Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2012
Дорога из средьземелья
(Преодоление вульгарного толкинизма)
Мария Каменкович (Мария Владимировна Трофимчик) – поэт, эссеист, переводчик, литературный критик – родилась 5 февраля 1962-го в Ленинграде (нынешнем Санкт-Петербурге), скончалась от тяжелой болезни 15 декабря 2004-го в Регенсбурге (Германия), когда ей было всего 42 года. За свою недолгую жизнь она успела очень многое, сумев раскрыть свой поэтический талант, серьезно заявив о себе как переводчик. Три книги стихов вышли при ее жизни, и еще две – после ее ухода. Самый известный переводческий труд Марии Каменкович (совместно с В. Карриком) – наиболее полный и точный (на момент выхода в свет) комментированный перевод знаменитой трилогии Дж.Р.Р. Толкина «Властелин колец», и большинство ее текстов как литературного критика и полемиста связано с именем автора этой трилогии, по ее словам, «изменившей мир».
Здесь представлена одна из последних статей Марии Каменкович о творчестве Толкина – «Дорога из Средьземелья». Это часть задуманной ею книги в защиту Толкина – и текст не оставляет читателя равнодушным, требует от него работы мысли и эмоционального сопереживания.
Толкина принято упрекать в том, что он провоцирует слабые души на дезертирство из мира, где им по разнарядке положено жить. При том, что иногда обычный мир кажется тошнотворной тюремной камерой без окон и дверей. Кто этого не испытывал? Современная литература приложила много стараний к тому, чтобы наглядно показать – Первая Реальность именно такова, все прочее – иллюзии. «А что, если вечность – это банька с пауками? А знаете, я бы нарочно так и придумал…». Cовременная литература с горечью, но и не без мрачного удовлетворения констатирует: счастливые концы в реальной жизни – не правило, а исключение, добро и зло перемешаны и свободно перетекают друг в друга, и лишь пессимизм может претендовать на долю истинности в этом мире, где правят бал случай и неумолимые законы природы. Остается принять мир как он есть и воспитать в себе мужество жить, отказавшись от иллюзий и не чая лучшей доли. Взяв на вооружение Северную Теорию Мужества… Эта идеология не лишена трагического благородства. Но, разумеется, кто-то и в наши дни ищет, несмотря ни на что, лучшей доли и на счастливый конец все-таки надеется. Сбежать из тюрьмы в готовое убежище – заманчиво. А Башня, выстроенная Толкином, – убежище в высшей степени подходящее.
Но ведь, если задуматься, Башня – замкнутое, рукотворное пространство, хотя через окна в нее проникают морской ветер и солнечный свет. И Башня тоже может сделаться вроде тюрьмы, если ты не свободен ее покинуть и не знаешь дороги наружу. Любая рукотворная башня, не только толкиновская – это все то же самое Вторичное Творение, которое иногда становится частью Первичного, а иногда оказывается в итоге очередным мыльным пузырем. А мы – в отличие от Софии Йостена Гарднера – принадлежим к Первичному Творению. Мы можем вставить голову в вырезанный на картине овал и подмигнуть фотографу, но сделаться частью картины нам не удастся. Страшно «впасть в руки человеческие»: как бы ни был гениален творец Вторичного мира, он – просто человек. В первый момент мы радуемся, оказавшись в построенном Толкином дворце (он же Башня), мы-то привыкли жить в каморке под лестницей, как безропотный сирота Гарри Поттер. Недаром внутри толкиновской Башни уже яблоку негде упасть, так много народу разложило там свои матрасики (у меня перед глазами знаменитый петербургский подъезд «Центр Мироздания», где в начале восьмидесятых, пока жильцы не поставили замок на дверь, под винтовой лестницей всегда лежал обжитой матрас, а стены были разукрашены надписями типа «Здесь был Вася», причем некоторые так даже и на санскрите), и это, разумеется, – махровый, бесстыжий эскапизм. Спасибо тому, кто предоставил убежище, но сколько же можно злоупотреблять гостеприимством? Кроме того, попытки поселиться в Башне – это насилие над ней, над ее смыслом. Еще раз: для чего строили Башню? Чтобы хоть одним глазком глянуть на далекое Море, как проговаривается Толкин. То есть, Башня не была задумана как самоцель. На каждом ее камне нарисована невидимая стрелочка: к Морю! Поселяясь же в Башне, превращаешь ее во что-то иное, меняешь знаки, магнитные полюса, подставляешь другой смысл. На винтовой лестнице, например, хорошо сидеть и курить… А ведь эта лестница ведет на смотровую площадку… И получается, что, находясь в одной Башне, люди, по сути, находятся в разных местах и, читая одного и того же «Властелина Колец», читают далеко не одну и ту же книгу. В Зеркале Галадриэли тоже каждый видит свое. Но в Зеркало никому не приходит в голову смотреть подолгу, оно – только средство, да и то неоднозначное и опасное. И, к тому же, Зеркало не рукотворно (кстати, о его происхождении Толкин, кажется, нигде не говорит), через него со смотрящим говорит неведомое ДРУГОЕ. А «Властелин Колец» – рукотворен. Он – не «другое», он написан человеком. А построенное другим человеком не может заменить нам нашей собственной души. Первичная Реальность имеет безусловный примат над Вторичной уже хотя бы потому, что именно в ней мы физически рождаемся и умираем. Попытка отказаться от нее – это не побег арестанта, а самоубийство. Подчинение Вторичной Реальности, то есть тому, что иерархически стоит заведомо НИЖЕ нас – лишает полноты бытия, не дает себя осуществить, мешает осознать собственную судьбу. Неправильно это – дышать воздухом, который уже побывал в чужих легких, идти по следам другого человеческого существа. Тут опасность нарушить вторую заповедь, впасть в идолопоклонство. Человек выше деревьев и стихий, выше всех «творений рук человеческих», будь они даже из самого высокопробного «серебра и золота»[1]. Поклоняясь им, человек унижает себя, переводит себя на более низкий уровень бытия. В одной из феерий Энтони Пирса герои попадают внутрь непрозрачной волшебной бутылки. В бутылке имеется магическое зеркало, которое можно использовать как суррогат телевизора, – в бутылке-то скучно. Однако выясняется, что прежде всего функция этого зеркала – помочь узникам бутылки выбраться наружу. В каких же дураках остались бы герои Пирса, если бы продолжали принимать зеркало за телевизор…
Удобно расположившись в Башне (оставшись в бутылке), мы не используем сокровища, добытые или созданные для нас Толкином, по назначению. Вместо этого мы поклоняемся им, превращаем их в замену всего остального, берем на себя роль потребителей. Человечество делится на «творцов» и «потребителей» (об этом в знаменитом трактате Фромма «Иметь или быть?»), но ведь творцами призваны быть все, все созданы «по образу и подобию» Бога. «Потребители» отказываются от этого призвания (а значит, и от самих себя). Можно творить «вторичные миры», а можно творить жизнь, но как же это бездарно – целиком прикипеть к чему-то уже сотворенному (причем сотворенному отнюдь не для поклонения)! Да ведь и любой грех против любой из десяти заповедей в конечном счете всегда именно бездарен. Вторичные миры могут быть прекрасны, но внутри нас дремлет (или задушено, или задавлено) нечто лучшее.
…Так с сердцем разлучается
И с Богом человек[2].
Кто-то сказал (кажется, Льюис), что поклоняться солнцу или дереву как божеству – значит оскорблять солнце и дерево. Только очень глупому физику будет приятно, если его назовут гениальным биологом и станут назойливо приглашать на престижные биологические конференции. Остаться в мире Толкина означало бы оскорбить и этот мир, и самого Толкина, использовать их не по назначению. Идолы мертвы, никуда не зовут и не ведут. Идолопоклонники взывают к этим завершенным веще-существам из глубин движущейся жизни, надеясь вынырнуть из потока и обрести успокоение на обочине дороги (идол не меняется и никуда не движется). Но идол – не приют для усталых, он – конец дороги. А мир Толкина – не конечная цель. Вспомним Ниггля: в ином мире его Картина стала реальностью, местом отдыха и творческой работы не только для него самого, но и для других, но со временем Ниггль понял, что это только этап пути, нужно идти дальше. Антуан де Cент-Экзюпери пишет: «За что считает себя… дерево? …Оно сочло бы себя за корни, ствол и листву. Оно сочло бы своим долгом по отношению к самому себе распространять и укреплять свои корни, – а оно – лишь путь и переход. Через него земля сочетается с медом солнца, через него набухают почки, раскрываются цветы, питается семя, семя уносит жизнь, как огонь, уготовленный, но еще незримый». Толкин принял эстафету от древнеанглийской поэзии, рыцарского романа и много от кого и от чего еще не для того, чтобы положить эстафетную палочку в карман. Евангельский «талант» должен быть пущен в рост и приумножен, иначе – стагнация, Мертвые Болота.
Поистине жалкий удел – сбежать из убогого жилья в Первичном Мире, где жил даже не ведая о существовании дверей, ведущих в бесконечное богатство Вечности, и запереть себя внутри Вторичного Творения, пусть даже в самом прекрасном венецианском аквариуме… из одной замкнутости угодить в другую… Часто «антитолкинисты» – люди, инстинктивно страшащиеся клаустрофобии, не более того. Останавливаешься на пороге, впереди нагромождение фигур, ходы, переходы… И человек невольно задумывается: а стоит ли жертвовать драгоценной внутренней свободой ради того, чтобы вжиться в это ЧУЖОЕ? Где гарантия, что путь к Морю не удлинится, что не заплутаешь по дороге? А ведь это очень серьезная опасность! Поэтому толкинизм – не та «вера», в которую нужно, для их же блага, обращать всех поголовно и анафематствовать тех, кто ее не приемлет…
Книга Т. А. Шиппи, представляющая собой что-то вроде филологического (но в свободном жанре) введения в мир Толкина, называется «ДОРОГА В СРЕДЬЗЕМЕЛЬЕ»i. Но должна быть и дорога ИЗ Средьземелья. По которой можно было бы выйти из толкиновского мира – снова в наш, но попасть туда на этот раз с другой, непривычной стороны. Вошел со стороны дремучего беспросветного леса – а вышел к приморскому сосняку, и ветерок веет солоноватый… «Тюрьма» («чащоба», «сумрачный лес, т. е. selva oscura) остается позади. Но чаще бежать приходится не из тюрьмы, а из бутылки, положенной в чей-то карман. Выбраться из бутылки и перебраться в замкнутый мирок кармана – не велико приобретение. И, само собой, мы принесем с собой в этот новый мирок свой нехитрый скарб, нажитый в «бутылке», и «бутылочное» мировоззрение. «Своим присутствием» мы «испортим далекое, превратив его в близкое», наложим на новое, на Чужое, свой отпечаток, – вместо того, чтобы попытаться это Чужое хоть мало-мальски понять. Некоторые занимаются освоением и искажением чужих «вторичных миров» сознательно и даже с каким-то особым сладострастием: так революционная чернь врывалась в графские особняки именно и только чтобы осквернить и разрушить (ср. фольклорное: «Разыгрались, разгулялись в огороде свиньи! Васька спит себе на крыше, я – на пианине»). Но, предположим, мы – не варвары, мы, наоборот, к новому убежищу относимся даже скорее с благоговением. А ведь и правда хорошо в толкиновской Башне! Она явно построена по законам «золотого сечения», – недаром человек чувствует себя в ней так легко и свободно. И все же, попытавшись остаться там навсегда, мы назначим себе роль привидений. Кто такие, по традиции, привидения? Души умерших людей, которые по какой-то причине не могут или не хотят отбыть из «низшего слоя», где обитали при жизни, в новый, более богатый мир, для которого, в свою очередь, наша реальность – призрачна. Эти души выбирают (или не способны покинуть) мир, к которому привыкли, и соглашаются (или вынуждены) жить в нем на положении приживалов-призраков, хотя могли бы приобщиться «реальности реальнейшей» (если над ними не тяготеет какой-нибудь ужасный приговор). Жизнь после смерти, – в согласии со все той же традицией, – не уход в мир призраков, в Аид, а переход в жизнь более реальную, чем здешняя. Очень многие религиозные люди, верящие в загробную жизнь, представляют ее себе как Вечный Покой, да и литургическая традиция православной церкви поддерживает это понимание. К Вечному Покою идут, как хоббиты к Ривенделлу: только бы добраться, а там отдыху уже не будет конца. Но ведь соскучишься! Вспомним марк-твеновский рай: стройные ряды идиотов в белых ночных рубашках, с арфами и пальмовыми ветвями в руках… Но Ривенделл – не окончательное прибежище; даже для эльфов, даже для Бильбо.
Михаил Булгаков заворожил читателей приговором, который в его романе Высший Суд выносит Мастеру: «Он не заслужил света, он заслужил покой». Как это всем когда-то понравилось! Света мы не знали и не могли его желать. Что это вообще такое – «свет»? Что-то абстрактное, лишенное сложности, область несвободы. А вот покой – о! Со свечами! Делать то, что всегда хотелось, и чтобы никто не отвлекал… Многие и до сих пор с удивлением спрашивают: «Получается, Мастера не наказали за то, что он исказил в своем романе евангельские события, а – наградили?» А посмотреть иначе – удел Мастера покажется, наоборот, адом. Каково знать, что полнота света, бесконечность мудрости и любви тебе недоступны… и не ты, а Пилат пойдет по лунной дорожке беседовать с Великим Врачом… впрочем, это Мастер будет тяготиться своим Покоем, полученным не из тех рук, читатель-то уже закрыл книжку и не успел соскучиться[3]. Но если пристанище Мастера – все же не разновидность ада, то, исчерпав Покой, Мастер отправится дальше, или по пути Ниггля (из долин – ввысь, в Горы), или по пути Фродо (в чистилище, к испытаниям, которые Ниггль, впрочем, прошел до того, как оказался в своей картине), – в новый путь. Толкин предусмотрел этот путь для Ниггля, а Булгаков об этом ничего не говорит.
Но с какой стати стремиться к Морю, если в Башне уже хорошо? Да и есть ли оно – Море? Видеть мы его не видели, верить в него – не обязаны. А кто-то наверняка заорет: «Долой Море!». У Толкина эльф мог прожить много веков и оставаться равнодушным к морю. Но стоило ему увидеть кромку прибоя и услышать крики чаек, как он «заболевал» морем неизлечимо и навсегда. А пустым россказням о море какой же хоббит поверит! Вот покой – это понятно любому.
Льюисовские Люси, Эдмунд, Питер и Сьюзен попали в Нарнию через шкаф. Люси – первая. Она не уснула в шкафу и не свила себе там гнездышка среди теплых шуб, а поступила иначе: удивилась запаху зимнего леса, пошла вперед – и оказалась в Нарнии. Так и с Башней: если не располагаться в ней как дома и надолго, непременно учуешь запах моря (как некой тайны за пределами ее самой). И можно предпринять собственный квест, пуститься в путь самому. В Башне можно вооружиться и подобрать доспехи по росту (как подобрали их в Рохане для хоббита Мерри) (а в шкафу – шубы!) – в переносном смысле, конечно. Там, как и в Ривенделле, есть вся необходимая информация и можно узнать, где и как получить инструктаж. В стены Башни (в текст «Властелина Колец») встроены рельефы с изображениями Моря, всюду развешаны гобелены с кораблями… подсказка на подсказке… Рассказывается и о том, КАК идти. «Сколько было таких, что свернули по дороге…»… застряли в Башне… поднялись наверх, увидели Море, но не осмелились покинуть надежные стены и самостоятельно пуститься в опасный путь… Но даже это лучше, чем принять Башню за цель пути.
Первичное творение беспредельно – как Море. Во Вторичном можно отдохнуть, подлечиться, но когда-нибудь настанет срок его покинуть и отправиться в путь. В «Листе кисти Ниггля» Море заменяют Горы: у Толкина в «Ниггля» встроен образ того, что находится за пределами его собственного Вторичного Творения, его собственных текстов. Во «Властелине Колец» тоже есть «внутритекстовое» Море, но оно не представляет собой загадки. За ним – Эрессея и Валинор. Они – на другом уровне, просто так туда не съездишь, но, по крайней мере, там, на берегах материка Аман, дорога кончается (о том, какие моря лежат ЗА Аманом, не говорится). А в «Кузнеце из Большого Вуттона» картина другая – герою дано было несколько раз посетить Волшебную Страну, и он видел тамошнее Море – все же без Моря не обошлось! – но узнать про него так ничего и не узнал. Но, поскольку оттуда как раз возвращались эльфийские корабли, это было, по-видимому, все же «внутреннее» Море.
Дорога из Башни-убежища – к настоящему Морю, над которым Вторичный творец не властен… Да, скажут, хорошо вам говорить, а высунешься из башни – и сразу подхватят нас, болезных, под белы рученьки и назад – в рудники, на копи, в шкаф под лестницей… Некоторые поступают так: вооружаются подобранным в башне мечом, влезают в доспехи и – на первый взгляд в новом качестве – назад. Но, помилуйте, для чего же было тогда читать в башне старинные манускрипты, разбирать карты? Отдых в Ривенделле – и, если угодно, научное исследование Ривенделла (или содержимого Башни) – только подготовка к путешествию в Мордор (или к Морю) и к подвигу, который за тебя никто не совершит. Из Ривенделла путь – не обратно в норку, а вперед, в неизвестность. Башня построена для того, чтобы легче было сориентироваться на пути к морю, то есть, по С. Кальдекотту, «в нашем внутреннем путешествии»[4]. Ниггля внесли в госпиталь с одного входа, а вышел он через другой. Почему же не валят толпы через этот другой выход? Или дело в том, что Толкин не позаботился объяснить, где же он – этот выход, и даже намеренно стер все указательные стрелки?.. Есть печальная ирония в том, что к могиле Толкина на Вулверкотском кладбище наставили массу указателей, а могилу Льюиса (в другой части города), наоборот, найти крайне трудно. А ведь свою «Башню» Льюис как раз щедро снабдил указателями – налево, направо, проходить по одному, к Морю – через эту дверь, mind the step, please, а на берегу Моря вас ожидает то-то и то-то, поскольку Море – не что иное, как то-то и то-то, а за Морем лежит Страна Аслана, и Аслан есть на самом деле, только в нашем мире у него другое имя, чем в Нарнии, – льюисовской Башне. А у Толкина в Башне – никаких указателей. Догадайся сам. Как в компьютерной игре типа «квэст».
Кстати, о Льюисе. Льюис тщательнейшим образом позаботился о том, чтобы никто не застрял в ЕГО выдуманном мире. Его Аслан строго регламентирует пребывание в Нарнии – когда дети должны ее покинуть и вернуться в свой мир, кому из них суждено побывать здесь еще раз, а кому нет. Это, конечно, обнажение приема, но в каком-то смысле это корректнее по отношению к читателю, чем путь, выбранный Толкином (впрочем, Толкин попросту не думал о его, читателя, проблемах, и писал «для себя», а Льюис, наоборот, именно что пекся о читателе). Однако неблагодарный читатель Толкина скупает миллионами, а Льиса – «только» тысячами…
Критики часто подмечают, – и верно подмечают, – что знакомство с миром Толкина и обживание этого мира может дать незрелой душе ложное сознание собственной значительности («вот, я разбираюсь во всех этих материалах, я знаю то, чего не знают другие, я толкинист, а непосвященные – за бортом»). Лучше, конечно, зарабатывать свою значительность самому… но как этап это состояние души естественно, хотя, конечно, на стадии РОСТА души, как и любое «общество по интересам», любой подростковый клуб или молодежное объединение. В определенный момент человек нуждается в подпорке, нуждается в «игре во взрослое знание», это – способ, каким человек, homo ludens, «человек играющий», воспринимает неигровую информацию и неигровые навыки. Но наступает момент, когда человек достигает зрелости и – уже во всеоружии – вступает в непосредственные отношения с миром. Тогда он начинает придумывать свои «развивающие игры» или соглашается сыграть в ту игру, которую ему предложит мироздание. «Чужая игра» перестает быть «путем» и превращается в затор. Мне важно знать, что добыли на своем пути мои предшественники, какое новый для себя опыт заключили они в выдуманные ими игры, и этот опыт может мне очень пригодиться в моей собственной волейбольной или шахматной партии с жизнью. Но я не могу надолго погрузиться в исследование партий, сыгранных с тем же партнером до меня другими игроками. В какой-то момент разминка, учеба заканчиваются и в мою сторону летит мяч (или моему королю объявляют шах). И нужно реагировать.
Но не заперт ли второй выход? Отпустит ли Средьземелье? Уж слишком хитро смоделирован этот мир – от Момента Творения до размытой и неопределенной временной границы, которая, как иногда намекал Толкин, может находиться даже и в прошлом «нашего» мира. Тут, думается, не лучшую услугу Толкину оказала посмертная публикация его «Сильмариллиона» в виде «голого» (если не сказать ободранного) текста. Если бы легенды «Сильмариллиона» были представлены в виде свода эльфийских легенд, где миф о творении Вселенной плавно переходил бы в историю, как в Библии, – что, собственно, и планировал Толкин, – это было бы одно дело. У эльфов могут быть свои имена для всего на свете, и Земля вполне может у них называться «Арда»… Такая структура не производила бы магического действия, которое производит «голый», не вставленный в рамку текст, написанный в прямолинейно-изъявительном наклонении. Такой текст автоматически нечто утверждает. В итоге вместо эльфийских легенд, рассказанных в Средьземелье, получается некое утверждение о создании и бытии мира – пусть не нашего (но где об этом сказано?), апокрифический миф о Творении, причем этому мифу придается дополнительный вес тем, что по ходу дела он нечувствительно переходит из мифа в историю эльфов, которая внутри текста уже не мифична, а реальна. Эльфы не присутствовали при сотворении мира или, скажем, не жили во времена Двух Исполинских Светильников, освещавших плоскую Арду в прадревние времена, но ведь Валинор они видели своими глазами, обо всех древнейших событиях узнавали непосредственно от их очевидцев – Валар/ов/. Значит, мифы – уже как бы и не мифы, а история? Весь «Сильмариллион» – история? Или весь «Сильмариллион» – миф? Непререкаемый, ровный тон повествования повергает в смущение (того, конечно, кто задумывается). Если это эльфийские легенды, то к месту и Два Дерева, и Два Светильника, и вся остальная предыстория. Если же это просто отчет о том, «как это все было во Вторичном Мире» (на что указывает изъявительное наклонение «Сильмарилиона»!) – то не всуе ли употребляется здесь имя Создателя, хотя бы и эльфийское? Ведь этот Мир создан самим Толкином…
Логические возможности истолкования «Сильмариллиона», соответственно, таковы:
1. Толкин создал свой Вторичный Мир полностью, включая Создателя-Эру. Он – Творец-за-спиной-Эру. Тогда «Сильмариллион» – просто описание этого вторичного мира, и «рамки» легенд ему не нужны. Но вряд ли Толкин так поступил бы. Выдумывать бога «под свой мир», да еще тащить столько всего из Библии? С точки зрения Толкина и любого верующего человека это была бы глупая, бесцельная, праздная затея. С точки зрения кого-нибудь другого – а почему бы и не поэкспериментировать? Но это отдельный вопрос и к Толкину отношения не имеет.
2. Толкин создал Вторичный Мир, придав ему зеркальные свойства, – в нем каким-то особым образом отражается Мир Первичный. Сам же автор только держит созданное им зеркало.
3. Весь «Сильмариллион» от начала до конца – свод эльфийских легенд, существующий внутри Вторичного Мира (но редактор не счел нужным поставить эти тексты в скобки или в кавычки, в то время как незримо они присутствуют; поэтому каждому читателю следовало бы ставить кавычки мысленно).
При этом не прояснено – в каком отношении к Первичной Реальности находится мир Толкина? Д. Тернер пишет: «В прозе Толкина снова и снова повторяется один прием. Внезапно и причудливо мир внутри книги и мир вне книги на мгновение, как на параде планет, сливаются и образуют новое волшебное целое….»[5] (как, например, во «Властелине Колец», когда Фродо поет песню, являющуюся не то парафразом стишка из «Матушки Гусыни», не то его гипотетическим прообразом). Отчетливой грани между первичным и вторичным миром не проводится. Тем труднее. Д. Тернер называет тексты Толкина «…странной топологической игрушкой: ты одновременно и внутри, и снаружи». Эльфы – «внутри» текста, они созданы Толкином, но в то же самое время Толкин то и дело говорит о них как о реальных существах. А если редактор не ошибся, не поставив «Сильмариллион» в большие кавычки, и это совпадает с замыслом Толкина? Тогда пришлось бы сказать, что повествовательная интонация «Сильмариллиона», его изъявительное наклонение создают некое странное ощущение недоговоренности и лукавства (не обязательно в «плохом» смысле. Так лукавит клоун: протягивает цветок – и тут же прячет за спину). Если креационный миф «Сильмариллиона» – отражение Первичного Творения, откуда уверенная интонация, почему в тексте нет отражения самого автора (прямо как в библейском мифе – там ведь тоже непонятно, кто автор текста, понятно только, кто автор мира). Но если Творец тот же Самый, то, получается, это вроде бы как и наш мир, находящийся вне стен «вторичного»? (А Он непременно Тот же Самый: Толкин – не допускающий компромиссов католик и не стал бы выдумывать собственную религию, тем более что хороша была бы религия, основанная на заведомом подлоге)[6]. Если текст «Сильмариллиона» существует не внутри Средьземелья (закавыченный), а в нашем мире? Итак, хлоп – и мы уже внутри! Или все-таки снаружи? «Властелин Колец» и «Сильмариллион» – в некотором смысле улыбка Джоконды, что-то далекое от евангельского «да, да, – нет, нет». Здесь есть недоговоренность, недовысказанный намек, незаконное «подключение» Вторичной Реальности к Первичной, что позволяет некоторым далеко зашедшим толкинистам чуть ли не снаряжать корабли на запад в поисках Валинора и устраивать спиритические сеансы с вызыванием Валар/ов/… Но здесь мы возвращаемся к проблематике визионерской литературы. Есть немало идеалистов, которые не хотят удовлетворяться игрой света и тени и отказываются видеть во «Властелине Колец» «только» литературу – для них это завуалированое откровение. Дескать, Толкин был духовидцем вроде Даниила Андреева, но просто поостерегся-де прямо сказать о том, что и эльфы, и все остальное «есть» (или «было») по-настоящему.
А, может, Толкин втайне от самого себя немного надеялся, что эльфы действительно «есть»? По крайней мере, в том, что они существуют на уровне платоновской идеи, он был, можно сказать, что почти уверен и писал в ОВС: «Все сказки могут воплотиться в жизнь».
Ниже приведен отрывок из древнеанглийского стихотворения «Морестранник», которое Толкин включил в свои ранние незавершенные наброски – «Утраченная Дорога» и «Записки клуба Любомудров»:
столь знатного человека,
столь тороватого
и отважного смолоду,…
…чтобы он никогда не думал
о дальней морской дороге,
о пути, что уготован
Всевластителем человеку…»
Толкин заставляет двух своих героев воспринять эти строки медиумически. Это происходит с древнеанглийским бардом Эльфвином (реальный автор стихотворения неизвестен), потом – с одним из персонажей «Записок клуба Любомудров». Но в последнем случае Толкин дополняет стихотворение еще и строками собственного сочинения: («За ужасными горами древних вод, во Внешнем Мире,/ ищу я страну тех, кто дружен с эльфами»). У древнеанглийского барда «морская дорога» – метафора смерти и таинственного пути, «уготованного Всевластителем». Добавленные Толкином строки мгновенно переводят стихотворение в тот самый, «мерцающий» мир, о котором мы уже говорили, – при том, что действие происходит на этот раз НЕ в Средьземелье. Так что такое «морская дорога» – путь человека в реальном мире или путь к Аваллону? Прием «смешения миров» обнажается…И кажется, что Толкин сам зовет «оторвавшихся», ушедших из Башни на поиски Моря: «Вернитесь! Будемте и дальше смотреть с башни и думать о море, что захотим, будем воображать за ним Земли Эльфов… Или лучше посмотрим в башне кино про море и Земли Бессмертных эльфов…»
Толкин написал на эту тему и еще один маленький стихотворный отрывок на древнеанглийском языке: «…сказал Эльфвин дальностранствующий: «Много в западных краях неведомого людям, много чудес и странных созданий, в стране прекрасной и приятной, на родине эльфов, в благодати богов. И не знает человек, о чем он тоскует, если преклонный возраст запинает ему возвращение туда». Эти строки являются во сне «…Альбуэну, подростку ХХ века, и он пересказывает их отцу. Однако этот пересказ… приходится не к месту. В устах юноши, который пересказывает их старику, они звучат оскорбительно (тем более что старик отец находится фактически при смерти)… едва успев их произнести, Альбуэн внезапно пожалел… ведь его старому отцу остается только… насильственное путешествие в Смерть… а возвращение оттуда заказано. Во второй раз эти строки являются Лаудэму из «Записок клуба Любомудров». Позже выясняется, что отец Лаудэма несколько лет назад отправился в море на поиски «родины эльфов», и не исключено, что ему удалось отыскать ее», – пишет Шиппи. Здесь «путь, уготованный Всевластителем человеку», и «путь в страну эльфов» уже не смешиваются, а противопоставляются. «В этих повторяющихся отрывках – продолжает Шиппи – тема одна и та же: где-то на западе существует-де «Земной Рай», о котором известно только избранным «друзьям эльфов», жителям Древней или Новой Англии. Знание об этой западной земле вызывает в человеке смутное желание туда попасть – «langoth». Однако путь в этот Рай отрезан – для одних препятствием становится старость (как у отца в «Забытой Дороге»), для других – физическая невозможность туда добраться… сразу возникает неизбежное подозрение, что неудовлетворенные визионеры (Эльфвин, Альбуэн, Альвин, Лаудэм) – лишь отражения самого автора. Однако следует добавить, что и отцы – тоже отражения автора: как исчезнувший отец Лаудэма, так и близкий к смерти отец Альбуэна. Повторяющаяся пара «отец-сын» во всех случаях указывает на некий диалог, происходивший внутри самого Толкина, да и весь сценарий «Записок клуба Любомудров», с прозрачными именами персонажей – не что иное, как разговор автора с самим собой. Можно сказать, что одна половина души Толкина понуждала его пренебречь миром и устремиться за море, к видениям Рая, а другая твердила, что это было бы пустой тратой времени». Еще в 1927 г. Толкин написал стихотворение под названием «Безымянная страна»: эта страна находится «дальше, чем Рай», она «прекраснее, чем Тир-нан-Ог» (земля бессмертных у древних ирландцев). «Эта тоска по Земному Раю, по блаженному парадизу естественной красоты, – пишет Шиппи – уже тогда диктовала свое и давала о себе знать…но в последних стихотворениях напевов ветра уже не слышно, и чувство утраты гораздо сильнее … В «Сильмариллионе»… Толкин упоминает, что нуменорцы верили, будто некогда мореплаватели Средьземелья могли подплывать к берегам бессмертных земель Амана:
«…хранители Человеческого Предания говорили, будто для тех, кому разрешено отыскать Прямую дорогу, она все еще существует… И ходили слухи на побережьях, слухи о мореходах и о затерявшихся в волнах океана людях, которые, по воле некой судьбы, или по благодати, или из милости… вступили на Прямую Дорогу… не вкусив смерти».
…Толкин был глубоко привязан к Средьземелью и знал, что его кости будут покоиться в земле Англии, как упокоились в земле Ирландии кости св. Брендана. Его последние произведения полны печали, смирения и чувства утраты. Если же он и питал какие-то потаенные надежды, то, скорее всего, на то, что, – как знать? – может быть, и ему дано будет отыскать «тайную дверь», «скрытую тропу», «утраченную Прямую Дорогу» и отыскать Обетованную Землю └в кругах этого мира“. Случалось же это с другими!» Кроме того, существует извод «Жития св. Брендана», где говорится, что Земля Блаженных на Западе – это страна, которую Христос еще прежде конца света дарует своим тайным избранникам на земле! Тот самый булгаковский «покой»… В этом житии, продолжает Шиппи, подразумевается, что «…эта страна свята, но в то же время принадлежит нашему миру – то есть, играет идеальную посредническую роль, прямо по Толкину … последняя строка про… «избранников» изначально в тексте жития отсутствовала, но… была добавлена на полях рукой более позднего переписчика – как если бы некий древний, но забытый писец получил свыше таинственное обещание, адресованное ему лично…»
Некоторая двусмысленность сопровождает, таким образом, изданный текст «Сильмариллиона», равно как и многое другое из написанного Толкином, неотвязно. Д. Тернер говорит: читая Толкина, «…тоскуешь по какому-нибудь славному, осмысленному, хотя и стертому штампу типа └метафора“ или └литературный прием“. Но вместо этого – прелюбопытнейшее марево, облаченное в мистическое христианство, подсвеченное призрачными образами. Ну, чисто феи, заснятые на фотопленку. Не логос, а эктоплазма… Как ни странно, в этом что-то есть…» Многих критиков, думается, восстанавливало против Толкина именно это недоговаривание, смешение. (Интересно, что, как правило, тех, кто Толкина любит, это «двоение» не волнует совершенно. Не мешает, остается в зоне «слепого пятна». А тем, кто не любит, мешает, и крепко: все-таки логос – не эктоплазма). «Властелин Колец», – продолжает Тернер, – это «…маленький, законченный в себе мир, упрощенный и защищенный, как мир ролевых игр, которые появились позже. «Властелин Колец» – сам себе университет, сам себе библиотека, самостоятельная структура разветвляющегося знания. Войти в этот мир (в Башню. – М.К.) – значит стать как бы студентом в как бы университете как бы жизни – симулякром в мире симулякров…<Толкинизм> – это типичная секта, оккультная система: заманчиво сложная снаружи, простая – для освоения изнутри. Присоединись – и ты сможешь противопоставить себя всему остальному миру…» Почитай Д. Тернер русский толкиновский «Интернет», погляди на русских «игровиков», она только укрепилась бы в своем мнении. В России вокруг Толкина образовался отдельный виртуальный мир, где всерьез ставился вопрос о переименовании «толкинизма» в «религию». Для обитателей этого мира не так важен Толкин и его мысли, как собственная жизнь в Средьземелье, откуда многие действительно не находят сил выйти. Но Тернер идет дальше и обвиняет Толкина в том, что тот-де называл свои книги «католическими» только из конспирации, а на самом деле просто тешился (но почему писание католических книг заведомо не может доставлять автору удовольствия? тут, наверное, та же диспозиция, из-за которой Марку Твену казалось, будто в раю должна быть тоска смертная, а читатели «Мастера и Маргариты» соглашаются с Воландом в том, что покой при свечах предпочтительнее «света»). А «тешился» Толкин якобы именно и в первую очередь сочинением историй про эльфов и про Западные Земли. Католический же колер домысливался уже, по Д. Тернеру, постфактум. Это – серьезная инвектива! Примерно в том же обвиняют некоторые историки древнеирландских монахов, которые пускались в далекие плавания через Атлантику не с какими-нибудь, а именно с миссионерскими целями. Не был ли, дескать, крест на мачтах у этих «странников Христа ради» просто средством убедить себя же самих, что они не потакают своим грешным страстям, а, наоборот, совершают благочестивый подвиг? Но, на самом-то деле, современному человеку попросту трудно представить себя в шкуре тех монахов с их образом мышления. Он не в силах понять, что у тех монахов не было альтернативы вере, они жили в Божьем мире, который был для них единым и цельным. И быль, и сказки, и научное знание рождались в нем из единого источника. Мы подозреваем древних в свойственном исключительно нам лукавстве и лицемерии. Описывая увиденные им чудеса, св. Брендан (или неизвестный древний поэт, выступивший от имени святого) пренебрег точным реалистическим описанием увиденного им в новооткрытых землях (как сейчас считается, ирландцы первыми из европейцев достигли берегов Америки), зато, описывая многоразличные чудеса, встреченные на пути, сполна отдал дань своим кельтским корням. При этом христианству он не изменил: старые мифы органично вплелись в новую веру. «Имрам Брендана» – причудливый сплав древних легенд и христианства, но на мачте-то все же крест.
А вот толкиновский «Имрам» – произведение странное. Толкин использует имя св. Брендана и название легенды о нем, но полностью устраняет какие бы то ни было христианские, да и кельтские, аллюзии, заменяя их собственной мифологией. Доминанта поэмы – тоска по таинственной звезде, указывающей путь «за мир». Это прекрасные стихи, но все в них неясно. Главное же то, что Толкин откровенно вписывает здесь свою мифологию в исторический контекст, связывает ее с именем реального человека – св. Брендана, при этом заменяя один мифологический ряд – брендановский – другим, «толкиновским»[7]. Толкин не создает «мифологию для Англии», он заменяет подлинные мифы на свои, авторские. Толкин навязывает себя и свой миф Первичной Реальности. Одни символы заменяются на другие… лучшие? Более тесно связаные с Областью Истинных Смыслов? Так думать причины нет. И почему Толкину не взять было какое-то другое имя для героя своего «Имрама» – вымышленное? К чему было тревожить тень святого? В любом случае, этот жест Толкина продолжает толкиновскую неосознанную или не до конца осознанную политику перемешивания Вторичного и Первичного Творения. Я не думаю, что мы имеем право делать на основании этого анализ личности Толкина по Фрейду, как Тернер, или, как Шиппи, задумываться – неужели Толкин действительно верил в существование Блаженных Земель? Мы уполномочены только на то, чтобы рассматривать это исключительно как литературный прием, как рискованную игру с контекстами, этакий волейбол между условным и магическим. Блаватская, скажем, написала многие тома в попытке создать новую историю человечества, этакую грандиозную новую мифологию для всего мира. Даниил Андреев написал «метаисторию» мира, хотя он не пытался «создавать» мифологию, а просто «рассказывал увиденное». Но ни Блаватская, ни Андреев не притворялись, будто пишут роман – они проповедовали открывшееся им «новое знание». А Толкин, наоборот, не притворяется «знающим». Он хочет не узнать, а добавить… и не ждет, пока высшие силы одобрят созданное им, хотя на словах декларирует нигглево смирение, а внедряет «свое» сам, явочным порядком. До такого и самые отъявленные постмодернисты с их «хэппенингами» еще не додумались. Невольно кажется, что творчество Толкина предвосхищает будущее. О том, что он написал, будут вестись баталии, каких мы сейчас не можем себе представить, будут писаться диссертации на непредставимые сегодня темы. Если бы только Толкин не прятался за многими масками, не дурачил читателей и корреспондентов, причем с самым невинным видом! И поневоле становится неспокойно. Хочу ли я жить в мире, история и мифология которого сознательно, хотя и творчески изменены росчерком человеческого пера, пусть только на бумаге? В Башне, которая засасывает в себя предметы и людей, словно игральная доска в фильме «Джуманджи»? Вымышленный мир Толкина в некоторых точках совпадает с нашим абсолютно. Сколькими точками задается плоскость? Тремя. Совпадают А и F, Б и Н, В и G – значит, и плоскости совпадают, так у Эвклида. Здесь же с добрый десяток точек совпадает, а плоскость все равно другая, – привет Лобачевскому. И ключа к разрешению этой загадочной комбинации автор не оставил – не то нарочно, не то и вовсе не было его, ключа. Конечно, было бы неосторожно надолго расположиться на этой неверной почве. Да Толкин и предупреждал об опасности, – как всегда намеком, в «Фаститокалоне» (русский аналог – у Чуковского: «Это – че! Это – ре! Это – паха!»). Опять-таки, вспомним дружественного кита из подлинного «Имрама» св. Брендана. Кит участвовал в совершении святой мессы на его спине, периодически пуская фонтан (есть даже такая средневековая миниатюра). Но в толкиновском-то «Имраме» этого благочестивого кита нет… Бежать, бежать из Средьземелья в «реальную» историю мира! Пусть человек творит новые миры и тем самым обогащает будущее; если Высшие Силы одобрят привнесенную в мир новизну, будущее качественно изменится, а прошлое озарится новым светом; но сознательно подменять подлинное прошлое вымышленным не разрешено (хотя это делалось и делается – и не всегда поэтами или писателями, те или иные неправды о прошлом все мы усваиваем с молоком матери). Страшно впасть в руки человеческие; и поэтому – скорее на дорогу, ведущую из Средьземелья, за границу Нигглевой картины, к Морю, но не к тому, по которому плавал толкиновский Брендан, и не к Морю Разлук, за которым лежит Аваллон, а к истинному Морю, стихии Тайны и Свободы, к Морю, которое Толкину не подведомственно (чему он и сам первый рад).
Из названия утренней звезды – Эарендел – заимствованного из древнего богослужебного текста – как из семени, вырос легендариум Толкина. В небе Средьземелья вершит свое плавание мореход Эарендил со сверкающим Сильмарилом на мачте – Утренняя Звезда эльфов и людей, посредник между мирами. Но вряд ли обещанное побеждающему может быть угадано и предвосхищено. «…На сердце человеку не всходило, что приготовил Бог любящим его»[8]. «…Кто побеждает…дам ему звезду утреннюю»[9].
[1] (Вернуться) «…идолы – серебро и золото, дело рук человеческих» (Пс. 115:4).
[2] (Вернуться) Елена Шварц.
[3] (Вернуться) Т. е. у читателя осуществилось мечтание Фауста – «Остановись, мгновенье!». Но для Фауста это желание, как мы помним, таило в себе коварную ловушку. Увиденное мельком, как кадр, мгновение может быть прекрасно, но растянуть этот кадр на целую вечность – мучение. Это, в измененном виде, та же проблема, что и проблема использования Башни не по назначению.
[4] (Вернуться) Кальдекотт назвал волшебные истории «сложными символами или развернутыми мифами», которые мы «читаем и слушаем <их >ради того, чтобы сориентироваться во внутреннем путешествии» ( Stradford Caldecott, «Over the Chasm of Fire: Christian Heroizm in The Silmarillion and The Lord of the Rings», в: A Celebration (Collected writings on a literary legacy), ed. by Joseph Pearce, 2001, Ignatius Press, San Francisco, с.2).
[5] (Вернуться) Jenny Turner, «Reasons for liking Tolkien», 15 November 2001, p.15–27.
[6] (Вернуться) Тут вмешивается голос воинствующего безбожника старого образца и перебивает: «Позвольте! Именно! Именно! Все религии основаны на лжи, подлоге и обмане трудящихся». Но Толкин так не считал, а потому мы вынуждены здесь отказаться от дискуссии на эту тему.
[7] (Вернуться) В «Чудовищах и критиках» Толкин высоко оценивает примененный в «Беовульфе» литературный прием: сцену сражения Беовульфа с чудовищами помещена на фоне тщательно проработанного исторического задника. То есть, вполне постмодернистский прием… Опять-таки вспомним «Мастера и Маргариту», где идет постоянная игра с «солидными задниками» – то это реалистически выписанная Москва двадцатых годов, то фон Евангелий…
[8] (Вернуться) I Кор.,2:9.
[9] (Вернуться) Откровение 2:26,28. См. также 22:16.