Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2010
/ Колумбус /
* * *
а вечерами всё в ажуре
шираза выпитый журавль
шёлк обожанья в абажуре
трёх апельсинов кожура
жива но словно кто зажулил
шальные жизни кружева
и не узнаешь то ли шулер
то ли мышонок шуровал
* * *
Близким дизелем пробуя обороты,
ветер в дюнах шелест сорвёт на свист,
и слеза приблизит нерезкий лист
безымянной акварельной работы,
закнопленный чайками. На сером,
на голубом угадаешь следы курсива,
слова то ли сумерки, то ли умрём,
сгоревшим мазутом или углём
уносимые из трубы буксира.
* * *
снега белого-белого пелена
пелена пелене пелены в плену
в прошлом веке Северная Двина
подо льдом и сразу во всю длину
карты контурной контуры не видны
двинуть что ли на Северную Двину
путь далёк до Северной до Двины
ни черта не видно сквозь пелену
ни черта не видно и ни черты
не узнать — так местности замело
с географией были тогда на “ты”
но на “ты” не вышло с белым-бело
там и вижу я нас с тобой дружок
шестьдесят восьмой прилёг в углу
два фугаса красного на посошок
иней синий-синий в радиомглу
* * *
гуляете по крылышкам слюды
вы далеко и видится легко вам
но не листвой укрытая подкова
так лето промелькнуло
бестолково
напрасно — муравьиные труды
как знаки препинанья
у Цветкова
осыпались предзимние сады
только стволы
основой чёрной слова
* * *
в свой черёд или вне очереди балдел,
отдавал, не отдавал креду кредово —
всё равно оказывался чёрт-те где.
Путеводная звезда моя, шелапутная,
подмигнёт — и пасмурность на года.
Вон тогда на Епифань шла попутная,
вроде и сплошной Платонов, и не туда.
Или скопом погрузят и едем, лемминги,
разрезая сырые березняки,
полустанки сталкивая под крекинги
и вдыхая серные сквозняки.
Нетуда — есть станция назначения,
ниоткуда пристально в никуда,
расписаний сильные разночтения —
ты до Вологды? — Кугулда!
Не туда — но дивные декорации
хлынут хламом, и сладок дым
нам отечества, друг Горацио,
сам ведь знаешь, был молодым…
* * *
Утро вечера перламутренней
на свечных затеплит снегах
огоньки снегирей к заутрене,
зазвенит о семи серьгах,
ледяных и далёких, даренных
сёстрам прожитых даром лет,
просыпаешься старый валенок,
а вечор был хмельной валет.
* * *
Вот и я — сего письма податель,
временно непойманный вредитель,
сеятель, невечного ваятель,
рун искатель и руин строитель.
Жизни осторожный лжесвидетель
и неукоснительный лажатель,
отпускатель тайных слов на ветер,
чтобы на ветру одним дрожать им.
Обниматель плеч друзей и женщин,
прерыватель этого процесса,
осквернитель, ротозей, оценщик,
о горошине радетель, не принцессе.
Я народных сказок исказитель,
выстиранных былей выжиматель.
Время нажимать на выживатель,
им не оснащён мой истребитель,
и фонит безумный усилитель.
Нате, нате, нате, нате, нате!
* * *
Мне снилось: я не знаю имя птицы,
внимательно смотревшей на меня.
Носило снег, охотник меднолицый
грел руки у понурого огня,
не замечая ни меня, ни птицы
посередине сумрачной столицы
чужого сна оторванной страницы,
он руки грел и позы не менял.
Казалось, звуку отказали длиться,
но, слоги собирая по крупицам,
на языке гортанном очевидца
назвал он имя птицы для меня.
* * *
На дощатой веранде довольно темно,
я, Фаддей Аполлоныч, о Вас спотыкаюсь,
совершенно невидимы Вы и давно,
как веснушки и букольки той, в кимоно,
Агриппины Саввишны, если не ошибаюсь.
Стол был яств, а теперь вот один винегрет
под аккомпанемент глюка виолончели.
И привет. И канючишь I deeply regret,
примостив орфографии русской скелет
на атласных согласных двойные качели.
* * *
вечер осенний значение слова “гумно”
не освещается то есть довольно темно
ветер осенний и север и там где стога
злаки стоят препинаний на шатких ногах
нитку гусей заплетая в родимую речь
или по слову сберечь или сдуру зажечь
лечь на столетие под велегожской сосной
чуя волной Дагестана полуденный зной
* * *
Грудой посуда, голос грудной,
и у окон, запорошенных тюлем,
ветер гуляет погожим июлем
и выдувает пустой выходной.
Груда посуды и голос грудной,
дом угловой на виду у вокзала,
не услыхал ничего, что сказала,
кроме “а я не привыкла одной”.
* * *
Проникали как воры в пейзаж,
но немедленно нас настигали,
на бутылочный воздух ложась
всею грудкою нахтигали.
Укрывали любовников рвы
той покойной державы,
и витал под покровом травы
голос звёздочек ржавых.
* * *
Ну кто ж не любит, если быстрая
езда? — занесена в скрижали.
На перегоне домик выстроен —
да вы, наверно, проезжали?
Дрожала капелькою красною
на сквозняке большого груза
одна в окошечке напрасная
Герань Советского Союза.
Железная моя, дорожная,
кровинка ржавого уюта,
неосторожная, острожная,
неотстучавшая минута.
* * *
Осень. Ясно. И лета не жалко.
Лето выпито. Небо вверх дном.
А соседа кладут на каталку
и везут в очень маленький дом,
аккуратный, отдельностоящий,
санитарки безумной приют.
Называется “сыграно в ящик”,
что играется, то и дают.
Две недели сосед по палате,
гипертоник и бывший пилот,
вёл ладонями между кроватей,
уходил в боевой разворот.
* * *
По небу полуночи странный угольник летает,
полковнику пишут, полковник давно не читает.
Полковнику пишут, а он ни фига не читает.
Угольник штабной, кувыркаясь, по небу летает.
Полковник не помнит, полковник не знает,
полковник не слышит, полковнику пишут,
что всё хорошо, но полковник не дышит.
Летучие мыши полковнику сердце терзают.
Ему! А ведь он шестикрыл и свободно летает.
Теперь он летает всё выше и выше и выше.
Совсем улетает, но с ним шестикрылые мыши.
Военная тайна, секрет, НЛО, и никто не узнает.
Полковник летает, летает, летает, летает.
Угольник на карте, а циркуль один в готовальне,
и мела белее лежит неподвижно дневальный.
И нет никого и ни звука, о друг мой, ни вздоха,
закончились люди, манёвры, патроны, эпоха.