Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2012
Из цикла
«Память о будущем»
Перебирая свой архив, я вдруг наткнулся на небольшой цикл рассказов, написанных в 1990 году и нигде не опубликованных. События, описанные в одном из них («Время белых танков»), произошли в августе 1991 года. Другие два, возможно, предсказывают ближайшее будущее России.
Вся эта жизнь
С ночлегом Седому повезло.
Целый день он брел по обочине шоссе, похожего на вспаханную полосу чернозема, до того разворотили асфальт гусеницы танков. Ни одной живой души ему не встретилось. Два помеченных в автомобильном атласе поселка оказались сожженными дотла. Среди белоснежного цветения приусадебных яблонь дико и враждебно чернели остовы домов.
Ближе к вечеру Седой вышел на развилку и, сверившись с картой, зашагал на северо-запад. Атласом он обзавелся утром – изрешеченная пулями черная «Волга» косо торчала из кювета, и на ее заднем сиденье, присыпанная кубиками битого стекла, валялась продолговатая глянцевая книжка. Рядом с машиной лежали два трупа – в бурых потеках крови, с вывернутыми карманами брюк и босыми ступнями. Теперь Седой шел не вслепую, а знал, что впереди, в двадцати восьми километрах, находится райцентр, который надо будет обходить проселками. Теперь он шел не только по грунтовкам или шоссе, но и по красным, зеленым и коричневым типографским жилкам, оплетавшим страну. И это двойное движение странным образом придавало миру некий смысл и упорядоченность, которых он, как казалось еще вчера, безвозвратно лишился.
Смеркалось.
Впереди послышался шум моторов, и Седой поспешил спрятаться в придорожном подлеске. Три «Жигуля» с погашенными фарами, без единого целого стекла в окнах, пронеслись мимо. В переднем, рядом с водителем, сидел пулеметчик, поставив сошки «Калашникова» прямо на капот. Арьергардная «восьмерка», помятая, как консервная банка, которой играли в футбол, свирепо взревывала сквозь пробитый глушитель. Из оконного проема ее задней дверцы высовывались два автоматных ствола.
Машины скрылись, шум утих, а встревоженный Седой долго еще размышлял, и наконец решил, что безопаснее всего будет уйти с шоссе влево и, срезав угол, выйти на проселок.
Некоторое время спустя он достиг пологого холма, обогнул его вершину пригнувшись, почти бегом, и тут увидел вдалеке, посредине отороченного лесом поля, целехонькую скотную ферму и примыкавший к ее белому приземистому зданию сенной сарай. Конечно, на пути от холма к ферме он был заметен, как муха на блюдечке, но рискнуть стоило. К тому же явное безлюдье на много верст вокруг и сгущавшиеся сумерки придали ему бодрости.
Как и следовало ожидать, на ферме не оказалось ни коров, ни людей, все разломано и растащено до последнего гвоздя, однако сарай почти доверху заполняли кипы прошлогоднего сена. Это было невероятной удачей. Седой забрался под самый потолок, вывернул три слежавшиеся кипы и ножичком взрезал крест-накрест стягивавшие их капроновые жилки. Потом разворошил пахнущее прелью сено и повалился на него, блаженствуя и торжествуя. Гудели ноги, ныл слипшийся желудок, кружилась голова. Подмышкой, точно пилка лобзика, полоснул укус вши. Седой сунул руку за пазуху, почесался, потом сел, развязал вещмешок и, зачерпнув со дна горсть крупы, разжевал ее, запивая мелкими глоточками из фляги. Снова лег, вытянулся, зарылся поглубже, погружаясь в мягкую теплынь. Подумал было, может, съесть еще полгорсточки, и тут же провалился в сон.
Ему повезло с ночлегом, но не с пробуждением.
От сильного пинка в бок Седой дернулся, привстал, хлопая спросонок глазами, и увидел наведенное в упор автоматное дуло.
– Руки! – рявкнул солдат. Седой сел и поднял руки. Второе дуло ткнулось меж лопаток. Его положили ничком, туго стянули запястья капроновой жилкой, обыскали.
– За что, мужики? – словно бы удивленно и не пугаясь, спросил Седой.
– Поедешь с нами, разберемся, – ответили ему беззлобно.
У ворот стояла БМП, фыркая дымком из эжектора на холостом ходу. Надо ж было так разоспаться, чтобы работающий дизель не услышать.
Вокруг сарая слонялись солдаты с автоматами наперевес.
Поодаль от БМП прохаживался грач. Он обескураженно постреливал то одним, то другим глазом в сторону машины, гадая, почему эта гудящая и лязгающая на ходу громада не оставляет за собой борозд с вывороченными комьями чернозема и перерезанными пополам, извивающимися червями.
На краю командирского люка сидел офицер в расстегнутом шлемофоне. Плечистый ефрейтор подошел к нему, откозырял, показал пальцем на Седого, что-то объяснил, потряхивая развязанным вещмешком. Офицер кивнул и отвернулся.
Прыщавый солдатик, кряхтя, извлек из десантного отделения канистру и потащил в сарай. Там он поплескал на сено соляркой и стал возиться с зажигалкой. Та никак не срабатывала.
На небе, голубом до прозрачности, не было ни облачка. Наискосок от фермы, в углу подворья, стройно высилась серебристая башня водокачки. Теперь, при дневном свете, Седой заметил пробоину посредине бака. Кто-то выстрелил в башню семидесятимиллиметровой бронебойной гранатой из баловства или на спор. А может, прицел проверяли.
Сарай загорелся.
– Давай, лезь в машину, – сказали сзади и пихнули Седого прикладом.
– Ну вы даете, мужики, – проворчал он. – Русские русского… Ну даете…
– Ты мне, бля, порассуждай.
Его запихнули в правое десантное, прямо на пол, следом кинули вещмешок и пустую канистру. Мир съежился до размеров грязно-белой норы с болтающимися гофрированными трубками газоотсосов. Сидевший на переднем конце скамьи пулеметчик молча уперся сапогом в его плечо и заставил повернуться с бока на живот, еще две пары сапог надавили на лопатки и поясницу.
– И так тесно, а тут еще этот гандон, – заметил, поерзав на сиденье, один из автоматчиков.
Лязгнули двери, взревел дизель, машина тяжело заколыхалась на ходу.
– Командир, может, люки откроем? – перекрикивая двигатель, предложил кто-то.
– Пшел на хер… Гранату в люк захотел? – возразили сзади.
– Проедем через лес, тогда можно, – отозвался офицер.
Седому было наплевать, что жестко, что трясет, что сверху сапоги, а снизу шпангоуты, что при каждом толчке он бьется головой о грязное броневое днище. Его не прикончили на месте. Значит, могут оставить в живых. Одно уж точно, пока он едет, он живет.
Пространство сужалось до размеров видимого, до мутно-белого куска днища с разводами засохшей земли. Время замедлилось и разбухло; по ту сторону брони могли пройти века и геологические эры, кочевали континенты и блуждал магнитный полюс, леса превращались в залежи антрацита, распадался изотоп углерода, Седой все еще жил и чувствовал хребтиной две пары солдатских сапог.
Потом, по команде офицера, открыли верхние люки. Значит, лес остался позади, влажный весенний лес, полный зеленого свежего шелеста и птичьих голосов, подснежников и ветреницы дубравной, спокойный и величавый лес, где могут зашвырнуть гранату в люк. В десантном отделении заполоскался сквозняк, растворявший запахи солдатского пота, кирзы и солярки.
А потом боевая машина сбавила ход и, упруго качнувшись на торсионах, остановилась. Солдаты не спеша вылезали из БМП. Седой забарахтался, пытаясь встать на колени, жилка немилосердно резала кожу. Его ухватили за ноги и волоком вытащили наружу.
– Демин, отведи этого хрена к ротному, – приказал офицер.
Седой огляделся по сторонам, увидел палатки, походную кухню, крытые КРАЗы. Железное стадо БМП забралось вглубь молодого березняка и отдыхало среди зеленого месива поверженных крон. Переломленные стволы истекали соком.
Бронетранспортер комроты стоял на лужайке, веснушчатой от одуванчиков. Командир в полевой форме сидел рядом, на складном рыбацком табуретике, уперев подбородок в сцепленные кулаки. Он все так же безучастно смотрел вдаль, когда прыщавый тонкошеий Демин, тот самый, что поджигал сарай, обратился по уставу и доложил о задержанном, подозрительном и без документов. Немного погодя комроты задумчиво взял у Демина вещмешок Седого и вытряхнул его содержимое наземь.
– Так, – сказал он, поднимая на Седого равнодушный, словно бы расфокусированный взгляд. – Дезертир.
– Какой же я дезертир, – пожал плечами Седой.
– Вещмешок и фляга армейские, – объяснил комроты.
– Так я же их в канаве подобрал.
– Значит, мародер, – бесстрастно сказал тот.
Почуяв неладное. Седой заволновался.
– Товарищ офицер, да разве ж я в чем виноват…
– А может, господин офицер? – перебил комроты.
– Как скажете…
– А все-таки, господин или товарищ?
Седой понурился и промолчал.
– Ну ладно. Крупа у тебя откуда?
Седой вспомнил, как шел по окраинной улочке, среди запустения и гари; где-то позади трещала перестрелка, изредка ухали взрывы. Городок был взломан, загажен, опален, прошит пулями, исполосован траками. Одни сплошные руины, в которых не осталось ничего живого, кроме наглых, разъевшихся на трупах крыс. Но, поравнявшись с кирпичным домиком под железной кровлей, невесть как уцелевшим среди хаоса и безумия, Седой услышал возню и сдавленные возгласы. Оказалось, в подвале домика дерутся доходяги. Жутко было видеть в затхлой полутьме эту схватку человекоподобных, неимоверно опухших и предельно иссохших. Они сгрудились вокруг опрокинутого мешка на четвереньках и толкались, барахтались, лягались, рычали друг на друга сквозь набитые рты. Седой ринулся в их гущу и наполнил свой вещмешок крупой. Ему исцарапали ногтями шею, укусили за руку, однако он съел и забрал с собой, сколько смог.
Потом поднялся наверх, осмотрел дом. Такое видеть ему доводилось не впервые, но с обостренным, саднящим любопытством Седой обследовал комнаты, отмечая, что вот здесь, в гостиной, судя по пулевым пробоинам и пятнам крови, из автоматов прикончили двоих, а вот здесь, на двуспальной кровати, насиловали. Трупов почему-то не было. Вещи раскрадены дочиста, а что не унесли, то разбили, пропороли штыком, истоптали сапогами. Жили здесь люди, отсиживались в подвале, радовались, выменяв на припасенное золотишко мешок армейской крупы. Теперь в подвале копошились ополоумевшие доходяги, не понимая, что крупа для них хуже мышьяка, что до завтра никто из них не доживет.
Офицер ждал ответа. Седой сказал односложно:
– Выменял.
– На что?
– На кольцо, обручальное.
– У кого?
– Да по дороге, в деревне.
– Это армейское-то довольствие?
Седой попытался улыбнуться. Ему казалось очень важным, чтобы в этом нечеловеческом разговоре мелькнула улыбка, и тогда все должно перемениться.
– Так разве на ней написано, что армейская…
– Откуда ж возьмется другая? – совсем вяло спросил комроты. – Еще улыбается, сволочь. Так ты дезертир или мародер? А может, бандит? Говори.
– Да человек я. Просто человек.
– Просто человека нынче не бывает. Значит, не хочешь признаваться, кто ты такой. Ладно. Демин!
– Слушаю, товарищ капитан.
– Отведи-ка эту сволочь к оврагу и отправь в Верховный Совет. Понял?
– Так точно, понял,
– Выполняй.
И худосочный нескладный Демин повел Седого по тропинке через рощу.
Неподалеку хохотали, переругивались, прогревали двигатель. Седой никак не мог поверить, что умрет. Умрут солнце, небо и эти березки. Исчезнут солдатские голоса, трава, клекот барахлящего дизеля, тропинка и режущая боль в запястьях, исчезнет прыщавый Демин, ведь и он исчезнет, едва нажав курок…
Вся эта жизнь, жестокая, безумная и простая, стремительно съеживалась, обрушивалась в черную дыру дульного среза; вся эта жизнь действовала примитивно и неумолимо, словно спусковой крючок, шептало и боек, предельно слаженный стальной механизм, и вдоволь проблуждавший по его извилинам Седой теперь попал в самую сердцевину, в суть, ради которой созданы камора, шток, затворный выступ; казалось бы, ненароком попал он туда, и теперь его, словно патрон в патронник, досылали к оврагу.
– Дожили, – дрогнувшим от несправедливости голосом оказал Седой. – Русский русского на расстрел ведет…
Солдат ничего не ответил.
– За что? – продолжал Седой. – За вещмешок, да? За жменю перловки? Да? Как нерусские, ей-Богу…
– Ты на капитана не обижайся, – вдруг забормотал Демин. – Еще зимой, ну, когда почта еще ходила… Ему письмо пришло. Семью у него повырезали, и жену, и детей, и мать, ну всех в один день. Ну, и… совсем другой человек стал.
– Так что же это, – Седой вдруг остановился, и Демин чуть не налетел на него. – Я, что ли, за его семью ответчик?
Он развернулся к растерянному солдатику лицом, и блестящее лезвие примкнутого штык-ножа почти касалось его ключицы.
– Ну, тогда бей, – велел Седой, глядя Демину в глаза. – Давай, чего тянешь.
– Не шуми, – ответил тот. – Лучше, ну, спиной повернись.
– Не-ет, зачем? Ты в глаза мне посмотри. Чего не смотришь? Ты мне в грудь стреляй…
Демин посмотрел ему в глаза.
– Я лучше в воздух стрельну, понял? – произнес он. – Повернись, дай веревку разрежу, ну.
Седой повернулся, задрал связанные руки кверху, задрал до ломоты в плечах. И тут шевельнулась мысль, что попался на уловку, что вот сейчас будет выстрел, и всем своим существом ощутил он там, в никелированном канале ствола, приближение пули, жаркого волчка, летящего вдвое быстрее звука. И вот уже – труп со связанными руками и размозженным черепом валится наземь… Но кончик штык-ножа скользнул меж запястий, холодя кожу, и путы мигом ослабли, разрезанные.
– Спасибо, друг, – сказал Седой, оборачиваясь.
Солдат кивнул, отводя ствол в сторону и опуская предохранитель.
– Давай, беги.
Гулко стегнул березовую тишину выстрел. Седой побежал, наткнулся на густо заросший кустарником овраг, свернул и помчался вдоль, покуда сердце не забултыхалось под самым кадыком, и тогда перешел на торопливый шаг.
Потом роща кончилась, овраг раздался, по дну его тек ручей. Седой спустился вниз и припал в воде. Он пил долго, до ледяной ломоты в горле и животе, наконец отяжелел и сел на берегу, отдуваясь.
Все пропало, и атлас, и фляга, и ножик, и крупа, ее было жальче всего. Ну не дурак ли, сказал себе вслух Седой, экий дурак, спасибо скажи, что жив остался. Поднялся на ноги, усмехнулся и, качая головой, удивляясь собственной дурости, пошел вдоль ручья.
январь 1990
Дачник
Про то, что к нам пришлют дачника, первой узнала Нинка, которая у сержант-уполномоченного полы моет. Сразу же она рассказала новость лучшей своей подруге, Таньке. А та мигом смекнула, что к чему, вскипятила чугунок, вымылась и побежала к сержант-уполномоченному с поллитрой картофельного. Он бутыль взял, от прочих развлечений отказался, зато пообещал вникнуть и пособить.
Как водится, народ обсудил это дело промеж себя всесторонне. Дачников за то дачниками и прозвали, что проку от них не предвидится. Однако чего на свете не бывает, говорят, в одну деревню соседнего округа определили врача, и вдобавок хорошего, к нему даже из других сел ходят. Бабы изругали ушлую Таньку за бесстыжесть, ну, это в норме, они публика завистливая.
Через недельку привезли раба божьего, и не кто-нибудь привез, а самолично лейтенант-уполномоченный. Мы уж не знали, что и подумать. Потом Нинка выведала, вовсе наш дачник никакая не важная шишка, просто лейтенант-уполномоченному полагалась по графику ревизионная поездка, он и подбросил человека заодно. Вот ведь как оно бывает, начальник большой, а людьми не брезгует. Даже лошадью сам правит.
Нахлестался лейтенант у нас вволюшку, до положения грязи, как говорится, ну и наутро, подмолодившись рассолом, сел в телегу и укатил. Дачника же сержант поселил, сами понимаете, к Таньке.
Из себя он был невзрачный, щуплый, в очках с надтреснутым стеклом. С людьми разговаривая тихо и уважительно, только туманно как-то, иной раз, бывало, с ходу не поймешь, куда клонит. Скажем, Леха-бугор спрашивает его с интересом, правда ли, что городские совсем одичали, друг дружку жрут. А он криво этак ухмыляется и говорит, вроде того, что мы все давно только этим и занимаемся. Словом, непростой человек, с закавыкой.
Долго мы думали, к чему его приспособить. На озимую вспашку не поставишь, если кто с ним парой запряжется сдуру, тому придется в полторы силы соху тянуть. Леха-бугор знай ругался сквозь зубы, мол, какое ж это перевоспитание, присылают всяких дристунов слабосильных, они небось грабли впервой видят, не знают, с какого конца за вилы браться, а ты их давай, перевоспитывай. Но старый Митяй культурно так спросил, неужто Леха-бугор проявляет недовольство, и тот сразу прикрыл хлеборезку.
Короче говоря, поставили мы нашего дачника ямы под зерно копать. Хотя живем мы тихо-спокойно, и набегов на нас который год уже не было, нынешний урожай надобно припрятать, целее будет. А старые ямы в негодность пришли, стенки порушились, на дне слякоть. Ну, в первый же день дачник от усердия поломал лопату, и Леха-бугор его малость поучил, зуб выбил. Потом заставил новую лопату вытесать, только вместо дубовой заготовки подсунул березовый сколок. Ясное дело, новая лопата моментально сломалась тоже. Смех, да и только. Но дачник, блаженная душа, не обижался ни на что, и в конце концов его перестали подковыривать.
Питание ему порешили покамест отпускать в долг, ото всех по очереди. Так он и циркулировал по деревне со своей миской. Одни его за стол сажали, другие с крыльца подавали. А ему все едино. Благодарит, улыбается и что-то бормочет под нос, то ли стихи читает, то ли молится. Чудак, право слово, ну как такого обидишь.
Старый Митяй, само собой, к нему поначалу зачастил, допекал его обстоятельным разговором. Но тот, видно, себе на уме, не гляди, что чудак, и воли языку не давал. Особенно Митяй у него насчет литературы вынюхивал. А книжек-то у дачника было ровно десять, сколько положено, пронумерованные и с печатью комендатуры, не подкопаешься. И все книги – стишки, хотите верьте, хотите нет, ни одной нормальной. Уж как Митяй к нему подкатывался, нет ли еще хоть одной книжечки, почитать, нельзя ли хоть одним глазком… Дачник возьми да и ляпни, что самые лучшие книжки он всегда носит при себе, безо всяких разрешений. На другой день заявляется сержант-уполномоченный с обыском. Пристает как репей – где книги, где еще книги… Не сразу дачник сообразил, в чем штука, а потом объяснил, что просто наизусть их помнит. Хотите, говорит, прочту любую главу из Онегина, по вашему выбору. Сержант-уполномоченный плюнул и ушел не солоно хлебавши. Кто ж его проверит, какая там глава, может, это и не Онегин, а Пупкин, к примеру.
Так и зажил человек, с лопатой освоился, сержант-уполномоченному понравился за безропотность, вечерами просиживал дома, книжки читал. Словом, прижился. Только Танька все жаловалась, что от его лучины по вечерам не продохнуть, жжет одну за другой. Ну да, Таньке никто не угодит, будь хоть сам Отец-маршал.
Незадолго до первых заморозков пришли-таки золоторотцы набегом. Маленько пограбили, баб помяли, никого не убили, кроме сержант-уполномоченного. Он пьяный был в дымину, ничегошеньки не соображал. Выволокли его на улицу и при всем честном народе забили дубьем.
А где зерно схоронено, эти идолы не дознались, да особенно и не старались. Все больше на самогонку налегали.
Вскоре нам нового сержант-уполномоченного прислали. Прежний был чернявый, а этот белобрысый, вот и вся разница. Чего-чего, а начальство на Руси никогда не переведется.
Таньке бабы поначалу проходу не давали. Все изгилялись, какое сокровище она себе раздобыла за поллитру первача. Танька огрызалась, но терпела. При нынешнем безмужичье разборчивой не будешь. Кажется, не сразу у них пошло на лад. Дачник ей и по хозяйству помогал, и обращался вежливо, но как посторонний человек. Думали даже, что он дефектный по мужской части. Но к середине зимы, глядь, стал он рано гасить свою лучину, а у Таньки стервозности поубавилось.
Приобвыкся человек, пообтерся. Даже вдруг вздумал со скуки корзины плести. И ничего, крепкие получались, хотя кривобокие. Ходил по дворам и раздавал их даром, бабы нарадоваться не могли. Белобрысый сержант-уполномоченный сделал ему внушение, что, мол, перевоспитуемым нельзя заниматься кустарным промыслом. Только какой же тут промысел, если чудак задарма корзины раздает. Дачник перечить начальству не стал, просто предложил все бутыли, сколько их ни есть у сержанта, тонкой лозой оплести. Тот, конечно, покочевряжился и согласился.
И все-таки сразу было видать, что не свойский он, не нашего поля ягода. Хотя худого слова никто про него сказать не мог. Тихий, незаметный, на глаза не лезет, носа не задирает.
Пробовали разузнать, за что его, такого, на перевоспитание зафуговали. Куда там, сам он отмалчивается, а сержант-уполномоченный важничает и даже своей Нинке допытываться запретил. Секретность.
Перезимовали мы не сытно, но и не голодно. Это потому, что удалось патриотические поставки снизить из-за набега, дескать, золоторотцы подчистую хлеб отняли. Ведь когда сержант-уполномоченного прибили, мы его бухгалтерию сожгли, а старому Мигяю посулили свернуть шею, если настучит.
Новому сержант-уполномоченному невдомек, почему мы с голоду не дохнем. Да и что ему-то, за прошлые поставки он не отвечает. Мужики промеж собой спорили, допьется он за зиму до белой горячки, или нет. Вышло, что нет. Крепкого закала начальник оказался.
Когда снег начал сходить, наш дачник повесился. Так никто и не понял, с чего бы вдруг. Одно слово, странный был человек.
Невесть почему бросил плести корзины, бросил книжки, вообще на все наплевал и бродил по деревне понурый или дома лежал лицом к стенке. Танька пробовала его и первачом отпаивать, и честила на чем свет стоит, да без толку. Вроде тихий мужик, безобидный, но уперся во что-то, оцепенел, и никак его не растормошить. Ну безо всякого повода, просто так. Однажды Танька утром проснулась, вышла в сени, а он там удавился в лыковой петле.
Нехорошо как-то получилось, некрасиво. Вроде бы и человек посторонний, и мы тут ни при чем, и однако неприятность для всех большая.
Сержант-уполномоченный очень строго население допросил, не обидел ли кто дачника, и написал в рапорте, что перевоспитуемый человек покончил себя самоубийством по случаю невыясненных обстоятельств души.
На похоронах Танька плакала в голос. Ну да ничего, может, нового пришлют, может, утешится.
Такая вот история про странного дачника.
Ах да, его Сашкой звали, Александром, то есть.
февраль 1990
Время белых танков
Ночью вошли в город танки, ночью.
Словно бы вползло на улицы лязгающее, взревывающее, железное членистоногое. Его яростный и грубый шум вломился в каждый дом, комнату, щель, во все закоулки. Его фары шарили по окнам; изломанные отпечатки лучей скользили, ощупывая стены, мебель. Всем, кто не спал или проснулся, сразу стало ясно, что. Танки вошли.
(да что же это делается ну вот доигрались а суки теперь попляшете говорил же я говорил все конец всему конец сволочи все пропало сволочи сволочи а какого хрена за все рассчитаемся за все слава те Господи я ни при чем неужели и это стерпим ну суки кровавыми слезьми поплачете может пронесет обойдется сволочи этого следовало ожидать)
И долго лежали в своих кроватях, прислушиваясь. Долго.
Кто-то вскочил, схватил прохладную телефонную трубку, но мембрана молчала, и понял. Отключено.
Кто-то наспех оделся, взял двустволку, или монтировку, или кухонный нож. Выскочил, крадучись, пригибаясь, на улицу, где наглый грохот и фары.
Кто-то отвел жену и детей в комнату с окном во двор и забаррикадировал дверь.
А потом стихло.
Те, кто утром вышел на улицу, увидели танки. На каждом углу. Белые танки. Новехонькие, глянцево-белые, с черными гусеницами. Они стояли, заглушив моторы, с закрытыми люками, там и сям по всему городу, белые танки.
(что за черт почему белые специальные что ли да кто их разберет наверно из Заполярья перебросили вряд ли ого дожили уже зеленой краски не хватает странно впервые вижу белые танки ага теперь держитесь суки о будьте ж вы прокляты сволочи сволочи)
А танки стояли, аккуратно припаркованные на обочинах, почти не мешая проезду-проходу, никаких признаков жизни не подавая, неподвижные и бесшумные, словно макеты. То ли выросли из-под земли, то ли упали с неба. И вокруг них никого, и в них будто бы никого. И люки задраены.
Подходили к ним, разглядывали. Белые, без опознавательных знаков и номеров. Странно. В стеклянных глубинах перископов и прицелов чудилось некое шевеление, да, несомненно, за толстой броней, по ту сторону линз и призм, иссушенного силикагелем воздуха и угломерной сетки, там, прильнув к черному резиновому креслицу окуляра, бодрствовал глаз.
(эй вы сволочи ну стреляйте ур-ра наконец-то теперь мы им зададим жару зачем пришли кто вас звал долой руки прочь убирайтесь отсюда ишь чего захотели знай наших что же вы не стреляете гады)
Не стреляли, молчали, не шевелились. Словно сугробы, нелепые и страшные. Непрошибаемые. Мощные крутые обводы. Траки, жерло. Белые.
Люди гомонили, суетились, кто побежал делать припасы, кто с флагом на площадь. Очереди, митинги. Не пихайся, козел. Граждане, разойдитесь. Разойдитесь, граждане. Освободите проезжую часть.
(что же теперь будет да пропади оно все пропадом раньше надо было и все-таки почему они белые я же говорил они никогда не позволят ишъ засуетились мы этого так не оставим да неужели они не понимают а мне-то что да здравствует а наплевать все равно без толку)
По телевизору футбол, по радио Чайковский, в газетах про сенокос. Ну, собралась толпа, призвали к забастовке, послали депутацию. Те сами ничего не знают. Успокойтесь, мы разберемся. Может быть, учения. Никто ведь не пострадал. Разберемся. Конечно, безобразие.
(а есть там кто внутри эй выходи поговорим ишь затаились какие там учения это провокация чего сидите славяне вылезайте сейчас же перестаньте а че я делаю не поддавайтесь на провокацию да пошел ты вылезут они как же ну и сидите хрен с вами)
Создали комиссию напополам о общественностью. Малость побастовали сгоряча и бросили это дело. Танки стоят на всех улицах, белые. Тихо так, ни звука. Словно внутри никого. День прошел, другой, третий. Стали привыкать, куда тут денешься.
Дети к танкам лезли, их за уши оттаскивали. Да разве за всеми уследишь.
Возле танков стояли группками, рассуждали. Три студента, два пенсионера, один городской сумасшедший, остальные зеваки. Кто, да что, да почему, и чего ждать, и что же они такое вытворяют, и чем те, внутри, питаются, и как они, извините, нужду справляют.
А один, осмелев, стал прослушивать танк фонендоскопом. Смехота.
(ну что ты волнуешься куда бежать зачем бежать видишь они никого не трогают да кто тебя выпустит перестань ну перестань не сходи с ума ну и что разве они тебе мешают зачем так переживать лучше иди ко мне ну иди)
Просто танки. Белые танки. Вот дом, киоск, светофор. А вот белый танк. Ну и что.
Потом дети стали по ним лазить, и никто их не шугал. Потом детям надоело, и они перестали лазить.
Лобового стекла нету, покрышек нету, зеркальца нету. Даже вору неинтересно.
Стали на них краской аэрозольной надписи задувать. «Хэви мэтал», «Айрон Мэйден» и все такое. Пипл постебался, на каждой башне пасифик намалевали. Такие приколы.
Митинги поддержки устраивали на площади, возле памятника, а митинги протеста – в парке, на эстраде. Потом все реже и реже.
Когда танки проржавели и развалились, мы увидели, что внутри действительно не было никого.
февраль 1990