Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2010
/ Александрия /
Я лишь издали видел Твой въезд в Иерусалим.
Из поверхности сумерек ветки маслин наскребли
больше света; казалось — термитник разрыт,
и толпой шевелящейся ползает сдавленный рык
твари, что притаилась. Один горизонт
оставался незыблем, — как будто бы бритвой под зоб,
ибо небо оплыло, отточено стыла черта.
Был лишь край виден солнца, как глянец десны изо рта
у беззубой старухи. Поэтому тускло над ним
в виде верхней губы поднимался разорванный нимб;
и не сглатывал слово, тоскливо его не цедил,
а очерчивал плавно пространство в оттенок седин,
чем-то сморщенным… Мнилось, что мир одряхлел.
В зев ворот затекали тела, словно в хлев.
Я не знал еще — кто Ты, однако, белесо пылясь,
изгибалась дорога к Голгофе, и князь,
сим владеющий миром, в ней нечто почувствовав, сам
удлиненным зрачком почему-то скользил к небесам.
* * *
Говорят, здесь когда-то тянулась дорога на юг.
Говорят, что она поворачивала плавным изгибом,
была выстлана синим булыжником, и каблук,
словно галька, что пущена детской рукой над зыбью,
лишь скользил по поверхности, и можно было дойти
к тому солнцем залитому месту, где эта дорога сплеталась
с теплым морем. И там, далеко впереди,
если что и маячило явным, то не усталость.
Отъелозило облако, на черной веревке скользя,
или, может быть, вскидываясь небесным барашком.
И любая заря — словно бы из-под шляпки гвоздя
густо-красное, болью и страхом раскрашивая…
Кашей, месивом серым приходит весна.
Небо же — словно проталина, словно его надышали
на морозом укрытом окне, и солнце, как будто блесна, —
брызги стылого сна из остро отточенной стали.
* * *
Но прикладывая ладонь козырьком и скользя зрачком за черту,
замечая летящих гуськом, что стежками ложатся на ртуть,
коей выглядит облако. Может, сощурив глаза…
На тускнеющем глянце наколотая соленым ожогом слеза,
то есть солнце на самом закате, уже размывает свой низ.
Снова облако, словно на вате разводами красными слизь
от гноящейся раны, ведь мнимый остаток пути,
хоть ты поздно, да, начав и рано, тебе все равно не дойти:
Стикс обычно весь в зыби, как будто под ветром живая река,
и, согнувшись, губами попробовав мутную, не торопись упрекать.
* * *
Ржавой жестью, когда-то рифленой, покатые своды
предвечернего неба, и в воздухе пахнет ангаром.
В виде серого облака на тротуаре разводы
от вчерашней блевоты. Мужчинок построив попарно —
за известного парня всех к урне, единым порывом
отдать спившийся голос, и кажется, как из последа,
липким телом и пастью задохшейся рыбы:
“Больше масла на хлеб, и, естественно, больше и хлеба…”
Вечер валится, как от усталости, прямо под ноги.
Длинный шорох по коже асфальта от съеденной шины.
От извилистой, в целую жизнь, одинокой дороги,
остается короткий отрезок всего в пол-аршина.
Под нажимом идущего спаянно, крепкого строя
изменяется небо, но, не отверзаясь вратами, —
точно матка, налипнув жужжащим кишением роя,
не на подступах к раю, как ранее, на Иордане,
а собравшись горой и с напористым воем в гортани.
* * *
Цвет над водами точно такой, как в глубинах.
И не листьями лето кипело, и зевом не полнился омут.
День, обрюзгнув, подбрюшьем пятнистым волынил, —
словно хлопья соломы, разбросанные по голубому,
проплывали вдали облака, и натужно, как будто ошметком,
изнывала в кустарнике птица на сломанной ветке, что вряд ли…
День был вял и удушлив, и мнился простуженной глоткой,
что першила, набита прогорклой халвой или паклей.
Может плакали, а, может, сглатывали потихоньку
те прохожие, что оказались на перешейке,
меж землей и подбрюшьем, и взглядом тоскливым вдогонку
туго выпуклой сфере, которая словно из лейки
поливала рассеянным светом, хотя и фигуры, и жесты
как бы в мареве, словно, набухнув, двоились.
Вместо солнца овал из коряво обрезанной жести,
что, достигнув зенита, уже добела накалилось.
* * *
Да и листья, как будто бы чешуя,
словно неводом вытянут день, словно нерест —
продолжение жизни. И облако, мерно жуя
горизонта черту, как гибкую веточку вереска,
чуть не блеет барашком: изысканная пастораль, —
если взглядом касаешься выше, под купол.
Потому-то и с острым изгибом вонзается сталь,
если рыба — под жабры, когда человек — прямо в губы.
Клумбой из ярко-багровых бумажных цветов
поднимается гордо светило, и лишь на закате
поглощается грузным, сминающим сумрак пятном,
будто кто-то и клумбу, и небо перелопатил.
Рыба рядом скользит, ее немигающий глаз,
как жемчужина, что, наконец, перламутром
не внедрилась, а полностью пересеклась
с обрастающей стылым туманом поверхностью утра.
* * *
Когда тюки навьючены на лошадей, —
все имущество, что помещается сзади седла,
а равнина от долгих, уныло идущих дождей,
расплывается глянцем, как будто поверхность стекла.
Потому-то и небо, обычно, до самых колен
отражаясь на глади, невольно являет соблазн,
что его, поднатужившись, словно бы вброд одолев,
положив на грядущее хитро прищуренный глаз,
можно втиснуться в обетованную. Неспешное хлюпанье ног,
небо предродового заката, младенцев испуганный визг,
горло же — либо раздольем, а, либо, глотая комок, —
ведь короткая жизнь, а разлитая высь, хоть ты подавись,
не имеет предела, когда в межсезонье, вдали,
как стежками по небу, как будто латая мечту,
потаенною россыпью взгляд испещрят журавли
и, исчезнув, оставят лишь горечь во рту.