Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2012
Нет!
Когда его провожали на пенсию – с речами, подарками, сожалениями о том, что такой ценный работник покидает их коллектив, с пожеланиями долгих лет, здоровья и прочей атрибутикой, с которой провожают ещё живого человека в никуда и навсегда, он, сидя за покрытым красной скатертью столом рядом со своим теперь уже почти прошлым начальством, думал только об одном – чтобы всё это как можно скорее кончилось, он смог бы отправиться домой, лечь пораньше спать, и утром, встав свежим и полным сил, взяться, наконец, за свой Проект, который он вынашивал уже несколько лет, но к которому приступить ему мешали то авралы на работе, то домашние дела, а то и с возрастом всё чаще дававшая о себе знать усталость.
Он до деталей запомнил тот день, когда ему впервые пришла в голову его Идея – именно так, с большой буквы, он её про себя называл: как они с женой, задыхаясь от духоты, ехали в жаркий солнечный день в переполненной электричке на дачу к их друзьям, как хозяин дома – такой же книголюб, как и он сам, но более удачливый, поскольку его племянник руководил областным отделом культуры – показал ему со словами «Смотри, что я приобрёл!» изданный Академией Наук том пословиц и поговорок народов мира, как он, взяв в руки тяжёлый том и открыв его наугад, упёрся взглядом в знакомое ему с детства «Пословица недаром молвится», и как его вдруг обожгла мысль, что ведь это «недаром» можно как-то проверить, попробовать «на зуб», в эксперименте, что этого, кажется, никто до этого не делал и что он может быть первым, сказавшим в этой области своё слово.
Он помнил, как, стоя с раскрытым томом в руках, смотря на страницу с поразившими его словами отсутствующим взглядом, на вопрос хозяина «Что, брат, впечатляет?» он не нашёлся, что ответить, как хозяин, польщённый его смущением, одолжил ему на прощание – «Знаю, что вернёшь!» – книгу, как на обратном пути жена, удивлённая его молчаливостью, пыталась его разговорить, но в конце концов, раздосадованная ответами невпопад, замолчала и была с ним весь оставшийся вечер демонстративно холодна, и как он, улёгшись в постель, улыбнулся себе и, уже почти засыпая, прошептал: «Да!»
С тех пор прошло несколько лет, и он каждый вечер говорил себе, что да, сегодня, к сожалению, день был заполнен до предела, но вот завтра или уже на следующий день и уж при любых обстоятельствах во время отпуска он возьмётся за свой труд, начнёт, наконец, обрабатывать свою Идею, и тогда… Но проходил день за денём, богатая событиями жизнь подбрасывала новые заботы, за полным делами днём приходил вечер, а с ним – и надежда на завтра, на следующую неделю или на очередной отпуск.
Но вот, наконец, этот день настал, и он, сев за письменный стол и положив перед собой чистый лист бумаги, принялся составлять план своей работы, впервые представившейся ему во всей её полноте.
Необъятность задачи не пугала его. Природная усидчивость, умение систематизировать факты и общая организованность – качества, позволившие ему в короткий срок продвинуться по служебной лестнице до главного бухгалтера огромного министерства – сослужили ему в его начинании хорошую службу.
Недомогания последнего времени – неприятные ощущения под ложечкой, внезапно наваливающаяся усталость, ощущение выжатости – всё это как-то отошло, укрепив его во мнении, что его уход на пенсию – от ежедневной напряжённости, отнимающих силы авралов, вынужденного и не всегда приятного общения с коллегами – был если и не запоздалым, то уж во всяком случае своевременным.
Сравнительно быстро удалось ему расклассифицировать свой материал на проверяемый экспериментально и непроверяемый, или проверяемый условно – к последнему от отнёс пословицы и поговорки, касающиеся Бога, души, и т.п.
Закончив классификацию, он начал то, что он называл проверкой. И хотя всё оказалось сложнее, чем ему вначале думалось, замысел его пусть медленно, но осуществлялся.
Самым сложным было организовать эксперименты.
Друзья и знакомые, к которым он по этому поводу обращался, услышав, о чём идёт речь, либо странно улыбались, либо подымали на него недоумённый взгляд – планов своих он не раскрывал никому – но потом всё же помогали ему: он всегда слыл в том, что не касалось служебных дел, несколько чудаковатым. Но ни странные улыбки, ни недоумённые взгляды не производили на него никакого впечатления, не зародили в нём сомнения в осмысленности его цели – впрочем, он едва воспринимал недоумённую реакцию других.
Его жена, привыкшая за десятилетия их супружеской жизни к чудачествам своего во всём остальном уступчивого, заботливого, обеспечившего ей безбедную жизнь мужа, не вмешивалась и не спрашивала его, чему он отдаёт своё время, сидя по многу часов в день за письменным столом и что-то напряжённо обдумывая.
Похожее в их жизни уже бывало.
Так было, когда он вдруг загорелся идеей построить какой-то особенный модель-планер и, углубившись в теорию, вскоре поразил их знакомого лётчика своим пониманием аэродинамики полёта – впрочем, идея его планера оказалась неосуществимой.
Или тогда, когда он – так же вдруг – увлёкся филателией, точнее, её теоретической стороной – на покупку настоящих коллекционных марок денег, разумеется, не хватало – и через короткое время к его советам стали прислушиваться местные филателисты, предложившие ему без долгих разговоров вступить в их клуб – от чего он, ссылаясь на занятость, вежливо отказался.
На какое-то время он увлёкся географией – и весь дом, казалось, пропитался ароматом незнакомых стран, открытий, землеописаний, наполнился именами выдающихся путешественников.
Все эти увлечения длились, в общем, недолго, уступая место другим, и книги по филателии и каталоги марок, вытеснившие книги по аэродинамике, благополучно отправлялись в чулан, уступая место предметам его следующего увлечения. Но сейчас – она чувствовала это с возрастающей тревогой и, что греха таить, страхом – сейчас это было что-то совсем другое.
Раньше, когда она обращалась к нему, сидящему над очередным фолиантом, с каким– нибудь вопросом или просто с ним заговаривала, он отзывался сразу – качество, которое она в нём ценила, ибо считала себя, что бы там ни было, объектом номер один в их жизни. Сейчас же он, прерванный в своих занятиях её вопросом, обращал к ней недоумевающий, отстранённый, а подчас и едва скрытый вежливостью раздражённый взгляд.
Нет, в часы, когда он был свободен от своих занятий, когда он, как она себе подчас со злостью говорила, «отряхивался от шелухи», он становился вновь милым, заботливым и – как она написала своей сестре вскоре после своего замужества – «легко управляемым». Но периоды эти постепенно становились короче, и она понимала, что в жизнь их вошло что-то новое, и как повернётся эта жизнь дальше, сказать было трудно.
Временами она чувствовала, что задыхается от напряжения и невозможности что-то изменить, не говоря уже о том, чтобы оторвать его от его занятий: это была единственная область, где он оставался полновластным хозяином, и всякое её вторжение туда – пусть и самое благожелательное – отсекал уже на пороге.
Её тревожило, что за время своих занятий он сильно похудел, но на попытки заговорить с ним об этом он или отшучивался, отвечая, что постепенно обретает юношескую стройность, или вообще прерывал разговор, так что в конце концов она больше не задевала эту тему, приписав всё напряжению, с которым он работал, и его постоянному недосыпанию: теперь он нередко засиживался за своим столом далеко за полночь. Несколько раз она видела, как он, откинувшись на спинку кресла, сидит, с побледневшим лицом, закрыв глаза, и на лбу его выступают бисеринки пота – но, посидев так некоторое время, он опять принимался за работу, а на её вопрос, в чём было дело, отвечал, что просто хотел отдохнуть и что с ним всё в порядке.
Между тем время шло, и работа его близилась к концу. За три года, прошедшие с того памятного утра, когда он сел за свой письменный стол и раскрыл первый сборник пословиц, ему удалось сделать многое. За пословицами в его коллекцию вошли проверяемые поговорки, потом к их сообществу прибавились изречения знаменитых людей и крылатые фразы.
Иногда он позволял себе удовольствие обозреть свою коллекцию, и тогда он говорил себе, что вся его прежняя жизнь – пусть и наполненная не бог весть какой интересной работой, не оставлявшей в сердце ничего, кроме воспоминаний о страхе не успеть к сдаче очередного баланса или о нелепостях, вызванных очередным «взбрыкиванием» руководства – что вся эта жизнь, все эти годы, и даже его увлечения, были подготовкой к тому главному, что лежало сейчас перед ним на столе, оформленное в пухлую рукопись. И пусть даже эти три года не были для него простыми, пусть то, что ему вначале казалось ушедшим – боли под ложечкой, внезапно накатывающая дурнота, ощущение выжатости, потери сил – на самом деле не ушло, а отступило только на время, чтобы ещё с большей силой и всё чаще наваливаться снова – что ж: это была плата за то, чем он сейчас обладал.
С тревожным нетерпением, постоянно проверяя, не делает ли – а того страшнее, не сделал ли – кто-нибудь уже что-то подобное, ждал он того дня, когда он, ещё и ещё раз проверив всё, даст «добро» и «выход в свет» своим изысканиям, как он когда-то, проверив всё до мелочей, давал «добро» и «выход в свет» очередному балансу.
Он уже начал обдумывать, как и кому он мог бы предложить свою работу к изданию, когда вдруг, проверяя, весь ли материал им охвачен, он увидел в одном из источников изречение, которое, как это ни странно – относилось оно к весьма известным – ускользнуло от его внимания.
«Сомневайся во всём», – прочёл он, перечитал, не вполне вникая в смысл, ещё раз, потом ещё.
Сперва оно показалось ему забавным, «красным словцом» или вообще какой-то чепухой, которой не стоит и заниматься, и уж совсем не стоит ради этого откладывать ту самую завершающую точку, которая уже настойчиво стучалась в дверь. Но постепенно изречение захватило его – за ним чувствовалась какая-то неясная угроза всему, чему он отдал эти три года затворнической жизни и напряжённой работы.
– Как – во всём? Что значит – во всём? – спрашивал он себя, а может быть, и невидимого собеседника. – Если… во всём, то значит, и в том, что он сделал, во всех методах, которыми он пользовался, проверяя высказывания других.
И разве весь смысл того, что он делал – и сделал! – не был именно в этом «сомневайся, а поэтому проверь», и разве… Но – во всём? И если «во всём», то и этом самом высказывании ведь тоже. Но…
Она вдруг с ужасом заметила, что он сидит теперь часами за своим письменным столом в совершенной неподвижности, глядя отсутствующим взором в окно, а когда, принуждаемый ею, встаёт, то делает это через силу, с какой-то виноватой улыбкой на лице – как у ребёнка, уличённого в том, что он сделал что-то не то, и ожидающего если не наказания, то уж во всяком случае порицания. Изменилась и его походка: прежде уверенная, энергичная, она сделалась какой-то ищущей, шаркающей, словно бы извиняющейся.
Их обеды, раньше составлявшие для обоих приятные часы, когда можно было, не оглядываясь на время, в преддверии наступающего вечера, говорить друг с другом, превратились теперь в тягостные, наполненные кричащим молчанием трапезы, оживляемые разве что каким-то её коротким вопросом и таким же коротким, как бы стыдливо прячущим глаза, его ответом.
Перемена, происшедшая с ним, затронула и их прежде гостеприимный, любимый друзьями и знакомыми, дом. Их дети, жившие в другом городе неподалёку и посещавшие родителей по меньшей мере раз в месяц, последнее время, неприятно удивлённые переменой с отцом, не вдаваясь, или не желая вдаваться, в подробности, перестали приезжать вовсе, тем более, что его отчуждённость, не скрываемая теперь уже и улыбкой, проявлялась всё очевиднее.
Теперь он всё чаще лежал в постели, поднимаясь на час-два с утра и, прослонявшись неуверенной, шаркающей походкой по дому, вновь ложился. К письменному столу он больше не подходил.
Ел он уже только по её настойчивым уговорам. Аппетит у него, раньше «почти гурмана», как он любил о себе говорить, пропал, и единственный вкус, который он всё время во рту ощущал, был доводивший его тошноты вкус мяса, хотя он уже давно не притрагивался ни к мясу, ни к чему другому, что могло бы мясо содержать. Иногда, стоило им сесть за обед, как он, сославшись на то, что не может выносить запаха того или другого блюда, или на внезапно навалившуюся усталость, вставал из за стола, шёл к своей постели, ложился и лежал с открытыми глазами, не отвечая ни на её вопросы, ни на просьбы – а может быть, вообще их не слыша.
Всё чаще жаловался он на боли в желудке и в правом боку, но на её вопросы, где точно, в каком именно месте, или не отвечал вовсе или говорил: «везде» – и сразу замолкал.
Испуганная, сдавшая без слов свои позиции главенствующей в доме, она умоляла его показаться врачу. Наконец он согласился.
Обследование было долгим и тяжёлым, приговор коротким. Операция была бы бессмысленным мучением, рассчитывать на действие других методов не приходилось тоже.
Врач, огрубевший от постоянного общения с мечеными смертью людьми, не глядя ни на него, ни на его жену, произнёс свой приговор бесстрастным голосом, в коротких словах, добавив только, что надо было обследоваться раньше.
Он выслушал диагноз молча, с отсутствующим взглядом, как будто речь шла не о нём, а о каком-то другом, совершенно постороннем ему человеке, и спросил только, где туалет. – В конце коридора направо, – ответил врач тем же бесстрастным голосом.
Он вышел.
Она осталась одна с врачом; повисло тяжёлое молчание. Наконец она спросила: «Сколько ему… осталось?», на что врач грубо и просто сказал: «Месяц, от силы два».
В это время вошёл он, и она сразу поняла, что он слышал последние слова врача. Она подняла на него глаза. Взгляд его не выражал ничего, кроме застывшего в глазах вопроса, на который он всё время искал и не мог найти ответ.
Они вышли. На улице он вдруг сказал: «Месяц… Это всё же не так мало… Месяц…» Она остановила такси, и они поехали домой.
Придя домой, он сразу лёг в постель и попросил её дать ему его рукопись, стопку чистой бумаги и карандаш. Больше он с постели не вставал, лёжа на спине с неподвижно уставленным в потолок взглядом. Рукопись и стопка бумаги лежали рядом на стуле, так, чтобы он мог свободно дотянуться до них. Но он почти не прикасался к ним, всё время что-то сосредоточенно обдумывая.
Умер он на рассвете.
Она, всё это время не отходившая от него, спавшая в той же комнате, что и он, на другой половине, придавленная тяжёлой усталостью, заснула, а когда проснулась и подошла к нему, он был уже мёртв. На лице его, всё последнее время упорно сосредоточенном, застыла улыбка человека, наконец-то нашедшего решение долго мучившей его загадки.
На полу перед его постелью лежало несколько листков – может быть, она задела лежащую на стуле стопку бумаг, когда подходила к его кровати, а может быть, они упали раньше. Избегавшая за всё время его болезни смотреть в сторону, где лежала его рукопись, она нагнулась, подняла листки и положила их на прежнее место. Взгляд её при этом невольно упал на верхний листок, на котором было что-то написано, что издали было трудно разобрать. Она взяла листок в руки и поднесла его к глазам.
Выписанное старательно преодолевающим дрожь почерком, на листке стояло короткое слово: «нет!»