Роман
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2011
Владимир ЛЕЙБОВИЧ
Венецианец
роман[1]
«Венецианец» – европейский роман, он был задуман как книга о 500-х годах европейской культуры. Но не описательно, а задействованными средствами текста. У романа сложная структура – 2 створки ворот, по 3 книги, в каждой книге – по 11 глав… В состав романа входят приложения и эзотерический комментарий.
ЛЖЕРИМ
Собственная изобретательность раззадорила Петра – несколько дней кряду ругался он беспрерывно, причем за последними словами следовали самые последние, а за ними – наиболее отборные и замысловатые, после чего еще покрепче и позаковыристей. Так что превратись все низменные выражения моего спутника в мужичков, школяров, девиц легкого поведения, солдатню, городских нищих, подзаборную рвань, превратись живые выражения в живых людей, – и за нами следовал бы по пятам целый разбитной и низкорослый народец.
Но мужские силы Петра постепенно иссякали, смачное словцо уже не смачивало горла, толпа ругательств поредела, осталась далеко позади на дорогах Италии, веселя и подбадривая простых людей.
Мы же с Петром остались вдвоем и вскоре остановились перед странного вида изгородью – плотной, плетенной из ивового прута, но главное, необъятно простирающейся налево и направо от дороги.
Поскольку наш путь шел с холма, можно было видеть пространство за изгородью – значительной площади пустошь, точней, болотистую низменность, затем землю поплотнее с несколькими деревьями, а за ними неказистое возвышение, можно сказать, кривоватую горку, на которой виднелся небольшой город.
Впрочем, сама изгородь привлекала большее внимание.
– Думалось мне, – пожевал усталыми от брани губами Петр, – чего только ни придумаешь, все давным-давно наплетено. Иной раз плести языком не хочется, до того одно и то же повторять скучно. Но чтобы кто-нибудь плел городские стены из ивняка, словно корзину, да еще таких размеров, что сам город внутри будет не больше макового зернышка, – такого, честно говоря, в жизни не видел. Строили мы, правда, в Болонье дом для одного купца. И попросил он сделать ограду не снаружи, а внутри дома, так ему от жадности на ум пришло. Конечно, когда ведешь забор внутри дома, кирпича уходит не в пример меньше. А с какой стати огораживать пустошь с лягушками – этого я никогда не соображу.
– Петр, – отвечал я вопросом на вопрос, – как ты думаешь, что лучше – много пить молча или в меру, но за долгой беседой?
– Конечно, за беседой, – раздумчиво произнес Петр, – пока вокруг да около выпивки не походишь, никакого от нее удовольствия.
– А если силки на женщину не расставлять задолго до близости, – продолжал я, – будет от такой близости истинное удовольствие?
– Никогда, – согласился мой спутник.– Кроме случая, когда чересчур приспичит.
– Но, может быть, лучше месить глину или класть кирпичи, когда тебя толкают под локти?
– Не приведи, Господи, – сказал Петр.– Лучше зевакам стоять подальше.
– Тогда самый трудный вопрос, – улыбнулся я, – может, лучше умереть, едва родился? И не отделять рождения от смерти такой долгой и пустой штукой, как жизнь.
– Лучше пожить, – почесал лоб Петр, – и еще лучше без пустой бутылки.
– Что же ты удивляешься, – закончил я свой урок, – если городу, который мы видим вдали, приятнее окружить себя пустошью, чем сразу объяснить свою настоящую цену и величину.
Пройдя через проем в крепостном плетне, мы, спустя три часа, шли по улицам города.
Возложенные на меня ворота Венеции, как и следовало ожидать, привлекли внимание местных жителей, но к удивлению, проявлялось оно самым неподобающим образом. Если сложить вместе косые, насмешливые взгляды, недоуменные пожимания плечами, надменные повороты мужских голов и девичьих головок, если прибавить сюда нарочитые фырканья с презрением, бесконечные показывания пальцем и покручивания у виска на каждом шагу, то вывод мог быть однозначным – моя ноша, плод великого труда, чудо света, причем далеко не седьмое, а из первых, врата разума, обращенные миру, и мир с разумом, изображенный на вратах, вызвали в собравшейся толпе вместо восторга, удивления, поклонения один лишь прилив унылого патриотизма.
Яснее ясного читался он, когда взор горожанина, отвернувшегося от меня, загорался гордостью и превосходством при виде безвкусных провинциальных сооружений – простейшей кладки домишки казались их обитателям не меньше чем великолепными творениями искусства, грубые скульптурные поделки – вершиной изящества, ржавая струйка воды, бившая из обрезка трубы, – не иначе как замечательным фонтаном. А лица сограждан, самые простые, как окружающие дома, украшения, одежда и мысли, – верхом совершенства, недоступным никому иному на просторах времен и земель.
С такими впечатлениями я рассматривал улицу и людей, с ними же я остановился на главной городской площади, сняв ворота с натруженных плеч.
Передо мной высилось центральное сооружение Города за Плетнем – крутая куча песка, тщательно утрамбованная наверху. Образовавшуюся площадку занимали два белых, прямоугольных здания и памятник орлице, севшей на постамент между ними.
Прямоугольные здания с покатой крышей никто бы не отличил от обыкновенных сараев, – правда, они были достаточно высоки, мазаны мелом, по фасаду имели нарисованные колонны, по бокам, не только нарисованные колонны, но и окна, крыша была обильно крыта бижутерией, смахивающей на сусальное золото.
Что касается памятника орлице, то он действительно поражал воображение. Огромная птица сидела в каменной корзине, более похожей на люльку, распахнув крылья. Левое крыло указывало точное направление на восток, правое на запад, хвост, если продолжить самое длинное перо, упирался в Полярную звезду, а хищному клюву не оставалось ничего другого, как грозить югу.
Но особенно потрудился скульптор над глазами орлицы – если бы Господь послал ему таланты, оба глаза могли бы выразить с должной полнотой два различных настроения. Тот, что смотрел вбок и вдаль, – злобу, решимость и беспощадность к врагам, а второй, обращенный к люльке, – материнскую заботливость и непростые раздумья о будущем величии ребенка. Приподнявшись, гранитный мальчик с наслаждением сосал птичье молоко из соска, прочие соски зубчатой стеной тянулись по гордой орлиной груди, обещая покой и плодородие взятому под надежное крыло городу.
Я не без удовольствия осматривал памятник до тех пор, пока Петр не толкнул меня в бок рукой.
– Если здесь птицы поят молоком новорожденных, – глубокомысленно заметил он, – то уж люди наверняка предложат кое-что покрепче взрослому человеку. Вот только разглядывают меня с головы до ног, точно дурака деревенского. Язык из-за таких взглядов не поворачивается спросить попросту, где у них ближайший кабак. Придется, чтобы не засмеяли, для разгона поговорить учтиво. Дело привычное, мы всегда, когда за подряд беремся, и тем и этим интересуемся, до чего нам дела нет. А когда за работу расплатятся, лепим всю правду в глаза, – подавитесь своими заботами, нам и своих хватает.
Приняв решение, мой спутник сразу перешел к расспросам.
– Что за славная площадь, – как можно учтивее обратился он к толпе, – поглядеть внимательно, не хуже Форума будет. Не хуже и не уже, как раз в самый раз.
– Ты где стоишь? – процедили сквозь зубы из толпы.
– На площади.
– На какой площади?
– Точно не скажу, – все еще учтиво произнес Петр, – вам лучше знать. Вы люди важные, и площадь у вас важная. Не хуже Форума.
– Дурень деревенский, – надменно произнесли в толпе, – никак родом из поганого селеньица на Тибре, что слишком о себе возомнило. Не хуже Форума… Это самый Форум и есть.
– Ну да, – изумленно протянул мой спутник.– Тогда холм выходит Капитолийский.
– Капитолийский.
– А город, получается, Рим?
– Какой же еще, – пожимали в толпе плечами.– Рим, Вечный город.
– Настоящий Рим?
– Нет, для тебя, дурака неотесанного, специально выстроили, – еще более надменно отвечал народ, – чтобы, как только из хлева вылезешь, сразу на святых камнях оказался. Господа благодари, своими глазами Рим увидеть сподобился.
Забыв о цели расспросов, Петр в недоумении посмотрел на меня. Затем оглядел непроницаемую толпу и серьезным голосом сказал:
– Мать вашу, честное слово. Мы с Венецианцем идем в Рим. Как называется ваш город?
Толпа затихла. Наконец из нее выдвинулся неказистого вида мастеровой, судя по цвету рук кожевник. Собравшись с силами, поиграв желваками, чтобы во рту образовалось достаточно слюны, он присел, придал губам вид оружейного жерла и плюнул. Плевок пролетел высоко над головой Петра, исчезнув вдали.
– Говорят тебе – Рим, значит – Рим, – твердо заключил кожевник.– Еще раз спросишь, шкуру спущу.
– Спасибо, добрые люди, – осевшим голосом отвечал Петр, пятясь назад под защиту крепостных ворот Венеции, ? слава Богу, надоумили. Пришли, значит, куда шли, хорошо впопыхах мимо не проскочили, вовремя заметили
Спрятавшись за воротами, каменщик из Пизы отдышался, пару раз перекрестился и прошептал так, чтобы никто, кроме меня, не слышал:
– Свихнутый город, скажу я тебе. Когда расширяли мы приют для юродивых в Болонье, я на поврежденных братьев нагляделся. Всякое бывало. Возведешь, как положено, стену прямо – юродивым кажется стена наклонной. Кричат, беснуются, требуют положение выпрямить, еще бы, им, поврежденным, представляется, будто сейчас их стеной раздавит. Поставили стену косо. Вот, говорят юродивые, теперь все в порядке, ровно по отвесу. И что ты думаешь? На третий день стена завалилась, половину юродивых придавила, другая половина окончательно с ума сошла. Но даже этой, второй половине, никогда бы не примерещилось жалкий городишко выдавать за Рим.
– Петр, – отвечал я на речь перепуганного спутника, – если ворота Венеции могут находиться здесь, а сама Венеция в другом месте, то почему бы Риму не стоять отдельно от своего названия. Риму на Тибре, названию – за плетнем.
Обратясь затем к народу, я выслушал его и узнал историю Лжерима… Двенадцать лет назад в небольшом поселении или городишке, чье название никто из проходящих мимо не собирался запоминать, возгордилась некая дочь лудильщика. Мозги ее съехали набекрень по природной причине – такими уж вылудил их отец.
Была у него слабость превозносить свою самую обыкновенную работу до небес. Дырявый таз тот лудильщик, стоило ему над ним повозиться, тут же объявлял чуть ли не золотым, ведро с прорехами, которое и после его трудов текло, искренне считал достойным всеобщего удивления, неумелые руки свои велел в завещании залить гипсом и форму оставить в назидание потомству, инструмент увековечить, память навечно сохранить.
А поскольку глотка у лудильщика тоже была луженая, то знали о его притязаниях по всей округе. Так же, как о необыкновенной зависти к прочим лудильщикам, особенно умелым. Их отец возгордившейся дочери ценил дешевле ломаного гроша. И часто оглашал поселение криками, из которых явствовало, будто дырявые руки и дырявые мозги прочих собратьев по ремеслу даже он, при всех своих талантах, залудить не в состоянии.
Дочь лудильщика не только унаследовала худшие черты отца, но и добавила к ним новые.
Зачав втихаря сына – какой же мужчина мог ее удостоиться, – она тихо высидела положенный срок дома, после чего потихоньку родила. Вскормив, весьма дурно – молоко у нее шло не лучше, чем у лудильщика его труды на продажу, – так вот, вскормив ребенка до шести месяцев, дочь лудильщика положила сына на дно корзины для грязного белья, завалила бельем и пошла на реку.
Здесь она тряпье сунула под младенца, корзину поставила на воду, а затем вытащила на берег двадцатью метрами ниже там, где женщины занимались постирушкой.
После чего прижала найденыша к груди и под жалостливые причитания товарок пустилась со всех ног к родному крову. Поступить подобным образом могла бы, конечно, всякая разумная мать, родив без мужа, но честолюбивая мать, бывшая гордая девица, имела особые намерения.
Сыну с пеленок она внушала мысли о Божественном происхождении, чудесном спасении орлицей и великом превосходстве над прочими людьми. Что касается населения поселка – ему внушались мысли о великом превосходстве над другими поселками, чудесном явлении Божественного сына и его миссии основать вечный город, то есть Рим.
Нашлись, конечно, в городишке жители, поднимавшие слова честолюбивой дочери лудильщика на смех, утверждавшие, будто испокон века существует истинный Рим, но смех быстро застрял у них в горле, когда получили они по башке от собственных жен.
Жена бондаря дала мужу по башке, завидуя жизни римлян и не имея возможности обосноваться на жительство вместе с ними. Супруга корчмаря – из-за охоты открыть столичное дело. Невеста золотаря – поскольку надеялась увидеть жениха значительным римским лицом. Благоверная половина владельца лучшего в городишке дома обошлась без битья благоверного мужа – им обоим не давали спать римские хоромы.
Единственный в городишке монах – спал и видел себя римским папой, нищий – желал гордиться происхождением, бедняк – собственным достоинством, дети – будущим, старики – счастьем детей.
Всего через неделю после начала внушений сын чадолюбивой матери и внук лудильщика был крещен в убогой городской церквушке под именем Ромула. Рядом с церквушкой тотчас заложили первый из семидесяти памятников птице, вскормившей истинного Ромула молоком. Церквушку вторично освятили, назвав собором Св. Петра. В новом, истинном соборе предали анафеме прежний собор и прежний Рим.
Прежний Рим стал ложным городом, бывшее поселение, жалкий городишко – Римом.
В тот же час жители поселка побросали все дела и занялись исключительно выработкой римской осанки, гордой римской поступи, истинного римского профиля лица. Остатки же сил и времени отдали строительству развалин Колизея, воспроизведению древних скульптур и безграничному расширению границ Рима.
Не прошло и года, как дочь лудильщика с Ромулом на руках объявилась на городской площади – Господь помог совершить задуманное.
Плетень, поставленный вокруг города по пустоши, оказался в два раза длиннее прежней римской стены. Древней скульптуры налепили в девять раз больше, чем в прежнем Риме, – лепил ее по памяти единственный в городишке монах. Развалины Колизея превзошли все ожидания – в мерзком самонадеянном ложном Риме подобные, окончательные, развалины никто близко в глаза не видел. Тут же, на площади, общим криком ввели новое летоисчисление – со дня основания родного города, или иначе со дня крещения Ромула.
Причем, чтобы переплюнуть прежний Рим, день основания города, или иначе день крещения, установили днем ранее даты сотворения мира.
На том же Форуме, заботясь о богатстве и процветании единственного истинного Рима, ввели и новый порядок исчисления до семи – по числу римских холмов. Теперь, если пересчитывали звезды, считали по порядку – один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, больше, чем в Риме. Если производили учет городским домам, также считали до семи, считая ветхие, после чего прибавляли – больше, чем в Риме. Но если предметов выходило менее семи, считали иначе. Скажем, мешки с зерном – один, два, три, куда больше, чем в Риме, также с вином, сыром, скотом, упряжью, гончарными кругами, платьем, обувкой.
Дела в городишке шли из рук вон плохо, – хотя, как ни считай, выходило куда лучше, чем у других.
Здесь к десятилетию крещения Ромула подоспела новая мысль – переплюнуть прежний Рим окончательно и бесповоротно.
Ввели уроки плевков в школе, среди мастеровых, в соборе святого Петра. Дети учились плевать друг на друга, на родителей, женщин, стариков, собак и в сторону ложного Рима. Женщины и старики с силой плевали на детей, мужья плевать хотели на жен, жены наплевательски относились к мужьям.
Когда никого не подворачивалось, истинные римляне задирали голову кверху и плевали на самих себя.
Плевков произвели так много, что вся в прошлом сухая пустошь от границ города до плетня, больше римской стены, превратилась в болотистую низменность.
В полдень мы с Петром покинули поселение. Пройдя болотистой пустошью, миновали плетень и пошли дорогой на Верону.
НЕРУКОТВОРНЫЕ РОДЫ
К вечеру мы подошли к заросшей травой балке. Громкий стон привлек наше внимание – в траве стонала роженица. Я без труда определил, что плод переношен, оттого велик, и роды первые. Возле роженицы суетился растерянный муж, судя по одежде, мастеровой.
– Давно рожает? – спросил я его.
– Считай, неделю, – отвечал он, – уж крестить бы пора, а она никак не разродится.
Роженица стонала, ребенок умирал в ее чреве. Я решился.
– Тебе повезло, кузнец, я врач, быть может единственный врач, способный помочь твоей жене и твоему сыну. Из ста детей, появившихся на свет благодаря моим рукам, восемьдесят оказались мальчиками и уже бегают за отцами, просят научить ремеслу.
– Так вымой же быстрее руки. Ручей за бугром.
– Я попробую обойтись без них, увы, мои руки принадлежат не мне, а воротам Венеции.
Не сняв со спины ворот, я последовал за кузнецом, в нескольких метрах от дороги на земле лежала роженица с синими, искусанными губами. По моему знаку кузнец отошел, я остался один на один со сто первыми родами.
– Вот живот так живот, – вместо приветствия произнес я, – сам бы от такого не отказался. Сколько ни встречал женщин в положении, ничего подобного не видел. Округлый у вас живот, во всех отношениях приятный, просто маленькая модель Земли.
– Хи-хи, – слабо отреагировала она.
– Я бы сам такой живот носил с удовольствием.
– Хи-хи.
– Я бы сам вступил в схватку со схватками.
– Хи-хи.
– Я бы сам рожал, я пробовал, но у меня ничего не вышло.
– Хи-хи, – слабо улыбнулась она.
– Рожать, к сожалению, могут только женщины – так уж устроена природа в нашей Венеции. Да и в вашей округе очень приятная природа, так сказать, лоно.
– Хи-хи.
– Я хотел сказать – Венеция как раз находится в лоне Италии, может быть, чуточку ниже.
– Хи-хи.
– Самую малость ниже, но значительно выше, чем вы думаете.
– Хи-хи.
– Еще выше. Должен извиниться за эту Венецию, но она находится еще самую малость выше.
– Хи-хи.
– Без сомнения, вы хорошо знакомы с географией, по крайней мере, с географией Италии.
– Хи-хи.
– Я завидую вашему мужу, кто, как не он, вдоль и поперек исходил этот очаровательный полуостров, прежде чем наградить вас. Я имею в виду живот.
– Хи-хи.
– Или вам надуло?
– Хи-хи.
– Италия славится ветрами и сапожниками.
– Хи-хи.
– Где ветра, там непременно сапожники. Италию и создали сапожники.
– Хи-хи.
– А ножки итальянок – черти, когда бесенята тянули их за ребро. Вы знаете, где у этих шустрых малышей ребро? Никогда не догадаетесь.
– Хи-хи.
– И не догадались. Вовсе не там, куда вы смотрите.
– Хи-хи.
– Вы отличная собеседница, ваш муж того же мнения, я думаю.
– Хи-хи, – она была вне опасности.
– Но я продолжу. У всех чертей, бесов, бесенят, как и у всей нечистой силы, включая сюда мужчин, ребро вот здесь – в голове. И заодно вся их дурная наследственность.
– Хи-хи.
– А уж как они ею умеют воспользоваться, даром что дурная. Вы не замечали?
– Хи-хи.
– Разбрасывают направо и налево.
– Хи-хи.
– Не скупятся, а женщины рады, такое добро даром наваливают – я имею в виду живот.
– Хи-хи.
– Я имею в виду живот, наполненный дурной наследственностью… Вы не согласны. Вы мудры в своем несогласии, наукой установлено – пол ребенка, его физические силы, его умственные способности, смех, слезы, карьера, положение в обществе, одним словом, судьба – все зависит только от женщин. А что там делала под одеялом нечистая сила, к делу не относится.
– Хи-хи.
– Если отец желает построить себе настоящего сына, если его желание высоко, вроде того, как высоко желание у меня по праздникам, он должен преодолеть свое желание к низким женщинам и найти достойную мать для ребенка. А все остальное вместо мужчины может сделать любой дурак.
– Хи-хи.
– У меня, сказать честно, детей в жизни хватало. И всех мог бы сделать любой дурак.
– Хи-хи.
– Не везло мне на женщин. Вы, я вижу, создание умное и способное, не о вас речь. Но другие.
– Хи-хи.
– Кого, скажите на милость, может родить женщина, если у нее в голове одни тряпки? Тряпку, разумеется.
– Хи-хи.
Надеюсь, ваш муж крепче тряпки?
– Хи-хи.
– Кого, скажите на милость, может родить женщина, если у нее в голове один ветер?
– Хи-хи.
– Сапожника. Но сапог на голову не наденешь.
– Хи-хи.
– Надеюсь, ваш муж, отдавая дань вашим прелестям, снимает при этом сапоги?
– Хи-хи.
– Я не для того снял свои.
– Хи-хи.
– Кого, скажите на милость, может родить женщина, если у нее в голове любовники сменяют друг друга чаще, чем пикантные картины в дешевом…
– Хи-хи.
– Ваши подруги любят?
– Хи-хи.
– А вы?
– Хи-хи.
– Интересно, что вы и ваши подруги понимают под словом любить? В Венеции, откуда я родом, это слово ругательное.
– Хи-хи.
– Дай вам Бог за вашу мудрость легких родов, но чтобы ребенок оказался полновесным.
– Хи-хи.
– Пусть его вес распределится равномерно по телу, пусть немного достанется душе и самая малость голове. Пусть не все попадет в задницу.
– Хи-хи.
– Я хочу сказать, мужчина хотя бы изредка должен лежать.
– Хи-хи.
– Я хочу сказать, мужчина хотя бы изредка должен стоять. Понимаете, на какую тонкую тему я рассуждаю?
– Хи-хи.
– Если он всегда сидит, если у него в задницу к тому же еще и дует, если у него задница к тому же еще и мерзнет…
– Хи-хи.
– Вам интересно, как теплые места греют холодные задницы.
– Хи-хи.
– А мне интересно, как ваш муж греет вас.
– Хи-хи.
– Но я не спрашиваю – у каждого свои секреты.
– Хи-хи.
– Я не спрашиваю, но догадываюсь. Он поворачивается лицом к стене, не к вам – я не оговорился – лицом к стене и лежит так всю ночь, две ночи, неделю, месяц, год, десять лет… Я говорю о мужьях ваших подруг.
– Хи-хи.
– Такой мужчина – лучшее противозачаточное средство.
– Хи-хи.
– А ваши подруги греются в другом месте и в другое время.
– Хи-хи.
– И слава Богу, который надоумил их, иначе в вашей округе, да и в Венеции, не осталось бы ни детей, ни женщин с животом.
– Хи-хи.
– На месте венецианского дожа, которому я всем обязан, я немедленно выдал бы вам патент демонстрировать свой живот в Венецианском музее. До благополучного разрешения, разумеется.
– Хи-хи.
– Что поделаешь, все в этом мире идет от вашего чудесного барабанчика. От вашего полного бочоночка. От вашего античного кувшинчика. От вашего библейского шарика… вам никто не говорил – ваш живот замечательно похож на маленькую модель Земли?
– Хи-хи.
– Не смейтесь над каждым словом.
– Хи-хи.
– Поздравляю, все кончилось… теперь действительно можете смеяться.
– Хи-хи.
– Девочка уже смеется. Она такая же смешливая, как вы. Назовите ее Хихикалкой в честь способа, с помощью которого она появилась на свет.
Дав имя ребенку, я опустился на влажную от вечерней росы траву и разделил со счастливым семейством скромную трапезу. Благодарный кузнец с радостью поделился с нами тем немногим, что успел захватить из Вероны во время своего поспешного бегства.
Я поддержал этих славных людей, нашедших силы довести до конца задуманное, и развлек их нескольким рассказами.
ПЕЧАТНИК ИЗ БОЛОНЬИ
Я шел к Болонье, мой спутник, пизанский каменщик Петр, не уставал когда ругать жизнь, когда радоваться солнцу и зеленой, итальянской траве по обочинам дороги, когда печалиться, когда смеяться, но всегда, в любом настроении, не уставал он припоминать все виды доброй выпивки, которые довелось ему попробовать на долгом жизненном пути. А также мечтать о выпивке грядущей, с той же верою и надеждой, с которой верный христианин помышляет во все дни земные о Царствии небесном. Впрочем, и пизанец был истинным христианином, так что в его болтовне дела Божьи и дела мирские сплетались в одну проникновенную речь.
– Видишь ли, Венецианец, – произнес он, закончив одну житейскую историю и приступая к очередной, – работали мы в Пизе по словам Господним, шесть дней, а в день воскресный отдыхали. Никогда я в день воскресный за дело не брался, как святой отец в церкви учил. Весь день седьмой сидел в кабаке, что рядом с церквью. И частенько распивал пизанское с тем же святым отцом, кончится у него проповедь воскресная, мы и начинаем, веселясь в кабаке до следующего утра, и отлучаясь только на вечерню.
Напились мы однажды до того крепко – явился нам в застолье архангел Гавриил и оппил нас в один присест. Может, конечно, примерещился он нам, только больно быстро вино кончилось. Заказали по новой, кабатчик сразу принес. Архангел, как крылом смахнул. Мы со святым отцом даже пригубить не успели. Опять заказали бочонок – снова смахнул. И так дошло до шести бочонков.
Когда пил архангел из каждого бочонка, говорил. Из первого пил, говоря: «Восславим Господа и свет Его, отделенный от тьмы». Из второго: «Восславим Господа и твердь Его, отделенную от воды». Когда пил третий: «Восславим Господа, и землю Его, и траву Его, и дерево плодовитое». Когда пил четвертый, говорил: «Восславим Господа и светила Его». Когда пил пятый: «Восславим Господа и всякую душу живую». Когда пил из шестого бочонка: «Восславим Господа, человека сотворившего, и жену его, и дом его, и домочадцев его».
Когда выкатили кабатчик с кабатчицей седьмой бочонок, архангел сказал: «Восславим Господа и покой Его». И не пил. А выпили тот бочонок мы со святым отцом, точно помню, между чашами молясь. «Восславим Господа!» – сказал архангел, когда прикончили мы седьмой бочонок.
И тут же велел выкатить восьмой, и пил из него вновь, хваля Господа. Решили мы, со святым отцом, будто наступил понедельник. И понесся святой отец в церковь, полагая, что пропустил воскресную службу. Так в церкви у кабака, на потеху всей Пизе, служил святой отец заутреню вместо вечерни. Я же, вместо того, чтобы сидеть в кабаке, клал кирпичи в воскресный день.
Каменщик из Пизы посмотрел на меня хитровато и закончил, – бес попутал старшину нашего, из корпорации, за архангела принять. Он, старшина, как потом узнали, нас и оппил. Всегда умел перед чашей что-нибудь из Писания сказать, дал же Бог ему умение.
Пизанец открыл было рот, чтобы продолжить беседу новым рассказом, но, видимо, нечто весьма интересное привлекло его внимание. Пошарив рукой в придорожной траве, вытащил он горсть перепачканных краской букв, какие используют в книгопечатнях. Оглянувшись по сторонам, обнаружил мой спутник еще немалое число таких же букв, уже прямо на дороге. Среди букв большинство было латинских, но встречалось известное число еврейских, и кое-какие из арабских, да, впрочем, из всех других алфавитов, какие можно сыскать на Божьем свете. Петр с изумлением переводил взгляд с найденного грамматического богатства на свои испачканные типографской краской руки.
– Ума не приложу, – протянул пизанский каменщик, – к чему бы Господу нашему потребовалось Италию перед Болоньей шиворот-навыворот перевернуть? Смотри, вроде и есть письмена знакомые, да только в другую сторону глядят. Может знамение или знак какой на пути мы увидеть сподобились?
– Да, – сказал я, – возьми ту букву и оттисни на ладони.
Пизанец приложил букву к ладони и с силой прижал. Обнаружив отпечатанную букву «Р».
– Смотри-ка, – по-детски обрадовался мой спутник, – родная буква обнаружилась. Хотя и слабоват я в грамоте, а все же знаю с какой буквы и имя мое, и город мой, Пиза, начинаются.
– Так, Петр, – согласился я. А то, что буквы перевернуты, кто знает? Не истина ли перевернутое, и не перевернутый ли отпечаток добродетельной Италии нашей у нас перед глазами?
– Может оно и так, – явно спасовав перед мудреным рассуждением, но не желая в том признаться, произнес каменщик, – только вот, не знаю я, не прихватить ли эти письмена вывернутые с собой в Болонью? И там на обыкновенное болонское поменять? Но если письмена эти – свыше, тогда лучше и не дотрагиваться, оставить лежать как лежали.
Пизанский каменщик почесал лоб, и краска, перемешанная с дорожной пылью, оставила на задумчивом челе моего спутника заметный след. Который он сразу же принялся вытирать травой, попутно стремясь очистить ладони.
Я между тем вглядывался в рассыпанный шрифт, как вглядываются в любимую книгу. Как вглядывался я, некогда, в резные доски своих ворот, буквицы из начала глав узнавал я – они были несколько иными, чем в моих набросках, но основные линии сохранили очертания. Я узнавал размеры букв, разноплеменность алфавитов, литеры цифр точно следовали моей задумке. Моя рассыпанная книга лежала передо мной в пыли одной из многих итальянских дорог.
Сняв с плеч ворота, я прислонил их к дереву. Потом опустился на колени посреди наезженной колеи и, пересыпая буквы из ладони в ладонь, повторял те слова, в которые они выстраивались некогда. Слова следовали за словами в четко исчисленном значении, главы – за главами, страницы перелистывались одна за другой, числа заменяли буквы, и буквы становились числами, определяя тайный порядок бытия, определенный рукою Творца.
Я перелистывал свою книгу, пересыпая числа букв из ладони в ладонь, тайну мира читал я на ладонях, открытую мне. Когда сидел я нищим у городских ворот Венеции, не милостыню дали мне венецианцы – богатством одарил Господь. В секрете от всех удалось написать мне книгу. И сохранить рукопись, и переправить в нужные руки, и начертать шрифты, и позаботиться о ее будущем. Ибо книга моя свет вновь делала Светом. А тьму оставляла тьме.
Я назвал ее «Вычисление слов будущего». Теперь она лежала передо мною россыпью значений, из которых была составлена.
Небольшая дощечка с изображением для оттиска заглавного листа была брошена на дороге, чуть в стороне. Я поднял ее и бережно положил на ладонь. Дощечка из черного эфиопского дерева, и на ней буквы – в незыблемом порядке, как в день Откровения. Поднявшись с колен, я приблизился к воротам и приложил дощечку к одному из рельефов. Бородатый Моисей держал в руках каменные скрижали, на которых написано было перстом Божиим. Вязь древних букв на дощечке тайнописью вплеталась в узор рельефа.
Так стоял я, с босыми, натертыми в кровь ногами, плечи мои стерлись под тяжестью обета, но легка была душа. В лучший из дней на моем пути.
Скрип колес заставил меня обернуться. Нагруженная повозка приближалась к нам, двигалась она в сторону Болоньи и остановилась в нескольких шагах от нас, из повозки выскочил небольшого роста человек, с залысинами, умным лицом, но чрезвычайно обеспокоенный. Весь вид его выражал испуг, не видя ни Петра, ни меня, ни венецианских ворот, уставившись в землю рыскал он глазами по дороге, пока не обнаружил рассыпанного шрифта под самым своим носом. Что-то пробурчав, возможно и нечто радостное, принялся он собирать измазанные краской буквы. Поминутно роняя то одну, то другую, человек запихнул их в мешок и забросил на повозку. Рядом валялся ветхий мешок из которого буквы, скорее всего, и высыпались.
Собиратель печатных букв уже собрался было погнать лошадь, когда пизанский каменщик, заинтересовавшись его действиями, не смог сдержать языка.
– Вот, валялись, не знал, что твои, – проговорил он степенно, – что ж ты добро на дороге роняешь? Неровен час подберет кто, будешь знать.
Человек ничего не ответил, только криво усмехнулся и стегнул по крупу лошади, однако Петр вцепился в повозку, искренне радея о чужом достоянии.
– Куда торопишься, мил человек! – воскликнул он заботливо, – дощечку-то, дощечку забыл. Гляди, Венецианец в руках держит, все руки перемазал. Что бы тебе ее не забрать?
Человек обернулся в мою сторону, увидел венецианские ворота и застыл пораженный. Медленно спустился он на землю с повозки, подошел ко мне, зачарованный, не веря, кажется, в реальность происходящего, взгляды наши встретились, мы смотрели в глаза друг другу, не говоря ни слова. Затем человек протянул руку и я вложил ему в ладонь дощечку. Собиратель букв попятился, наткнулся спиной на повозку, вскарабкался на нее, зажмурился, открыл глаза, уже не смотря в мою сторону и, перекрестившись, погнал лошадь прочь от Болоньи.
Я смотрел ему вслед – среди жалкого домашнего скарба, каких-то тюков с тряпками, горшков, наспех упакованной провизии трясся мешок с моей рассыпанной на буквы книгой. И еще я разглядел несколько пачек той же книги, превосходно изданной, в черном переплете, по которому золотом пламенело название. Но я и так знал, видя стертость шрифта, что книга отпечатана и, стало быть, успела наделать немало шума.
Знал я и собирателя букв – печатника из Болоньи. Никогда не видя его, да и он, до нашего немого разговора, никогда не встречал меня. А между тем, именно он издал мою книгу, как и было мною задолго до того исчислено.
Много лет тому назад мне указали на молодого подмастерья в одной из болонских печатен. Был он в меру умен, имел вкус, в том числе и к деньгам, что немаловажно для издателя, ловок и проворен в делах, сноровист в печатном ремесле, и, вместе с тем, любил молодой подмастерье книги и знал в них толк. Я посоветовался со звездами, прикинул числа дней его жизни – они оказались должными, последил за ним несколько лет, пока не стал он мастером, заменив умершего владельца книгопечатни, и остановил на нем свой выбор.
Он мог понадобиться мне на тот случай, когда я не смогу, по самым разным причинам, напечатать одну из своих книг в Венеции. В то же время, ради пользы самого же печатника и сохранения моего имени в тайне, ему не следовало знать меня в лицо. Итак, я должен был помочь ему в делах, направить желания в нужную сторону, а, там где нужно, и оградить его от чрезмерной похоти золотого тельца.
Это было единственным в своем роде воспитанием издателя автором, и само по себе могло бы стать предметом особого рассказа. Я мог бы рассказать о том, как посылал собирателю букв свои или чужие книги, точно рассчитав их коммерческий успех, и, таким образом, способствовал верному взгляду болонца на литературу. В некоторых случаях печатник чуть ли не разорялся, будучи уверен в полнейшем успехе книгопечатания, в других – сущая безделка приносила ему достойное пропитание.
Я мог бы рассказать также, как воспитывал в печатнике из Болоньи смелость, использовав жадноватость, присущую ему от природы. Так, однажды, в течение одного года, я через третьи руки передал ему для печати шесть книг, причем первая была совершенно безобидна, беззуба, безвредна и бессмысленна. Тогда как шестая, благодаря иллюстрациям одного зубастого северянина, балансировала на тонком канате, откуда чуть что, сразу могла упасть в очередной костер. Опаснейшее сочинение разозлило власти и церковь настолько, что они до сих пор не могут опомниться, повсеместно, во всей Италии, пребывая в забытьи.
Тем не менее, книга принесла огромный доход собирателю печатных букв. Который, к тому же, ни в малой степени не пострадал.
Я мог бы рассказать и о самом замечательном в истории с шестью книгами – опасливый печатник побаивался печатать даже первую, безобиднейшую из них. Однако мера опаски была мала, возможный же доход – велик. Доход был получен, и следом получена вторая книга в рукописи. Вторая книга весьма походила на первую – чуть-чуть поострее, слегка побойчее, многие страницы и целые главы были попросту переписаны одна из другой. Доход при всем том ожидался двойной, и был получен одновременно с рукописью третьей книги и ожидаемым тройным доходом… Мой воспитанник смелел на глазах, от печатного станка бросался к мошне, пересчитывая добычу, перестал понимать меру остроты, приучаясь к ней постепенно и малыми дозами, как возможно приучить к яду. И тиснул в своей книгопечатне опаснейшие картинки, текст был вполне каноническим, как самый бесстрашный из отважнейших римских героев, получив шестерной доход.
О многом мог бы я рассказать относительно своих анонимных взаимоотношений с болонским печатником. Но сейчас, когда повозка болонского собирателя печатных букв готова была скрыться за поворотом дороги, мне не хотелось говорить.
Разве что вспомнить, как была напечатана моя книга, та, встреченная в россыпи букв посреди пыльной итальянской колеи. Я определил время и собирался печатать ее в Болонье, только вот золотой телец чересчур разжирел в книгопечатне моего издателя. Мошне печатника следовало прописать диету, иначе ему могло бы взбрести в голову отказаться от книги моих «Вычислений». В два счета я заставил тельца похудеть – подослал к болонцу верную книгу, под названием «Учебник венецианской шлюхи в изложении для детей», а заодно передал рукопись еще паре печатников-молодцов.
И пока собиратель букв, не без греха жадности, однако искренне преданный своему ремеслу, тщательно подбирал шрифты, подыскивал материал для переплета, платил художникам за богатые иллюстрации и тратил огромные деньги на печать тиража, печатники-молодцы быстренько отпечатали книжку на грязной бумаге и сорвали весь куш. Так что, когда мою книгу доставили болонскому печатнику, он, наученный горьким опытом, напечатал ее быстро, хорошо и бесстрашно. И хотя вынужден был бежать из Болоньи в результате последовавших потрясений, речь об этом впереди, я нисколько не беспокоился за его дальнейшее благополучие…
Повозка собирателя букв скрылась за поворотом дороги, мой спутник, пизанец Петр, присвистнул ей вслед.
– Ишь, как глаза жмурил, и за руку себя щипал, твои ворота увидев, Венецианец, – произнес он вслед исчезнувшей повозке.– Наверняка подумал, будто ты ему примерещился. Словно мой архангел. Пойдем что ли? – добавил пизанец без передышки.
– Нет, Петр. И задержимся с утра.
– Праздник может какой? – забеспокоился пизанский каменщик, – нет, и не Рождество, и не Пасха, и видного святого что-то не видать. Что за праздник-то будет?
Я засмеялся, поднял ворота и пошел к поляне у леса, остановившись на ее краю. Петр повалился на траву, раскинув руки. Краску ему удалось оттереть. А я заснул нескоро, считая и пересчитывая звезды над собой, мысленно любуясь книгой, что тряслась в повозке болонского собирателя букв.
[1] (Вернуться) Главы из романа. Журнальный вариант.