Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2009
Юрий БЕЛИКОВ
/ Пермь /
Гипсовый воздух
КЛАВИШИ
Книжный шкаф — клавиатура.
Сколько клавиш-корешков!
Пианист, губа не дура,
ах, рояль-то твой каков!
Нет единственного звука.
Есть единый звукоряд.
В безучастной гамме духа
книги рядышком стоят.
До — для Данта, фа — для Фета,
ми — Мицкевич, ля — Золя…
Пианист, ты слышишь это?
Где же музыка твоя?
Отчего по книжным полкам
водишь пальцем сверху вниз?..
Ты возьми аккорды с толком!
Но ответил пианист:
— Я сыграл бы на рояле,
я бы взял аккорды те —
только клавиши запали
у рояля кое-где.
ОТЛУЧЕНИЕ ОТ ДОМА
Я в этом доме запрещён.
Я не вхожу в число имён
произносимых в доме этом.
Там в три стены застеклены
(тут клены проросли!) сыны
с клеймом клюющейся страны,
лишь я в том доме под запретом.
Там ты, моя полужена,
в двуспальном кресле спишь одна,
как хлеб вечери преломляя,
собой заначку пустоты,
там ты, я говорю, там ты,
полужена, полуживая.
И правя чопорную речь,
там в певчую швыряет печь
отец твой книг моих дощечки,
а мать печёт на той печи
причудливые куличи
и кличет дочь плясать от печки.
Там, чтоб навек меня проклясть,
мои портреты станут класть
в медвежью пасть, в раскрытый череп,
и я подохну иль дыхну
медовой мглой на всю страну,
а в том дому — столетье через.
И я гляжу, пока темно,
как в печень ранено окно
настольной лампою полночной…
Что мне страна?! Здесь не по мне!
Пусть запретят меня в стране…
А я взберусь по той стене
хотя б трубою водосточной.
ИЗВЕДЕНИЕ ЧЕРЕЗ ТУФЕЛЬКУ
Из туфельки из трофейной пьет водку полковник Киров.
На стелечке на лимонной. Мамоне своей служа.
И залпом ее осушает! И слушает, опрокинув,
как след твой внутри сгорает. И кашляет: “Кха-роша!”
И сразу пространство цугом за дудкой его утробы
встает — от Перми двуперстной, где вспыхнул твой след, и — вниз,
к престольной, двенадцатиперстной Москве, где потух он, чтобы
в Крыму — чашку к чашке — сбагрить китайских шажков сервиз.
И гипсовый воздух множит с меня меловые маски —
срезай и клади в корзины, и станешь богатой ты.
И в невод идут почтовый для присказки иль острастки
клейменые писморыбы, чьи напрочь разорваны рты!
И спрашивает полковник, единственный мой поклонник:
пишу ли? И, словно гули воркуют во мгле угла,
отвечу ему: “А хули?! Живот не болит, полковник?”
И Золушкой он посмотрит, что свой башмачок нашла.
БРАТЕЦ ИУДЫ
Я донёс…
Нет, не женщину в желтую рожь.
Просто истину молвил про ложь
и тотчас от нахлынувших слёз
потемнело в глазах.
Отчего потемнело, скажи?
Я же истину молвил о лжи!
А хожу, как Иуда, в слезах…
Почему
человечишко юркий, дряной
мне теперь словно братец родной?
Боже! Ноги омыл бы ему.
Зелье пью.
Женщин в жёлтую рожь уношу.
Бью баклуши. Курю анашу.
Отбываю епитимью.
СОН О РАССКАЗЕ
Ты уснёшь на плече моём.
И приснится тебе рассказ,
как мы входим с тобою в дом,
в тот, которого нет у нас.
Будет дом тот стоять в луче,
защищённый со всех сторон…
Но проснёшься ты на плече.
Потому и забудешь сон.
СГОВОР ПТИЦ
Хлебную корку иль голову рыбью
чайки, почти что касаясь лица,
жрут, что ни кинешь, и только не выпьют
небу подставленных глаз подлеца.
Стихнет базар между твердью и зыбью.
Снизится ворон до злачных высот.
— Ты-то хоть, гадина, выпей!
— Не выпью! —
каркнет и падаль в лазурь унесёт.
ЛУНА УРОДЦЕВ
Нас мучают уродцы сна…
Едва заснут уродцы бденья —
большая, красная луна
переполняет сновиденья.
И мочевой пузырь луны,
как будто притча во языцех,
диктует нам такие сны,
что впору Господу молиться!..
Красна ущербная цена
луны в смятенной звездной смете:
когда не спят уродцы сна,
уродцы бденья спят, как дети.
ПОЗДНИЙ ЗВОНОК
Словно пасмурный зэк, отпахавший
десятину свою за разбой,
как на страшную волю-паханшу
выхожу я на встречу с тобой.
Через десять годков позвонила…
Я свой срок — от звонка до звонка —
отмотал, получается? Мило.
Шило — в мыло. Я — тертый з/к.
Чтобы будущего не похабить,
я над прошлым возвёл саркофаг.
За версту стал я чувствовать бабий
влажный запах, как запах собак.
Но звонок оглушающий пробил
и пробил зачехлённый пробел,
и взметнувшейся воли Чернобыль
на чернику неволи осел.
Не пущайте меня за ворота,
вертухаи былого чутья.
Целься в пояс, конвойная рота,
чтобы в мозг не пошла малафья!..
Мне за ржавою, частой решёткой
йодной сетки на хриплой груди
так вольготно, так шатко, так кротко!
Что же машешь ты мне: “Выходи!”?
Как стерпеть, если сжился, что умер,
иль от сна затяжного затёк,
замозживший от нежности зуммер,
оживляющий поздний звонок?!
СОН
О РАЗДВОЕНИИ МОСКВЫ
Пока Москва с Москвой пластается,
Россия крепко спит, как старица.
Не тронь её в блаженном сне.
Не то проснётся с перепою:
— Москва пластается с Москвою?
Пущай пластаются оне!
Пока стенают бондаренки,
швыдкие ножками сучат,
в России спят большие реки
и малые, как дети, спят.
А ну как треснут и расколются?!
И ледоходом наградят?
Москва — окалина, околица,
а две — околица стократ.
А где калина, горечь, горница —
Россия. А в России — спят.
Так спят!.. А если просыпаются —
на падалицу бошек пялятся:
ого, как палица свистит!
Россия — спящая красавица.
Свою беду она заспит.
Пока одна Москва невинная
другой талдычит, что она
собой пьяна, как смоква винная,
когда другая не пьяна, —
в России, убелённой старцами,
берут за ухи пацана
у прозорливого окна
какой-то слепошарой станции:
— Гляди Москву! Их стало две.
ну а когда проснёшься в силе,
чтоб досмотреть свой сон в Москве,
скажи, что мы их отменили.
* * *
К возвращению матушки вновь становлюсь человеком —
с четверенек встаю, моюсь-бреюсь, бутылки сдаю
и заначки гнездо, разорённое в приступе неком,
заметавшейся ласточкой сызнова вью.
Возвращается матушка! Так возвращается память
страхов детских ночную рубашку вдыхать
материнскую, белую, чтобы до завтра не плакать,
а на завтра вернётся, ребёнком надышана, мать
Возвращается матушка — миру померкшего сына
воротить восвояси, покуда он сам не померк.
Возвращается сын — завершается мира картина
искупленным сияньем, которое сын опроверг.
Как до века гирлянд одевается фосфорным млеком
в тёмной комнате ель — вся игрушками озарена,
к возвращению матушки вновь становлюсь человеком.
А когда не вернётся она?..