Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2010
Николай ГУДАНЕЦ
/ Рига /
“Пропасть комплиментов”
или Партизан в тылу самодержавия
“Как бы то нибыло, я желал бы вполне и искренно помириться с правительством, и конечно это ни откого, кроме Его, независит”.
А.С. Пушкин (XIII, 259)1.
Пожалуй, ни один писатель в мире не удостоился таких многочисленных, широких и всесторонних исследований, как А.С. Пушкин. Однако достижения пушкинистики за полтора века научных штудий, увы, никак нельзя считать утешительными.
“Пушкин, вероятно, самый загадочный русский художник”2, — глубокомысленно изрекал Н.Я. Эйдельман. В том же духе недавно высказалась И.З. Сурат: “Но и среди гениев Пушкин отличается какой-то особой непостижимостью и как творец, и как личность”3. Если ученые с удовольствием оперируют такими дефинициями, как “загадка”, “тайна” и “непостижимость”, это слегка настораживает.
Ну что ж, попробуем разобраться в одном из самых таинственных эпизодов в жизни великого поэта.
8 сентября 1826 года в судьбе Пушкина произошла решительная перемена. Император Николай I лично побеседовал с привезенным в Москву опальным поэтом и милостиво объявил ему полное прощение.
Как подробности, так и суть этого события до сих пор кажутся пушкинистам туманными. “Загадочной была, — пишет Т.Г. Цявловская, — длительная беседа Николая I с Пушкиным во время первой аудиенции поэта у нового императора 8 сентября 1826 года, от которой до нас дошло лишь несколько реплик”4.
Важнейший эпизод биографии великого поэта известен лишь благодаря обрывочным сведениям из вторых рук. С другой же стороны, грех жаловаться на скудость материала. В общей сложности двадцать девять мемуарных источников насчитал Н.Я.Эйдельман, предпринявший самое детальное исследование достопамятной аудиенции5.
Наиболее подробные сведения о разговоре с царем, поведанные самим поэтом, содержатся в дневнике А.Г. Хомутовой:
“Рассказано Пушкиным.
Фельдъегерь внезапно извлек меня из моего непроизвольного уединения, привезя по почте в Москву, прямо в Кремль, и всего в пыли ввел меня в кабинет императора, который сказал мне:
“А, здравствуй, Пушкин, доволен ли ты, что возвращен?”
Я отвечал, как следовало в подобном случае. Император долго беседовал со мною и спросил меня:
“Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в 14 декабря?”
— “Неизбежно, государь, все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них. Одно отсутствие спасло меня, и я благодарю за то Небо”.
— “Ты довольно шалил, — возразил император, — надеюсь, что теперь ты образумишься и что размолвки у нас вперед не будет. Присылай все, что напишешь, ко мне; отныне я буду твоим цензором”6.
Вот и все. Другие мемуаристы сообщают со слов Пушкина или царя примерно то же самое, с незначительными вариациями и подробностями. Как отмечал В.Ф. Ходасевич, “если мы сложим эти реплики, то получим словесного материала не больше, как на две-три минуты разговора”7.
Между тем беседа была действительно долгой. Спустя неделю после аудиенции А.А. Дельвиг известил П.А. Осипову: “Александр был представлен, говорил более часу и осыпан милостивым вниманием: вот что мне пишут видевшие его в Москве”8. Тайный полицейский агент И. Локателли доносит начальству: “Говорят, что его величество велел ему прибыть в Москву и дал ему отдельную аудиенцию, длившуюся более двух часов и имевшую целью дать ему советы и отеческие указания”9.
О чем же так обстоятельно беседовали Николай I и Пушкин? Вот загадка, породившая уйму зыбких домыслов.
Развернутое изложение беседы царя с поэтом привел в своих мемуарах польский граф Ю.Ф.Струтынский10, с которым Пушкин якобы разоткровенничался в 1830 г., причем рассказал молодому шапочному знакомому об аудиенции в Чудовом дворце гораздо больше, чем брату и близким друзьям. Крайне сомнительный текст Струтынского, где собеседники изъясняются ходульным опереточным слогом, не заслуживает ни малейшего доверия. А если попробовать прочитать этот диалог вслух, он займет немногим более десяти минут.
Следовательно, все известные нам подробности разговора, включая не слишком достоверные, длятся в совокупности меньше четверти часа.
Совсем уж ни в какие ворота не лезет предположение В.С. Непомнящего о том, что аудиенция в Кремле была “секретной” и состоялась при “условии молчания”, наложенном “гласно или негласно”. Ученый пишет: “Если бы он [Пушкин] не соблюдал это условие безукоризненно, нам не пришлось бы гадать о содержании долгой беседы в кабинете царя”11.
Но ведь оба участника разговора впоследствии свободно рассказывали о нем, не поминая ни о каких ограничениях и конфиденциальности.
Всякого рода произвольные и абсурдные гипотезы насчет аудиенции в Чудовом дворце вызваны своего рода ретроспективной аберрацией зрения. Для пушкинистов, разумеется, российский самодержец является второстепенной фигурой, значит, ему надлежало заискивать перед великим поэтом и умасливать его россказнями о своих заветных планах реформ.
По мнению Д.Д. Благого, в ходе разговора Николай I стремился “всячески (sic!) расположить к себе поэта, привлечь его на свою сторону”. Поэтому, “хорошо зная его вольнолюбивые политические взгляды”, царь постарался “убедить Пушкина в своих освободительных намерениях” 12.
Для подтверждения своих выкладок Д.Д. Благой цитирует статью “Письмо из провинции” за подписью “Русский человек”, опубликованной в “Колоколе” А.И. Герцена за 1 марта 1860 г., где написано: “Так обольстил, по рассказу Мицкевича, Николай I Пушкина. Помните ли этот рассказ, когда Николай призвал к себе Пушкина и сказал ему: └Ты меня ненавидишь за то, что я раздавил ту партию, к которой ты принадлежал, но верь мне, я также люблю Россию, я не враг русскому народу, я ему желаю свободы, но ему нужно сперва укрепиться””13.
Приведя цитату, Д.Д. Благой комментирует: “Заявление подобного рода не могло не быть воспринято Пушкиным самым сочувственным образом”14.
Но откуда почерпнут этот рассказ, на который корреспондент “Колокола” ссылается, как на общеизвестное достояние? После смерти Пушкина польский поэт опубликовал о нем статью, весьма подробную и сочувственную, в неподцензурном сен-симонистском французском журнале. Там прямо упомянут “продолжительный разговор” Николая I и Пушкина как “беспримерное событие”15 для России, и вкратце изложено основное содержание беседы. Однако ничего даже близко подобного тому, что пересказывает аноним на страницах “Колокола”, в статье Мицкевича нет!
Характерно, что после слов, приписанных Николаю I, автор статьи в “Колоколе” сразу добавил: “Может быть, этот анекдот и выдумка, но он в царском духе…”. Эта застенчивая оговорка не помешала Д.Д. Благому утверждать, что “подобный рассказ Мицкевича получил широкую известность”16 и вдохновенно громоздить домыслы о подлом царе, который оплел доверчивого Пушкина паутиной лжи.
Между тем ныне установлено, что “Письмо из провинции” принадлежит перу Н.А. Добролюбова17, который родился через шесть с половиной лет после того, как А. Мицкевич в мае 1829 года навсегда покинул Россию. Таким образом, гипотеза Д.Д.Благого целиком основывается на анонимной байке, почерпнутой Добролюбовым не иначе, как в среде революционных разночинцев.
Впрочем, фальшивка Д.Д.Благого выглядит до того привлекательной, что позже аналогичные догадки строил Ю.М.Лотман: “Разговор Пушкина с Николаем был продолжительным. Видимо, беседа коснулась широкого круга политических проблем. Николай I сумел убедить Пушкина в том, что перед ним — царь-реформатор, новый Петр I. Можно предполагать, что какие-то туманные заверения о прощении “братьев, друзей, товарищей” Пушкин получил”18.
Смешно даже подумать, что Его Императорское Величество, Государь всея Руси пытался снискать благоволение неблагонадежного ссыльного стихотворца и потому вздумал отчитываться перед ним о своих намерениях. Гораздо вероятнее, что беседа проходила совсем в другой тональности: “Государь принял Пушкина с великодушной благосклонностью, легко напомнил о прежних поступках и давал ему наставления, как любящий отец”19.
Иллюзорные построения Благого и Лотмана опрокидываются при сопоставлении всего-навсего двух простых фактов. Спустя годы, в письме от 16 марта 1830 г. Пушкин сообщит кн. П.А. Вяземскому слухи о реформаторских планах Николая I как животрепещущую новость: “Государь уезжая оставил в Москве проект новой организации, контр-революции Революции Петра” (XIV, 69). Между тем, как выяснил П.И. Бартенев, Пушкин сразу после царской аудиенции поспешил именно к Вяземскому, чтобы поделиться радостными впечатлениями20.
А основное содержание беседы все же стало известным со слов самого Николая I, который в апреле 1848 г. рассказал графу М.А. Корфу: “Я, — говорил государь, — впервые увидел Пушкина после моей коронации, когда его привезли из заключения ко мне в Москву совсем больного и покрытого ранами — от известной болезни. Что сделали бы вы, если бы 14 декабря были в Петербурге? — спросил я его, между прочим. — Стал бы в ряды мятежников, — отвечал он. На вопрос мой, переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать иначе, если я пущу его на волю, он наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 декабря, но очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул руку, с обещанием — сделаться другим” (курсив добавлен)21.
“Записки” М.А. Корфа, впервые опубликованные в журнале “Русская Старина” в 1900 г., достаточно широко цитируются и комментируются в пушкинистике. Однако слова “он наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 декабря” практически всюду нещадно вычеркнуты — вопреки элементарным нормам научной добросовестности, даже без обозначения купюры22. И неудивительно. Там как раз и заключается суть долгой беседы — то, что больше всего удивило царя и запало ему в память.
Злополучная фраза императора, будучи приведенной полностью, исчерпывающе разъясняет один из узловых эпизодов жизни Пушкина — окутанный дразнящим ореолом таинственности, обросший ворохом елейных нелепостей. Оказывается, никакого секрета нет, и гадать не о чем. Беседа длилась долго, причем говорил преимущественно Пушкин. Он почтительно льстил самодержцу, разгромившему мятеж декабристов.
Довольно точное представление о том, в каком духе Пушкин изощрялся в комплиментах, можно извлечь из его собственноручных письменных отзывов о декабрьском восстании.
“Меры правительства доказали его решимость и могущество” (XIII, 262), — читаем в письме А.А. Дельвигу от 20 февраля 1826 г.
Вскоре после аудиенции, в ноябре 1826 г. поэт написал по царскому повелению статью “О народном воспитании”, где черным по белому значится: “должно надеяться, что люди, разделявшие образ мыслей заговорщиков, образумились; что, с одной стороны, они увидели ничтожность своих замыслов и средств, с другой — необъятную силу правительства, основанную на силе вещей” (XI, 43). К теме сочинения этот пассаж прямого касательства не имел, значит, автор по собственному почину удостоил “падших” декабристов снисходительного пинка.
Вне всякого сомнения, 8 сентября Пушкин распинался перед монархом именно в подобном ключе.
В июле 1828 г., давая правительственной комиссии письменные показания по делу об отрывке из элегии “Андрей Шенье”, Пушкин пренебрежительно называет восстание 1825 года “нещастным бунтом 14 декабря, уничтоженным тремя выстрелами картечи и взятием под стражу всех заговорщиков” 23. Вряд ли можно усомниться в искренности этих слов.
Таким образом, надо полагать, ободренный “милостивым вниманием” Пушкин пустился в долгие рассуждения о “ничтожном нещастном бунте” и “необъятной силе правительства”. Причем он поступил так не страха ради, а по зову сердца, ведь царь, судя по дневнику А.Г. Хомутовой, объявил ему прощение сразу.
Николаю I чрезвычайно понравились излияния знаменитого поэта-бунтаря, и вечером того же дня государь сказал графу Д.Н. Блудову, что “долго говорил с умнейшим человеком в России”24. Цветистые комплименты получили надлежащую оценку, ставшую легендарной.
Комментируя высказывание царя, Д.Д. Благой проницательно отмечает: “В этом сенсационном заявлении, несомненно, была и доля самохвальства”25. Не менее интересна и другая догадка Благого, о том, что Николай I выбрал для похвалы поэту отнюдь не случайного собеседника. Перу министра Блудова принадлежали как первое официальное сообщение о мятеже на Сенатской площади, так и доклад следственной комиссии по делу декабристов26. Похоже, царь, высоко оценивший рассуждения поэта о мятежниках, заодно подпустил графу изящную шпильку.
Можно ли считать лестные слова самодержца насчет выдающегося ума Пушкина искренней данью восхищения?
“Очень важно, что в более поздних рассказах, уже пережив всю длительную и драматическую историю отношений с поэтом, Николай никогда не повторял этой восторженной оценки, видимо вырвавшейся у него под непосредственным впечатлением разговора с поэтом”27, — подметил Ю.М. Лотман.
Исследователь всерьез считал, что царь на аудиенции оказался глубоко потрясен и тщетно гадал о причине такого глубокого, но мимолетного изумления: “Очевидно, Пушкин чем-то поразил царя”28.
Апелляция к очевидности бывает рискованной при фатальном отсутствии чувства юмора. Ю.М. Лотман не мог взять в толк, что царь попросту подшутил над Блудовым.
Вскоре после аудиенции император через А.Х.Бенкендорфа повелел Пушкину “представить мысли и соображения” касательно “воспитания юношества” (XIII, 298). Результатом явилась злополучная записка “О народном воспитании” (1826). Карандаш недоумевающего монарха щедро разукрасил ее текст в двадцати восьми местах, проставив сорок вопросительных знаков и один восклицательный. “Любопытно, что вопросительные знаки поставлены царем и возле чересчур лояльных утверждений”, — отметил Ю.И. Дружников29. А затем, на протяжении десяти лет, Николай I ни разу не посоветовался с “умнейшим человеком в России” о государственных делах. Так что возвращенный Пушкину через Блудова комплимент вряд ли можно воспринимать всерьез.
Естественно, пересказывать свои подобострастные излияния Пушкин поостерегся, опасаясь замарать свою репутацию в глазах либеральной публики. Н.Я. Эйдельман совершенно правильно рассудил: “мы имеем право предположить, что вообще самые щекотливые элементы беседы, в особенности то, что касалось декабристов, так и осталось самой сокрытой от современников частью всего эпизода” 30. Достаточно лишь уточнить, что необходимость в стыдливых умолчаниях выпала именно на долю Пушкина.
Д.Д.Благой считает, что Пушкин в записках гр. М.А.Корфа изображен “в тенденциозном свете”31. Спору нет, комплиментарными эти мемуары назвать нельзя. Однако они написаны по просьбе П.В. Анненкова в 1852 г., еще при жизни Николая I. Поэтому следует полагать, что слова царя переданы им с надлежащей точностью, без малейшей отсебятины.
Больше всего Д.Д.Благому не по вкусу упоминание о “пропасти комплиментов”, которое, по мнению пушкиниста, “не вяжется со всеми остальными свидетельствами о беседе между царем и поэтом, которыми мы располагаем”32. Наоборот, В.Э.Вацуро по поводу достопамятной аудиенции справедливо отмечал: “все сведения о ней идут из вторых рук и все варьируются, однако не противоречат друг другу”33.
Повторяю, на самом деле тут никакой тайны, никакой загадки нет. Уже при сопоставлении всего двух свидетельств, А.Г.Хомутовой и М.А.Корфа, заметна простая и ясная закономерность. Рассказывая об аудиенции, Пушкин упомянул только те детали, которые представляли его в выгодном свете.
А именно, введение режима личной царской цензуры означало, что император благоволит к поэту и считает его дарование исключительным. В письме от 9 ноября 1826 г. Пушкин радостно сообщил Н.М.Языкову: “Царь освободил меня от Цензуры. Он сам мой Цензор. Выгода конечно необъятная” (XIII, 305).
Слова Пушкина о том, что 14 декабря он “стал бы в ряды мятежников”, принято считать изумительно смелыми и благородными. Между тем это признание состоялось после объявленного царем прощения, да и в любом случае оно ничем поэту не грозило. Как-никак, в Лицее Пушкин ознакомился с основами юриспруденции. Он понимал, что нельзя привлечь к ответственности за намерения, да и суд над декабристами уже состоялся. За один проступок не наказывают дважды, а ведь Пушкин официально поплатился за поэтическую крамолу еще в 1820 г., когда его по решению Госсовета выслали из столицы. Зато якобы смелый ответ, разумеется, озарял обоих собеседников блеском рыцарственного благородства.
Итого, по подсчету В.Ф. Ходасевича, набралось две-три минуты разговора. Все остальное наносило ущерб репутации Пушкина и огласке с его стороны не подлежало.
Особенно важным представляется клятвенное обещание “сделаться другим”, которое несомненно было дано. Оно стало крупным успехом для Николая I, спустя семь лет сказавшего княгине Вяземской: “До сих пор он сдержал данное мне слово, и я им доволен” (XII, 319, 486 — франц.). Пушкин сам приводит эту фразу в дневнике от 1 января 1834 г.
В августе 1828 г. Пушкин делает черновой набросок письма А.X.Бенкендорфу: “Госуд. Имп. изволил в минуту для меня незаб. освободить меня от Цензуры я дал честн. слово Государю которому [надеюсь не изменил и не изменю по гроб] [не только] [из явного благоразумия] [но] которому изменить я не могу, не говоря уже о чести дворянина, но и по [сердечной] глубокой, искренней моей привязанности к [Е. Вел. как] Царю и человеку”34.
Пылкая безоговорочная капитуляция бывшего “певца свободы” упомянута лишь в письме к шефу жандармов, ведь даже близким друзьям такой поступок мог показаться, мягко говоря, неоднозначным.
Всего глупее было бы по такому поводу читать мораль давно усопшему поэту. Но ведь сами пушкинисты столь же упорно, сколь беспомощно бросаются защищать Пушкина. К примеру, необходимость и правомерность моральной оценки в данном случае чувствует В.С.Непомнящий, который пишет: “Удивляются и возмущаются: как можно всерьез думать, что он мог договариваться с этим ужасным Николаем, иметь дело с этим вешателем? Дамская логика. Забывают, что цари всегда карали мятежи казнями, что Пушкин был дворянин и по-дворянски относился к царю”35. Здесь ученый прямо подразумевает, что по “логике” дворянина следует отвергнуть честь, стойкость и сострадание. С презрением истинного мачо поминая логику “дамскую”, ученый муж, надо полагать, отстаивает преимущества логики блатной, “умри ты сегодня, а я завтра”, либо, на худой конец, обывательской, “моя хата с краю”.
К тому же маститый пушкинист вдруг обнаруживает словно бы неумение оперировать фактами. Общеизвестна фраза Пушкина из письма П.А.Вяземскому 14 августа 1826 г.: “Повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна” (XIII, 291). А уж концовка послания и вовсе преисполнена “дамской логики”, идущей вразрез со здоровым “дворянским” прагматизмом: “Ты находишь письмо мое холодным и сухим. [Ему] Иначе и быть невозможно. Благо написано. Теперь у меня перо не повернулось бы”. Здесь речь идет о прошении Николаю I о помиловании 36, написанном Пушкиным 11 мая 1826 г.
Вряд ли В.С.Непомнящий не сподобился прочесть это письмо Пушкина, значит, явное заблуждение исследователя нельзя считать добросовестным.
Речь не о том, чтобы ехидничать, обнаружив грязное пятно на репутации “певца свободы” или попытаться дать поступку Пушкина благовидное истолкование. Тяжкая и скользкая необходимость вынести нравственный вердикт в данном случае отсутствует. Достаточно того, что сам Пушкин постеснялся рассказывать о кульминационном эпизоде аудиенции, о клятве, скрепленной рукопожатием.
Стыдливость большинства пушкинистов, упорно кромсающих цитату из записки М.А. Корфа, также невозможно переоценить.
Увы, не приходится допустить и мысли, будто Пушкин искренне и глубоко разочаровался в прогрессивных идеалах, став убежденным сторонником николаевского режима. Унизительное и явно вынужденное обещание определило все дальнейшее творчество поэта и его судьбу.
Не менее жалкими выглядят потуги пушкинистов изобразить Пушкина несгибаемым революционером-подпольщиком в тылу самодержавия. С их подачи поэт неизбежно выглядит не просто лицемером, но клятвопреступником.
Но когда пушкинист спотыкается о неувязку, тем хуже для здравого смысла. Например, В.С.Непомнящий категорически опровергает узколобых простаков, считающих “оборотнем и двурушником”37 поэта, написавшего практически одновременно и “Послание в Сибирь”, и верноподданнические “Стансы”. Согласно аргументации ученого, Пушкин “был порядочный человек”, за которым не числятся “низкие и неприглядные поступки”, и он не давал “основания отказывать ему в обыкновенной порядочности”38.
То есть прямое доказательство пушкинского двуличия отброшено за отсутствием доказательств.
Вращающийся спасательный круг доводов не ахти как привлекателен. Гораздо солиднее подпустить в рассуждения диалектической мути, как это делает Н.Я.Эйдельман: “И в дальнейшем, в течение нескольких лет, сочинения, сочувственные к узникам, безусловно, нелегальные, вольные, перемежаются текстами внешне лояльными, комплиментарными в адрес высшей власти. Автору книги уже приходилось высказываться о том, что сам поэт с его широчайшим взглядом на сцепление вещей и обстоятельств не видел тут никакого противоречия; что оба полюса — “сила вещей” правительства и “дум высокое стремленье” осужденных — составляли сложнейшее диалектическое единство в системе его поэтического и нравственного мышления, “дум высоких вдохновенья”39.
А ведь замечательная вещь диалектический материализм, пригодный на все случаи жизни. Главное, чтоб личность была гигантская, тогда и оправдания ей найдутся. Оказывается, рептильность и двоедушие все же могут совмещаться с искренностью и благородством, поэтому Пушкин в густом гриме декабриста уже не выглядит мятущимся подлецом.
“Разумеется, сохранение этого единства нелегко давалось самому поэту, — тонко соболезнует Н.Я.Эйдельман, — понимание его позиции было труднейшей задачей для старых друзей-декабристов — и совершенно невозможной для подозрительной власти”40.
Вся загвоздка, оказывается, в том, что ни царь, ни декабристы не владели передовым марксистско-ленинским диалектическим методом. Они слишком плоско и однозначно расценили двойную игру Пушкина, который отчаянно лавировал, стремясь быть одновременно и любимцем царя, и кумиром мыслящей публики.
Умственно прямолинейным сынам XIX века было невдомек, до чего комфортабельно в нравственной сфере извилистое мышление советского интеллигента. Вот почему В.С.Непомнящий с болью и жаром пишет о современниках Пушкина, которые “его называли лизоблюдом и льстецом”, льстящим царю и “тишком подмигивающим узникам”41. Экие тупые замшелые моралисты…
Конечно, жалкая мелюзга вроде каторжников-декабристов не в состоянии оценить “широчайший” размах пушкинской души. Их мнение в расчет принимать нельзя, и права на высказывание они лишены по сей день, как при николаевском режиме.
Хорошо известны слова И.И. Пущина из письма от 14 июня 1840 г. И.В.Малиновскому: ““Кажется, если бы при мне должна была случиться несчастная его история и если б я был на месте К. Данзаса, то роковая пуля встретила бы мою грудь: я бы нашел средство сохранить поэта-товарища, достояние России…”. На этом цитату принято обрывать, потому что дальше говорится: “…хотя не всем его стихам поклоняюсь; ты догадываешься, про что я хочу сказать; он минутно забывал свое назначение и все это после нашей разлуки”42.
В наиболее полном сборнике мемуаров и писем Пущина (опубликованном почти полтора века спустя после смерти автора) фраза снабжена сноской: “Об отношении декабристов и, в частности, Пущина к Пушкину после появления стихотворений “Стансы” и “Клеветникам России” см. вступ. статью”43. Дальше начинается небольшой литературоведческий детектив. Во вступительной статье нет ни слова, ни даже полсловечка об упомянутых стихотворениях. Яснее ясного, что над предисловием поработали ножницы цензуры, но безвестный работник издательства “Правда” впопыхах забыл внести правку и в примечание. Паспорт книги содержит код разрешения Главлита — ИБ 1860. Подписано в печать 22.05.89.
Пожалуйста, поразмыслите над этой датой. Уже вовсю бушуют “гласность” и “перестройка”. Уже опубликованы “Колымские рассказы” В.Т.Шаламова и “Крутой маршрут” Е.С.Гинзбург. Спустя два месяца в “Новом мире” начнут публиковать “Архипелаг ГУЛАГ” А.И.Солженицына.
А вот мнение ссыльных декабристов о Пушкине опубликовать нельзя! Выходит, эта тайна гораздо постыднее и опаснее, чем страдания миллионов советских лагерников.
Нелепица здесь только мерещится. Многоопытная цензура и тайная полиция совершенно правы, “своих” отдавать на заклание нельзя. Можно пожертвовать грязной пешкой вроде Булгарина, но покорный и продажный ферзь останется сиятельной фигурой и не подвергнется ни малейшим нареканиям. Ренегатов и прихвостней следует оберегать, они должны быть сыты при жизни и окружены посмертным почетом. Им нужна гарантия от упреков в предательстве и своекорыстии.
Духовные наследники Бенкендорфа и Красовского свято блюдут ведомственные интересы, и даже спустя полтора века цензура будет отовсюду вычищать ропот нерчинских узников в адрес Пушкина.
Несколько больше, в сравнении с декабристами, повезло Ф.В.Булгарину. Описывая печатную склоку между ним и Пушкиным, исследователи волей-неволей поминают опубликованный в “Северной Пчеле” от 11 марта 1830 г. памфлет, где был изображен такой персонаж: “природный Француз, служащий усерднее Бахусу и Плутусу, нежели Музам, который в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, ни одной полезной истины, у которого сердце холодное и немое существо, как устрица, а голова — род побрякушки, набитой гремучими рифмами, где не зародилась ни одна идея; который, подобно исступленным в басне Пильпая, бросающим камнями в небеса, бросает рифмами во всё священное, чванится перед чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных, чтоб позволили ему нарядиться в шитый кафтан; который марает белые листы на продажу, чтобы спустить деньги на крапленых листах, и у которого одно господствующее чувство — суетность”44.
Публике не потребовалось разъяснений, кто именно в тогдашней литературной братии прославился свободолюбием, но пресмыкался перед властями. Корыстного и суетного поэта, изображенного в предельно злой, но точной карикатуре, сразу опознали все — и читатели, и сам прототип.
Немногим позже (в конце 1831 года) Н.А.Мельгунов писал С.П.Шевыреву: “Теперешний Пушкин есть человек, остановившийся на половине своего поприща, и который, вместо того, чтобы смотреть прямо в лицо Аполлону, оглядывается по сторонам и ищет других божеств, для принесения им в жертву своего дара. Упал, упал Пушкин и — признаюсь, мне весьма жаль этого. О, честолюбие и златолюбие” 45.
Может статься, ничтожные Булгарин и Мельгунов превратным образом истолковали порывы чистой и широкой поэтической души? Однако вот что мы читаем в письме Пушкина к жене от 8 июня 1834 г.: “Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно” (XV, 156, курсив добавлен).
Выходит, пресловутые соображения “честолюбия и златолюбия” отнюдь не были ему чужды. Сложно допустить, что лишь последующая женитьба решительно переменила натуру Пушкина, и на аудиенции в Чудовом дворце перед ним не маячили соблазны карьерные и денежные.
Когда кн П.А.Вяземский, обсуждая судьбу Пушкина с П.А.Плетневым, говорил, что тот действовал “по несчастному стечению обстоятельств, соблазнивших его” 46, тут несомненно подразумевались отношения поэта с царем.
Но даже безотносительно к мотивации поступка невозможно отрицать, что 8 сентября 1826 года поэт поневоле заключил с властями унизительную сделку. И тогда, и впоследствии, заискивая перед царем и шефом тайной полиции, Пушкин оказался слишком слаб духом, чтобы в полной мере осознать всю глубину своего падения.
Зато у проницательных современников, как видим, иллюзий на его счет не водилось.
* * *
Далеко не сразу Пушкин стал коварным и благородным партизаном в царском тылу, а только после 1937 года, когда пушкиноведение окрепло и расцвело под мудрым руководством ленинско-сталинской коммунистической партии. В результате, как объявил Б.В.Томашевский, была “разоблачена легенда о политическом ренегатстве Пушкина в последние годы его жизни” 47.
До того, на протяжении первого двадцатилетия советской власти, в бесконвойной пушкинистике наблюдался жуткий идейный раздрызг.
Позже, в шестидесятые годы, когда советская идеология обретет старческую утонченность, Я.Л.Левкович с презрительной скорбью поведает о тех временах, когда “в пушкиноведческих работах появляется версия об измене Пушкина делу декабристов”48. Более того, тогда “вульгаризаторские положения, дискредитирующие Пушкина политически и морально, из авторитетных научных изданий перешли в популярные статьи и школьные учебники”49.
Одним из крупнейших “вульгаризаторов” в тридцатые годы явился профессор Д.Д.Благой, веско доказывавший, что зрелый Пушкин, начиная с поэмы “Полтава” до “Медного всадника”, последовательно развенчивал мятежных декабристов в угоду царю50. Впоследствии сметливый исследователь повернулся на оси диаметрально, в точности следуя сталинистскому идеологическому ветру.
Беда не приходит одна. По ходу послереволюционной неразберихи, как отмечает Я.Л.Левкович, многострадальную “марксистскую методологию” подрывала “еще одна разновидность вульгарного социологизма”, а именно, “стремление излишне революционизировать Пушкина, модернизировать его мировоззрение” 51.
Например, Л.Н.Войтоловский утверждал, что после 14 декабря Пушкин “весь мир воспринимал под знаком декабрьского восстания, а именно это и превратило его образы в живые документы эпохи”52. По мнению догадливого автора, например, “Египетские ночи” содержат аллегорическое изображение декабристов, и ложе Клеопатры символизирует Сенатскую площадь53.
Застрельщиком радикальной гримировки Пушкина под декабриста выступил В.Я.Брюсов, писавший: “представлять Пушкина “коммунистом”, конечно, нелепо, но что Пушкин был революционер, что его общественно-политические взгляды были революционные как в юности, так и в зрелую пору жизни и в самые ее последние годы, это — мое решительное убеждение”54.
Поскольку Брюсова не приходится считать безмозглым чурбаном, наверно, для него пример Пушкина стал отдушиной и способом ужиться со властью, которая главными рычагами общественной жизни сделала насилие и ложь.
Встать над схваткой сумел А.Г.Цейтлин. Он возражал и тем исследователям Пушкина, которые, “вкривь и вкось толкуя факты его творчества”, утверждали, будто поэт, “являющийся детищем дворянской культуры, умер вместе с нею”, и тем литературоведам, кто полагал, что “автор “Кинжала” и “Деревни” преодолел давление на себя дворянской культуры, что он деклассировался, сделался виднейшим идеологом декабризма”55.
Разумеется, ученый не делал секрета из единственно верного идеологического подхода. “Противостоя этим ложным трактовкам, — назидал он, — марксистско-ленинское литературоведение изучает Пушкина как явление дворянской культуры, сохраняющее исключительное значение для нашей современности”56.
При таком шокирующем разброде мнений исследователи не останавливались перед тем, чтобы попросту назвать вещи своими именами.
“Пушкин капитулировал перед самодержавием”, — писал Д.П.Святополк-Мирский в статье “Проблема Пушкина” (1934), поясняя: “для буржуазного идеолога и поэта известная подлость, известное лакейство перед существующими господами было явлением нередким”57. Бестактному автору дали надлежащий отпор и ученые мужи58, и бдительные органы НКВД. Арестованный и осужденный по подозрению (sic!) в шпионаже, в 1939 году он умер в лагере под Магаданом. Неудобная проблема Пушкина, таким образом, разрешилась. Впоследствии всяческие эйдельманы и благие могли, не опасаясь оппонентов и разоблачений, лепить официозную легенду о поэте.
Хотя, впрочем, идеологическая безупречность не могла дать гарантию от репрессий. Объявивший Пушкина пожизненным декабристом 59 Г.А.Гуковский окончил свои дни в тюрьме Лефортово, в 1950 году.
В результате постсоветских пертурбаций из революционера и атеиста Пушкина как-то потихоньку отпочковался православный монархист. Ничего не попишешь, гениальной личности подобает сложность. Главное, оба Пушкина безукоризненно искренни, благородны и оттого пользуются всеобщим обожанием.
Подобно византийскому орлу на российском государственном гербе, два курчавых профиля мирно уживаются на одном туловище, глядя в противоположные стороны.
Автор современного школьного учебника Ю.В.Лебедев утверждает, что возвращенный из ссылки Пушкин “не утратил веры в субъективное благородство стремлений и помыслов декабристов”. После чего пируэты в советском духе заканчиваются, и переход Пушкина на сторону деспотизма истолкован уже как сугубо благотворный и мудрый поступок: “Его друзья, пылкие романтики свободы, не учли реальную силу самодержавия, опирающуюся на веру народную, на тысячелетнюю историческую традицию. Пушкин все решительнее склоняется к мысли, что общественные перемены в России возможны только при опоре на эту могущественную государственность, способную вести страну по пути решительных преобразований”60.
О том, что “могущественное” полицейское государство Николая I за тридцать лет умудрилось потерять статус общепризнанного европейского лидера и довести Россию до политической катастрофы, Ю.В.Лебедев благоразумно умалчивает. Действительно, школьникам ни к чему навязывать параллели с современностью.
А вот в современном вузовском учебнике видный пушкинист Н.Н.Скатов объясняет студентам-филологам совсем иное: “Когда Пушкину в стихотворении “Друзьям” (1828) пришлось отводить обвинения в лести царю, он четко определил свое место и свою программу — противостояние”61.
Оба учебника одобрены Министерством образования и науки Российской Федерации. Для школьников рекомендуется Пушкин-державник, а студентам преподносится Пушкин-оппозиционер.
Пожалуйста, представьте себя на месте юноши, который на школьных экзаменах рассказывал о том, как Пушкин стал приспособленцем ради величия Отечества, а в университете ему приходится переучиваться и бойко доказывать, что несгибаемый поэт противостоял николаевскому режиму. После чего, уже как дипломированный филолог, он с учебником Лебедева наперевес втолковывает школьникам, зачем поумневший “певец свободы” склонил гордую забубенную голову перед “реальной силой самодержавия”.
Наверно, подрастающему поколению негоже иметь устойчивую систему ценностей, и министерским чиновникам все равно, какого именно из Пушкиных вдалбливают в юные головы, лишь бы привить им навык трепетного преклонения.
Есть, как видим, веские основания полагать, что внушительные завоевания зорких чекистов и эластичных марксистско-ленинских литературоведов не пошли прахом.
И вряд ли можно удивляться, что Пушкин остается для исследователей священной тайной за семью печатями.
Рига, 2010
Примечания
Цитаты из произведений А.С. Пушкина даются по академическому Академическому полному собранию сочинений в 16 томах (М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937–1959) в круглых скобках, с указанием римскими цифрами тома и арабскими — страницы.
Письма Пушкина приводятся по тому же изданию, но цитаты сверены с трехтомным изданием писем под редакцией Б.Л.Модзалевского (М.; Л., 1926–1935). Тем самым сохранено своеобразие авторской орфографии и пунктуации.
Ссылки на доступные в Интернете источники, где отсутствует пагинация, отмечены как “www”.
Условные сокращения:
Благой — Д.Д.Благой. Творческий путь Пушкина (1826–1830). — М.: Советский писатель, 1967. — 724 с.
Лотман — Ю.М.Лотман. Пушкин: Биография писателя; Статьи и заметки, 1960–1990; “Евгений Онегин”: Комментарий. — СПб.: Искусство–СПБ, 1995. — 846 с.
ПВЖ — В.В.Вересаев. Пушкин в жизни // В.В. Вересаев. Сочинения в 4 тт. М.: Правда, 1990.
ПВС — Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 тт. — 3-е изд., доп. СПб.: Академический проект, 1998.
1. Цитата из письма приведена в авторской орфографии и пунктуации, подчеркивания также сделаны Пушкиным.
2. Н.Я.Эйдельман. Пушкин и декабристы: Из истории взаимоотношений. М., 1979. С. 4.
3. И.З.Сурат. Биография Пушкина как культурный вопрос. “Новый Мир” 1998, № 2.
4. Т.Г.Цявловская. Неясные места биографии Пушкина // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1962. Т. 4. С. 32.
5. См. Н.Я.Эйдельман. Пушкин. Из биографии и творчества. 1826–1837. М., 1987 г., www.
6. Русский Архив, 1867, стлб. 1065–1068. Цит. по: ПВЖ. Т. 2. С. 288.
7. Владислав Ходасевич. Пушкин и Николай I // В.Ф. Ходасевич. Книги и люди, М., 2002. С. 137.
8. Бар. А.А.Дельвиг — П.А.Осиповой, 15 сент. 1826 г. Р.А., 1864, III, С. 141. Цит. по: ПВЖ. Т. 2. С. 290.)
9. Б.Л.Модзалевский. Пушкин под тайным надзором // Б.Л.Модзалевский. Пушкин и его современники. СПб., 1999. С. 100.
10. Отрывок о Пушкине из опубликованных в 1873 г. под псевдонимом Ю. Саса мемуаров перевел на русский язык и прокомментировал В.Ф.Ходасевич в упомянутой выше статье “Пушкин и Николай I” (в газете “Возрождение”, 1938, №№ 4118–4119).
11. В.С.Непомнящий. Поэзия и судьба. М., 1987. С. 123.
12. Благой. С. 45.
13. А.И.Герцен. Собр. соч. в 30-ти тт. М., 1956. Т. 7. С. 541.
14. Благой. С. 46.
15. П.А.Вяземский. Мицкевич о Пушкине // ПВС. Т. 1. С. 124.
16. Благой. С. 676.
17. См. А.Ф.Смирнов. Примечания // Н.А. Добролюбов. Избранные статьи. М., 1980., www.
18. Ю.М.Лотман. Александр Сергеевич Пушкин: Биография писателя // Лотман. С. 113.
19. Свидетельство М.М.Попова, чиновника III Отделения. “Русская Старина”, 1874, № 8, 691. Цит. по: ПВЖ, Т. 2. С. 239.
20. “К последним праздникам коронации возвратился в Москву князь Вяземский. Узнав о том, Пушкин бросился к нему, но не застал дома, и, когда ему сказали, что князь уехал в баню, Пушкин явился туда, так что первое их свидание после многолетнего житья в разных местах было в номерной бане”. П.И. Бартенев со слов кн. В.Ф. Вяземской. Рус. Арх., 1888, II, 307. Цит. по: ПВЖ. Т. 2. С. 294.
21. Граф М.А.Корф. Записки. Русская Старина. 1900. Т. 101. С. 574. Цит. по: ПВЖ. Т. 2. С. 288.
22. См., напр., урезанную цитату в: М.А. Корф. Записка о Пушкине // ПВС. Т. 1. С. 106.
23. А.С.Пушкин. Полное собрание сочинений: В 10 т. — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1977–1979. Т. 10. С. 495.
24. П.И. Бартенев. “Русский Архив”. 1865. С. 96 и 389. Цит. по: ПВЖ. Т. 2. С. 293.
25. Благой. С. 44.
26. См. там же.
27. Ю.М.Лотман. Несколько добавочных замечаний к вопросу о разговоре Пушкина с Николаем I 8 сентября 1826 года // Лотман. С. 367.
28. Там же.
29. Ю.И.Дружников. Фига в кармане как условие выживания // Ю.И. Дружников. Дуэль с пушкинистами. М., 2001., www.
30. Н.Я.Эйдельман. Пушкин. Из биографии и творчества. 1826–1837. М., 1987 г., www.
31. Благой. С. 47.
32. Там же.
33. В.Э.Вацуро. Пушкин в сознании современников // ПВС. Т. 1. С. 11.
34. Пушкин А.С. Письма. Под ред. и с примеч. Б.Л.Модзалевского. В 3-х тт. М.; Л., 1926–1935. Т. 2. С. 54.
35. В.С.Непомнящий. Поэзия и судьба. М., 1987. С. 123.
36. П.А.Вяземский писал 31 июля 1826 г. из Ревеля: “Я видел твое письмо в Петербурге: оно показалось мне сухо, холодно и не довольно убедительно. На твоем месте написал бы я другое и отправил в Москву” (XIII, 289). См. Модзалевский. Т. 2. С. 172–174.
37. В.С.Непомнящий. Поэзия и судьба. М., 1987. С. 126.
38. Там же.
39. Эйдельман. Ук. соч., www.
40. Там же.
41. В.С.Непомнящий. Поэзия и судьба. М., 1987. С. 121.
42. И.И.Пущин. Записки о Пушкине. Письма. М., 1989. С. 145.
43. Там же. С. 469.
44. “Северная Пчела”, № 30 за 1830 г., от 11 марта. Цит. по: П.Н.Столпянский. Пушкин и “Северная пчела” (1825–1837) // Пушкин и его современники: Материалы и исследования. Пг., 1916. Вып. 23/24. С. 164.
45. Н.А.Мельгунов — С.П.Шевыреву, 21 декабря 1831 г. Цит. по: А.И. Кирпичников. Очерки по истории новой русской литературы. Т. II, изд. 2, М., 1903. С. 167–168.
46. См. письмо П.А.Плетнева Я.К.Гроту, 8 ноября 1841 г. // Переписка Я.К.Грота с П.А.Плетневым. СПб., 1896. Т. 2. С. 114.
47. Б.В. Томашевский. Основные этапы изучения Пушкина // Б.В.Томашевский. Пушкин. Работы разных лет. М., 1990. С. 643.
48. Я.Л.Левкович. Биография // Пушкин: Итоги и проблемы изучения. М.; Л., 1966. С. 287.
49. Там же.
50. См. Д.Д.Благой. Социология творчества Пушкина. 2-е изд. М. 1931.
51. Левкович. Ук. соч. С. 287.
52. Л.Н.Войтоловский. Пушкин и его современность. “Красная новь”, 1925, № 6. С. 256.
53. См. В.И.Бойчевский. Войтоловский // Литературная энциклопедия: В 11 т. — [М.], 1929–1939. Т. 2. Стб. 278–280.
54. В.Я.Брюсов. Мой Пушкин. М–Л., 1929. С. 301.
55. А.Цейтлин. Наследство Пушкина // [А.С. Пушкин: Исследования и материалы] / (Лит. наследство; Т. 16–18). М., 1934. С. 6.
56. Там же.
57. Д.Мирский. Проблема Пушкина // [А. С. Пушкин: Исследования и материалы] / Лит. наследство. М., 1934. Т. 16–18. С. 101.
58. См. В.В.Гиппиус. Проблема Пушкина: По поводу статьи Д. Мирского “Проблема Пушкина” (Лит. наследство. 1934. № 16/18) // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1936. [Вып.] 1. С. 253–261.
59. “Он остался человеком и поэтом декабристского характера до конца дней своих. До самой смерти он сохранял верность свободолюбивым идеям своей молодости”. Г.А. Гуковский. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957. С. 6.
60. Ю.В.Лебедев. Литература. 10 класс. Учебник для общеобразовательных учреждений. В 2-х чч. М., 2007. Ч. 1. С. 106, 107.
61. История руской литературы XIX века. 1800–1830-е годы. Учебник для вузов. 2-е изд., доп. М., 2008. С. 258.