Перевод с итал. Олега Цыбенко
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2012
Хлеб вчерашнего дня[1]
РИТУАЛ BOGNA CAUDA
Сбор винограда знаменовал приближение осени, т.е. той поры года, когда между пламенеющими красками и обнаженными от гроздьев холмами Монферрато задерживается настойчивый легкий туман, а с виноградников возвращаются домой уже пораньше, потому как «становится свежо». Чтобы согреться вечером или удержать господствующую в более короткие дни меланхолию, но прежде всего, чтобы снова привыкнуть сидеть дома в холодное время года, несомненно, что именно в эту пору, возобновляя прежние приятельские знакомства, мы, молодые, снова собирались вместе, чтобы отведать типичное для сельских традиций блюдо – bogna cauda[2]. Для нас это был также самый простой способ немного поразвлечься всем вместе: танцевальная площадка появлялась только раз в год (ее собирали к сельскому празднику, а затем сразу же разбирали), кино показывали раз в неделю, играть в карты в баре считалось занятием стариков, о телевизоре вообще понятия не имели. Таким образом, чтобы весело провести время в компании за болтовней и шутками осенью и зимой, не было ничего лучше хорошей bogna cauda – ужина, являвшегося естественным проявлением наших отношений: вечером каждый по очереди приглашал в себе друзей и угощал всем, что у него было самого лучшего, в том числе хранившимся в погребе вином.
Однако в значительно большей степени, чем дружеское застолье, bogna cauda была подлинным кулинарным праздником конкретной местности, ее продуктов, общего желания, совместного пиршества: не побоюсь сказать, что это было подлинное произведение искусства. В некоторых домах под навесом во дворе находился и круглый каменный стол с отверстием в центре, куда можно было насыпать раскаленных углей, а сверху поставить глиняную сковороду с горячей приправой (которая не была ни соусом, в собственном смысле, ни подливкой), в нее все сотрапезники макали овощи.
Произведение кулинарного искусства, подлинный вкус которого познается в его простейших, но совершенно исключительных ингредиентах. Прежде всего, это анчоусы. Конечно же, только Нико Оренго[3] сумел по достоинству рассказать о прыжке анчоуса – волшебном путешествии от побережья Лигурии до холмов Монферрато. Эти серебристые ленты прибывали туда на мотоцикле анчоусника: две корзины из ивовых прутьев, установленные одна – на переднем колесе, другая – на заднем, а в корзинах – деревянные ведерки, покрытые еще одним творением моря – черным сланцевым камнем. Считается, что лучшие анчоусы в Лигурийском море ловят в Тигуллийском заливе, особенно у Монтероссо. Со своим уложенным под солью драгоценным грузом и выкриками: «Женщины! Отменные анчоооусы!», анчоусник ехал по селу, а женщины выходили из домов, здоровались и подходили купить несколько сот граммов. Кроме жителей приморья, думаю, по-настоящему ценили анчоусы и знали в них толк только в Монферрато и Ланге. Анчоусы всегда были в доме и с добавлением зеленого или красного соуса «баньетто», придававшего им более богатый вкус, оливкового или даже сливочного масла зачастую составляли единственное блюдо на ужин: еда убогая, но способная привнести радость в бедность, которая без этого была бы совсем печальной. Называемые лигурийцами «u pan du mar» («морской хлеб») анчоусы иной раз бывали очень крупными (тогда их называли «мясом»), и иной мелкими и тощими, вполне оправдывая определение «бедняцкая рыба», типичной едой нужды: «мы вынуждены питаться хлебом и анчоусами».
Другим ингредиентом bogna cauda был чеснок, который попадал на кухню, не будучи вынужден «перепрыгивать» через Апеннины: его выращивали в Монферрато и очень гордились этим. Чеснок был прежде всего целебным средством: мы знакомились с ним уже в раннем детстве, поскольку матери клали чеснок в мешочек, привязанный к ночной рубашке, от «глистов». Взрослые ценили чеснок, потому что, когда еды в доме было мало или не было вообще, достаточно было ломтя хлеба: замечательно растертый зубок чеснока с оливковым маслом превращал это сочетание в «soma»[4] – лакомство, которое ни в коем случае не следует отождествлять с нынешними чесночными гренками. А старики авторитетно утверждали, что чеснок – средство от всех хворей, «дезинфектор», способный лечить простуду и грипп, поскольку антибиотиков в те времена не было еще ни в домах, ни в словарном запасе. Конечно же, чеснок мог вызывать и то, что теперь называют «социальным неудобством» из-за запаха, исходящего от тех, кто потреблял и усваивал его, однако тогда таким мелочам не придавали особого значения. В целом чеснок являлся элементом, наиболее часто присутствовавшим на кухне: собранный со знанием дела в косички, представлявшие собой подлинные шедевры искусства плетения, он висел у очага: головку отрывали от такой косички, измельчали или растирали, и любое блюдо обретало запах и вкус изысканного яства.
И, наконец, оливковое масло. Его тоже привозили из Лигурии и в обмен на наше вино: пять литров вина на литр масла. Это был очень дорогостоящий продукт: смаковали его с исключительной бережливостью, избытка не было никогда. Как и в отношении и многих других вещей, чтобы отметить высокую ценность масла, говорили, будто пролитое на землю масло приносит несчастье, и мы, дети, тут же учились относиться к маслу и соли. Невозможность производить оливковое масло на месте, в отличие от вина и сливочного масла, и связанная с этим трудность снабжения делали эти продукты значительно более ценными их действительной рыночной стоимости: о вещах, которые были редкостными, которые было сложно приобрести, говорили тогда, что «цены им нет».
Таковы составляющие bogna cauda, качество которых повышается благодаря кулинарии: чеснок мелко нарезают «полумесяцем», анчоусы тем временем медленно размякают в горячем оливковом масле, затем добавляют чеснок и варят все это. Огонь, однако, должен оставаться слабым, чтобы чеснок не подгорел. Тот, кто создает bogna cauda, не готовит ее, а выковывает на огне деревянной поварешкой: словно умудренный алхимик, он извлекает удовольствие для других из столь простых элементов. Он смотрит, созерцает, обоняет, «чувствует» посредством деревянной поварешки, время от времени пробует на вкус, пока не наступит решающий момент, когда на стол подают подливку приятного цвета лесного ореха. dianet (керамическую кастрюлю, название которой напоминает о богине охоты Диане) устанавливают на углях, и все сотрапезники могут, наконец, протянуть руку, чтобы макать еду в эту столь простую драгоценную подливку. И если реакцией сотрапезников будет искреннее, простое «эта bogna cauda вкусная», значит, чудо повторилось снова.
Основной зеленью, которую макают в подливку, остаются перцы, которые в конце августа составляют еще одну гордость южного (basso) Пьемонта, а также листья первой савойской капусты, изысканно сладкий картофель tapinabur и невероятно дорогие бугристые испанские артишоки из Ниццы, если таковые есть у кого-нибудь. Пища, которую все вместе вкушают из одного блюда, – знак соучастия и праздника: люди сидели друг напротив друга, ведя дружескую беседу и чередуя пищу с глотками хорошего крепкого вина.
До сих пор, когда я ем bogna cauda, не могу не думать о выловленной в море рыбе – блестящих серебристых анчоусах, пойманных в сети и доставленных на берег, где женщины занимаются их приготовлением, удалив головы и выпотрошив, чтобы затем прилежно и старательно уложить в ряд под слоем соли. Затем анчоусы долго выдерживали в бочонках или стеклянных банках с солью, которую когда-то привозили из Сардинии, – розовой, неочищенной, но столь богатой запахами… Я думаю о масле с лигурийских холмов: маслины, которые были уже собраны вручную и перемолоты для выжимки зеленого масла с изумительным ароматом, мутно-густого, тонкого и с ярко выраженным вкусом. Я думаю о чесноке, посеянном до прихода зимы на редких ровных участках среди холмов, где господствуют виноградники, молчаливо произрастающем даже под снегом, а затем уже готовом для сбора и связывания умелыми руками в июне и июле. Все это – обмен между землями, людьми, культурами с целью накрыть стол и потчевать друзей и товарищей: продукты, которые сегодня назвали бы бедными, однако богатые человечностью и способные создать самый настоящий праздник.
Совместную трапезу продолжали вечером за выпивкой и беседой: теперь уже преобладал разговор. Не было ни рассуждений о политике, ни размышлений об общественной жизни: для таких тем годились бар и сходки у церкви перед «большой» воскресной службой. Рассказывали попросту потому, что у каждого было что рассказать, ни одно жизненное происшествие не оставалось ничего не значащим для других. Были и такие, кто умел придумывать и создавать невероятные события, кто обладал способностью преобразовывать действительность или выставлять ее в смешном виде, кто умел всего лишь одним словом обрисовать достоинства и недостатки каждого, кто приправлял свои слова мудростью, которая казалась принадлежавшей иным временам и иным странам. Рассказывали, и наши жизни обретали в рассказах более широкий простор, более глубокое и менее стесненное дыхание: действительно, люди развлекались вместе, без каких-либо искусственных средств, попросту потому, что находились вместе.
Никакой поэзии не было, жизнь не была прекрасна или лучше, чем сегодня. Напротив: сколько насилия таилось в этом буколическом, сельском порядке, сколько ограниченности. И все же bogna cauda, ее ритуала сегодня мне не хватает. Конечно же, иногда я готовлю ее и ем с кем-нибудь из друзей, однако это блюдо, не имеющее своего настоящего вкуса за пределами земли Монферрато, вне мира, который задумал и создал ее. Это может быть попыткой порадовать и удивить других, однако невозможно больше обрести присущей ей значимости празднования земли, труда и мудрости предшествовавших нам поколений.
«ПОЛУЧИТЬ ОБЕДНЮ»
В предпринятом на этих страницах воспоминании о «бывшем некогда времени» невозможно опустить повторного прочтения христианской жизни, которой жили до шестидесятых годов в селах Монферрато и Ланге. Кроме того, недавнее разрешение старинной мессы, провозглашенное святым Пием V, которое провел Бенедикт XVI, неоднократно возвращала меня к пережитому в детстве, отрочестве и юности, учитывая, что литургическая реформа была проведена II Ватиканским собором, когда мне было уже почти тридцать лет. Все мое духовное и богословское формирование как христианина произошло до упомянутого собора, и это проявление Духа сопутствовало преобразованиям не только в церковной жизни, но и в моей внутренней жизни в самом глубоком смысле. Я часто повторяю более молодым, что в двадцать лет я был «истинным» пост-тридентинским католиком в вере, в морали, в деятельности, которая называлась тогда не «церковной», а «апостольской». В конце концов, я жил напротив церкви, и поэтому приходский священник в случае необходимости всякий раз звал меня на обедню, на вечернюю, на похороны, на «церемонии» для заклинания ненастья и отвода града… в общем по всякому случаю, требовавшему его вмешательства. В семь лет я обучился латыни, что позволяло мне неоднократно читать требник вместе с нашим приходским священником и с другими священниками, которые являлись отслужить молебен в воскресенье, – братьями пассионистами[5], которые приезжали на велосипедах из обители в Рокке и о которых рассказывали, что они совершают героическое покаяние и самобичевание по пятницам, а также «преданными Святому Иосифу» из Асти.
Можно сказать, что в те времена жизнь в деревне была прежде всего жизнью католической общины, в том смысле, что все ходили в церковь и убежденно называли себя верующими, за исключением совсем немногих, которые называли себя «коммунистами», хотя народ обычно называл их «чудаками». Поэтому не следует удивляться, что центральной фигурой в деревне был приходский священник. Он обладал авторитетом, к которому больше всего прислушивались и который уважали. Люди обращались к нему за советом по самым важным вопросам, прежде всего нравственным, а также спрашивали его мнение, когда речь шла о браке, особенно если невеста была из другой местности. Приходский священник был указанием для всех, так что даже немногие его недруги уважали его, хотя и держались на расстоянии. Напряженность, упорные споры, а порой и стычки происходили, например, если кто-нибудь желал превратить «бал на помосте», собранном на несколько дней по случаю престольного праздника, в постоянную танцевальную площадку. А было так потому, что в те времена танцы считались делом погибельным: ходившие на танцы должны были потом исповедоваться. Во всяком случае, приходский священник не переставал то угрожающе, то умоляюще бичевать с кафедры новые привычки, которые начали утверждаться после войны, обвиняя их в том, что они приводят к разрушению нравственности, семьи и христианской веры.
Если священник обрушивался против того или иного общественного порока, осуждение грешников со стороны селения было единогласным. К тому же священник умел угрожать, как библейские пророки: неурожаи, град, засухи – все это было плодами грешного поведения тех, кто не ходил на воскресную службу, или тех, кто грешил прежде всего в сексуальной жизни. Вера была сильной и убежденной, однако последовательность редкой, как и сегодня. Никогда не забуду происшествия, имевшего место в соседнем селении. Священник яростно обрушился на двух братьев, которые возвращались в деревню из Турина в воскресенье и дерзали трудиться в этот праздничный день на постройке дома. Устав от выговоров, братья избили священника так, что того отвезли в больницу, и тогда епископ наложил интердикт на всю деревню. В течение нескольких недель в деревне не могли совершать священнодействия, и верующие должны были отправляться на обедню в сопредельные селения. Могущественные приходские священники, заставлявшие небеса разверзаться и смыкаться вновь, словно Илья Пророк, насылали проклятия на вредоносных животных в полях, благословляли скотину и червей-шелкопрядов; апокалипсические священники, угрожавшие адом и способные дать своим слушателям ощутить запах серы; священники, которых не только боялись, но и уважали, потому что они отдавали всю свою жизнь и все свои силы, как говорили, вверенным им «душам». Когда священник шел по улице, с ним здоровались не как обычно: «Добрый день!», но «Слава Иисусу Христу!», а он отвечал: «Вовеки слава!», приподнимая при этом свою черную треуголку.
В те времена воскресенье еще было «воскресеньем»: weekend, слово и обычай, был еще неизвестен. Никто не ездил поразвлечься, но все старались собраться из разбросанных по полям хуторов и с мест работы, чтобы снова встретиться, «перекинуться парой слов» и, таким образом, поддерживать знакомство и дружеские отношения. Воскресенье начиналось еще затемно, в пять часов с «низкой службы» – ритуала при свете свечи, без пения и проповеди и заканчивалась быстро: тем самым проявляли заботу о матерях и женщинах в семье, чтобы те уже к шести могли вернуться домой и заняться кухней, поскольку воскресная еда должна была быть по-настоящему праздничной. Затем, в восемь справляли службу для детей, после чего монашки читали катехизис, однако подлинное воскресенье начиналось около одиннадцати с «messa granda». Уже с десяти на площади собирались небольшие группы мужчин, которые беседовали, время от времени смеялись и шутили, однако чаще жаловались на погоду, на неполадки на огороде и на винограднике, на различные «несчастья», которых боится так хорошо знакомый с ними крестьянин. В церковь входили только женщины, дети да изредка какой-нибудь набожный старик, и так вот начиналась месса, которую пели очень убежденно и очень усердно, хотя простые сельские жители даже не понимали ни того, что пели по-латыни, ни тем более того, что опять-таки по-латыни говорил священник.
Произнеся несколько формул у подножья алтаря, священник поднимался затем по ступеням и начинал «говорить мессу», оборачиваясь только изредка, чтобы сказать: «Dominus vobiscum», на что люди отвечали: «et cum spiritu tuo», однако, что именно говорил священник в своих oremus[6], и что он читал по молитвеннику, никто толком не знал и не понимал. Молитвенников для верующих в те времена не было, не было их даже у монашек: знаменитые молитвенники Caronti или Lefebvre были тогда редчайшим товаром, так что я, хорошо знавший латынь, был одним из немногих, кто мог различать каждое слово. Священник читал Евангелие сначала на алтаре по-латыни, повернувшись спиной к публике, а затем оборачивался и, пройдя к ограде[7], читал его собравшимся по-итальянски: это был единственный понятный всем текст. А затем следовала проповедь, включавшая всякого рода порицания и увещевания, относившиеся более к местным обстоятельствам и событиям, чем к только что прочитанному отрывку. К моменту приношения даров (я всегда был служкой) священник посылал меня из церкви на площадь звать мужчин, чтобы они вошли «получить обедню», которая в противном случае была бы для них «недействительна». Пока женщины молились вполголоса, а мужчины продолжали болтать, обедня быстро шла своим ходом, поскольку священник бормотал все формулы. Только в момент Вознесения Даров колокольчик призывал ко вниманию, пробуждал и обращался ко всем. Когда священник поднимал сначала дары, а затем чашу, и все преклоняли колени, тишина стояла полная и совершенная. Кто склонял голову, кто опускался на колени – все в великом страхе переживали кульминационный момент обедни. Стоявший начеку на колокольне пономарь, услышав колокольчик служки, в свою очередь принимался звонить в большой колокол, торжественный призыв которого разносился по всему селению и по всей округе. Набожные люди, оставшиеся в домах и на улицах, творили крестное знамение, тогда как более прозаические натуры комментировали: «Обедня почти закончилась, пора бросать макароны в кастрюлю…». После причастия священника (обычно единственного, кто принимал причастие во время обедни), мужчины выходили из церкви и снова собирались в группы, тогда как женщины начинали благочестивые набожные песнопения. Наступало время, когда каждый возвращался домой на обед, потому как «долг уже исполнен».
Однако воскресенье не оканчивалось застольем с обильными яствами, среди которых всегда доминировало «вареное»: многие, прежде всего женщины, дети и старики, незамедлительно возвращались в церковь к вечерней, а затем следовало обязательное посещение кладбища, потому что тогда именно так главным образом выражали любовь, которую испытывали к умершим. В сумерки возвращались домой, снимали «праздничную одежду» и снова жили повседневной жизнью, отмеченной трудом с утра до вечера.
Что сказать теперь о той «старинной» обедне? Она, несомненно, соответствовала тому времени, которое воистину было временем христианства, и, признаюсь, не причинило мне зла: напротив, это время исполнило меня сильнейшей христианской духовности. Однако я не испытываю ностальгии по ней, хотя она навсегда осталась для меня бесценным памятником веры, и вижу ее ограниченность: только немногие понимали, что такое обедня, тогда как большинство только коротало время, повторяя молитвы и перебирая четки или же болтая в церковном дворе. Чтение Библии было исключительно убогим: пара отрывков из Ветхого Завета за весь год, почти исключительно тексты из Евангелия от Матфея и увещевания апостола Павла. Обедни в будни были почти всегда «мертвыми» – почти одно и то же чтение, повторявшееся из года в год около трехсот дней на латыни: все это заучивали наизусть, что же касается понимания и углубления в смысл… Единственной вариацией, и к тому же почти только «сценографической», были заупокойные службы по богатым и видным покойникам из так называемого «первого класса»: в церкви устанавливали высоченный катафалк, и зачастую прибывали также два священника из других мест. Все становилось более торжественным, отпевание было более тщательным и при участии братств, которым богатый покойник оставил пожертвования.
Конечно, это были другие времена. Однако уже тогда в воздухе витал дух перемен, который называется «секуляризацией», и священник был начеку ввиду наступления модернизации, ввиду «американских» привычек (в церкви открыто говорили об «американизме» как о католической ереси и нависшей опасности!), ввиду экономического бума. Впрочем, крестьянское остроумие умело насмехаться даже над этими строгими порицаниями. Помню, как мой отец, закадычный друг приходского священника, хотя и совершенно не придерживавшийся церковной практики, в связи с неизвестно какой уже по счету его проповеди против распоясавшегося потребительства сказал ему: «Как же так?! Когда каплунами питались только вы, это было волей Провидения, а теперь, когда и нам стало перепадать, это уже потребительство!». Так вот в те времена жили, старались быть христианами, шутили, признавая однако драгоценный дар, которым священник мог быть для всей деревни и для всего безмятежного сосуществования, для жизни, отмеченной нравственными убеждениями, которые разделяло большинство.
РОЖДЕСТВО СОВЕРШАЕТСЯ ДЛЯ ЧЕЛОВЕКА
Рождество стало уже праздником, который принадлежит не только христианам, но все более обретает антропологическую значимость. Ценности повседневности, жизненной ткани, человеческие отношения, дружба, любовь, братство связаны уже с этим днем до такой степени, что даже там, где имеется место противостояние верующих и неверующих, этот праздник остается таковым для всех: даже если вместо поздравления: «С Рождеством!» неверующие произносят более общие слова: «С праздником!», атмосферу встречи, радости, близости разделяют все. Рождество – подлинная возможность снова обрести надежду, объемлющую все человечество. В этом смысле все мы прекрасно знаем, «что такое» Рождество.
Тем не менее каждый из нас имеет об этом свое собственное, в высшей степени личное представление, связанное с воспоминаниями детства и с множеством праздников Рождества, с лицами и со словами любимых людей, с привычками, которые ему хотелось сохранить и воссоздать. Каждый из нас старается провести Рождество каждый год соответственно этому образу. В конце концов, подчеркивание того или иного аспекта таинства воплощения восходит к самому возникновению праздника. По крайней мере, с IV века христиане отмечают 25 декабря рождение Иисуса Христа в Вифлееме Иудейском: такая дата была выбрана потому, что в этот день римский мир справлял торжества и празднества в честь «Непобедимого Солнца» – солнца, которое завершало тогда свой постепенный спуск к горизонту и снова начинало подниматься ввысь в небо, увеличивая тем самым продолжительность света, дарованного земле. Ночь, постоянно приумножавшая число своих часов с 24 июня, начинала отступать перед побеждающим солнцем, которое, словно доблестный храбрец, все более возрастало на горизонте. А поскольку для христиан Иисус Мессия – это «солнце справедливости», «свет истинный», вполне естественно было отнести к этому дню языческого праздника торжество рождения их Господа. С другой стороны, приход Мессии Израиль и пророки уже приветствовали как «приход, явление света», как «свет, воссиявший для пребывающих во мраке».
Это культурное заимствование христианства не было легким, и, возможно, христианское Рождество сохранило (по крайней мере, для большинства) кое-что языческое, необычайное для веры, если папа Лев Великий в V веке был вынужден порицать «тех христиан, которые, которые, прежде чем войти в базилику Святого Петра, поднявшись по лестнице, ведущей в верхний атриум, поворачивались к солнцу и склоняли голову в его честь»! Христианское созерцание сделало этот праздник днем воплощения Господа, днем, когда произошел обмен: «Бог стал человеком, потому что человек стал Богом».
Позднее, во II тысячелетии, главным образом на Западе, восприятие Рождества постепенно сосредоточилось на «младенце Христе», на его человечестве, на его слабости и на «ординарном новшестве», сотворенном приходом в мир человека: событие было уже прочитано не столько как манифестация, пришедшая от Бога, сколько как таинство бедности, унижения, слабости Бога. Франциск Ассизский сумел прекрасно истолковать этот аспект, создав вертепное представление в Греччо[8]: хлев, ясли, Мария, Иосиф и новорожденный, осел, вол и пастухи, пришедшие поклониться младенцу по приглашению посланцев Божьих. Вертеп – иконное или скульптурное воспроизведение того скромного и бедного события, которое, если хорошенько вдуматься, относится к числу самых человеческих и повседневных: женщина рождает ребенка. Сцена, довольно редкая ныне на Западе, происходящая главным образом в больницах, однако когда-то обычная и в наших семьях. Рождение, человеческое существо, приходящее в мир, уже само по себе поражающее своей обычностью: возникает «третье», является новое, и это принимают с радостью и добросердечием. Это проявление надежды: тот, кто видит новое рождение (особенно в течение уже многих лет), прожил и обрел утешение в мысли, что жизнь процветает и множится, что лучшее будущее возможно, а это осязаемый знак, что наше существование включено в цепь поколений. Думаю, что и поэтому тоже вертеп пользовался столь значительным успехом на католическом Западе, а также получил столь обильное иконографическое отображение на православном Востоке.
Однако на Севере, где солнце не проявляет явных признаков победы морозной зимой, праздник выражает дерево – елка, ставшая отображением древа жизни: дерево, которое остается живым и зеленым среди белизны снега, – победитель суровости холода в голых степях. Вот тогда дерево у домов и церквей или даже внутри них, разубранное многоцветием и светом, словно обязано цвести и сиять в самый поздний час зимней ночи.
Если способ воспринимать и праздновать Рождество претерпел изменения в течение веков, то наиболее быстрые преобразования произошли в последние десятилетия, так что пожилые люди даже могут проследить их на протяжении своей собственной жизни. Когда-то, а именно в годы сразу после войны и до экономического бума, т.е. в период, который я провел в монферратской деревне, Рождество действительно было самым важным праздником у году, причем не по причине подарков, которые были тогда весьма условными и довольно убогими. Иногда было что подарить детям, а иногда безутешные родители очень естественно говорили, что ничего нет, поскольку год выдался неудачным. А когда подарки были, это были сушеные фрукты, шоколадки, конфеты, панеттоне[9] или же, если отвлечься от сладостей, более красивая тетрадь, новая ручка, цветной карандаш…
И все же Рождества ждали с нетерпением. Начиная с девятидневного молитвенного обета, мы, дети, отправлялись в лес собирать мох, искали упаковочную бумагу, которую обрызгивали разными красками, а затем сгибали таким образом, чтобы она получила очертания скал, гротов и горных хребтов. Таким образом, на столе в кухне или в салоне располагались фигурки вертепа, причем старались, чтобы каждый год композиция отличалась от прежней. Действительно, это было разыгрыванием священной драмы: в гроте помещали пустые ясли, Марию, Иосифа, осла и вола, у входа – пастухов, которые поклонялись и приносили свои простые дары, вверху – ангелов над звездой, которая ярко блистала в высях (здесь использовали лампочки, которые впервые стали появляться в магазинах и на рыночных прилавках), а вокруг – сельская местность, воспроизводившая привычную среду: водные зеркала с гусями, луга с овцами, барашками и осликами, затем – дома с людьми, занимавшимися своим ремеслом, – мельником, кузнецом, плотником… Вдали, на самом краю, на скале стоял грозный замок Ирода, а внизу располагались волхвы с верблюдами, которых каждый день перемешали на несколько шажков с таким расчетом, чтобы они приблизились ко входу в грот в день Богоявления[10]. Мы, дети, прилагали множество усилий к подготовке этого представления, поскольку чувствовали, что внутри нас может жить то, что мы пытались изобразить. Помню, как я устраивался у вертепа с Евангелием в руках и на основании того, что читал, расставлял и переставлял фигурки и персонажей. Я был поражен, что не нашел в Евангелии столь привычных для меня осла и вола, присутствие которых, как я считал, было необходимо, чтобы согреть младенца, который должен был появиться «в гроте средь холода и мороза»! Приходской священник уверял, что пророк Исайя писал: «вол знает владетеля своего, а осел – ясли господина своего» (Исайя, I, 3). Это успокоило меня и постепенно позволило понять, что и бедные животные так же, как и простые пастухи и мудрые волхвы, сумели распознать приход Бога в мир, тогда как могущественные цари, жрецы, грамотеи и люди набожные не догадались об этом. Затем, в сочельник все молились вокруг вертепа: мы, дети, рассматривали лампочки, которые в годы послевоенной бедности вызывали у нас восторг своими красками и блеском, но в то же время мы были увлечены таинством лежавшего на соломе несмышленыша, не умевшего говорить, хотя именно этот младенец был Богом для нас и среди нас, Богом, ради любви нашей пожелавшим стать одним из нас.
Некоторые вместо вертепа украшали рождественское дерево, хотя этот обычай не нравился приходскому священнику, поскольку от него отдавало духом «протестантизма», а экуменизму еще только предстояло занять свое место в церкви. Я же устанавливал и то, и другое, располагая их рядом, и если не было сосны, садил в сосуде верхушкой вниз метелку сорго, украшая ее лампочками и разноцветными шарами. Так, благодаря творческому восторгу, в котором пребывали мы, дети, даже скромная и необходимая в доме метла обретала на Рождество блеск славы.
Но тем, благодаря чему рождественскую радость чувствовали все, даже в самых бедных семьях, было приготовление обеда: в кастрюлях варили каплуна, женщины собирались вместе, чтобы стряпать равьоли[11] и заранее приготовить семь обязательных «канонических» блюд, потому что обед был «рождественским обедом», неповторимым на весь год. А мужчины были заняты поисками поленьев для очага – не обычных дров, а сучковатых и толстых поленьев, которые горели бы весь вечер, до возвращения с полуночной службы: домой приходили, окоченев от холода, поскольку церковь не отапливалась, а дорога до дома для многих была долгой. На эту службу шли все, даже те, кто в течение всего года даже не видел церкви: скромная простота Сына Божья, который появлялся как дитя четы бедняков в пути, смягчала даже самые черствые сердца.
Что касается приходского священника, он умел пользоваться этой уникальной возможностью, умел придать вес своему авторитету, который состоял только в искреннем, откровенном слове, в умении разносить благую весть о Рождестве. Священник попросту просил всех быть добрее, помириться со всеми, с кем они были в ссоре, простить обиды. Ничего больше священник не просил, поскольку знал мудрым своим рассуждением, что для крестьян, покидавших деревню только для того, чтобы попасть на рынок в ближайшем городе, все, что определяло их жизнь и счастье, помимо хлеба, дома и одежды, были повседневные отношения с другими людьми – родственниками, соседями, знакомыми. Мир, согласие, гармония понимались именно так. Мир, который ощущали после окончания войны, воспринимали как «милость». «Это уже не такое Рождество, как во время войны, – говорили люди. – Мы довольны и благодарим Бога». То есть, сознавая, что мир такого рода зависел не от них, а от власть имущих, распоряжавшихся судьбами и мира и войны. А вот сохранять мир повседневной жизни, гармонию в семейной жизни и в общественных отношениях и жить этим – зависело от каждого. Священник обращал свои слова и помыслы не к власть имущим: его скорбный голос призывал тех, кто слушал его даже только по этому случаю, стремиться в течение всего года к гармонии и согласию, которые ощущали в рождественскую ночь.
Таким образом, даже Бог, иной раз представавший в речах священника гневным и посылавший град на виноградники тех, кто трудился в воскресенье или богохульствовал, обретал свой истинный лик: это был добрый Бог, понимавший людей и просивший их только об одном – быть добрыми по примеру своего Сына Иисуса. И этот образ в высшей степени человечного Бога снова порождал надежду на лучшую жизнь, даже у тех суровых людей, которые молча становились в очередь, словно дети, чтобы поцеловать ножку у статуи, которая была всего лишь статуей, способной однако воскресить в мыслях всю беззащитную невинность новорожденного.
Эти обычаи, столь тесно связанные с сельской жизнью и очень простым и очень бедным миром, которого мы больше не встречаем на Западе, ныне исчезли, и христиане открыли, что они больше не являются «хозяевами» Рождества – праздника, который уже вырвали у них. Однако именно им, с их «различием» жить Рождеством, надлежит быть в глубоком смысле хранителями праздника и свидетелями надежды, которую они прославляют: «человек – это животное, призванное стать Богом». Посредством гуманизации своей жизни, жизни рядом с другими, жизни в обществе, христиане будут верны, как никогда ранее, самой своей сущности, тогда как те, кто не являются христианами, смогут только получить это служение для лучшего качества жизни, предоставленное христианами. Приход Христа во плоти не празднуют в противопоставление другим, представляя тоскующими и циничными и ограничивая причастностью к демонам тех, кто не живет Рождеством как христиане, потому что они не веруют. «Не во всех вера», – постоянно напоминает нам апостол Павел[12], но среди всех можно создавать пути мира, справедливости, прощения, взаимного выслушивания.
БОДРСТВОВАТЬ ВМЕСТЕ
Я родился и вырос в небольшой деревушке в районе Монферрато Ниццы и прожил там до студенческого возраста, потеряв мать в восемь лет. В годы моего детства, отрочества и ранней юности Кастельбольоне представлял собой совокупность холмов с окруженными виноградниками хуторами и несколькими семьями, проживавшими у главных зданий селения: горстка домов окружала церковь, детский сад, начальную школу, муниципальный совет и почтовое отделение. Реальность, состоявшая из вещей и простых людей, в которой священника, учительницу и доктора (никто тогда не говорил «врач») называли только по профессии: это были лица, к которым все относились как к нравственной власти, заслуживавшей уважения и послушания за свою мудрость.
Это не была реальность общественная: до сих пор помню, сколько усилий пришлось приложить мне, не достигнув и двадцати лет, чтобы убедить виноградарей объединиться для постройки общественной винокурни… Все жили очень одиноко, каждая семья должна была тащить все на себе, поскольку отношения между родственниками редко бывали хорошими: страшное одиночество, а порой и убожество, бывшее в послевоенные годы особенно жестоким. Тогда, как и теперь, заботы, суровая жизнь и бедность делали некоторых еще более несчастными и обозленными, заставляя жить вопреки всем и всему, а другие, наоборот, перед лицом тех же невзгод делались сострадательными, смягчались, становились более спокойными и способными переносить жизненные трудности.
Из хуторов более изолированных, отдаленных от деревни, казалось, чаще «выходили» люди неотесанные и чудаковатые, неспособные выразиться, иногда с буйным характером: они не посещали ни церковь, ни остерию, казались постоянно пребывающими в бегах, а народ считал их «дикарями». Однако еще более распространенным и явным было пьянство: многие предавались ему, чтобы заглушить одиночество и суровую жизнь. Напивались в баре до такой степени, что возвращались домой, шатаясь, а иногда приходилось прямо-таки насильно сопровождать их, тогда как они пели и орали среди ночи. Какое чувство скорби, а иногда даже страха, вызывали такие крики тихими ночами, долгими и холодными зимними вечерами, когда большинство людей сидело, закрывших дома, у очага!
Дружба была редкой, даже упоминания о ней словно избегали, будто она по праву принадлежала иным мирам и подлежала запрету в нашей реальности. Те, кто уезжал из деревни на учебу, могли познать дружбу, но остальные, крестьяне, ощущали себя самое большее «в компании»: наряду с отсутствием самого слова, отсутствовала и возможность испытать, что такое «дружба». Действительно, существовала «компания» – единственное противоядие для борьбы с одиночеством и изолированностью, подпитываемое старинным и необычайным обычаем, который исчез только с приходом телевидения – avg?, бодрствование зимними вечерами. Летом не было времени: вечером работали, пока было светло, а на следующее утро поднимались, чтобы трудиться до прихода сильной жары. Но в октябре, когда быстро наступала темнота, нависали туманы, а в виноградниках становилось холодно, тогда-то и начинался сезон avg?. Первые собрания происходили еще под открытым небом, на току, куда сходились «разворачивать» кукурузу: старики, взрослые, дети, все усаживались на земле вокруг груды початков, собранных на полях и привезенных домой на повозке, которую тащили быки. Пели, попивали вино, рассказывали разные истории, обменивались шутками: в общем, «социализировались», как говорят сегодня. Не обходилось без того, чтобы мальчишки не швырнули ради развлечения початком в голову взрослым, осмелев благодаря неизвестности, которую предоставляла им надвигавшаяся темнота.
Когда же холода начинали донимать, токи были уже убраны, а все початки собраны и вывешены сохнуть на перилах, встречи перемещались внутрь домов, где проводили совместно несколько часов «бодрствования». Самые бедные собирались в хлевах, где присутствие скота обеспечивало определенное тепло, другие встречались на кухне у печи или очага. Мужчины зачастую играли в карты, женщины занимались штопаньем, приготовлением пищи, но главным образом болтовней, а дети развлекались, играя друг с другом с фантазией, которая позволяла сделать даже самых незначительный предмет пределом мечтаний. Когда же мужчины принимались «рассказывать истории», зачастую весьма колоритные, даже дети останавливались и восторженно слушали.
Бодрствовать – это действие обезоруживающей простоты, позволявшее выдерживать долгие зимние ночи, избегать одиночества и облегчать изолированность, обмениваться мыслями и мнениями, удовлетворять любопытство, слушая и сообщая приходившие в деревню более или менее достоверные новости. Воистину драгоценное мгновение, единственная удобная возможность находиться вместе, расширяя семейное ядро. Не случайно, тот, кто не испытывал желания участвовать в этом по причине недавнего семейного траура или страдания, еще слишком сильного, чтобы его можно разделить, оставался дома в одиночестве и печально пил, пока не засыпал, положив голову на стол, при включенном радио, тараторящем свои информационные или развлекательные программы.
Бодрствовать вместе – мало, скажет кто-нибудь. И все же в детстве, а потом в юности я столько всего узнал, благодаря этим беседам, благодаря богатству этих обменов… Пожилым была дана возможность передавать так вот, естественно, без напыщенности свой опыт: воспоминания переставали быть чем-то личным и становились прошедшей «историей», от которой исходило настоящее, и которой люди могли думать в будущем.
Avg? осталось для меня драгоценным ритуалом, который, претерпев изменения, прошел также через самые первые годы жизни общины в Бозе, когда мы, всего несколько монахов, жили в полной бедности, без электрического света, греясь только от огня в очаге: и все же, сколько размышлений о жизни людей в истории мира, о церкви, об ожиданиях собора, о монастырском проекте, обретавшем форму в наших жизнях; сколько новых монашеских прочтений повседневных событий в свете Евангелия, сколько обменов дарами в простоте данного и принятого слова…
Однако я вспоминаю также еще об одном «ритуале» моей юности, о предательстве, в котором я никогда не участвовал и которое вселяло в меня скорбь и тревогу: во время бодрствования и позднее, уже в постели, некоторые отправлялись группой по улицам и хуторам cante j’euv «петь яйца». Моему другу Карлину Петрини захотелось недавно припомнить и возобновить этот обычай, описав его как замечательный момент общего праздника, однако у меня сохранилось об этом очень печальное воспоминание: по моему опыту те, кто «пели яйца» были зачастую пьяницами, галдели по ночам и иногда внушали страх резкими действиями и грубыми шутками, которыми они приправляли свое ночное шатание. Не для всех хорошо одно и то же: для меня то, что было связано с излишеством, с буйством (прежде всего с сельским буйством, воспринимавшимся как обыкновенное в фамильярной повседневности, с буйством, на которое никто не дерзал, и никто не думал, что против него нужно негодовать) было источником тревоги и печали и портило тот сам по себе юношеский легкомысленный ритуал, каким было «петь яйца».
Перевод с итал. Олега Цыбенко
[1] (Вернуться) Продолжение. Начало в №№ 54, 55.
[2] (Вернуться) Гипотетическое соответствие на литературном итальянском bagna calda («горячая подливка»). Здесь и далее примечания О. Цыбенко и А. Майнарди.
[3] (Вернуться) Нико Оренго (1944–2009) – итальянский писатель, поэт, журналист родом из Лигурии, живший и работавший в Турине. Книга «Прыжок анчоуса» («Il salto dell’acciuga») вышла в туринском издательстве «Einaudi» в 1997 году.
[4] (Вернуться) Диалектное название. Монферратской soma в некотором смысле соответствует тосканская bruschetta.
[5] (Вернуться) Пассионисты, Конгрегация Страстей Иисуса Христа (лат. Congregatio Passionis Jesu Christi, C.P.) – католическая монашеская конгрегация созерцательного направления, основанная в 1720 году святым Павлом Креста.
[6] (Вернуться) Помолимся (лат).
[7] (Вернуться) Речь идет о невысокой ограде (до 1 м), которая отделяла алтарную часть от нефа до II Ватиканского собора.
[8] (Вернуться) Греччо – селение в Лации, получившее известность благодаря тому, что 25 декабря 1223 года Франциск Ассизский устроил здесь первое в истории вертепное представление: в сочельник он установил ясли, а роли евангельских персонажей получили настоящие люди и животные. Это событие получило отражение в творчестве Джотто: «Вертеп Греччо» – одна из сцен фрескового цикла «Истории Святого Франциска» в Верхней Базилике Ассизы.
[9] (Вернуться) Традиционный миланский рождественский пирог (получивший распространение в Италии повсеместно), обычно куполообразной формы.
[10] (Вернуться) Богоявление (более древнее название – Явление) – один из древнейших христианских праздников (наряду с Пасхой и Пятидесятницей), посвященный рождению Иисуса Христа и сопутствовавшим событиям. В католицизме праздник Богоявления все более связывался с событиями после Рождества, главным образом, поклонением волхвов. В XX веке праздник Крещения в латинском обряде полностью отделился от праздника Богоявления и празднуется в следующее воскресенье за Богоявлением. Согласно этому обряду Богоявление отмечают 6 января.
[11] (Вернуться) Макаронные изделия из теста с начинкой.
[12] (Вернуться) Второе Послание к фессалоникийцам, 3, 2.