Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2012
Пропала кошка
Пропала кошка
Она стояла у окна и смотрела на улицу. Шел проливной дождь. Ветер гнул деревья. Тяжелые капли отбивали барабанную дробь по грязному оконному стеклу. Тоска… Какая тоска…
Женщина зябко куталась в ветхий оренбургский платок. Она любила его, хотя он давно был старой, дырявой тряпкой. Она отхлебнула из чашки, стоявшей на подоконнике, остывший чай, тяжело вздохнула и снова стала смотреть на улицу, пытаясь разглядеть что-то сквозь косо идущие струи дождя.
– Где же ты? Где бродишь? Уже третий день тебя все нет… Ах, ты, Кара! Где же тебя носит?
Женщину звали Аглая Петровна. Тонкий профиль и угольно-черные косящие глаза, делали ее похожей на герцогиню Альбу с известной картины Франсиско Гойи. Ей шел тридцать седьмой год. Она была художницей. Не то, чтобы сильно талантливой, но не без серьезных способностей. Рисовала для журналов, иллюстрировала детские книжки. Когда выдавалось свободное время, стоя на одной ноге, вторую просто некуда было поставить, ехала за город в битком набитой людьми электричке. В руках тяжелый этюдник, за плечами рюкзак. Ехать было не просто – со всех сторон наваливался народ. Но без этих поездок не могла – очень хотелось сделать что-то для себя, что-то стоящее. Когда-то у нее был муж-поэт – эстет и интеллектуал. Его стихи завораживали ее, кружили голову. Но муж давно бросил ее: ушел к немолодой, некрасивой женщине, старше его на десять лет. К тому же больной диабетом. Аглая спросила его, мол, как же так? Я – молодая, красивая, здоровая, а ты уходишь… Она – старая, больная и не красивая. А он ответил, что именно такая ему и нужна – немолодая, некрасивая, больная, и необходимая ему. Он может о ней заботиться, и она, эта женщина, понимает его поэзию, как никто. А ты сильная, и о тебе заботиться не нужно, сама сумеешь прожить. Когда за ним захлопнулась дверь, в доме возникла устойчивая тишина. И она поняла – он никогда не вернется. Тогда она стала тихо сходить с ума…
Единственная дочь Даша подросла, быстро вышла замуж и укатила в Америку. Оттуда звонила по праздникам, присылала с оказией немного денег. Маленькие внуки погодки говорили по-английски, по-русски же больше понимали, чем могли сказать. И звали их на иностранный манер – одного Ин, другого Колтен.
Спасаясь от лютого одиночества, она отважилась завести кошку, хотя прежде животные в их доме не водились. Взяла ее маленьким котенком сиамской породы. Кошка, попалась с характером. Целый день она носилась по дому, сбрасывая с подоконников горшки с цветами. Точила когти о кожаные кресла, разбила телефонную трубку и очки. Аглая Петровна даже подумывала отнести ее в зоомагазин.
Там, таких как она подкидышей, сажали за стекло в маленькую ячейку в стене, в надежде, что кто-нибудь возьмет их к себе. Притом, совершенно бесплатно.
И вот теперь кошка пропала… Так надолго она не исчезала никогда. Ну, день, ну, два – не больше… И что? Куда запропастилась? Может, скитается где-то голодная, грязная, несчастная – последняя живая привязанность Аглаи…
Ушел муж, жизнь потеряла всякий смысл. Пила антидепрессанты. Ничего не помогало. Хотела даже наложить на себя руки – сунула в рот горсть таблеток. Откачали. Даже присутствие дочери не мешало. Что дочь? Прожила бы. Дети, когда-то, неизбежно вырастают из своих родителей. Выросла бы и Даша… Без нее…
Стала тупо скитаться по городу, забредать в места, где людей было поменьше. Так, однажды, она оказалась на набережной Мойки, в самом ее конце. Народа здесь почти не водилось. Звуки шагов одиноких прохожих дробно отскакивали от булыжной мостовой.
Была зима… Густо шел мокрый снег, гонимый порывистым ветром. Комкастые хлопья падали прямо на лицо, слепили глаза, и тут же таяли. К тому же одета она была нехорошо. Ведь после ухода мужа, ей стало совершенно безразлично, как она выглядит. Ветхий оренбургский платок, стоптанные сапоги, да бедная облезлая шубейка, которая лет десять тому назад гордо звалась шубой из роскошной рыжей лисы. Муж подарил ей эту шубу на первую годовщину их свадьбы. Она хорошо помнила тот день, когда он принес домой большой сверток из серой плотной бумаги, завязанный магазинной бечевкой. Лукаво поглядел на нее, прищурился: – Ну-ка, ангел мой, дерни за веревочку!
Аглая стала пытаться развязать узелок, но тот никак не давался, тогда муж притащил из кухни большие ножницы и резанул по бечевке. Бумага раскрылась, обнажая что-то большое ярко рыжее, пушистое…
– Шуба! – взвизгнула она. – Шуба! Не может быть! Господи, она ведь жуть сколько стоит!
– Да ну! – смутился он, и рванул за чем-то в прихожую. Через минуту появился, прижимая к груди еще один сверток поменьше, буркнул: – Это тебе довесок к шубе!
– А здесь что, Ильюша? – млея от восторга, прошептала Аглая, принимая сверток из его рук.
– А здесь… Сапожки для моей любимой крошки! – выпалил муж и засмеялся.
Она дернула за бечевку и на этот раз та легко соскочила с обертки. Взору Аглаи открылись невиданной красоты сапоги, такого же рыжего цвета, что и шуба. Сапоги были на небольшом кокетливом каблучке с большими металлическими пряжками по бокам. Сапоги были, что надо – вожделенная мечта каждой женщины! Так и осталось загадкой, где он добыл деньги на все это богатство, ведь жили они только на то, что зарабатывала она…
Из глаз Аглаи брызнули слезы, она кинулась к мужу, повисла на нем всем своим худеньким хрупким телом и горячо прошептала прямо в ухо: – Ильюша, лучше тебя никого нет в целом свете! Ты самый, самый дорогой, любимый, родной! Ты талантливый, ты очень талантливый поэт! Тебя еще оценят, вот увидишь. Придет твое время – я знаю, наверное!
– Когда ж оно придет, Глашхен? Сколько лет пишу в стол, уже ящики трещат от моих стихов! И что с того? Тянем только на твою зарплату, да на мою халтуру.
– А я верю! Верю! Верю! И говорю тебе – придет твое время! Придет!
Бедный Илья откинул, упавшую на лоб непослушную прядь и рассмеялся: – Попробую и я тебе поверить, дорогая моя девочка…
Как давно это было… Как давно…
Муж Илья уехал за границу и стал знаменит. Но без нее…
Его признают и издают во всем мире. Но без нее… Ему дали престижную международную премию за стихи, что годами пылились в ящиках их старого письменного стола. Но без нее… Он, конечно же, счастлив. Но уже без нее… Навсегда без нее…
Тогда же, блуждая по равнодушному к ней городу, и оказавшись на Мойке, она почувствовала, как мир становится ненастоящим, превращается театральную декорацию, а люди, скользящие мимо, будто вырезаны из плоского картона.
Она шла вдоль набережной, крепко держась за холодные перила, продвигаясь все дальше и дальше от Невского к полному безлюдью. Иногда она останавливалась и бессмысленно смотрела на старинные дома, выстроившиеся вдоль канала…
Вот массивные двери подъезда с шумом распахнулись, и оттуда выскочил маленький японский хин. Весело виляя хвостом, он подскочил к Аглае, чихнул, и понесся прочь.
Из подъезда вылезла смешная старушонка, ведя на поводке старого зачуханного эрдельтерьера со спутанной шерстью. Одета она была в странное пальтецо, связанное из остатков шерсти разного цвета. А вот ворот пальто был криво застегнут старинной бриллиантовой брошью круглой формы. На голове у старушки гнездилась линялая шляпа с большими широкими полями, навсегда утратившая первоначальный цвет. На шляпе, пожухлые, желто-красные цветы с зелеными листьями. Но страннее всего выглядели ее ноги, согнутые временем в коленках, обутые в кокетливые шнурованные лаковые сапожки на рюмочных каблучках. В пожелтевших от времени кружевных перчатках, руки ее были унизаны массивными кольцами с крупными камнями. На левой руке у нее висел старый бархатный ридикюль, отделанный серебряной нитью. Другая была занята поводком, на котором она с трудом тащила эрделя. Это была древняя петербургская старуха, сильно смахивающая на Пиковую даму. Лицо ее было нарумянено до красноты, а подведенные черным карандашом глаза, из-под нависших бровей, смотрели неожиданно ясно и молодо. В другое время Аглая подивилась бы такому явлению, сейчас же равнодушно глянула на старуху, и отвела глаза.
Снова появился, убегавший куда-то японский хин, обнюхал угол дома, задрал лапу, пустил струю и побежал навстречу своей престранной хозяйки. Теперь они втроем – Пиковая дама и две собаки, медленно двинулись вдоль набережной. Хин иногда забегал вперед, порой исчезая из вида. Тогда старуха звала его визгливо-скрипучим голосом: – Адольф, ко мне, ко мне! И тот вскоре возвращался, преданно заглядывая хозяйке в глаза.
Так они дошли до места, где стояла Аглая… Хин, который почему-то откликался на ненавистное для всех имя Адольф, подскочил к ней и встал на задние лапки, упираясь передними ей в колено. Аглая улыбнулась ему через силу, подивившись такому вниманию со стороны незнакомой собаки, и протянула руку его погладить, но он увернулся и понесся назад к старушенции.
– Он остро чувствует дэпрессию, моя дорогая! – налегая на букву Э, сказала, скривив тонкие накрашенные губы, старая дама, приближаясь к Аглае. – Вам должно быть несладко? А? Душа болит? – потом помолчала, пожевала губами. – Хотите совет? А? Вот он – плюньте, плюньте, плюньте! А потом ждите! Все пройдет, не сомневайтесь! Боль пройдет, тоска пройдет, любовь пройдет, и жизнь, кхе-кхе, как ни прискорбно, тоже пройдет! Бойтесь только помертветь, помертветь душой. Вот этого делать нельзя ни в коем случае! Это конец! Живите, несмотря ни на что! – она закатила глаза к небу, – ОН все видит, и всегда спустит с неба спасительный канат. Старуха запустила иссохшую руку в ридикюль, порылась там и внимательно посмотрела на Аглаю. Потом неожиданно близко подошла и, схватив за руку, надела ей на указательный палец простенькое золотое колечко с зеленым камушком. Не дав женщине опомниться, она резко повернулась и засеменила к подъезду, таща за собой эрделя, к которому боком пристроился хин.
Аглая повертела на пальце колечко: оказалось, что камень меняет цвет. Он казался то зеленым, то синим, то становился красноватым. Это почему-то восхитило ее, и она удивилась щедрости незнакомого человека, так легко расставшегося с золотым колечком. Какое красивое, подумалось ей. Но только зачем оно теперь? Зачем?
На кой черт ей кольца, платья, туфли и прочая дребедень? На кой! Ведь Ильи-то нет! Ушел от нее муж Ильюша! Покинул! Полюбил другую! Какая гадость эта ваша любовь! А без мужа все теряло смысл… Она заплакала… Сначала тихо, потом все громче, громче. Рыдание душило ее. Она упала грудью на перила, обхватив голову руками. Что делать? Ну, что же делать?
Неожиданно слезы иссякли, высохли. Она насухо вытерла глаза рукавом шубы. Она знала, что делать…
Четким чеканным шагом она пошла вдоль канала. Она искала место. Она нашла место. Зачем-то поправила, сползающий с головы платок, посмотрела на небеса – небо было ясным.
– Хорошо! – почему-то подумалось ей.
Потом она примерилась и закинула левую ногу на чугунную ограду. Перевалилась через нее и оказалась по ту сторону решетки. Глянула вниз. Вода была змеино-серой, грязной. Стало страшно. Очень. Откуда-то из живота пришла жажда жизни. Потом внезапно погасла. Накатилась тошнота. Потом исчезла и она. Ну, кто ты – червь дрожащая или человек? Сможешь оторвать руки от перил? Слабо! Ну, давай, давай! Вперед! И зачем тебе эта жизнь? Зачем!
Аглая еще раз посмотрела вниз, присела на корточки и рывком разжала пальцы. Но… Но, вместо того чтобы упасть вниз по закону притяжения, она взлетела вверх. Какая-то неистовая неизвестная сила подняла ее в воздух, уцепившись за ворот шубы.
– Мой воротник, – закричала она, – мой воротник!
– А! Воротника жалко! А себя не жалко, кошка драная?! Канаты рубишь? Ах ты, сучка!
– Пустите, пустите меня! – истошно вопила Аглая, не имея возможности обернуться и увидеть, кто же так крепко держит ее за воротник.
Наконец ее отпустили. Почувствовав свободу, она обернулась и увидела усатого мичмана, который злобно смотрел на нее недобрыми синими глазами. А он увидел красивое измученное лицо, больные глаза и горестно поджатые губы. Тонкие руки, сжатые в маленькие кулачки и лицо, искаженное болью, поразили его своей несчастностью.
– Что? Жить надоело? – устало сказал он.
– Да, надоело, – с вызовом ответила она и гордо вскинула голову, – А вас кто просил меня вытягивать? Вам-то, собственно, какое дело?!
– А абсолютно никакого! Я не знаю, что у вас там стряслось, и знать не хочу, но… – он дернул себя за ус, – так делать нельзя. Жить надо до назначенного срока, я так понимаю. А срок наш знает только отец небесный, ведь он сам его и назначает для каждого, – он помолчал. – И вам этот срок, значит, еще не вышел. Я так понимаю. Молодая вы еще…
Аглая ничего не ответила. Она только горестно вздохнула, как-то вся сгорбилась, повернулась к нему спиной и пошла прочь.
– Постойте, я вас провожу! Постойте! – догнал ее мичман.
Он аккуратно и как-то бережно просунул свою большую руку под локоток Аглаи. И она, как ни странно, это позволила. И почти радостно пошла с ним по набережной.
Они дошли до конца Мойки, вышли на Невский. Здесь остановились.
– Я приглашаю вас в кафе, у меня до вечера увольнительная, и я в свободном плавании…
Аглая подумала и согласилась.
Они зашли в маленькое, уютное кафе. Посетителей в этот час было мало. Столик возле окна был не занят, что обрадовало Аглаю: она любила смотреть, как поток людей движется по проспекту. Он помог ей раздеться. Под шубой оказалось домашнее платьишко, все в пятнах и ей стало от этого неловко. Она села и сложила руки на груди так, чтобы пятна не бросались в глаза. Неожиданно для себя, она стала рассказывать ему все. И про мужа-поэта, и про дочь, и про трудную нищенскую жизнь, в которой было мало радости, но была любовь. Так люди в поездах доверяют случайным попутчикам всю свою жизнь, все свои сомнения, выплескивают на них всю свою боль, зная наперед, что дороги их больше никогда не пересекутся.
Он понял, как она одинока, и, желая сделать ей приятное, щедро заказал сразу много всего: и пирожных разных сортов, и мороженное, и даже бутылку красного вина. А она, смущаясь, не посмела сказать ему, что любит белое.
– Понимаю. Боль вашу понимаю. Разделяю и сочувствую… Но, – тут он стукнул кулаком по столу так сильно, что бутылка вина подпрыгнула и чуть не упала со стола, – надо стереть мокрой тряпкой из головы всю прошлую дребедень, и начать все заново. Я тоже был много раз в провале, но вставал и шагал дальше, не позволяя себе сдохнуть. Сцепите зубы и живите через боль… А что делать? – он помолчал, со свистом отхлебнул вина. – А, кстати, как тебя зовут? Я – Петр Васюков, – он неожиданно перешел на «ты».
– Аглая Стоцкая, – тихо сказала она, и почему-то покраснела.
Он заметил это: – Аглая! Имя у тебя красивое, бабку моей бабки тоже Аглаей звали. И ничего, имя, конечно, того, не совсем современное, но мне нравится.
– Когда муж стал печататься, к нему пришел успех, он стал зарабатывать деньги, много денег, и я стала ему не по карману, – продолжала, прерванный рассказ, Аглая.
– Брось думать о своей прежней жизни. Слушай мою команду – кончай с этим. Точка. Проехали. Остановка в другом месте, – он вдруг сделал паузу, и резко посмотрел ей прямо в глаза. – А давай поплывем вместе. Я имею в виду по жизни, дальше этого столика. А?
Аглая окаменела. Застыла. Усмехнулась. Посмотрела в сторону. Потом на Петра. Подумала… И сказала: – А давай!
Они расплатились и вышли на улицу. Стемнело. Снег уже не сыпал большими хлопьями, а падал легко и прозрачно. Было необычайно тихо и торжественно. Как будто где-то там, наверху, знали, что Аглая начинает новую жизнь, и приказали быть и этому легкому снегу, и этой торжественной тишине.
Молча они пешком дошли до дома, где жила Аглая, молча поднялись на пятый этаж, вошли в квартиру… В прихожей он не выдержал и стал ее целовать куда попало: в шею, в губы, в плечо, потом стал целовать ее руки с обломанными ногтями и нечистыми от въевшейся краски пальцами… Аглая поджимала пальцы, стесняясь нечистоты, но он разжимал их и целовал снова.
Она не помнила, как они оказались в постели… И была ночь… И было утро… День первый…
– Спасибо тебе. Ведь я погибала… Ты спас меня, ты спас меня от меня самой. Мне было страшно жить.
От невозможности выразить то, что она чувствовала, Аглая заплакала.
– Я люблю тебя, – тихо выдохнул он, и снова обнял ее.
– Что с нами будет, Петя? Что будет с нами дальше? – сказала, вжимаясь в него всем телом.
– Хорошо будет! Верь мне! Все будет хорошо, худышка моя!
Позже они завтракали на кухне вкуснейшей яичницей по-флотски, которую он приготовил для нее, пили крепкий чай с баранками, потом он сказал:
– Пора. Нужно идти. Но ты не думай, жди, я вернусь. Как только отпустят – я тут как тут.
У двери он поцеловал ее и потрепал за щеку, как ребенка. Она долго стояла и слушала, как он сбегает по ступенькам вниз, пока за ним не захлопнулась дверь подъезда.
Вот и все, – замирая от ужаса, подумала она. – Вот и все.
Больше он не вернулся. Никогда. Аглая не знала почему? Но твердо понимала, что это не от подлости. Что-то серьезное помешало ему, что-то очень серьезное.
Первое время она ждала, долго ждала. Потом перестала ждать, но надежда не покидала ее. Муж поэт больше не занимал ее. Ей позарез нужен был простой парень – мичман Петр Васюков. Она завела себе кошку. Заботилась о ней, кормила ее на свой скудный заработок. Это кошка, картинки с натуры, которые она продолжала рисовать, да американские внуки – вот и вся ее жизнь. Так прошло семь лет…
А теперь кошка ушла куда-то. Вот, зараза! Не хватало еще, чтобы с ней что-нибудь случилось!
Старинные часы пробили двенадцать… Она повертела на руке колечко с зеленым камушком, которое ей так внезапно перепало от Пиковой дамы много лет тому назад. Господи, хоть бы кошка вернулась… Крутанула колечко сначала в одну сторону, потом в другую. Камень внезапно переменил цвет и из зеленого стал ярко синим, а в глубине его загорелся красный огонек.
– Что это? – прошептала Аглая. И услышала, как вдруг позвонили в дверь… Кутаясь в дырявый платок, она неохотно поплелась открывать, удивляясь тому, что кто-то пришел так поздно. Долго возилась со старым замком. В дверь нетерпеливо постучали. Наконец она открыла… И увидела Петра. Сильно постаревший Петр Васюков стоял на пороге, держа в руках кошку Кару.
– Нашел! Нашел! – задыхаясь, прошептал он сиплым от волнения голосом, – Наконец я тебя нашел! – схватился рукой за дверной косяк и зарыдал, издавая страшные гортанные звуки.
Кара спрыгнула с его рук и помчалась прямиком на кухню.
Аглая же только таращилась, думая, что это сон. Тупо молчала. Потом и она тихо заплакала. Слезы медленно покатились по щекам крупными каплями, падая на дырявый платок.
– Ты мне не поверишь. Но я потерял твой дом и твою улицу. Ведь мы шли в темноте, а я совсем не знаю твоего города, будь он неладен. Все эти годы в отчаянии я искал тебя. Но ничего не выходило. А сегодня я пошел почему-то за этой кошкой, и она привела меня к тебе. Умница кошка! – закричал он и снова заплакал.
– Это моя кошка, – тихо сказала Аглая.
Они шагнули навстречу друг другу… Застыли в пол шаге… Обнялись и слились в одно… И стали, как один человек …
…Когда на кухне она готовила ему ужин, внезапно пришла догадка, что кольцо с зеленым камушком оказалось волшебным. И добрая ведьма на Мойке неспроста подарила ей его. Надо было только повернуть его в нужную сторону, и желание исполнялось. А она так долго не знала об этом. И даже не догадывалась…
– Интересно, сколько раз можно использовать это кольцо? – подумала она. – А, впрочем, не нужно больше волшебства. Ведь все, в ком она нуждалась, были рядом с ней. Чего ж еще…
…Мичман Петр Васюков спал, уронив усталую седую голову на кухонный стол. Сытая Кара сидела возле ее ног и пела свою нескончаемую кошачью песню… В оконное стекло по прежнему барабанил дождь…
Глубокие воды
Она возникла ниоткуда. Просто пришла и все. Поставила черную грязную сумку из коленкора на траву и села лицом к реке, вытянув перед собой тонкие жилистые ноги.
Стоял июнь, но уже было нестерпимо жарко.
Худющая, ледащая, вся в мелких морщинах, неясных неопределенных лет тетка.
В огромной массе разномастного полуголого пляжного люда она выделялась особенно, поскольку одета была по жаре странно в бурое видавшее виды двубортное пальтецо, вышедшее из моды лет этак тридцать тому назад, а голые, черные от грязи ноги в галошах. На вид она была типичной пьяницей, а все тетки пьяницы похожи друг на друга. Почти у всех таких теток имеется бурые коленкоровые сумки, типа бездонной скрытной авоськи с которой они, тетки, скитаются по дорогам своей замызганной жизни. А еще у них непременная шестимесячная завивка на выжженных перекисью волосах и почти всегда яркая алая помада, размазанная по вялому рту.
У этой тетки все это имелось в наличии: и сумка, и завивка, и даже помада, но было в ней еще что-то невидимое глазу, какой-то скрытый, потаенный нерв, боль, которую тетка спрятала так глубоко, что забыла о существование самой боли.
Также удивительно было и то, что такие, как она, «ходют» в коллективе.
Скажем, с одной или двумя особями мужского пола. И тогда это жизнь, драки, веселье и разборки. Это же тетка была одиночкой, стало быть, была самодостаточной и потому была редкостью.
Вокруг нее вихрилась и бурлила жизнь, пляж гудел разноголосицей, сталкиваясь в тесноте лбами и интересами, но стеклянный невидимый колпак накрывал тетку, и люди обходили ее так аккуратно, как если бы там была яма, которой следовало остерегаться. Она же сидела тихо-тихо, не обращала ни на кого внимания, как бы ни замечая ничего, что происходило рядом. Губы ее, собранные в тонкую ниточку еле-еле двигались, что-то шептали. Ей Богу, тетка разговаривала, обращалась к собеседнику невидимке, кривила лицо и выпучивала глаза. С кем она вела беседу?
О чем? Вот она взмахнула рукой, покачала головой, зацокала языком, и стало ясно, что говорит она что-то реке и та ей что-то, видно, отвечает, ей одной, неслышимое больше никому. Иногда доносились обрывки слов, тетка корежила рот, кривилась, чему-то возмущалась.
Наговорившись всласть, неотрывно глядя на реку, тетка пошарила крючковатой рукой в сумке и оттуда извлекла кусок серо-желтого мыла, в народе именуемого хозяйственным. Зачем-то понюхала его и положила рядом с собой. Продолжая все так же смотреть на реку, тетка сидя стала раздеваться, и оказалось, под бурым пальто у нее не было ничего кроме видавшего виды допотопного бюстгальтера о шести пуговицах и розовых, доходивших до колен, китайских рейтуз с начесом. Так называемый теплый штан, в котором по зиме в России матушке ходили и стар, и млад.
Штан-то был теплый, да день стоял жаркий. Но, Боже праведный, ей, этой тетке, не нужна была одежда! Она легко обошлась бы и без нее. То, что было на ней, лифчик и штаны, прикрывали так называемые срамные места. А все остальное то, что когда-то являло собой нежное женское тело, должно было будить желания и приводить в восторг, все это, абсолютно все, было покрыто густой татуировкой. Сплошь покрыто. Без всяких там прорех свободного тела. Тетку можно было читать, как книгу. Там было и про маму и про папу, и про то, что в жизни счастья нет и не будет, и про руки, и про ноги, которые, конечно же, очень устали. Неизвестные художники не забыли помянуть ни Гитлера подлюку, ни Сталина – отца всех народов.
Теткина книга писалась, видимо, постепенно, неспешно, но упорно. Писалась в лагерном бараке, в тюрьме, на пересылке, на короткой воле, писалась, пока хватало тела, пока не осталось даже клока чистой живой кожи. Ее тело-книга завораживало, поражало. Но еще больше поражало то, что народ никак не замечал тетку, не было народу до тетки никакого дела. А тетке вообще на все было начихать с высоты своего одиночества и отдельности от людей.
Прихватив кусман хозяйственного мыла, тетка встала в полный рост, явив миру довольно кривоватые волосатые ноги, и прытко засеменила к реке. С блаженно-блуждающей улыбкой на лице она долго стояла на берегу, почесываясь в предвкушении радости от купания, решаясь, наконец, войти в воду.
Вокруг нее плескалась видимо невидимо народу, но ей решительно было все равно, и она приступила к помыву, сочетанию мытья тела и стирки. Мылась она со знанием дела, обстоятельно, попутно стирая на себе и лифчик, и штаны, образуя возле себя устойчивое пятно грязной пены.
Постирав и помывшись, тетка густо намылила голову, после чего присела, фыркнула и ушла с головой под воду. Вынырнув, отдышалась, оглядела себя деловито и полезла на берег.
Отжав прямо на себе лифчик и штаны, села сушиться в круг солнца, который к тому времени переместился к ней поближе. Она опять немножко поболтала с рекой, выражая, видимо, благодарность за бесплатный помыв, потом запустила руку в свою сумку и извлекла на свет чекушку водки и пол-огурца. Мастерски сдернув пробку, тетка затолкала в рот горлышко бутылки и, дико булькая, слила содержимое оной себе в рот. Огурец же только надкусила и бросила обратно в сумку. Лицо ее после принятия вовнутрь напитка не изменилось вовсе. Только потом, минут через десять, стало принимать странный оттенок, покрываясь буро-красными пятнами различной величины. Пятна сливались, множились и увеличивались, пока вся тетка не сделалась цвета свеклы.
Было опасение, что от жары и принятой в таком количестве водки, тетку хватит удар. А она вдруг запела. Дикая ее песня без слов, местами походившая на вой, прерывалась жалобным хныканьем. Тетка страдала, маялась и умирала, душа ее болела и рвалась высоко.
Внезапно оборвав свое пение, тетка резко встала, надела пальто и застегнулась на все пуговицы. Она стала похожа на отставного солдата, у которого отняли ружье. Повесив сумку на локоток, пошла вдоль берега, ловко минуя людей на пути своего следования. После нее осталась примятая трава да пробка от бутылки. И все.
Маленький мальчик делал куличики из песка на берегу реки. Он осторожно опрокидывал ведерко, приподнимал его и любовался свежеиспеченным шедевром. Прикрыв глаза от солнца ладошкой, его мама лежала неподалеку. Время от времени она поднимала голову и произносила тоненьким голосом: – Тимоша, не подходи к реке, там глубокие воды! Утонешь! Мальчик согласно кивал головой, с опаской поглядывая на реку. Вот незнакомая тетя медленно прошла мимо него к воде. Мальчик вскинул на нее ярко синие глаза и доверительно прошептал: – Тетя, тетя, не ходи туда, там глубокие воды, утонешь. Она оглянулась, равнодушно посмотрела на него, распрямила плечи и без страха и грусти шагнула в реку.
Все дальше и дальше… Ноги легко касались дна, она скользила по нему улыбаясь и радуясь, улыбаясь и радуясь, пока глубокие воды не сомкнулись над ее головой…