Рассказ
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2010
Ирина ДУБРОВСКАЯ
/ Берлин /
Веник
1
Мои походы на блошиный рынок начались с отчаянной надежды вновь обрести часы “Молния”, украденные у меня в берлинском сабвее. Вот уже и пятнадцать лет с того дня минуло. Воображение услужливо рисовало мне картину путешествия часов от вора к перекупщику, c одной барахолки на другую, и в конце концов они приземлялись здесь, на этой, на лоток к турку — старьёвщику а почему бы нет?
Он мне подарил их в аэропорту “на память”. Так и сказал: “На память”, но это было не то, о чём он в тот момент подумал. Это была его любимая вещица и единственная собственность и он послал её со мной как залог с надеждой, что она потянет и его за мной в моё вечное движение. “Ты река — тебе бежать, а я камень — мне лежать”, — так он говорил, шутя.
Мы жили в Москве. Жили как бродяги, — у него не было ничего, кроме разве часов “Молния”, а я была просто неверной женой другого мужского человека и моталась неприкаянная, мучаясь, то непомерным счастием, — то раскаянием, от переизбытка того и другого впадая в суицидальные состояния, пока и в самом деле не оказалась в больнице. От передозы наркоза (не рассчитали на 1 кг веса) я рассталась ненадолго с собой и посмотрела на всё это безобразие со стороны, точнее с высоты потолка больничной палаты. Как я потом где-то вычитала, — у всех это происходит почти одинаково. Многим, правда, к зависти моей, удавалось подняться и выше, под крышу больницы или даже (над ней) на высоту птичьего полёта.
…Однако даже под потолком мне привелось пережить это самое “такое”, отчего вернулась я к себе неохотно и уже не прежней. Первое желание было — поскорей всем объяснить, что и как со мной произошло и почему я уже не прежняя, но в обычных словах никто меня не понимал, а как ещё объяснишь? Я затаилась, но с этого дня жизнь моя, потекла совсем по другому руслу. Cтрах шкурного свойства исчез совсем, а мир предметный я как-то разлюбила. И границы сами собой для меня исчезли вместе с условностями, видимыми и невидимыми и вскоре, а может быть даже и вследствие этого, вынесло меня из родного города неведомо куда.
Помотавшись некоторое время по разным странам, я застряла в городе Берлине, на этом Вокзале Всех Вокзалов.
Часы не были мне дороги как вещь, не были мне они дороги и как “вещь на память”. Нет. Но, они всё же были волшебные, эти часы, недаром что Молнией назывались. Время по ним я не исчисляла, наоборот, — оно катилось вспять и, я точно просыпалась и видела до мельчайших деталей то рощу у станции Переделкино бабьим летом, то майский лес с кукушкой, считавшей как полоумная наши годы у автодороги на Звенигород, то вдруг в тёмной чаще появлялся единственный сугроб в ложбинке среди изумрудного мха. Или же вдруг я оказывалась на пустыре в районе Малые Котлы, а то вдруг видела высокую бурьян-траву над своей головой у забора школы в Царицыно. С этими часами я помнила каждый день свиданий с их горячо любимым владельцем до нашего расставания, как оказалось,— навсегда.
Как говориться, шли годы, и мне легко удалось вместить в них несколько авантюрных жизней. Но про потерю часов я не забывала и надежду найти их не теряла.
Барахолка, это почти уже помойка и если археологи откопают её однажды как Помпеи, то вряд ли распознают, что это всё же не городская свалка, а один из самых милых и живых уголков Берлина. Помойки и кладбища, мне думается, и есть основа истории, ведь довольно редко, можно даже сказать, как подарок, попадаются историкам внезапно погибшие Содомы с Гоморами под пеплом лавы сохранившиеся, а так, всё больше помойки да кладбища…
Для кочевников трофеи обременительны, — конь, нож (меч, лук) да огниво, — вот их богатство, у них и боги такие же беспокойные, гуляки и бражники, да и помоек у них нет, одни пепелища, а у оседлых, заметьте, — хозяйственных богов больше почитают, — вседержителей, под себя подгребающих, от этого и исторических подробностей у оседлых — хоть отбавляй.
Западная Европа — это вообще торжество материала. У обстоятельных и прагматичных римлян даже богиня клоак была, Венера Клоацина…
Люди подбирают Богов по своему подобию и по своей надобности. С Христом они обознались. Если б он снова пришёл, не приведи Господи, и посетил бы в неурочное время прекрасно ухоженный двор платной евангелической школы, его бы наверняка сторож сдал в полицию.
Попав на барахолку впервые, я засмотрелась на горы праздничного утиля и постепенно отвлеклась от своего поиска. И с тех пор почти каждый раз так: подхожу — помню, погружаюсь в этот цветник прошлой жизни предметов — забываю, зачем пришла, как Герда в саду волшебницы. “Спи, спи, — говорят мне пыльные, но всё ещё яркие помойные цветы — “забудь свою жизнь-молнию, вот оно, — интересное самое, — чужие тайны, трофеи и штучки-дрючки и у каждой своя песня и всем им теперь, буквально, — грош цена. Глянь сюда, в этот чемодан полный довоенных фотографий, все эти смеющиеся и обнимающиеся люди, младенцы и старики — твои! Вот ожерелье из скелета кобры, а вот ящер, изваянный из велосипедных цепей, вот в ногу бегущая армия футбольных призов, а вот — распятый Христос из слоновой кости на зелёной бархатной подушечке, словно изящное диковинное насекомое.
Здесь дружат невозможное с несовместимым: хрустальный попугай с фарфоровым Фридрихом дэр Гроссэ, Купидон с Восьмируким божеством и Садовым Гномом, Весы Фемиды с Кнутом для взаимной любви.
Есть совсем потерявшие надежду на вторую (третью) жизнь после смерти предметы, возможно, раньше они бы и головой друг другу не кивнули, а сейчас лежат тесно, промокшие под дождём в картонной коробке: меховые воротники, оленьи рога, сахарница, ботинок… (ну всё как у людей!)
Есть среди них и чьи-то невозвратные утраты.
Материя обладает магнетизмом. И только здесь я позволяю себе отдаться на волю его, и это поле меня тянет то к одному предмету, то к другому. Сомнамбулически вынимаю старую тетрадь из ящика: “Завтрак в одиночестве” — так начинается она и так заканчивается и печален каждый день у господина Х, давно ушедшего с этого света на тот. “Спустился в погреб, картофель пророс фиолетовыми ростками”.
Портрет кокетливой барышни в шляпке выпадает на землю. Подпись с обратной стороны “Персефона Шмидт”.
“Покупали ли вы что-нибудь у немцев? Получали ли вы что-нибудь в подарок от немцев?” — кричит громовым голосом берлинец, роясь в сундуке полном старых газет. Останавливаюсь, удивляясь таким словам, особенному ударению на слове “немцы”. “Получали ли вы что-нибудь в подарок от немцев?” — это он повторяет специально для меня и не дожидаясь ответа, протягивает мне три высоких стакана. Беру, благодарю, хотя они мне и не нужны. То, что я ищу у него, нет. Ставлю их под деревом неподалёку и возвращаюсь.
А вот и она, моя Бледная Богиня — Клоацина неподвижно стоит у дерева в диковинном фартуке с пришпиленными к нему открытками собственного изготовления. Каждая имеет свою сентенцию. Цумбайшпиль: “Твой панцирь крепок” (черепаха с молнией, ударяющий в её панцирь), “Ты мудрая сова” (сова), “Ты резвая лань” (голова лани), “Я очень любопытна, — у меня длинная шея” (жираф), “Прости меня” (собачья морда с большой слезой под глазом), “Мы неразлучны” (два котика), “Я знаю как!” (хитрая лиса).
Всё это сделано из обрезков старья.
Каждый может выбрать себе звероморфный образ по настроению. Я всегда выбираю. Нет, не из жалости к ней, — из уважения и цеховой солидарности художника. Всех уже перебрала, остановилась на черепахе, с якобы крепким панцирем, теперь её всегда предпочитаю. Бледная Богиня Клоацина тут всегда,— большинство продавцов меняется.
Отчаявшись найти моё “утраченное время” я начала покупать “пространства”, глобусы, земные шары б.у. и адоптировать чужих мертвецов на фотографиях, их здесь превеликое множество.
Чужих, а теперь Моих Отживших я складываю в отдельную коробку, а миры б.у. в мастерской обклеиваю заново бумагой и они снова как новые и принадлежат только мне одной! А, впрочем, ведь пока я на земле, это так и есть, он мой этот шарик, весь целиком. И пусть на нём будет всё то, с чем мне жалко расставаться, и то, что я успела пережить и осознать. В стремлении объять необъятное мне не скучно двигаться по кругу, подчиняясь только Гармонии.
Вот несколько штук из моей коллекции:
ЦАРИЦЫНО. “Место это не счастливое, но оно обладает чарами. Его невозможно забыть. Попавшего туда однажды, тянет вернуться”. Когда меня тянет вернуться туда, я делаю новый глобус… потом ещё один…
МОСКВА. Я знала этот город по подворотням от хронической бездомности в молодости. Это город моего сердца.
БЕРЛИН. Листки, вырванные из альбома с рисунками берлинских тополей, пустырей у реки, мостов и вокзалов. Листки кружатся на ветру, серые от городской пыли.
Берлин — книга прибытий-убытий, с фиолетовыми штемпелями на адресах постояльцев. Берлинское дерево — тополь, Pappel, poplar. По-итальянски popolo… — простолюдин.
КЛЮЧИ. Я их повсюду теряла… буквально по всему земному шару.
Бесконечное количество дверей, отрытых и закрытых, но в памяти постояльца только пару окон осталось, вот этих, с яркой июньской зеленью за крестом рамы.
ТЕЛЕГРАММА. Бесконечный российский пейзаж — время не деньги, пространство не воля. Слова в эфире те же, вечные как дыхание смертных, чаяния и приветы,— жизнь смерть любовь встречи и проводы… “Привет с тех мест где нет невест… родила дочь три пятьсот… 15 июля тихо и без боли Анечка нас ушла упокой Господи душу её… доехал нормально Саша… Не скучай зайчик твой люблю тчк… вылетаю Москву встречай… почему не отвечаешь на письма… Поздравляем Годовщиной бабушка и дедушка”.
ВАЛГАЛЛА. Этот глобус для умерших друзей любимых. Сам шар достался от погибшего в 2002 году Андрея Люса, художника и кинооператора. В его квартире я его нашла и закончила с ним в соавторстве, поминая и остальных.
ПАЛИНДРОМ:
Этот греческий палиндром означает: “очисти мои деяния, а не только моё лицо”.
По-моему очень хорошо ложатся эти слова вдоль экватора.
А этот шарик называется — “ФОМА НЕВЕРУЮЩИЙ”.
Он о страданиях мирских, в наличие которых мы не верим до тех пор, пока не “вложу руки моей в рёбра Его”.
ЧЕГО НЕ ХВАТАЕТ? (WAS FEHLT) Этот о любимых книгах, которые читаем-перечитываем. Мудрецы всё сказали, читай или ходи слепым!
ДУБОВЫЙ ЛИСТ. “Дубовый листок оторвался от ветки родимой…” и носит его с тех пор по миру. КУДА? ЗАЧЕМ?
2
Потеря часов меня ранила, но потеря других вещей с тех пор больше ни разу не огорчила, а теряла я их ой как часто!.. Давно престала приобретать такое, что было бы жаль терять, трофеев не брала, ничего кроме победы не ценила. Это так, кажется, как Геродот о скифах отзывался.
Об украденной совсем недавно машине я позабыла на следующий день, но пару недель спустя вдруг, гуляя в очередной раз по барахолке вдруг меня пронзило: “Веник!”, там же в машине, остался веник! И стало вдруг так грустно, что аж сердце заболело. Ему то этот рассказ и посвящаю, не знаю почему, но именно он вымел на поверхность моего сознания и всё остальное, барахольное. А вот так он ко мне попал: несколько лет назад заболела моя мама, чтобы быть с ней рядом, я вернулась в город моей прошлой жизни и провела в нём почти год. Это был для меня очень печальный год в тридевятом царстве в тридевятом государстве, в тридевятом году, вымотавший мне душу немилосердно. Глядя изо дня в день в окно с седьмого этажа на безотрадный зимний пейзаж московских выселок, я осознавала, что жизнь моя на мировых просторах казалась сном.
Мама меня оставила в январе, всячески стараясь укрепить моё мужество продолжать жить одной на этом свете, без неё и “со спокойной душой встречать наступающий день”.
На следующий день после похорон на улице я увидела прохожего. О нём можно было бы сказать — волчара, если бы я не знала его с детства. (Тогда это был мальчик семнадцати лет, всего на три года меня старше). Прохожий — волчара шёл навстречу, сквозь заснеженный двор, глядя на меня в упор своими серыми гляделками и криво ухмыляясь точь-в-точь как и двадцать лет тому назад. От этого взгляда, помниться, у меня тогда подкашивались коленки. Как сейчас помню, как хотелось тогда развернуться и бежать от врага по собственным следам в обратную сторону. Но почему-то не бежала, по глупости или из-за отчаянного куража, свойственного мне и поныне: назад — только вперёд ногами! Эта жуткая новостройка, несомненно, была одним из проявлений ада на земле и я уже тогда, в очень юном возрасте, вполне осознавала это, а слова — “будьте осторожны при выходе из последней двери последнего вагона” всегда буквально относила на свой счёт. Это была конечная.
Он, как тогда говорилось, “любил её по-своему”, но не знал, как объясниться, и, как я теперь думаю в его оправдание, решил, исходя из нравов того общества, где он произрастал до 17 годков, убить, чтоб не мучалась. Пару попыток он предпринял, к счастью для меня, неудачных, а потом сел в тюрьму за что-то другое и больше мы не виделись.
Поравнявшись со мной на снежном поле пустыря, он кивнул мне молча и проследовал мимо, оставив переживать де жа вю, а вечером позвонил в мою дверь.
И я ему открыла. “Слыхал, мать умерла у тебя. Вот зашёл спросить, не надо ли чего помочь”.
Я была уверенна, что он придёт, поэтому не удивилась и пригласила его зайти и помянуть. От выпивки он отказался, сказал — “в завязке”, сидел — маялся, но не уходил.
“Вот, что”, — вдруг сказала я ему, смело глядя в глаза, — хочешь прожить со мной три дня и три ночи?” — Дай подумать минуту, — ответил он и потупился.
Но минута не прошла, и он сказал:
— Да.
— Три дня — и всё! Это договор,— повторила я.
— Я понял, — сказал он.
Напряжение ушло, но неловкость осталась.
— Я пойду пожарю картошку, — сказала я
На лице его изобразилось искреннее удивление. “Ты? Картошку?”
Кусок мне в горло не лез в последние дни и силы “встречать со спокойной душой наступающий день” были на исходе. Если уж совсем быть откровенной, то и необходимости я в этом наступающем дне я больше для себя не видела, не говоря уж о желании. Одновременно с постепенным уходом мамы мне довелось претерпеть развал семьи и предательство друзей, в общем, в этот день вакуум моей души был заполнен стылым январским воздухом и я едва сдерживалась чтобы не пугать людей клацаньем зубовным. Но гость, есть гость, и я приготовила ужин. Потом опрокинула одна пару рюмок и сняла с него свитер и рубашку. Шрамы и наколки щедро украшали тело этого незнакомого мужчины в соответствии с летописью его биографии, а она у него оказалась — мама, не горюй!
— Не бойся меня, — сказала я ему, в ужасе от собственного замогильного холода, мало подходящего для ночи любви.
— А что тебя бояться, — ответил он, — ты как мама.
На следующий день он принёс свёрток. В нём был довольно большой моток синтетической верёвки.
“Я сплету тебе веник”. Я еле удержалась, чтобы не брякнуть ехидно: “Мне? Веник?”
Привязав один конец верёвки к батарее и уселся так, чтобы верёвка была туго натянута стал плести этот самый веник. “Поиграй мне на пианино”, — попросил.
Мама моя очень горевала, когда я бросила музыкальную школу и радовалась когда ни с того ни с сего я садилась поиграть. Я стала наигрывать Сент Луис блюз… it makes me think i`m on my lust go round.
Плетущий Веник был когда-то мастер игры на шестиструнке во дворе. Я всё ещё помнила песню из его репертуара, что он певал так громко, что каждое слово долетало до седьмого этажа: “может где-то в га-а-лубой далии, я построю домик из цветов, будут облака всегда твои, будешь ты со мной мая любо-овь…” Мне тогда эти слова были смешны до колик.
Я играла, он плёл. Идиллия! “Плети-плети… — думала я, — конец этой верёвочки уже мелькает”. Веник представлял собой туго обмотанную ручку со щёткой на конце. Очень странный. Вообще-то он больше смахивал на Метлу.
“А то может ну её, Германию. Я тебе дом построю. Сад. Будешь там цветы разводить”.
Я промолчала.
— Где это тебя так научили? — спросила я, рассматривая его работу.
— В Казахстане, когда на поселении жил. Сплетёшь такой, — баба уважает.
За три дня и три ночи мы всё успели,— и нашу общую жизнь прожить и свои прошлые друг другу рассказать. Он не жаловался, я не сетовала, в сущности, они у нас состоялись такими, какими мы их себе насочиняли по малолетству, а уж удача нам сопутствовала обоим, это факт. Из общих знакомых наших и до тридцати мало кто дожил: Зона, Афган, драки, спирт Рояль, ну и так далее… (крест поставить, нужное подчеркнуть). Но встретился мне товарищ дней моих суровых как раз тогда, когда моя сошлась на клин.
Он меня отогрел.
— Веник ты с собой возьми — попросил он. — Я пообещала.
— Прости, что тогда, давно, помнишь, чуть не убил тебя. Я всё помню”.
— Ну что ты, дело прошлое и “чуть” не считается.
Утром четвёртого дня мы распрощались. Я слышала у выхода из подъезда, как он сильно ударил по застеклённой двери, (в девятиэтажках были когда-то застеклённые двери в подъездах, потом их в начале XXI века повсеместно постепенно стали забивать фанерой). Стекло со звоном осыпалось.
“Какие мелкие осколки” — подумалось мне, когда я выходила из этого дома в последний раз.
Эта встреча меня совершенно примирила с “наступающим днём” из маминой молитвы.
Веник-метлу я, как обещала, увезла с собой, и все эти годы он лежал в моей машине. Иногда я даже использовала его по назначению. Машина была единственной роскошью в моей жизни, а веник её неотъемлемой частью. И вот — нет его.
Я достала сигарету и присела покурить на задворках рынка. На торце дома трепетала тень от акации, переплетаясь с живыми цветущими ветками и иногда было не понятно, где тень, а где ветки.
Веник. Как мне жалко веник. Чертовски жаль! Неужели я так и уеду с этой ярмарки без часов и без веника?
Что мне глобусы, миры и универсумы, я летала, где хотела и не плохо, кажется, узнала этот мир и его обитателей, но я хочу для себя, приземляясь, только мои часы — Молнию и мой Веник. Часы — в карман, а на венике — как на коне верхом.
А может, лежат они где-то мои невозвратные потери и цена им грош! Может, найдутся?
Вспомнила, как в детстве потеряла ключ, катаясь зимой на ледяной горке. Чуть ли не до утра промаялась тогда на лестнице и по соседям (мама дежурила в ночь). А весной нашла его, заржавевшим и бесполезным. Дверь им было больше не открыть. Вот и всё. Больше ко мне ничего из потерянного не возвращалось.