи и сады «на лубы и струбы», сдают землю в аренду, ставят на ней дачи. «Но почему же мы не делаем, как купцы? На лубок не срубаем сад?» – спрашивает Левин. «Да вот, как вы сказали, огонь блюсти. А то не дворянское дело…»
Про огонь Левин сказал раньше, противопоставляя себя и собеседника расторопным предпринимателям: «Так мы без расчета и живем, точно приставлены мы, как весталки древние, блюсти огонь какой-то».
В общем-то, в этом суть: огонь блюсти.
6
С легендарным Семеном Степановичем Гейченко я встретился однажды в отдалении от его михайловских сосен – в губернии Нижегородской, в прославленном великой творческой осенью пушкинском Болдине.
На улице, в нескольких шагах от пушкинского двора, Гейченко увидел, гуляючи, старое дерево, не захваченное на дворовую территорию штакетным забором.
«Как же так! – расстроился и рассердился Гейченко. – Дерево-то, поди, Пушкина помнит. Потом вырубят, скажут – незаповедное».
У Толстого в главе, о которой веду речь, помещик, знакомый Левина, говорит:
«Хороши мы, нет ли, мы тысячу лет росли. Знаете, придется если вам перед домом разводить садик, планировать, и растет у вас на этом месте столетнее дерево… Его в год не вырастишь…»
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Презентация книги Алексея Букалова «Пушкинская Африка» состоялась в кафе Греко.
Это – Рим.
Кафе размещается на улице Кондотти – недалеко от ее устья: еще несколько домов – и улица вливается в площадь Испании. В створе улицы видны уже манящие белокаменные каскады лестницы на противоположной стороне площади; устремившись к ним, можно проскочить, не приметить скромно прижавшееся по левую руку прославленное кафе.
2
Царский арап, возможно, и правда, родился в Камеруне, но вот кофе – неоспоримо эфиопское изобретение.
В справочниках и поныне находим легендарную историю, или историческую легенду, об эфиопском пастухе, заметившем, что козы, когда наедаются листьев и плодов с определенного кустарника, становятся особенно энергичными.
Кофе долго был напитком Востока, прежде чем быстро и решительно завоевать Европу.
В крупных городах Европы появились кофейни.
В 2010 году кафе Греко отметило свое 250-летие.
3
Русские художники, которых с конца восемнадцатого столетия посылали в Италию совершенствоваться в искусстве, к кофе приучались быстро. Некоторые, впрочем, еще дома, пусть по-российски, без премудростей знатоков, освоили кофепитие.
Петр Великий, путешествуя по Европе, пристрастился к кофе и, по обыкновению, принялся насаждать его в отеческих пределах. Сто лет спустя, после Отечественной войны, когда в заграничных походах понагляделись на иноземные обычаи, кофе сделался частью будней.
«Нос» Гоголя начинается с того, что цирюльник Иван Яковлевич, проснувшись довольно рано, говорит жене: «Сегодня я, Прасковья Осиповна, не буду пить кофию, а вместо того хочется мне съесть горячего хлебца с луком».
4
Гоголь, живя в Риме, был постоянным гостем кафе Греко.
Там и сегодня обозначено место, по преданию ему принадлежавшее.
Опять же согласно преданию, в кафе Гоголь писал «Мертвые души».
На стене в одной из комнат кафе помещен (в копии, конечно) автограф его письма к доброму приятелю, литератору Петру Александровичу Плетневу: «…О России я могу писать только в Риме. Только там она предстает мне вся, во всей своей громаде».
5
Впервые я оказался в кафе Греко тридцать лет назад.
Был октябрьский вечер. Темно.
Via Condotti, не слишком широкая и не слишком освещенная, была заполнена туристами. Они спешили, шагали, плелись по ней, вверх и вниз, толпой, группами, в одиночку, и словно раскачивали улицу. Я плавал тогда в круизе по Средиземному морю и как раз на пути в Италию изведал такую продольную, с носа на корму и обратно, качку, – кажется, она называется килевой.
Кафе Греко не приманивает прохожих ни яркой вывеской, ни сияющими витринами.
Здесь приманкой – слава.
В Лувре тихая «Мона Лиза» соседствует (соседствовала, когда я там бывал) с громадным, мощным по живописи полотном Веронезе. Люди приходят в Лувр и спешат к «Моне Лизе».
Я не сравниваю Леонардо и Веронезе – это другая тема. Я – о славе.
6
«Люди верят только славе».
Пушкин записал это не как счастливо пришедшее в голову отвлеченное положение. Разговор ведется совершенно конкретный: речь о Грибоедове, ни на каком из своих поприщ не успевшем вкусить прижизненной славы.
«Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, когда им случалось говорить о нем как о человеке необыкновенном»…
7
Плоскости стен в комнатах кафе Греко сплошь завешаны картинами, рисунками, фотографиями, автографами писем и документов – метки одаренных славой гостей и друзей, своим пребыванием в этих стенах свидетельствовавших о славе кафе и ее укреплявших.
Не стану называть имена. Называть много – скучно. Выбирать? Но: вспомнишь Гете – чего доброго, позабудешь Байрона. Или Стендаля. Вспомнишь Россини. Позабудешь Листа. Или Вагнера.
Лучше заглянуть в путеводитель.
Можно бы сказать для красного словца, что римское Греко вполне осиливает соперничество с парижской Ротондой.
Да «два века ссорить не хочу» (цитата).
Каждому – свое.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Незадолго до моего первого приезда в Рим (годом, двумя раньше) какой-то безумец раздробил Пьету Микеланджело в Соборе святого Петра. Когда наша туристская группа вступила в Собор, скульптура была уже склеена умелыми мастерами и помещена за прочным стеклом.
Нашим гидом в Риме была отлично говорившая по-русски итальянка, Анна, маленькая, тонкая, как трость, с красивым, четко вырезанным смугло-желтым лицом и коротко подстриженными волосами. Хриплым голосом, то и дело покашливая, она сообщала нам всё, что полагалось сообщить, и, в отличие от других гидов, не вспоминала смешных историй, не шутила, даже не улыбалась. В ее черных глазах светилась заметно обжигавшая ее неприязнь к окружающему миру.
Возле реанимированной Пьеты сердобольные россияне начали, понятное дело, скорбеть, убиваться, но вместе с тем гневно возмущаться чудовищным актом вандализма.
Анна обожгла нас взглядом (будто дверцу топки приотворила), сказала сердито: «Если бы я могла, я бы всё тут взорвала, всю эту красоту!»
Она обвела рукой в воздухе полукруг, будто предъявляя нам красоту, которую хотела бы взорвать. Точно таким жестом она приглашала нас полюбоваться колоннами и куполами, скульптурами, мозаикой, картинами.
«Всё бы взорвала и построила новый город, – сказала Анна. – Нельзя жить в музее, в прошлом. Надо жить в настоящем. В стенах прошлого не вырастут новые свободные люди. Для новых людей нужно новое пространство».
Похоже, она была то ли запутавшаяся анархистка, то ли несостоявшаяся террористка, то ли очень уж безнадежная левая.
Советские туристы испуганно молчали.
Был особенный советский страх, оттого что все видят, что я это слышу.
«Но для ваших внуков построенный вами город будет уже прошлым, музеем», – возразил я осторожно.
«Пусть взрывают, – не задержалась Анна. – Взрывать – и строить. Это – движение. Главное – не жить в старом»…
Когда мы поднимались по лестнице ватиканского дворца, она всё покашливала. Я шел рядом. Она повернулась ко мне, вдруг жалобно сказала: «Никак курить не могу бросить. Врач говорит: будешь курить – заболеешь».
«Бедная ты моя подрывательница…» – подумал я…
2
Чашечка кофе в кафе Греко, если взять в прихожей у стойки, обходится раз в пять дешевле, чем за столиком в глубинных мемориальных комнатах.
Это объяснила мне Анна, когда я поделился с ней заветной мечтой: будучи в Риме, непременно выпить эту самую чашечку.
Совет был как нельзя кстати.
В неведении я, конечно бы, полез за столик, в какой-нибудь уютный уголок, приятно возомнив, что именно здесь, на этом месте, сиживал некогда Карл Брюллов, в ту пору мне особенно близкий, или его соратник в искусстве и соперник по жизни и посмертной судьбе Александр Иванов, или даже, может быть, сам Николай Васильевич Гоголь (напомню к слову: прекрасно написавший и о том, и о другом)…
Между тем, родное государство, снизойдя отпустить нас за рубеж, на валюту не расщедрилось. На месяц плавания по морям и океанам каждому туристу было выдано полсотни долларов. Правда, обменивали по официальному советскому курсу, а по этому курсу – что называется, хочешь верь, хочешь нет, – доллар числился дешевле рубля: эти самые пятьдесят долларов давали за сорок пять, кажется, рублей. (Так что наш брат, простой советский человек, по обыкновению, оказался в выигрыше.)
3
Двенадцать долларов у меня были отложены на джинсы (сведущие люди еще до отплытия дали знать, что именно столько стоят ворвавшиеся в нашу жизнь первейшей необходимостью ковбойские штаны в портовых лавчонках на Канарах, где отовариваются экипажи советской китобойной флотилии и туристы советских средиземноморских круизов), остальное я предполагал потратить на сувениры и на эту самую чашечку кофе в кафе Греко.
Чашечка кофе в кафе Греко к сувенирам не относилась.
Это было нечто иное.
4
Это было что-то вроде причастия.
«…Общника мя быти святынь Твоих сподобил еси…»
Какого-то особенного приобщения к дорогим мне героям моих трудов.
Тем многим из них, кто побывал в этих стенах за минувшие два столетия.
A через них и к тем, кто не побывал.
Все они связаны в пространстве («по горизонтали») и во времени («по вертикали») через одно, два, три (четыре – уже много) рукопожатия – принятое ныне обозначение.
Кажется, оно пошло с легкой руки Натана Эйдельмана.
У Натана, при его габаритах и энергии, рукопожатие было удивительно легкое и теплое.
5
С темной улицы я шагнул в ярко освещенную прихожую кафе. Здесь у прилавков, кофейного и кондитерского, весьма густо толпились люди с заветной (для меня) чашечкой в руке. Они потягивали черную жижицу, совершенно очевидно не предполагая совершаемого ими священнодейства. Глядя на них, я с мазохистской сладостью оценил и трудную досягаемость поездки за рубеж, и редкостную возможность ощупывать в кармане изрядно потертую на просторах мирового рынка долларовую бумажку, и пьянящее ощущение свободы оттого, что не с группой из двадцати пяти соотечественников торопишься по назначенному маршруту, боясь упустить из виду Анну, решительно шагающую впереди с желтым бумажным флажком в поднятой руке, а сам по себе гуляешь по улицам и площадям Рима (по вечерам, прежде чем возвратиться на корабль, отпускали пройтись без вожатого, – конечно, по двое, по трое)…
6
Рим, как известно, город не портовый.
Наш корабль стоял в Чивитавеккья.
Город-порт на Тирренском море.
В Чивитавеккья мы простояли четыре дня.
Точнее – четыре ночи.
Были и не были.
Рано утром нас отвозили на автобусах в Рим, к полуночи, иногда и за полночь, возвращали обратно.
Город лежал рядом, почти вокруг нашего корабля, утром просыпался, шевелился, разминал ноги, не спеша принимался за дела, ночью, пусть не сверкал, но светился огнями, шлялся по улицам, пел, танцевал, сидел за бутылкой вина, – город дышал вокруг, недосягаемый Чивитавеккья: пройтись по его камням не было нам дано ни времени, ни разрешения. Восемь раз – четырежды рано утром, на пути в Рим, и столько же поздно вечером, на обратном пути, в порт – промелькнула за окнами автобуса одна и та же улица, маленький, с ладонь, сквер, статуя мадонны, держащей в руке кораблик, еще какие-то статуи (императоры, святые, мореходы? – поди разбери из окна автобуса), желтая стена старинной крепости (позже узнаю, что тут Микеланджело руку приложил), клуб, полицейский участок, перекресток, за которым вдали открывались широкими пространствами стекла новые кварталы… У самого порта, всякое утро и вечер, отмечая (для меня) начало и конец нашего «автопробега» и вместе уже столетиями отмечая начало и окончание дальних и долгих плаваний, подчас исполненных драматических и даже исторических происшествий, стоял высокий строгий крест, лучше видный с моря, чем с земли…
7
Во мне давно, с детства почти, памятью воображения, может быть, даже мечтой, живет этот город с птичьим странным именем (мой друг Юлия Добровольская, замечательный итальянист, объяснила мне, что Чивитавеккья напрямую не переводится, но этимологически значит «старый город», одним словом – Старгород).
Не исключаю (сейчас не имею возможности перечитать, проверить), что город впервые маняще укоренился в моем воображении при знакомстве с романом Анатолия Виноградова «Три цвета времени».
«Три цвета времени» – роман о Стендале.
Я прочитал его подростком, раньше, чем прочитал самого Стендаля.
Роман был в ту пору необыкновенно популярен.
Книгу передавали из рук в руки.
Анатолий Виноградов числился (и по заслугам) одним из лучших биографических романистов. Так – по понятным обстоятельствам, десятилетия спустя – читали и почитали у нас Андре Моруа или Ирвинга Стоуна.
Столь же известным, как «Три цвета времени», был роман Анатолия Виноградова «Осуждение Паганини».
Третий роман «Черный консул» – о политическом вожде Гаити Туссене Лювертюре – уступал первым двум по вниманию читателей.
Романы Анатолия Виноградова не были беллетристикой в том расхожем, несколько свысока, употреблении этого слова, обозначающем легкое, на потребу не слишком искушенному вкусу чтение. Это была серьезная литература.
И автор был человеком серьезным – выпускник философского факультета Московского университета (ему принадлежит, между прочим, интересное исследование «Мериме в письмах к Соболевскому»).
8
Анатолий Виноградов жил в Москве неподалеку от моей школы.
Его сын учился у нас в школе, двумя классами младше.
Несколько раз Анатолий Виноградов приходил к нам на занятия литературного кружка. Мы смотрели на него и внимали ему восторженно: шутка ли, настоящий (!), известный (!) писатель!
Красивый седой мужчина – мужское начало во внешности, в поведении было очень явным. И в речи тоже: точная, четкая, убежденная и убеждающая.
Он носил форму полковника авиации: шла война, многие писатели работали в военных газетах. Но Анатолий Виноградов не только носил мундир: еще до войны, ему было под пятьдесят, он окончил летную школу.
Анатолий Виноградов рассказывал нам о литературе – рассказывал как литератор, как человек пишущий: он вводил нас, школяров, самоуверенно полагавших, будто кое-что уже разумеют, в литературу с другого входа.
Не помню точно, о чем говорил писатель, но то, что он говорил, входило в мой состав как важный опыт жизни.
Однажды мы узнали, что Анатолий Виноградов застрелил из пистолета жену, сына и себя самого. Это тоже вошло жизненным опытом в мой состав.
9
Чивитавеккья был точкой на ярко освещенной карте Средиземноморья, повешенной на пути в корабельный ночной бар – четверо суток в эту точку была воткнута булавка значка с изображением нашего судна.
Город остался для нас единственной улицей, нам предъявленной, с мадонной, сквером, куском крепостной стены и вывеской харчевни каких-нибудь трех пескарей. Я и огорчаюсь нелепости, не позволившей мне ничего более узнать о нем, и радуюсь тому, что новые стеклянно-бетонные кварталы, желанные, должно быть, нашему итальянскому гиду, этой маленькой подрывательнице музеев, даже слегка не поколебали моего – музейного – Чивитавеккья, с отроческих лет и поныне живущего в моем воображении.
Из этого порта банкирские дома Торлони и Десантиса отправляли морским путем в Санкт-Петербург картины обитавших в Риме русских художников.
Сюда Карл Брюллов наведывался. Александр Иванов.
Дорогие мне люди.
Сюда (сотня верст в карете по каменистой пыльной дороге – не легкий путь) Александр Иванович Тургенев поспешил встречать дорогого друга Василия Андреевича Жуковского. Пока судно, около часа назад появившееся на горизонте, выполняло свои эволюции, медленно двигаясь к берегу, Александр Иванович нетерпеливо, туда и обратно прохаживался по причалу, то и дело поглядывая на сверкающий росток белого паруса, который с каждой минутой все выше поднимался над синей водой. Ветер гнал над заливом редкие облачка, тень их легко скользила по песку и камням, водоросли, выброшенные морем на берег, в тени становились серыми. Общество Александра Ивановича составлял краснолицый господин в синем мундире, шитом широким золотым галуном, с треуголкой, украшенной белым плюмажем, под мышкой – Анри Бейль, французский консул в Чивитавеккья. Несколько лет назад Анри Бейль, как всегда под именем Стендаля, издал книгу «Прогулки по Риму». В книге рассказал между прочим про русского художника Брюллова, который не устрашился копировать громадную ватиканскую станцу Рафаэля «Афинская школа»…
…И что мне за дело до торчавшего все четыре дня перед иллюминаторами по правому борту нашего корабля запыленного с ног до головы сухогруза, из утробы которого желтый портовый кран знай себе таскал и таскал цемент и пересыпал его в подъезжающие желтые грузовики…
10
Книга отступлений.
Но что поделаешь, если я с самого начала дал полную волю тексту и только поспешаю за ним, не желая вмешиваться, боясь помешать.
Всё никак не дойду до того тупикового помещения в кафе Греко, куда привело меня какое-то шестое чувство, побудив не задержаться ни в прихожей, ни в расположенных короткой анфиладой мемориальных комнатах, стены которых, увешенные, как было сказано, от потолка и едва не до пола картинами, рисунками, фотографиями, документами, просто за рукава хватали, зазывая остановиться, подступить, рассмотреть. Стараясь не оглядываться (еще и учтивый официант мерещился: против воли, а не откажешься, усадит за столик, где глоток кофе, пусть и заветного, обойдется мне в пару ковбойских штанов), опасливо втянув голову в плечи, пробежал анфиладу и уперся в стеклянную перегородку. За стеклом перегородки была темнота, но то же шестое чувство нашептывало мне, что там, в темноте этой, самое главное. Свет, проникавший снаружи, из прилегающего помещения, слегка намечал в глубине темноты полированный край стойки, позолоту мебели, застекленные дверцы шкафа, но мне куда как довольно было – «воображенье в минуту дорисует остальное»…
Когда-то сюда, в кафе, доставляли почту для русских художников, да и не для них только, для многих россиян, обитавших в Риме. То ли поэтому кафе Греко было в те давние годы облюбовано нашими соотечественниками, то ли потому и доставляли сюда почту, что было облюбовано. Я стоял, почти прижавшись лицом к стеклу, угадывал упрятанный в темноту интерьер, видел лица, подчас до малой подробности знакомые мне по портретам и автопортретам. (Однажды со скульптором Олегом Комовым рассматривали карандашный портрет Александра Иванова; Олег сказал: «Он был рыжеват, у него должны были быть белесые, прямые, направленные вниз ресницы».) Я знал сюртуки, плащи, рубахи, блузы собравшихся в комнате людей, мои пальцы полнились прикосновением к ткани, сквозь стекло до меня доносился запах абиссинского кофе, красного вина, свечного нагара и пряных трубочных табаков, я слышал шуршание газет и почтовой бумаги, различал голоса – мои добрые приятели горячо обсуждали устаревшие новости, в далеком отечестве давно пережитые, отпразднованные и оплаканные…
11
Чудо ожидаемое таит в себе бессчетность возможностей.
Чудо совершившееся являет одну осуществленную возможность.
Четверть века спустя именно в этом мемориальнейшем из мемориальных помещений кафе, замыкающем анфиладу, отмечалось появление книги Алексея Букалова «Пушкинская Африка».
Вспыхнул яркий свет и осветил небольшой зал: старинные бордовые обои, золоченая резьба столов и кресел, такие же золоченые рамы картин на стенах, старинный фарфор, шкафы красного дерева, и на полках шкафа, того, что возле стойки, за спиной хозяина, одетые в черную кожу толстые книги – записи посетителей кафе за два столетия, веселые, красивые лица сегодняшних гостей…
Как в театре.
Темнота – и вдруг яркий свет. И – краски, звуки, движение.
Как волшебный театр, счастливо венчающий историю смышленого востроносого деревянного человечка, судьба которого вместе с журналистикой и пушкинистскими исследованиями составляет главный интерес творческой жизни Алексея Букалова.
А темнота – космос, в беспредельности которого плавают звезды, созвездия, планеты – миры! – и нужно слово, заветный сезам, чтобы вызвать оттуда то или другое…
12
Официант действительно появился. Но не для того, чтобы пригласить меня за столик. Он остановился справа, в двух шагах, и, не таясь, наблюдал за мной. На его лице прямо-таки было написано, что он напряженно вычисляет, с кем имеет дело: неумелым вором, плохо воспитанным посетителем или душевнобольным (даже на Пьету Микеланджело поднялась у такого рука). Теперь бы, конечно, прежде всего подумали о террористе.
Я повернулся и неторопливо последовал обратно, старательно схватывая взглядом разбросанные по стенам реликвии. Хотелось увидеть и запомнить побольше. За рубеж нас выпускали редко, я в силу разных обстоятельств почти вовсе не ездил, предположить, что я когда-нибудь снова сюда попаду, было такой же нелепостью или даже безумием, как разбить молотком стеклянную перегородку. Официант, держась в сторонке, безмолвно сопровождал меня, пока я не вышел в прихожую.
13
Постояв в очереди, я дождался своей чашки кофе.
Она обошлась мне, как я и запланировал, в один доллар.
У нас в корабельном баре кофе был куда лучше.
Каждый день под вечер я пил его с лимонным ликером.
14
Хорошенькая девочка-барменша однажды сказала мне с приятным одесским акцентом:
«Ой, вы бы знали, сколько на нашем шарике городов красивых! Но жить я, между прочим, согласна только в трех. В Одессе, конечно, в Мельбурне и в Барселоне»…
Барселона ждала нас впереди.
В Мельбурне побывать так и не пришлось.
В Одессе живал наездами и до средиземноморского путешествия, и после.
Но…
15
…Мессир, мне больше нравится Рим…
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Всё-таки, про Африку…
2
По выходным мы с папой иногда ходили в кинотеатр «Хроника».
Было это почти восемьдесят лет назад.
Выходные были не по воскресеньям. Воскресенья в календаре не значилось. Соответственно и субботы. После революции сперва учредили пятидневную неделю, потом шестидневную.
Вспоминаю телесно, почти ощущаю, как моя маленькая рука приятно тонет в теплой, сухой папиной ладони.
Мы идем вдоль Чистопрудного, потом вдоль Сретенского бульвара.
Кинотеатр «Хроника» помещался в угловом доме, там, где улица Сретенка пересекает Бульварное кольцо.
По Бульварному кольцу ходили трамваи.
Таких трамваев давно нет. Ярко-красные высокие вагоны, моторный и прицеп, передняя и задняя площадки с почти постоянно – из-за обилия пассажиров – отворенной дверью, высокие подножки, на которых гроздью висели пассажиры, не сумевшие протесниться в вагон.
3
Еще цитата:
«…Странный кот подошел к подножке моторного вагона «А», нагло отсадил взвизгнувшую женщину, уцепился за поручень и даже сделал попытку всучить кондукторше гривенник через открытое по случаю духоты окно…
Та, лишь только увидела кота, лезущего в трамвай, со злобой, от которой даже тряслась, закричала:
– Котам нельзя!..
…Кондукторша рванула веревку, и трамвай тронулся…»
4
У Осипа Мандельштама: «Хорошо в грозу, в трамвае А, промчаться зеленым поясом Москвы, догоняя грозовую тучу…» (см. «Холодное лето»).
5
«Трамвай «А» – или ласково: Аннушка – совершал долгий путь по тогдашней Москве.
Бульварное кольцо, именуемое еще и Кольцом «А», составляли десять бульваров, разделенных площадями. Кольцо, впрочем, кольцом не было: оно не смыкалось.
Трамвай «А» пересекал центральные площади Москвы, следовал мимо нарядных домов, магазинов, театров. «За открытыми окнами вагонов линии «А» шумели листвой бульвары. Вагон медленно кружился по Москве – мимо усталого Гоголя, спокойного Пушкина, мимо Трубного рынка, где никогда не умолкал птичий свист, мимо кремлевских башен, златоглавой громады Храма Христа Спасителя и горбатых мостов через обмелевшую Москву-реку». По примечательностям маршрута и достатку пассажиров (по звонкой монете в их карманах и портмоне) линию «А» кондукторы называли «серебряной», в отличие от «медной линии» – Кольца «Б», Садового кольца».
Это вспоминает Константин Георгиевич Паустовский. Будущий писатель до революции, в студенческие годы служил кондуктором московского трамвая.
6
То ли еще до войны, то ли уже в послевоенные сороковые годы всюду распевали веселую песенку-фокстрот:
Звенят трамваи марки «А» и «Б»,
А на прицепе в синеньком берете
Кондуктор Валя с сумкой на ремне…
(Песенка родом, впрочем, похоже, не московская – питерская. В Питере вместо «номер трамвая» говорили – марка: «Какой марки вагон?»)
Что там, в песенке, дальше случилось с милым кондуктором Валей, хоть убей, не припомню.
7
Трамвайный кондуктор был лицом весьма значимым.
Форменная тужурка, сумка с деньгами, служебными квитанциями и карточками через плечо, поверх сумки несколько рулонов с билетами разной стоимости – в зависимости от того, далеко ли едешь.
Обязанность кондуктора – высмотреть в вагонной толчее каждого пассажира, продать нужный билет, уследить, чтобы не проехал лишнее. Для этого введено было правило – входить в вагон с задней площадки, а выходить через переднюю. Приходилось (чтобы не расплатиться штрафом) протискиваться, не жалея боков и пуговиц, сквозь неподатливую, всегда тобой недовольную толпу. (Сочинили шутку: казах в своей степи заплатил штраф за то, что влез на верблюда с переднего горба.) Но в особо людные часы и на площадках задерживались, и, как сказано, на подножках висели. Кондуктор (в мое время обычно женского пола), сам прижатый (не вздохнуть) в отведенном ему уголке, должен был руководить этим движением, при этом объявлять остановки, дергать за веревку, протянутую под потолком к звонку в кабине водителя, давая сигнал к отправлению или – в неотложном случае – «стоп», не обсчитывать пассажиров и сам не обсчитываться, посылая билеты и монетки сдачи по рукам туда и сюда через весь вагон, прекращать раздоры горлопанов и неврастеников и самому ругаться во всё горло со всякого рода нарушителями порядка.
8
Первая моя книжка была – о трамвайном кондукторе.
Не помню, как она называлась.
Впрочем, мое имя на обложке не значилось.
В начале пятидесятых я подрядился, за отсутствием чего-нибудь иного, писать для издательства коммунального хозяйства брошюры от имени передовиков производства. А трамвай был по ведомству Минкоммхоза.
В трамвайном парке меня познакомили с автором книги, которую мне предстояло написать.
Это был не Паустовский. Паустовский в системе Мострамвая уже не служил.
Моим будущим автором оказалась немолодая веселая женщина с энергичными движениями и энергичной громкой речью.
Звали ее Анна Алексеевна. Фамилию опять же позабыл.
Когда я вытащил из кармана свой блокнот, она махнула рукой: «Чего рассказывать-то – соловья баснями кормить? Покатайся со мной неделю по маршруту – сам всё увидишь». Она засмеялась: «Не обедняешь. Зайцем буду возить».
Работала Анна Алексеевна на маршруте «А».
Я и в самом деле катался с ней целую неделю, и в ранние утренние часы, и в ночные, и в тяжелые часы «пик», – и в каждую такую смену население вагона являло собой иной облик Москвы: лишь в совокупности можно было представить себе многоликий образ Города.
Всякий день мы несколько раз проезжали вдоль Чистопрудного и Сретенского бульвара, и я вспоминал те далекие дни моего детства, когда мы с папой шествовали здесь, вот по этому тротуару, в кинотеатр «Хроника».
9
Прежде чем повернуть, наконец, к Африке, прибавлю только (ничего не могу поделать, говорил уже: даю волю тексту и, не споря, следую за ним), прибавлю, что в ту счастливую и невозвратимую пору детства у нас во дворе была группа, три мальчика и две девочки, которую родители доверили воспитательнице (тогда любили именовать по-старинному: бонна), почтенной пожилой даме, возвратившейся из швейцарской эмиграции. Звали даму тоже Анна Алексеевна. Мне много раз хотелось о ней написать, но сделал это я только лет десять назад, когда вдруг понял, что наша Анна Алексеевна была (упоминаемая в романе) дочь Анны Карениной (от Вронского).
10
В кинотеатре «Хроника» показывали только документальные фильмы.
В ту пору они, кажется, так и назывались: хроника или журнал.
Папа водил меня в «Хронику», заботясь о моем общем развитии. Но сам, помню, смотрел журналы с не меньшим интересом, даже восторгом, чем я. Его до старости переполняла радость узнавания нового.
Из того, что мы видели, мне всего больше запомнились две ленты: «Путешествие по Африке» и «Путешествие по Индии».
Африку и Индию я знал по картинкам в книжках.
Но картинки в книжках были неподвижны и немы. На небольшом, в два окна размером, экране кинотеатра Индия и Африка двигались и даже звучали.
Они были живые. Экран был не плоскостью картинки – окном.
Цветное кино еще не появилось, но некоторые кадры, каким-то тогдашним способом окрашенные, ошеломляли цветом.
…По желтой высокой траве бескрайней саванны шествует стадо слонов; могучие фигуры животных черным силуэтом высятся над горизонтом на фоне ярко-красного закатного неба…
11
По Индии я путешествовал еще до того, как папа начал водить меня в «Хронику».
Я побывал там вместе с героями книжки «Приключения Мурзилки и его друзей», которую очень любил.
Я рано научился читать, но эту книжку – так уж у нас повелось – папа всегда читал мне вслух. Не исключаю, что его самого сильно занимали приключения крошечных лесных человечков, эльфов.
Лесные человечки всевозможным образом (между прочим, и на ките плавали, и на ласточках летали) добирались до Северного Ледовитого океана и до жаркой Индии, оказывались в Италии и Голландии, в Германии и Швейцарии, в Париже, Лондоне, Вене и Варшаве.
Это были замечательные ребята, не похожие один на другого ни внешностью, ни характером. Среди прочих действовали в книге Знайка и Незнайка, Дедко Бородач, Скок, Чумилка, Доктор Мазь-Перемазь, Читайка, Китаец, Шиворот Навыворот и главным героем Мурзилка (совсем не похожий на подобие мягкой игрушки, каким он обернулся позже в советских детских изданиях) – бездельник, болтун и хвастун в цилиндре, фраке и с моноклем в глазу.
В книжке было много черно-белых гравированных картинок; каждый человечек тщательно вырисован. Чтобы в толпе эльфов тотчас найти Мурзилку, кто-то из прежних читателей на всех картинках подкрасил стеклышко его монокля голубым карандашом.
12
Книжка была и по тем временам старинная – дореволюционная: добыть ее было непросто.
Папа приносил ее на время от своего знакомого, старого московского профессора.
Книга принадлежала внуку профессора, которого профессор усыновил.
Почему это произошло, я никогда не спрашивал. Не спрашивать лишнего я был выучен еще до того, как выучился читать. (Прибавлю: в те годы не стоило большого труда назвать несколько очевидных, прямо-таки на ладони лежащих причин того, каким образом ребенок мог вдруг оказаться без родителей.)
Профессор в своем внуке-сыне души не чаял.
Мальчика звали Игорь, ласково, по-домашнему – Гуля.
Несколько раз, когда папа брал меня к профессору, я встречался с Гулей. Он был лет на шесть-семь старше меня – высокий красивый мальчик с шелковистыми каштановыми волосами, в заграничном клетчатом джемпере. Гуля был со мной замечательно вежлив и внимателен. Он показывал мне гербарий, который собрал, когда отдыхал с дедом где-то на Кавказе, альбом с марками, где на отдельном листе была помещена крохотная марка острова Виктории, кажется, мечта коллекционеров, и старинный глобус (после я такие только в музеях видел), стоявший на тумбочке в углу обширной столовой.
Потом Гулю убили на войне.
Когда в первый или второй послевоенный год я по какому-то папиному поручению заглянул к доживавшему свой долгий век профессору, глобуса на тумбочке не было. Вместо него там стоял серебряный поднос, на нем выложенная из мха могильная горка и сверху фотография Гули, такого, каким я его запомнил – шелковистые волосы, клетчатый джемпер…
13
Годы, десятилетия теплилось во мне неиссякаемое желание вновь взять в руки когда-то любимую книжку. Не попадалась. А я и автора не знал.
Как-то спросил всеведущего Шкловского.
Он тотчас отреагировал: «Печаталось в Задушевном слове».
Но с именем автора… Потер ладонью крутой затылок – и задержался. Мы уже распрощались, у него высветилось в памяти: «Хвольсон. Анна Хвольсон».
Я попробовал пошутить: «Про физика Хвольсона слышал, а вот про Анну…» «Эмигрировала», – коротко объяснил Виктор Борисович.
14
Заглянул в Интернет: на книжных страницах бессчетно объявлений о новых изданиях и о продаже «Приключений Мурзилки».
Милые, наивные фантазии отживавшего девятнадцатого столетия, которыми наших мам в детстве потчевали, вдруг оказались нужны жесткому всезнающему двадцать первому.
Выброшенные за устарелостью и совершенной непригодностью идейно-утилитарной эпохе на «свалку истории», они вновь выхвачены оттуда руками сегодняшних детей, привыкшими к пультам компьютеров. Почти вымершие, подобно обреченным животным, на пыльных полках древних профессорских квартир, они возрождены, размножены и брошены в могучий поток нынешнего книжного рынка.
Могло ли в голову прийти простодушной Анне Хвольсон, когда она сочиняла своих Мурзилок, Незнаек и Скоков, что под ее пером возникает своего рода бестселлер начала третьего тысячелетия?
Не Гарри Поттер, конечно, но всё же, всё же…
15
А вот по Африке Мурзилка и его друзья не путешествовали.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
В Рабате на автобусной станции среди добела запыленных автобусов – один, совсем старенький, неказистый, видно по всему отслуживший уже долгие годы. На борту цветастый знак туристской фирмы. Ниже адрес: Танжер, улица Льва Толстого, 2.
Вдруг сделалось хорошо на душе.
2
Лев Толстой начал было писать для своей «Азбуки» рассказ про Африку.
«В Африке есть такие земли, где никогда не бывает зимы. В этих землях никогда не бывает снега, вода никогда не мерзнет и дождика никогда не бывает. В этих землях так сухо и жарко, что ничего не растет: ни травы, ни деревьев. А везде только один песок. Жить там можно только подле рек. Подле рек бывает трава и деревья. И деревья эти круглый год бывают зеленые.
В этих землях живут люди черные. Их называют неграми. Люди ходят всегда голые и живут без домов, в шалашах. Шалаши они делают из веток и листьев. Едят они плоды с деревьев и сырое мясо зверей…»
Замечательно представить себе, как читают такой текст крестьянские ребятишки в заснеженной тогдашней Ясной Поляне, того больше – где-нибудь в Архангельской губернии или в Сибири.
3
Много лет назад я назвал в своей статье детей – ребятами.
Тотчас нашелся доброхот, блюститель нравственности, который пожаловался на меня начальству: ребятами в царское время офицеры презрительно называли солдат.
Начальство какое-никакое понимало однако, что жалобщик дурак, но по правилам того времени потребовало от меня оправданий.
Я отговорился: конечно, ребятами в то ужасное время называли солдат, например, «Ребята, не Москва ль за нами?», но вот Лев Толстой взял да и озаглавил статью: «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят».
Лев Толстой, работая над рассказами «Азбуки» (он часто говорил: пиша), учился у крестьянских ребят.
4
Город Рабат, столица Марокко, стоит на берегу Атлантического океана.
Марокко, конечно, Африка, но – Северная.
Не та, где чернокожие охотники с луками и копьями преследуют льва, где гориллы и злые-презлые крокодилы, где царство Бармалея, про которое «не ходите дети в Африку гулять».
Хотя в наши дни гулять в Северной Африке детям, как и взрослым, куда опасней, чем в тропических лесных зарослях.
Арабы именуют Марокко страной самого дальнего Запада.
Когда Земля считалась плоской, а про Америку никто не слыхал, страна, упиравшаяся в океан, была концом света.
Рабат находится уже за утесами Гибралтара.
5
Про Марокко Лев Толстой узнал от Александра Дюма.
Будучи в армии на Кавказе он читал очерки Дюма о путешествии по странам Северной Африки.
Очерки печатались в «Отечественных записках».
В молодости Толстой увлекался романами прославленного француза.
Часто вспоминал, как укоротил и оживил долгий путь в Казань, в университет, запасшись на дорогу восемью томиками «Графа Монтекристо».
Странно, что и в поздние годы он не разочаровался в романе.
«Монтекристо», по существу, сочинение самое антитолстовское: апология мести, беспощадного ответа на зло злом.
6
Александр Дюма писал: «В слове Африка есть какое-то откровение, которое влечет нас к ней больше, чем к другим частям света».
Стоя на берегу Средиземного моря, он, по его словам, чувствовал, как одна и та же греза соединяет в его душе и воображении Африку и Европу.
Пушкин на берегу другого моря, Черного, грезил о воле, манил ветрила кораблей:
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей,
Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил.
Страдал, любил, сердце похоронил, но Африка – моя!..
7
Африканцы.
Александр Пушкин – по прадеду.
Александр Дюма – по бабке.
8
Подходя к деревне Овсянниково, неподалеку от своей Ясной Поляны, Лев Толстой засмотрелся на солнечный закат. «В нагроможденных облаках просвет, и там, как красный неправильный уголь солнце. Всё это над лесом, рожью. Радостно. И подумал: нет, этот мир не шутка, не юдоль испытания только и перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который прекрасен, радостен и который мы не только можем, но должны сделать прекраснее и радостнее для живущих с нами и для тех, кто после нас будет жить в нем».
9
Домашние Льва Николаевича придумали страшного африканца Зулу, этакого Бармалея, который однажды ворвется в Ясную Поляну и начнет терзать, бить и обижать (а то и слопает – людоед!) ее несчастных обитателей.
Домашние изводили Льва Николаевича вопросом: можно ли отвечать такому злому Зулу насилием.
Толстой в то, что из Африки в Ясную забредет страшный Зулу, не верил.
В целях охраны имения от своих яснополянских и иных окрестных зулу Софья Андреевна в беспокойном 905-м году завела вооруженных стражников-черкесов.
Для Льва Николаевича это было терзание непереносимое, покрепче всяких бармалейских ужасов.
В статьях Толстой обличал разбой колонизаторов.
Кто-то из знакомых нахваливал за чаем удобство колясок на резиновых шинах.
«Еще тысячи негров убьют на каучуковых плантациях», – мрачно отозвался Толстой.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
В Рабате ходят по улицам высокие статные мужчины с кожей очень темной, почти черной.
Их называют берберами.
Берберы – коренные жители Марокко. Но сейчас они в меньшинстве: большинство населения – арабы.
Мужчины-берберы, о которых я пишу, носят цветастые восточные одежды. На груди – большой меховой мешок.
Я поначалу, когда увидел такого издали, решил, что это у него собака или ягненок.
На шее, как колокольцы, нанизанные на цепочку жарко золоченые чашки-пиалы.
Это водоносы.
Туристы редко рискуют отведать воду, которой наполнен меховой мешок водоносов, но охотно фотографируют их и фотографируются с ними.
2
В нашей группе был московский профессор, большой любитель кино- и фотосъемок. С головы до ног увешенный кино- и фототехникой, он на всё, что попадалось на пути, смотрел сквозь объективы своих аппаратов. Один красавец-водонос особенно ему приглянулся. Профессор запечатлевал его так, и этак, и как-то совсем по-особому. Водонос в надежде заработать монетку от него не отставал и охотно становился в разные, очевидно давно им заученные позы. Наконец настала минута прощания. Профессор знаками и улыбкой благодарил водоноса и давал ему понять, что очень доволен его помощью. Но корыстолюбивому водоносу этого показалось мало. Созерцая профессора с тревожным изумлением, он протянул к нему темную руку и коротко потребовал: «Мани!» Марокко был конечным пунктом нашего круиза. Из пожалованных нам пятидесяти долларов мало у кого оставался один-два. А если и оставался, то, как известно, последний доллар из пятидесяти не менее трудно тратить, нежели первый. Профессор сокрушенно развел руками, всем своим видом сообщая, что наличных «мани» у него не имеется. На лице собеседника выразилось возмущение; продолжая протягивать руку, он почти жалобно попросил: «Сигаретт!». Но профессор опять же улыбками и жестами изобразил, что и сигарет нет и что он вообще не курит. Упавшим голосом, но всё еще не теряя остатки надежды, водонос произнес: «Сувенир…» Профессор засмеялся и радостно выхватил из кармана значок, что-то вроде октябрятской звездочки (когда был Ленин маленький, с кудрявой головой); но тут абориген проворно убрал руку, гремя позолоченными чашками, отскочил назад, обвел презрительным взглядом увешанную аппаратурой фигуру профессора и произнес по-русски чисто и выразительно, вкладывая в каждое слово всю меру своего презрения: «Ёб твою мать!»… Стало очевидно, что до нас в Рабате наши соотечественники уже побывали.
«Между прочим, наименование бербер произведено от слова варвар», – разъяснил профессор, припадая лицом к одному из своих аппаратов.
3
С магрибинцем я впервые встретился в сказках «Тысяча и одной ночи».
Там действует злой волшебник, магрибинец: в отрочестве я долго так и предполагал, что магрибинцами на Востоке именуют злых волшебников.
Тот магрибинец, помнится, был черный. Наверно – бербер.
У меня имелось красивое детское издание сказок: густо-синий, как южная ночь, усыпанный золотыми звездами переплет, старинные гравированные иллюстрации.
Может быть, некоторые из них (если не все) принадлежали Гюставу Доре. Не помню. За несколько творческих десятилетий великий иллюстратор дополнил рисунками едва не все великие творения мировой литературы, начиная с Библии. Похоже, среди созданных им 80 тысяч графических листов есть иллюстрации и к «Тысяча и одной ночи».
Магрибинец на картинке был таинственный: коварный и красивый. Художник передал его изящное, крадущееся и вместе с тем уверенное движение.
4
Позже мне попался заграничный альбом фотографий (по тем временам – редкость!) – «Магриб». Так я узнал, что Магриб в переводе с арабского – Запад. Обитатели лежащего восточнее Арабского полуострова называли Магрибом страны Северной Африки, а жителей их, соответственно, магрибинцами.
В альбоме имелась фотография – возможно, она была даже помещена на обложке: останки разрушенного прошлого – посреди бескрайней пустыни недлинный строй будто выбирающихся из-под песка и вскоре снова в него уходящих прекрасных, хотя и сильно потраченных временем белых колонн. Из ниоткуда в никуда…
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы!
Мощная символика фотографии совершенно меня очаровала.
По натуре я не путешественник, но мне до сладостной боли захотелось непременно добраться (в те-то годы!) до этих песков, до этого мраморного иероглифа, до этого сказочного Магриба.
На фотографии, меня заворожившей, запечатлен обломок Карфагена – нынешний Тунис.
Когда проклюнулся круиз по Средиземному морю (всё тот же, других у меня не было), желанный Тунис значился в программе.
Я, конечно, понимал, что вряд ли нас повезут в пустыню, чтобы предъявить строй вынырнувших из песка и вновь в нем утонувших колонн.
Но мечта оставляет нас еще позже надежды.
В последний момент выяснилось, что Туниса не будет: его заменили на Марокко.
Тоже Магриб.
Но – другой.
5
В Рабате нас повели смотреть королевский выезд.
Мы долго стояли в густой толпе на площади перед дворцом.
В отдалении происходило колоритное действо – будто наяву разворачивались кадры фильма-сказки на темы той же «Тысяча и одной ночи».
Золотые кареты. Кони невиданной красоты – таких, кажется, на самом деле и не бывает. Сверкающая золотом и самоцветами упряжь. Придворные в ярких, похожих на балетные, восточных одеждах, так же вдоволь оснащенных ювелирным товаром. Даже скороходы в чалмах и туфлях с загнутыми носами…
Мы совсем было разомлели от экзотики, но тут, откуда ни возьмись, выросли вокруг огромные, все как на подбор, двухметровые мужики в черных кожаных комбинезонах с современными автоматами на груди. Решительно и умело они начали отодвигать толпу подальше от дворца, пока любопытствующие туристы и аборигены не оказались запечатаны в дальних углах площади, откуда и видно ничего не было. И тогда вместо золотых карет, окруженных скороходами (всё это у меня на открытке, тут же в толпе купленной у юркого разносчика), от дворца наискось через площадь пронеслись три или четыре тяжелых черных лимузина, сопровождаемые вооруженным мотоциклетным эскортом.
6
Королем Марокко был тогда Хасан Второй.
На воду он дул недаром: ему уже пришлось обжигаться на молоке.
Он пережил два покушения.
Однажды сам посадил самолет, который пытались сбить заговорщики.
Поневоле окружишь себя могучими спецназовцами в черных комбинезонах, которым, что особенно тягостно, тоже нельзя доверять.
После того, как мы увидели королевский выезд, нам показали мавзолей, который король строил себе при жизни.
Хасан Второй был хороший администратор, знал: сам не сделаешь, оставишь на потом, другим, – всё построят не по-задуманному, еще и разворуют половину назначенных денег и всякого строительного добра.
Мавзолей получался очень красивый и своеобразный; говорили, будто архитектором приглашен какой-то замечательно одаренный вьетнамец.
Хасану Второму оставалось жить еще семнадцать лет (времени довольно, чтобы завершить строительство), но этого, конечно, не знали ни вьетнамец-архитектор, ни мы, ни сам Хасан Второй.
7
Неподалеку от того места, где возводился новый мавзолей, стоял еще один, уже (позволю себе сказать) действующий, – тоже очень красивый, но не такой своеобычный. Это усыпальница предыдущего монарха, Мохаммеда Пятого, отца Хасана.
Посетителей пускали на балкон, окаймляющий ничем не заполненное прямоугольное помещение, прекрасное камнем стен и пола и самими своими пропорциями.
В немецком городе Трире имеется так называемая Базилика Константина – огромный зал, совершенно пустой, пропорции которого настолько совершенны, что, оказавшись в нем, через несколько минут погружаешься в состояние гармонии, покоя и душевного освобождения.
В мавзолее Мохаммеда некоторые из наших были разочарованы, не обнаружив привычно сопрягаемого со словом мавзолей стеклянного саркофага с телом усопшего. Тем более что по пути в Марокко, на каком-то острове нам показали в соборе как местную достопримечательность нетленное тело тамошнего епископа, усопшего несколько десятилетий назад. Епископ, по какой-то причине не погребенный, в полном облачении покоился в стеклянном ящике, как новенький. Наши туристы, особенно почему-то женщины, склоняясь к самому стеклу, очень старательно рассматривали тело и позволяли себе осторожные сравнения не в пользу своего домашнего экспоната, хранимого на Красной площади.
Но королевский прах, как и положено, предан земле.
С балкона видишь гладкое пространство пола и склонившегося у низенького аналоя седого старика, читающего Коран.
8
В Касабланке – таков был план круиза – нас выгрузили с корабля, чтобы доставить в Москву самолетом.
Самолет, который должен был прислать за нами из Москвы «Аэрофлот», задерживался на пятнадцать часов.
Мы уже прошли паспортный контроль и не могли возвратиться в город.
Здание аэропорта, во всяком случае, та его часть, где находилась наша группа, было почему-то совершенно пусто – ни других пассажиров, ни персонала, ни, тем более, буфета, ни малейшего движения, обозначающего привычную для глаза деятельность авиационных служб.
Представитель «Аэрофлота», доброжелательный плотный мужчина, пообещал раздобыть для нас питье, возможно даже покормить, пока же роздал каждому красивый цветной буклет «Певчие птицы России».
Внимательно изучив портреты дрозда, зяблика, синицы, я отправился бродить по застекленным коридорам, пустынным, как во сне или остросюжетном фильме,
Неожиданно сквозь толстое стекло я увидел боковой подъезд здания, возле которого стояли черные бронированные ящики лимузинов и суетились громадные охранники в черных комбинезонах. Из их толпы вдруг появился и быстро прошел мимо меня, совсем рядом (если б не стекло, я мог бы до него дотронуться) невысокий красивый человек в белом костюме. Почти не повернув головы, он коснулся меня быстрым удивленным взглядом. Это был король Хасан Второй, отбывающий куда-то с визитом.
9
Летом 1999 года я узнал из «Последних известий», что Хасан Второй умер.
Сообщение меня опечалило: это был мой единственный знакомый король.
Мавзолей к этому времени уже достроили.
10
Между прочим, когда мы, прощаясь с Марокко, проходили последний паспортный контроль, чиновник приказал всем, имеющим отношение к прессе, зарегистрироваться у особого окошка. Нам объяснили, что спецслужбы следят за тем, что и как каждый из побывавших в Марокко потом написал о стране. Тот, кто напишет что-нибудь худое, визы на въезд больше не получит.
Я впервые пишу о Марокко.
Кажется, ничего плохого не написал.
Впрочем, за давностью лет я в их списках, наверно, уже не числюсь.
Не говоря о том, что до Магриба мне теперь не добраться.
Да и охота прошла.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Заканчиваю про Касабланку.
Быстро, по-южному, стемнело.
В застекленном пространстве аэропорта зажегся холодный белесый свет, от которого оно стало казаться еще более пустынным.
Ожидание сделалось совсем томительным.
Те, у кого уцелели темы для разговора и желание слушать, тихо беседовали.
Кто умел, задремывал.
Я занимал себя своей любимой игрой: мысленно из букв одного слова собирал новые слова.
Дилетанты в этой игре выбирают в качестве исходного несусветно длинное слово (вроде «виноградосоковыжимательница») и радуются обилию производных. Профессионалы, к которым я себя отношу, наоборот, берут слово короткое, с неходовыми буквами – и напряженной мыслительной работой стараются выжать из него всё возможное.
Так я обрабатывал два-три слова, после чего позволял себе взглянуть на часы.
И всякий раз до вылета оставалось еще бессчетно времени.
2
Вдруг в отведенной нашей группе, обособленной, как карантин, зоне возник человек.
Именно – возник.
Кажется, никто не заметил, как он появился у входа, как прошел между жесткими пластмассовыми диванами, на которых спали, дремали, лениво беседовали истомленные ожиданием туристы.
Просто: не было, и вот он – тут.
Стоит и осматривается, выбирая местечко по душе.
3
Одно время у нас в литературе возникла мода на это слово – возник.
Оно сделалось синонимом таких глаголов, как «пришел», «вошел», «показался» и проч.
Оно стало обозначать всякое появление, утрачивало таящийся в нем момент внезапности и даже таинственности появления. Вот это: не было – и есть.
В прежних, привычных мне постановках оперы «Фауст» (в нынешних иначе, наверно: давно не был в опере) Мефистофеля выталкивали сквозь люк из-под сцены, дьявол был как бы обитателем подвала.
У Гете, который в этих делах (как и во всех остальных) хорошо разбирался, сначала Дух возникает из пламени, затем Мефистофель появляется в обличии черного пуделя, чтобы в решающий момент возникнуть из тумана.
Прекрасно у Булгакова: «знойный воздух сгустился перед ним, и соткался из этого воздуха прозрачный гражданин престранного вида».
4
Вообще обозначать Мефистофеля жителем подвала, подземелья несколько наивно.
«Верх», «низ» – представления нашего земного мироустройства.
Рай и ад являются верхом и низом в духовном смысле, находясь в едином пространстве.
Нищий Лазарь в раю и богач в аду после смерти так же рядом, как были на земле, когда в раю был богач, а в аду нищий. Но между ними «утверждена великая пропасть», которую невозможно перейти.
Впрочем, и в земной жизни было так же.
Люди, мечтающие построить рай на земле, стараются, чтобы уничтожить пропасть.
Сатана приходит к Богу не из подземелья: «И был день, когда пришли сыны Божии предстать пред Господа; между ними пришел и сатана. И сказал Господь сатане: откуда ты пришел? И отвечал сатана Господу: я ходил по земле и обошел ее»…
5
Юрий Давыдов, проницательнейший человек и писатель (не всегда совпадает), в годы войны служивший на флоте, рассказывал: когда к нам прибыли английские моряки, он впервые увидел походку свободного человека.
Человек, возникший посреди стеклянной зоны, в которой мы (наша группа) оказались заточены, был человек штучный.
Он был – он.
А мы (группа) были – мы.
Он стоял перед нами, как стоит свободный человек.
Выражение его лица, покрытого крепким красноватым загаром, его движения передавали внутреннюю независимость.
На нем была солдатская камуфлированная куртка, шорты и высокие, до колен, ботинки на шнурках.
Он показался мне похожим на Джека Николсона.
Может быть, оттого, что, увидев его, я вспомнил мой любимый фильм «Профессия – репортер».
Желание вдруг самому, по собственной воле назначить себе иную судьбу, привычно обожгло меня.
Человек еще раз оглянулся, выбрал меня взглядом и приветливо мне кивнул.
Он подошел к моему дивану, сбросил с плеч по-военному аккуратно собранный рюкзак и сел рядом со мной.
Руководитель нашей группы, в миру сотрудник горкома партии, сидевший неподалеку, выразительно на меня посмотрел. Я едва заметно ему кивнул, подавая знак, что моя бдительность на должном уровне.
6
Приветливое лицо незнакомца являло охоту общаться, но по моему виду, должно быть, он как-то сразу сообразил, что серьезного вербального разговора со мной завести не удастся.
Из глубокого кармана куртки он извлек сложенную в несколько раз (штамп требует здесь: потертую на сгибах), возможно, потертую на сгибах большую карту Африки и разложил ее передо мной на диване. В середине континента, от неопознанного мною пункта А до также неопознанного пункта В жирным красным фломастером была проложена пересекающая экватор причудливая кривая линия.
Незнакомец, внимательно повторяя все изгибы, провел по ней крепким тяжелым пальцем. Потом тем же пальцем ткнул себя в грудь.
Наверно, так объяснялся он с готтентотами и пигмеями, которых встречал на своем долгом пути. А, может быть, пигмеи, поучившись в своих лесных школах, умели говорить по-английски, при этом, по простоте своей, не стеснялись и не опасались подтвердить это.
Незнакомец (или уже – знакомый?) начал показывать фотографии. Он добывал их одну за другой, без порядка, какая попадется, из пластикового мешка.
Фотографии были обыкновенные, любительские.
О таких говорят, что их не снимают, а щелкают.
Я, слава Богу, видал и получше. У меня в книжном шкафу стояли три тома «Африки грез и действительности» Ганзелки и Зигмунда, очаровательных чешских путешественников, в которых мы были влюблены в 1950-х и от которых нас отлучили в конце 1960-х, когда в Чехословакию вкатились советские танки. Смелые путешественники не захотели отказаться от грез, обещанных Пражской весной, и согласиться с действительностью, принесенной на броне танков.
Но Африка книг Ганзелки и Зигмунда, повторенная ими на телеэкране, была для меня (в ту пору, во всяком случае) Африка где-то, Африка недосягаемая, Африка печатных и устных рассказов, легенд и слухов, Африка детской мечты и кинотеатра «Хроника». А здесь, на этих простеньких фотографиях, фотках, которые держал в крепких тяжелых пальцах человек, похожий на Джека Николсона, до Африки было рукой подать, она начиналась за стеной аэропорта, в котором мы оказались заперты, сидела рядом – я вдыхал запах ее пота и пыли…
7
На одной из фотографий мой новый знакомый был запечатлен с большой обезьяной, шимпанзе. Они расположились на стволе поваленного дерева и дружески беседовали.
Давно минувшее ярко обожгло мою память.
Я указал пальцем на обезьяну и произнес наконец нечто вслух.
«Чита?» – спросил я.
Человек указал на себя и ответил:
«Тарзан»…
Мы радостно посмотрели друг другу в глаза – и рассмеялись.
8
Американец Эдгар Берроуз – один из самых читаемых в мире авторов.
В Советском Союзе его читали мало.
Не переводили. Не печатали.
А он себе писал.
Берроуз придумал своего Маугли – Тарзана. Сына лорда, украденного обезьянами и ставшего их повелителем.
О Тарзане Берроуз сочинил двадцать шесть романов.
По ним, перевирая их, во множестве снимали фильмы.
Самым знаменитым Тарзаном в кино стал Джонни Вайсмюллер, голливудский киноартист и олимпийский чемпион по плаванию.
С этими фильмами всемирно известный, уже легендарный, Тарзан был доставлен к нам в отечество.
9
После войны наш кинопрокат был наводнен зарубежными лентами, которые открывались титрами: «Этот фильм взят в качестве трофея…»
Фильмы показывали, конечно, с высочайшего разрешения и благословения.
Кино, как известно, являлось «важнейшим из искусств» (лозунг).
Нужно было заполнить пустоту на экране и пустоты в послевоенной жизни, в которой не хватало всего необходимого для удовлетворения человеческих потребностей.
Вслед за «Падением Берлина» и «Молодой гвардией» киномеханик привозил в дальнее алтайское село «Индийскую гробницу», вестерн или «Багдадского вора».
Так началось триумфальное шествие Тарзана по городам и весям нашего отечества.
10
Красавец Тарзан (имя на обезьяньем языке означает бледнокожий) с лицом, обеспечивающим мгновенный успех у масс, и завидной мускулатурой чемпиона-олимпийца не страшился самых опасных приключений. Он был смел и благороден, был всегда прав и всегда побеждал. Его верный друг, обезьяна Чита всюду ему сопутствовала, выручая из положений, казавшихся безнадежными. Перелетая с одного дерева на другое, Тарзан оглашал лес особым, ни с каким иным не сопоставимым криком, который освоили и повторяли мальчики всего мира. Это был торжествующий победный крик.
11
Часть моей армейской службы проходила в небольшом заполярном городе.
По воскресеньям утром нас иногда водили строем в кино.
Вообще-то фильмы пускали в части по вечерам. Лишь некоторые – их, наверно, не было в армейском прокате – мы смотрели в кинотеатре.
Почему нашему начальству пришло в голову показать нам серии «Тарзана» (разве что кто-то свыше надоумил – тоже почему?), для меня поныне остается тайной.
Возможно, фильм содержал в себе непостижимые моему цивильному уму качества, способствовавшие успехам боевой и политической подготовки.
Как бы там ни было, остаюсь навсегда благодарен за это нашим командирам.
12
Колонной по четыре мы весело шагали по главной улице (Ленина, наверно) к главной площади (впрочем, может быть, это она – Ленина?), где находился кинотеатр.
Предвкушая марочный крик Тарзана, мы, не жалея глоток, исполняли приказ «Запевай!». Нашими главными – парадными – песнями были «Москва – Пекин» («Сталин и Мао слушают нас…») и «Марш энтузиастов» («Славься, страна героев, страна мечтателей, страна ученых…» – так, кажется?).
Дружный шаг колонны звучал приглушенно: за ночь насыпало свежего снега.
По случаю воскресного утра на главной улице было заметно больше народа.
Город, как выше сказано, небольшой, – все доступные девушки были солдатам знакомы. Девушки смотрели с тротуара на проходящую колонну, выкрикивали имена и отпускали шутки, в то наивное время казавшиеся непристойными.
13
Зал, сплошь заполненный солдатами, являет собой особое состояние.
От края до края одинаковое серое сукно шинелей, наголо подстриженные головы, трудно различимые лица, сливающиеся в общий гул голоса, густой воздух, пропитанный запахом мужского тела, сильного, как бы слившегося в одно, общее, дыхания, табачного перегара, солидола…
14
У Льва Толстого – описание купающихся солдат: «Небольшой мутный с зеленью пруд… был полон человеческими, солдатскими, голыми барахтавшимися в нем белыми телами с кирпично-красными руками, лицами и шеями. Всё это голое, белое человеческое мясо с хохотом и гиком барахталось в этой грязной луже… Весельем отзывалось это барахтанье, и оттого оно особенно было грустно».
15
В зале гас свет. В будке механика пулеметом тарахтел проектор. Тропический лес вставал на ярко осветившемся экране. Смелый и благородный Тарзан, сопровождаемый верной Читой, появлялся из своих чертогов в ветвях огромного дерева, взмывал ввысь (и Чита с ним), – его радостный победный крик метался над солдатскими головами.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Которая продолжает, точнее – заканчивает, предыдущую.
Наверно, даже всю первую часть.
Речь в ней пойдет о песне.
Песня такая:
2
Мы идем по Африке.
День, ночь, день, ночь
Всё по той же Африке.
Только пыль, пыль, пыль
От шагающих сапог.
Отпуска нет на войне
Солдату…
3
Слова Киплинга.
Киплинг считался певцом империализма.
В строю песню, конечно, не пели.
Но официально она запрещена не была.
Ее пели на вечеринках, пели в турпоходах.
Говорили, будто она пришла к нам из какого-то заграничного кинофильма. Но подозреваю, кто-то из наших сам перевел стихи, положил на музыку. К Киплингу даже присочинили несколько куплетов про нашу войну, отечественную.
Песня мне нравилась. Она передавала и тяготы войны, и состояние солдата на войне, и нескончаемый зной африканской пустыни.
Попробуй думать о другом.
Чуть сон взял верх –
Задние тебя сомнут.
Пыль, пыль, пыль, пыль… и т.д.
4
В армии мне эту песню пел Боря Симбург. На гражданке он подрабатывал аккордеонистом в ресторане; у нас служил в музвзводе. Боря с тонким лицом и миндалевидными глазами был похож на красавиц персидских миниатюр. Его голос был слишком высок и звучен для этой песни – тут нужен хрипловатый, прокуренный баритон. Впрочем, Боря пел очень хорошо. Я подпевал ему молча, про себя. Певец я никудышный, поэтому пою большей частью наедине с собой. Зато наедине с собой пою охотно и много.
5
В один из субботних вечеров я получил увольнение.
Увольнение – вещь серьезная. Если не устроишь всё обдуманно, три-четыре часа нечасто даруемой воли упустишь между пальцами, как, рассеявшись, пригоршню воды.
Мой первый комбат (еще в Литве), подполковник Григорьев, маленький, проворный и решительный (кличка – Суворов), говорил: «У солдата личное время – лишнее время. Пустое. Чего с увольнительной в зубах по городу шастать? Поди подтянись раз шестьдесят на перекладине, пробеги километра три с препятствиями – и про баб забудешь, и выпить не захочешь».
Увольнение и в самом деле часто оборачивается пустотой: бессмысленным (в одиночку или со случайным сослуживцем) шастаньем по улицам, ста граммами опаской и украдкой, идиотической беседой где-нибудь на бульваре, где потемнее, с подвернувшейся покладистой девицей, а потом, по возвращении в казарму, хвастливым враньем (в которое сам веришь) о каких-то необыкновенных приключениях и подвигах. Это недостойно дарованного глотка воли.
Там, в Литве, если удавалось вместе выбраться в увольнение, мы с Эдиком Смирновым, втайне запасшись заранее бутылкой, банкой консервов и буханкой серого, попросту уходили в лес, чтобы разлечься вольно на мягком ковре травы и прошлогодней хвои и потолковать о том, что казалось нам очень существенным. О чем в неволе, в расписанном по минутам дне, тем более под казарменной кровлей, не потолкуешь.
Изначальный смысл слова «увольнение» – обретение воли – освобождение.
6
Увольнение с самого начала не задалось.
Память скребли мрачные заветы подполковника Григорьева.
Среди солдат и сержантов, получивших увольнение, я не увидел никого, с кем хотел бы провести вечер.
Солдаты и сержанты, с начищенными до блеска сапогами и пуговицами, выстроились на утоптанной площадке перед штабом. Дежурный по части капитан Рябчук неторопливо прохаживался вдоль строя, внимательно изучая, точно ли расположены по центру звездочки на наших шапках и пряжки ремней.
Капитан Рябчук был известен в полку афоризмом: «Женщины бывают или утки, или гагары». Афоризм нравился, его охотно повторяли.
Малознакомый сержант-артиллерист предложил мне пойти вместе к девчатам в общежитие швейной фабрики. Я отказался.
Я не навещал доступных девушек, потому что в то наивное время доступных девушек было неизмеримо меньше, чем солдат: девушки еще мечтали о суженых.
7
На городской площади прохаживался патруль под начальством старшего лейтенанта Подопригоры.
Старший лейтенант Подопригора подзывал каждого появившегося в поле его зрения военнослужащего рядового и сержантского состава, проверял увольнительное удостоверение и вновь исследовал точность местоположения звездочки и пряжки. Во взгляде старшего лейтенанта таилось подозрение, ноздри его нервно шевелились.
У Куприна рассказывается про бывалого офицера, который по запаху дыхания проходившего мимо юнкера определял название принятого напитка.
Учитывая ассортимент винного киоска, тускло светившегося неподалеку, на боковой улочке, задача старшего лейтенанта Подопригоры была стократ проще.
Кроме водки в розлив и бочкового пива в киоске имелся только – для слабаков и эстетов – густой темно-янтарного цвета ликер, именовавшийся то ли «Северное», то ли «Полярное сияние».
8
Хочется написать что-нибудь художественное.
Например: что падал снег и крупные хлопья медленно пролетали мимо желтых фонарей.
Но снег – не падал. Это я точно помню.
9
У дверей кинотеатра стояла очередь в кассу.
Показывали какую-то серию «Тарзана».
Неделю или две назад нас уже приводили ее смотреть. Конечно, на утренний сеанс.
По обе стороны входа висели огромные, почти на всю высоту фасада рекламные щиты, окаймленные гирляндами лампочек. Тарзан, больше похожий на известного нашего артиста Николая Крючкова, чем на Джонни Вайсмюллера, зато, как положено, почти обнаженный, стоял, будто в чаше, на раскидистой вершине пальмы; стремительной птицей пролетал над африканским лесом. Его олимпийские мускулы, повторенные кистью местного живописца, напоминали перетянутые швами тугие пробковые пояса. Обезьяна Чита, много более чем Тарзан соответствующая подлиннику, на щитах тоже присутствовала.
10
Я решил отправиться в библиотеку.
Она помещалась на первом этаже четырехэтажного жилого дома, стоявшего тут же на площади, напротив кинотеатра. Дом был сложен из скучного серого силикатного кирпича. В нем жили ответственные люди города.
В библиотеке хозяйничала строгая старушка Анна Спиридоновна, постоянно ворчавшая на юных читателей (их – школьников – было обычно больше, чем каких-либо других) за не отрясенные валенки, грязные руки, грубое слово, не в меру громкий разговор. Была она маленькая, сухонькая и для жительницы Заполярья поразительно смуглая. У меня с Анной Спиридоновной сразу завязалась дружба: я получил разрешение заходить в хранилище и сам высматривать на полках желанную книгу.
Среди привычного набора – классики, русские и (меньше) зарубежные, подписные издания, творения советских авторов – в потоке наизусть известных корешков оказались две заветных полки. Давний дар или след экспроприации: редкие в ту пору дореволюционные издания, между ними розановские «Опавшие листья», с которыми я тогда впервые и познакомился.
11
…Библиотека в тот вечер оказалась закрыта в связи с ремонтом отопления…
12
Делать было нечего.
Нечего было делать.
Я стоял у запертой двери библиотеки.
Кругом была бескрайняя полярная ночь.
13
Меня заметила проходившая мимо телефонистка Лида с городской телефонной станции.
Лида засмеялась и сказала: «Замерз, бедный!». То ли про меня, то ли про обнаженного Тарзана на рекламном щите.
Художник не поскупился на яркие краски – синяя, зеленая, солнечно-желтая…
Озаренные лампочками, африканские краски маняще светились в темноте Заполярья.
Такие краски были на картинках в книге африканских сказок, которую я читал в детстве.
«Может, в кино сходим?» – предложил я.
«Пошли», – согласилась Лида.
Лида была не доступная девушка. Однажды мы уже ходили вместе в кино. Мы сидели в темноте и держали друг друга за руки. Руки у Лиды были мягкие, теплые, чуть влажные. Потом я проводил ее до дома. Она жила далеко, на краю города, в одном из стоявших у подножья сопки деревянных барачных зданий. К себе Лида меня не позвала. Одна комната, мать, младшая сестренка. «А отец погиб».
«На фронте?».
«На руднике».
14
Мы пристроились к очереди в кассу. Сеанс только что начался, билеты продавали уже на следующий. Перед кино можно было часок погулять по бульвару. Я подумал, что непременно поцелую Лиду.
На площади снова появился исчезнувший было патруль.
Старший лейтенант Подопригора тотчас высмотрел меня.
У него был легкий, чуть пружинящий шаг.
Он снова проверил мои документы.
«О чем думаете, сержант? – сказал он, возвращая удостоверение. – Увольнительная у вас до двадцати двух тридцати, а сеанс кончается в двадцать два сорок пять». «Я раньше уйду», – пообещал я. «Не уйдете. Разомлеете в тепле – и не уйдете. Вот и девушка подтвердит».
Старший лейтенант Подопригора неприятно усмехнулся.
«Ты иди», – Лида дотронулась до рукава моей шинели.
«А ты?».
«Я постою еще. Скучно дома».
15
Ликер назывался «Северное сияние». Может быть – «Полярное».
На черной этикетке был изображен серебристый полярный медведь, окруженный расходящимися серебристыми лучами полярного (северного) сияния.
Когда продавщица в солдатском бушлате и толстых шерстяных перчатках наливала ликер в стакан, он казался густым и горячим, как расплавленный янтарь.
Я выпил всё разом, жар бросился мне в лицо, мигом разбежался по телу; даже концы пальцев полнились этим сладким пьянящим жаром.
Страх ушел из меня – и тотчас распались привычные пугающие связи с окружающим миром.
Я, не опасаясь, вышел из переулка на площадь навстречу неизбежному патрулю.
Но пьяному часто везет, так же, как новичку на бегах.
Старший лейтенант Подопригора со своей командой рыскал где-то в окрестных улицах.
В темноте на рекламных щитах ярко сияла Африка – синяя, зеленая, солнечно-желтая.
Народа у кассы уже не было. Я постоял в коротком раздумье на опустевшей площади и, радостно поддавшись внутреннему зову, свернул направо, на бульвар.
Крепко ступая по притоптанному на дорожке снегу, я весело шагал сам не зная куда – куда-то на окраину, где темная сопка темнела на фоне темного неба.
Я был одинок и свободен, как (мне еще не знакомый) путешественник по Африке.
Под покровом полярной ночи я пересекал другой континент.
Я чувствовал, как раскручивается Земля у меня под ногами.
Я шагал и пел.
Как многие люди, не одаренные способностью петь, я пою в одиночку.
Точнее: в одиночку – я пою.
Я пел, что иду по Африке, пел про пыль от шагающих сапог, пел о том, что нельзя останавливаться.
Надо мной по темному небу вселенской кардиограммой бежали, метались из конца в конец небесного простора малахитово-зеленые полосы полярного сияния.