Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2011
Иван ДЕНИСЕНКО
/ СПб. – Омск /
Утренний триптих
* * * Подумать только: за моим окном взамен домов, что наблюдаю ныне, когда-то пахло холодом и сном в безжизненной болотистой пустыне. Здесь не было ни дома, ни окна, в которое мечтательные предки могли смотреть, пока язык огня облизывал обугленные ветки. Здесь не было окна, чтоб свет звезды впустить, коль распогодится, в лачугу, по горло заточённую во льды, как великан в волшебную кольчугу. Подумать только… Этим я и жив – невнятным бормотанием былого, когда во тьме клубятся миражи и чайкой с губ соскальзывает Слово. Все эти сны, что помнит темнота, покрывшая пространство, точно копоть, я изучил с дотошностью крота и сумрачным усердьем рудокопа. И там, где надрывается проспект, заторами своими озабочен, – я слышу, как бормочут нараспев неряшливые заросли обочин. Отчаянно стрекочут времена, и, если верить гулу этих раций, наличье иль отсутствие окна не значимей, чем смена декораций, чьё время безнадежно истекло (они недолговечнее перчатки). И я цежу пространство сквозь стекло, как золотоискатель на Камчатке. Ловлю крупицы жизни сетью сна, ночного неба впитываю млечность… Облупленною рамою окна меня, смеясь, процеживает Вечность. Утренний триптих I Не поддавшись сонному недужью, выбежав из сновиденья прочь, я проснулся. Жирной чёрной тушью в комнату, как в трюм, втекала ночь. Был тяжёл холодно-звёздный запад, воздух был тяжёл – и потому я проснулся. И шагнул, как за борт, в зыбкую и ладанную тьму. Чёрный куб оконного проёма серебрился, и фонарь-циклоп акварелью мокрого района украшал оконное стекло. Напитавшись ясным звёздным светом, зеркало мерцало на стене… И в полночном натюрморте этом было больше жизни, чем во мне. II Пространство загустело и прокисло. Луна декоративна и слаба. Несу балласт навязанного смысла И бремя атмосферного столба. А там, где воздух жёлто-фиолетов И сыростью сквозит из глубины, Прожорливые щели турникетов Берут из рук жетонные блины. И в полутьме, бездушной и прогорклой, Подобно расхитителю гробниц, Ползу в ребристо-сводчатое горло Тоннеля, убегающего вниз. Во встречных взглядах – тусклый отсвет жизни, Привычный, как сюжет семейных драм, Как труд, как общепринятые джинсы, Как растворимый кофе по утрам. В моей душе – немые вспышки молний, Угрюмые, как тучи, валуны В пощёчинах прибоя – и лимонный Холодный проблеск вызревшей Луны. Но, к месту в жизни намертво привинчен И в социум впечатан заодно, Спускаюсь обречённо и привычно По лестнице, сползающей на дно. III Мой календарь, считая день за днём, провидит наперёд все повороты, как жизнь за покосившимся плетнём или в октаве замершие ноты. Всё неизменно. Так из года в год начальница, в печали сероглазой, мой, в общем, предсказуемый приход встречает предсказуемою фразой. Вот человек мелькнул передо мной, он беспокоен, словно, жизнь итожа, внезапно повторил свой путь земной, где видел день за днём одно и то же: метро, где были сны погребены, работу, где мечты пришлось отбросить, раздумья с недостатком глубины и страсти, перекованные в проседь. И в этой круговерти серодней, в метели кофеинового пепла душа себя растратила, и в ней привычка к повторению окрепла. Но это неизбежный приговор, какие ни придумывай уловки: вся жизнь, по существу, один повтор – за вычетом вступленья и концовки. Рыбак Лежит на природе молчанья печать – как прежде, как раньше, как в самом начале, и сонно чернеет рыбак на причале… О, если бы рыбы умели кричать! Кричать, как младенцы, являясь на свет из тёплого космоса женской утробы, когда пуповина повисла, как стропы, в которых потребности более нет. Лес тонет в тумане, как сонный альков. Кровавым плевком расплывается зорька. И смотрит рыбак хоть и сонно, но зорко на красные капли своих поплавков. Он видит сквозь зыбь водяного листа, сквозь чёрные щепки, покрытые пеной: подводные ангелы шагом степенным гуляют, серебряной плотью блестя. Он знает, как надо добычу вести, он любит ловить этот импульс нерезкий, бегущий, как ток, по натянутой леске и гаснущий в грубой тяжёлой горсти. Дымится костёр, и безжалостный чад съедает глаза комариного войска. И роща сквозит, как пустая авоська… О, если бы рыбы умели кричать! * * * Я брёл, как беглец, заплутавший в метель. Пространство висело сырой мешковиной. Похоже, сюда не дошёл Прометей, презревший возможности явки с повинной. Надменно разбрасывал золото лес, недужно чернея сквозь снежную слякоть – как правило, так расцветает болезнь, когда, пошумев, неожиданно слягут. Я брёл, как беглец, за которым висит равнина, где нет ни копны, ни овина, чьи мыши воспримут твой зябкий визит с немым удивленьем – как явку с повинной. Всё было условным, и ветры, резвясь, сшибались в полёте блинами кимвала, волнуя пространство – и взаимосвязь событий как чувство во мне вызревала. Из варева снега, из марева дня всплывали дома, точно разум из комы, в них свет не горел, в них не ждали меня, но всё в них до одури было знакомо – как в гипсовом, замершем слепке лица… Безжалостным током былого пронизан, с неспешно-уверенной статью слепца я взглядом скользил по дверям и карнизам. Внутри и снаружи царила зима, за нею позёмка вилась пуповиной. Порой я заглядывал в эти дома – и чувствовал: это как явка с повинной. Я шёл коридорами, двери толкал, тревожа безлюдье, будя отголоски. Снег непостижимо летел с потолка – почти театрально, почти бутафорски. И стены шатались, когда, тяжелы, врывались, накрыв подоконника бруствер, свинцового неба тугие валы в картинную раму оконного устья. Я вышел на улицу. Флюгер дрожал, как глупый флажок, нахлобученный н? шлем. Я вышел и, холодом брошенный в жар, забился набатным, неистовым кашлем. Зима шпатлевала ободранный лес, и сырость, в неровностях веток и ягод, сквозила и хлюпала, словно болезнь, с которой немного походят – и слягут. Местами чернела земля, как зола – мышиный оплот возле чащи совиной… Я вышел из дома. И жизнь приняла моё возвращенье, как явку с повинной. |