Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2009
Николай ГУДАНЕЦ
/ Рига /
“Чести клич”, или Свидетельство благонадежности
“…быть искренним — невозможность физическая”.
А.С. Пушкин (XIII, 244).
I
Как известно, классиков почитают, но не читают.
У знаменитых, хрестоматийных стихотворений судьба незавидная. Их растаскивают на несколько расхожих строчек, и порой за этими усердно цитируемыми стихами лишь смутно помнится первоначальный шедевр. Читатели, за исключением специалистов, припоминают его лишь в самых общих чертах.
Вот, к примеру, пушкинское стихотворение “Свободы сеятель пустынный…”, написанное в 1823 году. Произведение общеизвестное, а для Пушкина этапное, как принято считать, знаменующее перелом в мировоззрении поэта. Конечно же, оно заслуживает пристального и вдумчивого прочтения. Попробуем насладиться всем богатством чувств и мыслей классика, не упуская ни одной строчки.
Изыде сеятель сеяти семена своя.
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды…..
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич. (II/1, 302)
В первой же строке пристального читателя обескураживает слово “пустынный”. Этим эпитетом в русском языке принято награждать безжизненную и бесплодную местность, подобную пустыне. Местность, а не человека. Именно в таком смысле это прилагательное встречается в других стихах Пушкина, к примеру, “Приветствую тебя, пустынный уголок…” (II/1, 89), или “На берегу пустынных волн…” (V, 135).
Неуклюжесть эпитета несомненна и для Т.Г. Цявловской, которая в кратком примечании к этому стихотворению1 сочла нужным особо отметить: “Эпиграф взят из евангелия от Матфея, гл. 13, ст. 3. Оттуда же и образ первых стихов (пустынный — одинокий)”. Почтенная автор академического комментария здесь, мягко говоря, лукавит. В указанной ею главе вообще не встречается слово “пустынный”. Зато в следующей главе читаем: “Иисус удалился оттуда на лодке в пустынное место один” (Мтф., 14:13). Вообще в Писании нигде не употреблен эпитет “пустынный” в смысле “одинокий”, и мнение Цявловской выглядит неубедительным.
Возникшее затруднение благополучно разрешает словарь Даля: “Пустынный, к пустыне относящ.; безлюдный, отшельный, одинокий”2. Следовательно, “пустынный” в смысле “одинокий” все-таки употреблялось, хотя и крайне редко. Давайте отнесем двусмысленность эпитета к разряду мелких шероховатостей, которые не должны мешать восхищенному, любовному, тщательному чтению.
Тем более, уже в следующей, второй строке нас поджидает новая досадная мелочь: “рано, до звезды”. О какой звезде, собственно, идет речь? У многих народов принято исчислять время суток “до первой вечерней звезды”. Именно до этого момента длится шаббат у иудеев, а также различные строгие посты у христиан и у мусульман. Вот первое, что приходит на ум. Однако слово “рано” подсказывает нам, что Пушкин имел в виду иное — так называемый “гелиакический восход звезды”, то есть “момент первого в году появления звезды над горизонтом на восточной стороне неба на фоне утренней зари”, как гласит Большая Советская Энциклопедия3.
Итак, слово “утренней” просто не влезло в строку, и его приходится недоуменно домысливать. Между прочим, один из черновых вариантов строки гораздо точнее: “Я вышел утром, до звезды” (II/2, 819).
Непонятно, с какой стати поэт исказил смысл уже найденной добротной строки. Читательское недоумение коренится в незнании стержневого принципа, которым руководствовался Пушкин в своей поэтической практике. Главным критерием поэтичности он считал нанизывание аллитераций, элегантно неброских, но отчетливых. Вот чем он занимался по преимуществу, лихорадочно перекраивая черновики. Попробуйте перечитать начальные стихи глазами самого поэта.
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды…
Оба слога слова “рано” негромко аукаются в последующих строках. Поэт старательно отшлифовал черновик, заменив точное “утром” на расплывчато двусмысленное “рано” (поди угадай, ранним вечером или же затемно?). Он выбрал окончательный вариант в ущерб смыслу — ради тонкой, соразмерной, завораживающей звукописи. Все прочее он полагал несущественным. И, как видим, не прогадал. Несуразные по мысли и слогу, нарочито простоватые, но идеально благозвучные строки до сих пор вызывают восторг потомков.
Читателю надлежит догадаться, что во второй строчке “Сеятеля” Пушкин пожертвовал смыслом строки ради ее мелодичности. В противном случае, пытаясь все-таки понять мысль поэта, легко попасть впросак. Как известно, “момент гелиакического восхода звезды зависит от координат звезды и географических координат места наблюдения”4. Да и звезды разные, их много. Скажем, древнеегипетские астрономы предсказывали разлив Нила по гелиакическому восходу Сириуса. Но в такие энциклопедические дебри углубляться не надо, поскольку речь, вне всякого сомнения, идет о Венере, ярчайшем утреннем светиле.
А вот это уже пикантно. В христианской традиции звезда Венера однозначно символизирует Сатану. Одно из его именований, Люцифер, почерпнуто из Вульгаты, латинского перевода Библии, поскольку блаженный Иероним, переводя Книгу Исайи, в стихе “Как упал ты с неба, денница, сын зари!” (Ис. 14:12) подыскал для еврейского слова “хейлель” (“утренняя звезда”) латинский аналог “lucifer” (“светоносный”).
С учетом эпиграфа из Евангелия может померещиться, что Пушкин смутно намекает на нечистую силу, которая загадочным образом имеет отношение к трудам сеятеля. Ведь в таком небольшом по объему стихотворении любая строка, любая подробность становится выпуклой, кажется наделенной большим и важным значением. И тут вспоминается заодно, что именно в южный период творчества поэт испещрил свои рукописи целыми стаями рисованных чертей, отчего в официальный арсенал пушкинистов даже вошел термин “сатанинская тетрадь”.
Но такие догадки заводят слишком далеко, хотя они и выстраиваются с удручающей неизбежностью. Будем считать, поэт просто не подумал хорошенько над тем, что у него написалось. Он явно хотел всего лишь подчеркнуть усердное рвение сеятеля, у него и в мыслях не было намекать на Князя Тьмы.
Также маловероятно, что в стихотворении осознанно затеяна перекличка с притчей из Евангелия от Матфея: “Другую притчу предложил Он им, говоря: Царство Небесное подобно человеку, посеявшему доброе семя на поле своем; когда же люди спали, пришел враг его и посеял между пшеницею плевелы и ушел” (Мтф., 13:24,25).
Как видим, помимо воли автора, к строке примешался каверзный побочный смысл. Такие огрехи у Пушкина встречаются гораздо чаще, чем принято считать.
А вот следующая строка, “Рукою чистой и безвинной”, не только слащава донельзя, но и вызывает отталкивающее впечатление совершенно неуместным, простодушным самолюбованием. Есть вещи, которые говорить о себе негоже. “Я свят”. “Я чист и невинен”. “Я прекрасен”. Разит отталкивающей фальшью, не правда ли?
Конечно же, это преисполненное чистоты и невинности “я” следует воспринимать как благопристойный вымысел. В стихотворении описывается так называемый лирический герой, не имеющий ничего общего с реальным Пушкиным — забиякой, картежником, сердцеедом и завсегдатаем борделей5. Что ж, когда лирическое “я” слишком приукрашено по сравнению с реальной личностью автора, это называется позерством. Как правило, такой некрасивой глупости подвержены молодые неискушенные стихотворцы.
Если первые две строки не безупречны, но приемлемы, то уже третья строчка стихотворения наповал разит позой и безвкусицей. Впрочем, не будем слишком строги к молодому поэту. Классик все-таки. Согласно почтенной традиции пушкиноведения, при разборе стихотворений не принято замечать, как пушкинская лира то и дело несносно фальшивит.
“В порабощенные бразды
Бросал живительное семя…”
Поскольку стихотворение в целом аллегорично, простенький троп “порабощенные бразды” понятен и нареканий не вызывает. Но вот слово “живительное” отягощено неточностью. Ведь семя не оживляет, оно само содержит зачаток будущей жизни. Для сравнения попробуйте сказать “живительный зародыш”, “живительный эмбрион”, и нелепость эпитета станет очевидной. Следовательно, семя не “живительное”, а живое.
Самое интересное, Пушкин отдавал себе в этом отчет — в черновых набросках он поначалу употребил правильный эпитет:
“В неблагодарные бразды
Бросал я семена живые” (II/2, 819).
Дело тут вот в чем. Строка “Бросал живительное семя” безупречна ритмически, четырехстопный ямб с пиррихием на третьей стопе гладок и благозвучен. Зато в лексически точную строку “бросал живое семя”, как ни крути, надобно втиснуть еще одну двухсложную стопу. Получится ритмически отягощенный стих, который Пушкину органически претил, над которым он потешался.
В “Записках” Кс. А. Полевого есть интересное свидетельство о Пушкине: “Рассуждая о стихотворных переводах Вронченки, производивших тогда впечатление своими неотъемлемыми достоинствами, он сказал: “Да, они хороши, потому что дают понятие о подлиннике своем; но та беда, что к каждому стиху Вронченки привешана гирька!”” 6.
Именно для того, чтобы избежать уродливой “гирьки” ямба с ударениями на каждой из четырех стоп, Пушкин заменил “живое” на “живительное”. Авось никто не заметит нелепицы. И ведь в самом деле — не замечают.
Мы видим, что Пушкин жертвует и смыслом, и точностью выражений ради благозвучия. Сам по себе такой выбор свидетельствует о неумелости либо нерадивости стихотворца. Настоящий мастер способен сочетать и то, и другое.
Однако подмеченная в пятой строке лексическая шероховатость не идет ни в какое сравнение с тем насилием над русским языком, которое Пушкин предпринимает далее.
“Но потерял я только время,
Благие мысли и труды”.
Сказано вроде бы понятно и просто, но присмотримся к синтакисису. Ради размера поэт изменил порядок слов, тем самым исказив суть написанного. Неуклюжая инверсия смещает смысловой акцент, и вместо “только потерял” получается: потеряно “только время…” и т.д. Но это еще полбеды.
Ряд из трех дополнений, “время”, “мысли”, “труды” управляется сказуемым “потерял”. Таким образом, поэт, в частности, говорит: “я потерял благие мысли”. Продираясь сквозь корявую грамматику, читатель худо-бедно понимает, что подразумевал здесь автор: “я сеял благие мысли впустую” или же “мои мысли приняли иное направление, противоположное благому”. Но в обоих случаях смысл выражен очень странно и неуклюже, наперекор грамматическому строю русского языка. Вдобавок употребленная Пушкиным евангельская аллегория здесь начинает хромать. Если семена, попавшие на неблагодатную почву, можно назвать потерянными, то поэт вовсе не утрачивает свои мысли, когда воплощает их в стихах. Даже если публика осталась к ним равнодушной.
А уж выражение “потерял труды” вообще звучит не по-русски.
Оплошности подобного рода Пушкин беспощадно высмеивал, правда, он замечал их только в чужих стихотворениях. Например, в письме А.А. Бестужеву от 8 февраля 1824 г. (XIII, 87-88) он потешается над заключительными строками “похабного мадригала” А.А. Родзянко:
“Вчера, сегодня, беспрестанно
Люблю — и мыслю о тебе”7.
Но употребленная в “Сеятеле” причудливая конструкция “потерял только время, мысли и труды” в гораздо большей степени заслуживает того, чтобы ее, как выразился сам Пушкин о мадригале Родзянко, поместили “в грамматику для примера бессмыслицы” (XIII, 88).
Мы внимательно прочитали первую строфу, и обнаружилось, что всего семь строчек содержат изрядный клубок прегрешений против хорошего вкуса, здравого смысла и русского языка.
При этом вторая строфа разительно отличается от предшествующей, в ней нет никаких изъянов, впрочем, равно как нет и особых поэтических достоинств. О причине этого будет сказано немного позже. Пока отметим, что при всей своей внешней хлесткости заключительная строфа производит блеклое впечатление, там нет ни единой истинно поэтической строчки, достойной восхищения.
Но следует отметить, что вторая строфа “Сеятеля” искусно прошита гулкой, чарующей звукописью: “род-дам-дар-бод”. Завораживающая акустика стиха настолько сильна, что она с лихвой искупает словесную неопрятность, образную скудость и убожество содержания. По своему воздействию на читателя пушкинская звукопись вполне сравнима с магическим заклинанием.
Именно эта сторона пушкинского творчества, наиболее развитая, мощная и интересная, сознательно культивировавшаяся самим поэтом, исследована меньше всего8. И не стоит надеяться на обилие открытых научных публикаций на данную тему в будущем, поскольку тут затронута область методов подспудного и глубокого воздействия словом на человеческую психику.
В целом же стихотворение представляет собой довольно бесхитростную аллегорию, изложенную с газетной незатейливостью. Притом главная мысль поэта, рекордная по цинизму и густопсовой реакционности, совершенно однозначна. Согласно Пушкину, все народы являются стадом скотов. Тщетно взывать к их свободолюбию и чести, они достойны лишь унизительного гнета и порки. Точка.
Собственно говоря, это даже не мысль, а ее полуфабрикат — развернутое утверждение, плоское, как медный грош. Подлинной глубины и пульсации поэтической мысли тут нет. Ни дать, ни взять, зарифмованная публицистическая заметка.
Конечно же, поэт имеет право на яростные горькие прозрения, но здесь перед нами скорее образчик желчного скудоумия, опровергаемого вдобавок всем ходом человеческой истории. Еще во времена Пушкина было очевидно, что народ, бунтовавший под предводительством Разина и Пугачева, не заслужил упрека в скотском отсутствии свободолюбия.
Более того, насаждение военных поселений при Александре I сопровождалось крестьянскими протестами в Холынской и Высоцкой волостях Новгородской губернии в 1817 г., а также волнениями Бугского войска. Крупные волнения происходили также в Чугуевском и Таганрогском поселенных полках в 1819 г. Было арестовано до двух тысяч поселян, из них отдано под суд 350 человек. 40 зачинщиков прогнали “сквозь строй”, из них половину забили насмерть. Наконец, в октябре 1820 г. произошло восстание Семеновского полка.
В свете этих событий не приходится считать русский народ безропотным стадом, заслужившим лишь ярмо да бич. Вряд ли перечисленные факты могли ускользнуть от внимания Пушкина. Поэтому весьма странно выглядит поэт, который патетически плюет на свежие могилы запоротых шпицрутенами крестьян.
Впрочем, в отечественном литературоведении принято поминать сие переломное, программное и шокирующее произведение, “Свободы сеятель пустынный…”, изредка и вскользь. С непременными сочувственными разъяснениями.
Как пишет Т.Г. Цявловская в примечаниях ко второму тому десятитомного собрания сочинений Пушкина: “В стихотворении выражено разочарование поэта в действенности политической пропаганды, которая, как он в это время думает, не в состоянии пробудить “мирные народы”9.
Ну разочаровался поэт, ну написал облыжную пакость. Что ж тут удивительного? Стихотворцы вообще вертопрахи, безответственная публика, а с великого поэта, тем паче, какой может быть спрос…
Сходную трактовку стихотворения содержит фундаментальная работа Б.В. Томашевского “Пушкин”. Отмечая разительную перемену в мировоззрении поэта, исследователь соотносит ее с широким историческим контекстом посленаполеоновской Европы: “Год 1823 был временем торжества реакции”10. И далее: “Франция двинула на Испанию стотысячное войско, и, хотя испанцы располагали, по крайней мере, равными силами и сражались у себя на родине, кампания закончилась в два месяца. Причиной этого стало равнодушие населения к делу защиты конституции… В газетных сообщениях подчеркивалось, что испанский народ приветствовал французов как “освободителей”. Риего был выдан крестьянами монархическим властям. Повторилось в еще более резкой форме то, что произошло в Неаполе и Пьемонте: революционное движение, затеянное карбонариями и масонами, не было поддержано народом. И Пушкин вернулся к теме, намеченной еще в послании к Давыдову:
Народы тишины хотят.
И долго их ярем не треснет”11.
Упомянув стихотворение “Свободы сеятель пустынный…”, Б.В. Томашевский разъясняет: “постепенно создавалось это горькое по своему содержанию стихотворение. Одновременно с “Демоном”, означавшим разочарование в романтическом идеале, Пушкин направляет свой упрек народам, не пробужденным революционной проповедью революционеров-заговорщиков.
Но в этом стихотворении заключалось и больше, чем досада и разочарование. Мы видели, что перед Пушкиным уже вставал вопрос о народе как творце истории. Поражение революционных движений, не поддержанных народом, ставило перед Пушкиным более широкий вопрос о возможности революционной победы, то есть о возможности народной революции” 12.
Вслед за Б.В. Томашевским высказывается и Л.П. Гроссман, окончательно формулируя каноническую точку зрения на перелом пушкинского мировоззрения в 1823 году: “За год пребывания Пушкина в Одессе произошел ряд крупнейших политических событий, резко видоизменивших картину революционной борьбы на Западе. Под давлением Александра I весною 1823 года французская армия заняла мятежный Мадрид. 7 ноября Риэго был казнен, а восстановленный в своих королевских правах Фердинанд VII открыл режим правительственного террора. Вмешательство Австрии в итальянские дела быстро привело к ликвидации революционного строя в Неаполе и Пьемонте. В России аракчеевский режим приводит к разгрому университетов и печати.
Глубокое разочарование охватило молодое поколение. Революция казалась всюду поверженной. “Новорожденная свобода, вдруг онемев, лишилась сил”, — мог повторить Пушкин свои стихи 1821 года о подавлении народных вольностей военным абсолютизмом Бонапарта” 13.
Даже если принять эту гипотезу целиком, Пушкин предстает в абсолютно неприглядном свете. Автор “Сеятеля” гневно бичует народы, чья вольность попрана войсками Священного союза. “Певец свободы” не призывает “милость к падшим”, наоборот, злорадно глумится, называя их стадом, которое заслуживает лишь кнута.
Как разъясняет далее Л.П. Гроссман, в таком настроении, “смотря на запад Европы и вокруг себя”, считаясь с разгромом испанских инсургентов и укреплением диктатуры Аракчеева, поэт дает скептическую оценку современному этапу освободительного движения, неумолимо сжатого тисками Священного союза. Нисколько не изменяя своим революционным убеждениям и не сомневаясь в конечном торжестве демократии, Пушкин в своем стихотворении “Свободы сеятель пустынный” со всей трезвостью и зоркостью констатирует текущий безотрадный момент борьбы, ее временное затишье и связанный с этим упадок боевых сил и устремлений” 14.
Вот так и написано, черным по белому: “нисколько не изменяя своим революционным убеждениям и не сомневаясь в конечном торжестве демократии”. Достаточно перечитать упомянутое стихотворение Пушкина, чтобы убедиться в обратном.
Поражает бесцеремонная нахрапистость, с которой матерые пушкиноведы приписывают своему кумиру образцовое революционное мировоззрение, наперекор тому, что сам поэт ясно и четко выразил в стихах. Ведь Пушкин недвусмысленно разрешил “вопрос о народе как творце истории”, назвав чохом все народы презренными скотами. Тем самым заодно отметая и “вопрос о возможности революционной победы”.
Поставив дымовую завесу словесной эквилибристики, пушкинисты пытаются замаскировать очевидное — то, с каким циничным малодушием Пушкин отрекается от своих либеральных идеалов.
Вот как комментирует стихотворение “Сеятель” С.М. Бонди: “Пушкин разуверился в возможности близкого переворота, разочаровался в народе, за освобождение которого боролись, жертвовали свободой и жизнью лучшие, благороднейшие люди. И он сам, “свободы сеятель пустынный”, пошел в изгнание за участие в этой борьбе. Между тем, как убедился Пушкин, народ вовсе не нуждается в свободе, это — стадо, которое “не пробудит чести клич”, которое безропотно переносит свое вековое “наследство” — “ярмо с гремушками да бич”… И значит, вся свободолюбивая, революционная поэзия Пушкина — напрасная потеря времени, трудов и благих мыслей. Этот приговор народу (и себе) сделан был Пушкиным в 1823 году вовсе не на основании серьезного, внимательного изучения народа, его характера, его роли в политической и социальной жизни нации, а явился (как это естественно для романтика) выражением личных чувств поэта, обиды на грубую действительность, обманувшую его “вольнолюбивые надежды”, беспечную веру” 15.
Обратите внимание на редчайший случай, когда пушкинист высказывает хотя бы легкую укоризну по адресу классика. Но, впрочем, тут же исподволь оправдывает обидчивого романтика. Хотя, на мой взгляд, вряд ли уместно списывать на романтическую традицию пылкое проявление умственного и нравственного убожества.
Будь пушкинский духовный кризис просто капитуляцией перед лицом грубой силы, куда ни шло. Слаб человек, и никто не без греха. Но мы видим, увы, иное: поэт яростно пинает лежачих. Он спешит перебежать на сторону победоносного зла.
При полном помрачении ума и совести, в кипении злобы бесследно испаряются благородство и “лелеющая душу гуманность” 16, впоследствии приписанная классику Белинским.
Обуявшее Пушкина наваждение выглядит совершенно несоразмерным и необъяснимым.
Вместо сочувствия к слабым и сирым стихотворец желчно злорадствует, взамен слов утешения и поддержки он с ледяным презрением издевается над угнетенными народами, чья свобода растоптана сапогами чужеземных солдат. Он отказывает поверженным и обездоленным в праве на лучшую участь лишь потому, что они оказались слабее восторжествовавших кровопийц. Недвусмысленно и без колебаний отвергает он ключевые ценности, без которых вообще мертва душа человеческая — любовь к свободе, ненависть к угнетателям, сострадание к немощным.
Чем же вызвана столь постыдная и страшная утрата всех моральных ориентиров? Что ввергло молодого Пушкина в такую горькую бездну?
До сих пор никто из пушкинистов не задавался такими вопросами. Хуже того, исследователи ухитряются не замечать, что поэт написал сущую белиберду.
О чем именно идет речь в стихотворении?
Поэт, прославляя свободу, призвал народы (именно народы!) к восстанию, но те не откликнулись на его призыв. Следовательно, человечество (как совокупность народов) является скопищем низких скотов, равнодушных к чести, недостойных свободы. Проверено Пушкиным.
Вот что явствует из содержания и композиции двух строф “Сеятеля”. Не так ли?
И при здравой оценке описанная поэтом ситуация выглядит так. Меньше десятка вольнолюбивых стихов и весьма плоских эпиграмм, сочиненные на протяжении шести лет двадцатилетним коллежским секретарем и распространяемые в рукописях, не всколыхнули огромную и по преимуществу безграмотную Россию, не послужили запалом для всенародного восстания. (Согласно выкладкам А.И. Рейтблата, “в 1820-1830-х гг. в России было грамотно примерно 5% населения, т.е. примерно 2,5 млн. человек” 17. Но это вообще все разумеющие грамоте люди. А количество “регулярных читателей” в середине 1820-х гг. А.И. Рейтблат оценивает “примерно в 50 тыс. человек” 18. Это около 0,1% всего населения тогдашней России!)
Мало того, пушкинское творчество не подвигло испанцев защитить конституцию от французских интервентов и не воодушевило итальянцев дать отпор австрийской армии! Именно это прямо вытекает из текста “Сеятеля” вкупе с разъяснениями Цявловской, Томашевского, Гроссмана и других. Как говаривал сам Пушкин, не забавно.
Нет ли изъяна в вышеприведенных рассуждениях? Ведь благодаря им общеизвестное стихотворение классика выглядит как бред умалишенного, страдающего манией величия в последнем градусе. Увы, все так и есть.
Казус разгадывается просто.
В академическом комментарии к стихотворению говорится: “Стихи 8-13 настоящего стихотворения первоначально составляли заключительную часть стихотворения └[Мое] беспечное незнанье“ (стихи 30-35, см. стр. 262 и 751). После того некоторое время они существовали в качестве самостоятельного стихотворения └Паситесь, мудрые народы“, к автографу которого восходят копии Бб1, Кв, Вз2, ЗД3, Щ”. (II/2, 1133)
Другими словами, в черновиках завалялась строфа, отшлифованная и хлесткая, но ее все никак не удавалось приспособить к делу. Как отдельное стихотворение она выглядела куцей.
И Пушкин просто-напросто состыковал два текста, добавив новое начало к старой концовке. Он даже не дал себе труда перебелить готовое стихотворение целиком и вчитаться в него. Вместо второй строфы в черновом автографе значится: “Пасит<есь> м<удрые народы>”. (II/2, 1133) Охваченный горячкой вдохновения, Пушкин не удосужился переписать шесть заключительных строк, пометив их обрывочной условной записью.
Позже, посылая стихотворение А.И. Тургеневу в письме от 1 декабря 1823 г. (XIII, 79), он по недосмотру пропустил строку “Вас не разбудит чести клич”. Не имея перед глазами готовый оригинал, переписывал по памяти, а память подвела. Такую же лакуну содержит и пушкинский автограф ЛБ № 2367, л. 25 об. (II/2, 1133).
В результате поэт не обратил внимания на то, какая нелепость возникает на стыке нового начала и старой концовки.
Давайте заглянем в черновик стихотворения “Мое беспечное незнанье…”, из которого впоследствии отпочковались “Демон” и “Свободы сеятель пустынный…”.
[Мое] беспечное незнанье
Лукавый<?> демон возмутил,
И он мое существованье
С своим на век соединил.
Я стал взирать [его глазами],
Мне жизни дался бедный клад,
С его неясными словами
Моя душа звучала в лад. (II/1, 293)
По наущению демона кардинально изменилось мировоззрение поэта:
[И взор я бросил на] людей,
Увидел их надменных, низких,
[Жестоких] ветреных судей,
Глупцов, всегда злодейству близких.
Пред боязливой их толпой,
[Жестокой], суетной, холодной,
[Смешон] [глас] правды благо<родны>й,
Напрасен опыт вековой.
Вы правы, мудрые народы,
К чему свободы воль<ный> клич!
Стадам не нужен дар свободы,
[Их должно резать или стричь],
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками <да бич>. (II/1, 293)
Как видим, здесь шесть последних строк органично завершали мысль автора. Их презрительная горечь порождена трезвым и беспощадным, “демоническим” взглядом на людей.
Но в “Сеятеле” те же строки попали в другой контекст и, соответственно, стали непосредственным выводом, который делает из личного опыта вольнолюбивый стихотворец. Получилась удручающая ерунда. Выходит, народы (именно народы, во множественном числе) не только России, но и Греции, Италии, Испании и Португалии названы стадом, недостойным даров свободы, по одной-единственной причине. Они не отозвались на “чести клич”, прозвучавший из уст русского сеятеля свободы, Пушкина А. С. Вот логика пушкинского стихотворения, прямо следующая из его композиции.
По фатальной небрежности поэт сам не отдавал себе отчета, что же у него написалось.
Хуже того, из-за механической состыковки новой и старой строф разламывается метафорическая канва произведения. Засеваемая пашня вдруг превращается в пасущиеся стада. Столкновение двух различных образных рядов здесь высекает искру неподражаемого комизма: сколько ни осыпай семенами скот на пастбище, толку ждать не приходится.
В теории литературы подобная оплошность носит звучное греческое название, катахреза, то есть злоупотребление. Вот что написано о ней в академической Литературной энциклопедии: “КАТАХРЕЗА [греч. katachresis, лат. abusio] — термин традиционной стилистики, обозначающий употребление слов в переносном смысле, противоречащем их прямому, буквальному значению, причем противоречие это выступает или благодаря необычному соединению слов в переносном значении или благодаря одновременному употреблению слова в прямом и переносном значении. Пример К.: “С другой стороны сидел, облокотивши на руку свою… голову граф Остерман-Толстой” (Л. Толстой); “В безмолвии ночном живей горят во мне змеи сердечной угрызенья…” (Пушкин. Слово “угрызенья” в сочетании с глаголом “гореть” может быть понято и в буквальном смысле)”. И далее: “Как неправильный троп катахреза производит обычно непредусмотренное автором комическое впечатление логической несовместимостью соединенных образных выражений”9.
А говоря проще, по-латыни, это ляпсус.
Сквозь прорехи смыслового и образного строя пышным бурьяном торчат побочные подтексты. С какой стати поэт клеймит презрением “мирные народы”? Может быть, он сам допустил оплошность, поскольку вышел “рано, до звезды”? Или же причина его неудачи коренится в том, что сеятель пытался оплодотворить стада неподобающим образом, на земледельческий манер? Из-за пародийного эффекта катахрезы пафос стихотворения идет насмарку.
Вот последствия того, что Пушкин не переписал стихотворение набело и не окинул его пристальным критическим взглядом. И тут не случайность, а характерное проявление его кипучей и безалаберной натуры.
Многие современники, начиная еще с лицейских педагогов, отмечали бытовую неряшливость и лень Пушкина.
Вот как характеризует своего питомца профессор нравственных наук А.П. Куницын, преподававший в Лицее психологию, логику и философию права: “Пушкин весьма понятен, замысловат и остроумен, но крайне не прилежен. Он способен только к таким предметам, которые требуют малого напряжения, а потому успехи его очень невелики, особливо по части логики”20.
Схожий отзыв дает преподаватель математики и физики Я.И. Карцов: “Очень ленив, в классе не внимателен и не скромен, способностей не плохих, имеет остроту, но, к сожалению, только для пустословия, успевает весьма посредственно”21.
Надзиратель по учебной и нравственной части М.С. Пилецкий-Урбанович характеризует тринадцатилетнего Пушкина так: “Имеет более блистательные, нежели основательные, дарования, более пылкой и тонкой, нежели глубокой, ум. Прилежание его к учению посредственно, ибо трудолюбие еще не сделалось его добродетелью”. И в заключение: “в характере его вообще мало постоянства и твердости” 22.
Гувернер Лицея С.Г. Чириков пишет в официальной аттестации: “Легкомыслен, ветрен, неопрятен, нерадив; впрочем, добродушен, усерден, учтив, имеет особенную страсть к поэзии” 23.
Надо полагать, этот портрет юного Пушкина вполне точен. Спустя полтора десятилететия, уже взрослый человек и знаменитый поэт, в душе он все так же нерадив и расхристан. Это с неизбежностью проявляется в его облике.
“Небрежность его одежды, растрепанные (он немного был плешив) волосы и бакенбарды, искривленные в противоположные стороны подошвы и в особенности каблуки свидетельствовали не только о недостатке внимания к себе, но и о неряшестве” 24, — вспоминает шапочный знакомец Пушкина, поляк Станислав Моравский.
“Я не заметил ничего особенного в его личности и в его манерах, внешность его неряшлива, этот недостаток является иногда у талантливых людей…” 25 — пишет о поэте англичанин Томас Рэйкс.
Характерно, что в обоих случаях неряшливость Пушкина подмечают иностранцы, свободные от излишнего благоговения перед знаменитым поэтом.
Перед нами одна из главных загадок Пушкина, точнее говоря, мифа о Пушкине. Биографы дружно восхищаются тем, как глубоко безалаберный ленивец умудрялся создавать несравненные шедевры.
Например, у А. Труайя читаем такой вот изящный пассаж: “От черного нагромождения зачеркнутых строк отделяются, как от айсберга, скелеты стихов. Из хаоса импровизаций рождается прекрасное, спокойное и веселое произведение. Кто бы мог подумать, что этот вертопрах, этот сорвиголова способен одаривать мир прекрасными, спокойными и веселыми сочинениями!”26. Здесь в цветистую галльскую риторику упаковано крайне наивное, ходульное представление о пушкинских стихах — якобы абсолютно гармоничных и безупречно совершенных.
Но парадоксальный разрыв между беспечным неряхой и великим мастером стиха в одном лице, эта дразнящая тайна гениальности, увы, объясняется с обескураживающей простотой. Никакой тайны тут нет. Вопреки общепринятому мнению, пушкинское творчество вполне подстать творцу, оно так же изобилует неряшливостями словесными, умственными и нравственными, как жизнь и быт поэта.
Что же касается стихотворения “Свободы сеятель пустынный…”, тут дурную шутку с поэтом сыграли не только жаркое марево вдохновения вкупе с прирожденной расхлябанностью и ленью. В небольшом тексте, всего из тринадцати строчек, наглядно проявился прирожденный, хронический изъян пушкинского мышления. Это — неумение выстраивать композицию произведения (в старину ее называли “планом”) и увязывать ее со смыслом.
Столь крупный, органически присущий пушкинским творениям дефект не остался незамеченным для многих современников поэта.
К примеру, В.Н. Олин в рецензии на “Бахчисарайский фонтан”, тщательно разобрав композицию поэмы (“план”), заключает, что в ней “нет узла или завязки, нет возрастающего интереса, нет развязки” 27.
А вот как отзывался о поэмах Пушкина Н.М. Карамзин. Он писал И.И. Дмитриеву о поэме “Руслан и Людмила”: “В ней есть живость, легкость, остроумие, вкус; только нет искусного расположения частей… все сметано на живую нитку” 28.
О “Кавказском пленнике” он отозвался в письме Вяземскому так: “Пушкин написал Узника: слог жив, черты резкие, а сочинение плохо; как в его душе, так и в стихотворении нет порядка” 29.
Схожие недостатки Карамзин отмечает и в “Бахчисарайском фонтане”, сообщая И.И. Дмитриеву свое мнение о поэме: “Слог жив, черты прекрасные, но в целом не довольно силы и связи”. 30
П.А. Вяземский в хвалебной рецензии на поэму “Цыганы” нехотя говорит об “отсутствии связи видимой и ощутительной, по коему Пушкин начертал план создания своего”31, усматривая в этом утешительное сходство с “Гяуром” Байрона.
Здесь уместно вспомнить, что, как на грех, В.Г. Белинский в седьмой статье цикла “Сочинения Александра Пушкина” справедливо отмечает, что “Полтава”, хотя и превосходит “Цыган” в “совершенстве выражения”, но уступает им “в единстве плана”32.
А итоговый вердикт замечательного критика о “Полтаве” точен и взвешен: “Лишенная единства мысли и плана, а потому, недостаточная и слабая в целом, поэма эта есть великое произведение по ее частностям”33.
Как видим, о Пушкине умели судить метко и здраво в те времена, когда его творения еще не возвели в статус сакральных текстов, преисполненных нечеловеческого совершенства.
Сам же Пушкин, сознавая свой недостаток, снисходительно бравировал в письме А.А. Бестужеву от 30 ноября 1825 г.: “Кланяюсь планщику Рылееву, как говаривал покойник Платов — но я право более люблю стихи без плана, чем план без стихов”. (XIII, 245)
Итак, пренебрежение к обдуманной стройности произведения не раз жестоко мстило Пушкину. Но стихотворение “Свободы сеятель пустынный”, на мой взгляд, оказалось непревзойденным по гомерической смехотворности. Судите сами. Испанцы и прочие греки названы скотами, поскольку не отозвались на “чести клич”, брошенный знаменитым русским поэтом. А незадачливый сеятель, не дождавшись восхода звезды-Люцифера, принялся осыпать стада европейских народов живительным семенем и презрительными колкостями.
Если это поэзия, то что же тогда прикажете называть ахинеей?
Между тем овеянное авторитетом классика абсурдное стихотворение читатели воспринимают как откровение, как истину в последней инстанции. И никто не замечает, что из-под пера классика на сей раз вышла преисполненная грязного человеконенавистничества белиберда. До смешного бредовые строки Пушкина то и дело сочувственно цитируют публицисты и блоггеры.
Приведу наугад взятый пример со страниц газеты “Псковская губерния”. В статье “Перечитывая Пушкина” публицист Лев Шлосберг цитирует “Сеятеля” и сокрушается над тем, что “не приживается Свобода в России”.
Он пишет:
“Хочется поспорить с Пушкиным, но как-то не получается.
Впрочем, спорить не стоит. Пушкин, как обычно, прав” 34.
Хочется подсказать Л. Шлосбергу простенькую мысль. А может, Свобода в России не приживается оттого, что люди не обучены думать при чтении? Оттого, что читатели слепо преклоняются перед общепризнанными авторитетами? Будь то Пушкин, Ленин, Сталин, Хрущев, Брежнев, Горбачев, Ельцин или Путин? Вам это никогда не приходило в голову?
Как же могло так получиться, что столько лет читатели не могут разглядеть несусветные залежи абсурда, которые классик оплошно нагромоздил в “Сеятеле”? Худо-бедно, полтора века никто ничего не замечал. (Впервые опубликованное Герценом в Лондоне в 1856 г., это стихотворение увидело свет в России в 1866 г., благодаря публикации Бартенева в “Русском Архиве” писем Пушкина.)
Ответ неутешителен и прост. Стихотворения Пушкина вообще не рассчитаны на вдумчивое прочтение, тщательное осмысление. Их читатель привык довольствоваться лишь приблизительным ощущением того, что именно хотел высказать поэт. Внешняя гладкость, стройность и звучность пушкинского стиха завораживают настолько, что даже самые вопиющие посягательства на здравый смысл оказываются незамеченными.
Чтобы насладиться стихами Пушкина, надо разучиться обдумывать прочитанное. Что ж, согласно новейшим психологическим исследованиям, примерно три четверти людей вообще отродясь неспособны критически воспринимать чужую речь, будь то письменная или устная. Вот они-то и составляют благодатную аудиторию пушкинских творений. Не беда, что сам поэт под горячую руку называл эту публику “бессмысленным народом”, “тупой чернью” и “двуногими тварями”. Они не в обиде, им с детства вдолбили, что Пушкин безупречен и всегда прав.
А те читатели, кто ценят в русской классической поэзии щедрость мысли, яркую образность, утонченность духа, читают Баратынского, Лермонтова, Тютчева. По счастью, отечественная литература до того несметно богата, что может позволить себе роскошь долго не замечать прискорбные выкрутасы и ляпсусы своего “первого поэта”.
II
До сих пор в пушкинистике не уделялось надлежащего внимания обстоятельствам, при которых было написано стихотворение “Сеятель”.
Давайте мысленно раскроем вторую “масонскую” тетрадь Пушкина (ЛБ № 2369) на 25-й странице и присмотримся к развороту, хаотично испещренному коричневатыми строками орешковых чернил в начале ноября 1823 г.
Справа мы видим черновик второй главы “Евгения Онегина” и набросок “Сеятеля”: первую строфу и торопливую условную помету завершающей строфы “Пасит. м.”, отсылающую к неоконченному стихотворению “Мое беспечное незнанье…” в другой тетради. Слева набросаны онегинские строфы, где главный герой иронически охарактеризован как “свободы сеятель пустынный” (VI, 265). Из брошенной мимоходом легкой шуточки вдруг отпочковалось и оформилось одно из самых горестных и мрачных стихотворений Пушкина.
А на предыдущем развороте красуется письмо, адресованное Ф.Ф. Вигелю. Перед тем, как углубиться в работу над второй главой “романа в стихах”, поэт сочинил веселое стихотворное послание другу в “проклятый город Кишинев” (XIII, 71), которое заканчивается такими строками:
На всякой случай, грустный друг,
Лишь только будет мне досуг,
Прощусь с Одессою, явлюся.
Тебе служить я буду рад
Своей беседою шальною —
Стихами, прозою, душою,
Но, Вигель, — пощади мой зад! (XIII, 72)
Разрезвившийся Пушкин лихо подтрунивает над мужеложцем Вигелем: “Это стихи, следственно шутка — не сердитесь и усмехнитесь любезный Филип Фил. — Вы скучаете в вертепе, где скучал я 3 года. Желаю вас рассеять хоть на минуту — и сообщаю вам сведения которых вы требовали от меня в письме к Шв.; из 3 зна<комцев> <?>, думаю годен на употребление в пользу собственно самый меньшой; NB, Он спит в одной комнате с бр. Михаи и тресутся немилосердно — из этого можете вывести важные заключения, предоставляю их вашей опытности и благоразумию — старший брат как вы уже заметили глуп как Архиерейский жезл — Ванька — блядун — следственно чорт с ними…” (XIII, 72).
Поэт уснащает письмо ветхозаветными реминисценциями, сравнивая Кишинев и “несчастливый Содом”, уничтоженный за грех гомосексуализма, “если верить Моисею” (XIII, 71). Он безусловно подразумевает библейскую троицу ангелов, когда рассуждает, кого именно из троих кишиневских соседей Вигелю сподручнее избрать для содомских утех.
А уже на следующей тетрадной странице Пушкин предпошлет трагичному “Сеятелю” эпиграф из Евангелия от Матфея (13:3): “Изыде сеятель сеяти семена своя”.
Поразителен внезапный перепад настроения. Веселый вольнодумец-атеист сыплет скабрезностями, но вдруг тяжко задумывается над строками Нового Завета, впадает в ярость и, отменно подражая Христу, адресует гневные обличения стадам “мирных народов”.
Может показаться, что между соседними страницами тетради пролегла внезапная бездна страшных и безысходных раздумий над судьбами народов, яростными всполохами революций по всей Европе, над своей тяжкой долей изгнанника, который ютится в гостевой комнате ресторации Отона и скрепя сердце ходит в одесскую оперу, а не в Императорский санкт-петербургский театр…
Заканчивая письмо другу-педерасту, Пушкин снабдил ернические стихи прозаической припиской. “У нас холодно, грязно — обедаем славно — я пью как Лот содомский и жалею что не имею с собой ни одной дочки. Недавно выдался нам молодой денек — я был презид<ентом> попойки — все перепились и потом поехали по борделям (XIII, 73)”, — уведомляет он Вигеля о своем времяпрепровождении.
Тем же пером на следующем тетрадном листе выведены проникновенные строки о сеятеле, который разбрасывал семена свободы “рукою чистой и безвинной” (II/1, 302).
Не будем слишком придирчивы и брезгливы. Само собой, жизнь отдельно, а стихи отдельно. Возьмем на заметку мудрое предостережение проницательного Ю.М. Лотмана: “прямолинейное биографическое толкование творчества поэта опасно: в самые драматические моменты своего пребывания в Одессе Пушкин создал идиллические строфы второй главы └Евгения Онегина””35.
Наблюдение чрезвычайно тонкое. Казалось бы, у поэта уже нет причин для отчаяния. Летом 1823 г. его перевели из Кишинева в Одессу, и новый начальник, граф М.А. Воронцов, принял его “очень ласково” (XIII, 67).
Жизнь стала налаживаться, Пушкину в “европейской” Одессе нравилось гораздо больше, чем в “молдаванном” Кишиневе. В письме 25 августа 1823 г. он сообщает брату: “я оставил мою Молдавию и явился в Европу — Ресторация и Италианская Опера напомнили мне старину и ей богу обновили мне душу” (XIII, 67). (Здесь и далее письма Пушкина процитированы с сохранением авторской орфографии и пунктуации.)
Ближе к концу года Пушкин все так же бодр и весел. “Что еслиб ты заехал к нам на Юг нынче весною? Мы бы провели лето в Крыму, куда собирается пропасть дельного народа, женщин и мущин. Приезжай, ей Богу веселее здесь чем у вас на Севере” (XIII, 83), — пишет он П.А. Вяземскому 20 декабря 1823 г.
Вот до чего глубокий кризис его терзает.
Согласно Ю.М. Лотману, игривый поэт на самом деле преисполнен “беспримерной мрачности”, поскольку перед ним “открывалась подлинная бездна реального административно-полицейского демонизма”. 36 И в глубине души он изнывает от безысходного горя и циничной ярости, выплеснувшихся в “Сеятеле”.
Отвергая “прямолинейное биографическое толкование творчества поэта”, Ю.М. Лотман выдвигает взамен совершенно лобовое толкование биографии на основе безусловного доверия к поэтическому тексту. Но такой примитивный текстологический хрен отнюдь не слаще вульгарной биографической редьки.
Для внимательного взгляда в “Сеятеле” вдруг открываются прихотливые напластования смыслов. Вот что пишет об этом произведении С.Г. Бочаров: “Пушкин придал ему насмешливый комментарий, посылая его в письме Александру Тургеневу 1 декабря 1823 года. Стихотворение лирически серьезно — автокомментарий усиленно ироничен, а “И. Х.”, как он прописан в письме, нарочито политизирован. Пьеса представлена как “подражание басни умеренного демократа И. Х.” (XIII, 79). Ирония здесь двойная — в самом, во-первых, определении проповеди Христа как политической программы, но и также в оценке ее как умеренной. Это звучит насмешливо в устах поэта — недавнего пылкого радикала в целом ряде политических стихотворений предшествующих двух лет. Однако от этой веселой революционности он теперь уходит. “Сеятель” замыкает ряд радикальной лирики южного Пушкина и представляет собой исход из нее. Там он играл с христианской образностью и враждебно-весело перелицовывал ее на либерально-революционный лад, — здесь подражает притче Христовой всерьез”37.
При всем том исследователь чувствует некую странноватость “Сеятеля”: “несомненна дистанция между эпиграфом и речью стихотворения. И если это и самое сильное из подобных самоотождествлений, то и самое проблематичное и даже сомнительное” 38.
Почуяв, но не распознав окончательно аромат фальши, ученый делает осторожный вывод: “это стихотворение представляет, пожалуй, особенно сложный случай: пушкинское подражание Христу 1823 года — подражание с дистанцией и тянет на “ролевое” стихотворение” 39.
А вот здесь интуиция С.Г. Бочарова великолепна. “Сеятель” в корне противоположен духу Евангелия. Но этим не исчерпывается “особенно сложный случай”.
Если судить не сугубо по тексту стихотворения, а также и по соседним страницам тетради, бросается в глаза то, как пушкинское разудалое глумление над Библией и Святой Троицей вдруг сменяется взлетом на вершину профетического отчаяния. В естественность такого перепада трудно поверить.
Фокус в том, что стихотворение создано по вполне конкретному поводу и с четко сознаваемой целью. Правда, тонкий замысел Пушкина пока сумел оценить один-единственный читатель на свете. Тот его современник, ради кого и был написан “Сеятель”.
Всюду в собраниях сочинений Пушкина принято публиковать стихотворение “Свободы сеятель пустынный…” как отдельную, самостоятельную пьесу. В результате затушевывается то крайне значимое обстоятельство, что это пушкинское произведение является частью письма к А.И. Тургеневу от 1 декабря 1823 г.
Как отмечалось выше, попытка С.Г. Бочарова отследить смысловые взаимодействия между стихотворением и письмом не дала иных плодов, кроме смутного недоумения.
Даже такой выдающийся знаток пушкинского творчества, как Б.Л. Модзалевский, не смог уловить важный подтекст, заложенный в письме, которое начинается так: “Вы помните Кипренского, который из поэтического Рима напечатал вам в С.<ыне> От.<ечества> поклон и свое почтение. Я обнимаю вас из прозаической Одессы, не благодаря ни за что, но ценя в полной мере и ваше воспоминание и дружеское попечение, которому обязан я переменою своей судьбы. Надобно подобно мне провести 3 года в душном Азиатском заточении чтоб почувствовать цену и не вольного Европейского воздуха. Теперь мне было бы совершенно хорошо, еслиб не отсутствие кой-кого. Когда мы свидимся, вы не узнаете меня, я стал скучен как Грибко и благоразумен как Чебатарев…” (XIII, 79).
Комментируя первую фразу этого абзаца, Б.Л. Модзалевский вынужден откровенно признаться: “Почему Пушкину осталось столь памятно письмо Кипренского с мимолетным упоминанием о Тургеневе, появившееся за 6 лет до того, и почему он вспомнил его, пиша Тургеневу, — представляется непонятным” 40.
Между тем ученый цитирует в своем примечании упомянутую публикацию, где живописец предпринимает мысленное путешествие с чужбины на родину: “Милан не прогневается, подождет, покуда я съезжу в Петербург, повидаться с почтенными соотечественниками моими. — Вот я на дрожках приехал на славный Васильевский Остров: здравствуйте, любезная Академия Художеств! Потом пробираюсь через Исакиевский мост: сердце радуется при виде Невы и великолепного города: кланяюсь монументу Петра, оттуда на Невский проспект, заезжаю в Морскую к С.С. Уварову, встречаю у него А.И. Тургенева, Г. Жуковского и желаю им доброго здоровья”41.
Возьму на себя смелость разрешить загадку, подмеченную Б.Л. Модзалевским. Проводя параллель между собой и Кипренским, Пушкин ясно дает понять, что также совершает воображаемое путешествие в Петербург и мечтает о возвращении.
Столь же красноречива и приведенная далее в письме цитата из И.И. Дмитриева, где поэт просит друзей извинить его исчезнувшую “прежнюю живость”, “молчаливость” и “уныние”. Четыре строчки взяты из написанного в 1800 г. стихотворения “К друзьям моим (по случаю первого свидания с ними после моей отставки из оберпрокуроров Правит. Сената)” 42 (курсив добавлен).
Хитросплетение пушкинских намеков распутывается однозначно. Благодаря “дружескому попечению” высокопоставленного вельможи состоялся переезд Пушкина из опостылевшего Кишинева в Одессу. А следовательно, А.И. Тургенев способен выхлопотать у властей и полное прощение, которого Пушкин, по собственному мнению, теперь вполне заслуживает. Бывший “певец свободы” надеется на скорое свидание с друзьями в столице и всячески дает адресату понять, что решительно изменил свое поведение, утихомирился и благоразумно держит язык за зубами.
Предосторожность далеко не излишняя, поскольку А.И. Тургенев, при всем своем истинно христианском доброхотстве, отличался осторожностью умудренного царедворца 43 и часто бранил юного поэта за “площадное вольнодумство”44.
Покончив с необходимой преамбулой, Пушкин оказывает страстному коллекционеру поэтических новинок и усердному собирателю рукописей А.И. Тургеневу приятную любезность: “К стати о стихах: вы желали видеть оду на смерть Н. она не хороша, вот вам самые сносные строфы” (XIII, 78). Далее в письме следуют четыре строфы из оды “Наполеон” с комментарием: “Эта строфа ныне неимеет смысла, но она писана в начале 1821 года — впроччем это мой последний либеральный бред, я закаялся, и написал на днях подражение басни умеренного Демократа И. Х. (изыде сеятель сеяти семена своя)” (XIII, 79).
После чего приводится стихотворение “Свободы сеятель пустынный…”, которое здесь выглядит, если разобраться, не просто лестным подарком поэта своему поклоннику.
Текст безусловно включен в общую композицию письма и наделен важнейшей смысловой нагрузкой. Пушкин старается смягчить впечатление от “либерального бреда” оды Наполеону, где говорится о пробужденном от рабства мире и царском трупе, лежащем во прахе на площади мятежной. Презрительное отрицание народной революционности в “Сеятеле” создает благовидный идейный противовес шокирующе крамольным строфам.
В примечаниях к письму Б.Л. Модзалевский отмечает, что ода “Наполеон” на самом деле написана Пушкиным “не └в начале” (как он пишет Тургеневу), а в июле 1821 г., по получении известия о кончине Наполеона, последовавшей 23 апреля ст. стиля 1821 г.”. 45 Впоследствии М.Я. Цявловский и Т.Г. Заславская уточнили, что первая редакция “Наполеона” “написана в сентябре — в первых числах ноября (не позднее 10-го) 1821 г.” (II/2, 1103).
Вряд ли Пушкин с его великолепной памятью нечаянно погрешил против хронологии. Надо полагать, он намеренно сместил дату, пытаясь отодвинуть написание крамольной оды как можно дальше в прошлое. Зато, переписывая для А.И. Тургенева целиком новое стихотворение “Сеятель”, Пушкин стремится подтвердить данную в начале письма игривую самохарактеристику, согласно которой отринувший “прежнюю живость” поэт “стал скучен” и “благоразумен”. Подразумевается, что теперь высокопоставленный придворный покровитель может смело выхлопотать у царя помилование для вразумленного и бесповоротно исправившегося Пушкина.
Письмо А.И. Тургенева, в ответ на которое поэт послал строфы из “Наполеона” и стихотворение “Сеятель”, было первоначально адресовано в Кишинев, Ф.Ф. Вигелю. Тот 8 октября 1823 г. переслал его Пушкину, пояснив: “Посылаю вам, любезнейший Александр Сергеевич, письмо Тургенева, более вам, чем мне, принадлежащее” (XIII, 68).
К сожалению, текст тургеневского письма не сохранился, но мы видим, насколько Пушкин в ответном послании не скупился на тонкие намеки касательно своей полной благонамеренности.
Интерес представляет и датировка переписки. Пушкину предстояло ответить сразу на два письма. Было бы естественно предположить, что после ответа Ф.Ф. Вигелю он напишет и А.И. Тургеневу. Но хотя второе из писем имело несравнимо большее практическое значение, оно закончено и отослано лишь месяц спустя.
Эта странность объясняется, на мой взгляд, тем, что записанное в тетради на следующем же листе после письма Вигелю стихотворение “Сеятель” является необходимой заготовкой для письма Тургеневу. А Пушкин имел обыкновение не трогать законченные вчерне стихи до тех пор, покуда не спадет первоначальная горячка вдохновения, и текст можно будет перебелить, окинув свежим взглядом. Время выжидания между черновиком и беловиком исчислялось иной раз годами. На сей раз у поэта хватило терпения только на месяц, видимо, уж очень приспела охота отослать весточку своему главному заступнику в столице.
В успехе своей интриги Пушкин не сомневался. 16 ноября, за две недели до того, как приступить к тщательно продуманной эпистолярной композиции для А.И. Тургенева, он пишет А.А. Дельвигу: “Друзья, друзья, пора променять мне почести изгнания на радость свидания. Правда ли, что едет к вам Россини и италианская опера? — боже мой! это представители рая небесного. Умру с тоски и зависти” (XIII, 75).
Обеспечить ему “радость свидания” в столице мог, по всей видимости, лишь один человек. Тот самый вельможа, чьими стараниями Пушкина перевели в Одессу из Кишинева.
Казалось бы, автор этих строк рискует навлечь на себя упреки в излишней категоричности, при том, что абсолютной уверенности здесь быть не должно. Ведь Пушкин мог написать “Сеятеля” безо всякой задней мысли, а потом сообразить, что это стихотворение как нельзя лучше подходит для письма А.И. Тургеневу.
Нельзя совершенно исключить и такую возможность, но также следует принять во внимание ряд дополнительных, подкрепляющих мои выводы соображений.
Пушкин ранее пробовал затронуть ту же тему в сравнительно обширных текстах: реконструкция Второго послания к Раевскому (II/1, 265-266) содержит 49 законченных строк, а в стихотворении “Мое беспечное незнанье…” (II/1, 293) их насчитывается 30.
Между тем в “Сеятеле” всего 13 строчек. Слишком мало, чтобы полноценно развернуть острую и важную мысль, но вполне достаточно, чтобы произвести на Тургенева желаемое впечатление.
К тому же все предыдущие “кризисные” стихотворения остались черновыми, и лишь написанный из практических соображений “Сеятель” дописан и перебелен.
Следует добавить, что вторая строфа “Сеятеля” ранее завершала черновик стихотворения “Мое беспечное незнанье…” (датируется 13 июня — 1 ноября 1823 г.), и она отдельно распространялась в списках. До наших дней строфа дошла в шести экземплярах благодаря рукописным собраниям Алмазова, Вяземского, Каверина, Щукина, а также собранию Зимнего дворца и донесению жандармского полковника Н.П. Бибикова Бенкендорфу (См. II/2, 1132).
Соответственно, И.Н. Медведева выдвинула предположение, что эти шесть строчек “по-видимому были выделены Пушкиным в самостоятельное произведение” (II/2, 1129). Однако Пушкину совершенно несвойственна манера распространять выхваченную из черновика строфу, которая очевидно не дотягивает до полноценного стихотворения.
Послав кому-то46 стихотворный отрывок подчеркнуто антилиберального звучания, он таким образом дал пищу для слухов о произошедшей с ним перемене, о том, что наказанный поэт “образумился” и “ведет себя отлично”. Именно такое мнение о Пушкине действительно муссируется как отрадная новость в переписке его друзей в 1823-1824 гг. Например, кн. П.А. Вяземский в письме от 30 апреля 1823 г. сообщает А.И. Тургеневу примечательные новости про “Беса-Арабского Пушкина”: “Он скучает своим безнадежным положением”, “пишет новую поэму”, “а что еще лучше, — сказывают, что он остепенился и становится рассудительным” 47. Кстати, А.И. Тургенев именно после этого постарался смягчить участь неблагонадежного поэта.
В свете изложенного многие высокопарные перлы пушкинистов, увы, соперничают с анекдотами. Например, И.Н. Медведева трактует заложенный Пушкиным в “Сеятеле” смысл с точностью до наоборот, когда обеспокоенно замечает: “Скептицизм “Сеятеля” мог казаться правительству одним из выражений революционной пропаганды” 48. Однако мы видим, что поэт преследовал своим стихотворением прямо противоположную цель, и к тому же тайная полиция как раз не усмотрела в этом тексте повода для нареканий.
Под предложенным нами углом зрения также раскрывается важный смысловой оттенок и евангельского эпиграфа к “Сеятелю”.
Имеется много свидетельств тому, что на всем протяжении южного периода Пушкин вовсю козырял своим атеизмом и, в частности, глумливым презрением к христианству.
Показателен малоизвестный инцидент с архимандритом Иринеем, ректором Кишиневской духовной семинарии, иногда навещавшим Пушкина по просьбе И.Н. Инзова. Однажды, в страстную пятницу, Ириней застал поэта за чтением и поинтересовался содержанием книги. “Да вот читаю историю одной статуи”, — ответил Пушкин. После чего архимандрит разглядел, что в руках у юноши Евангелие, и вспылил: “Как вы смеете это говорить? Вы безбожник. Я на вас сейчас бумагу подам!..” На следующий день Пушкин пришел к архимандриту Иринею в семинарию и принес извинения под тем предлогом, что нелепое кощунство у него “само как-то с языка слетело”. 49
Впоследствии, в Одессе у Пушкина отнюдь не прибавилось благочестия. “Скажите, мой милый безбожник, как вы могли несколько лет выжить в Кишеневе? хотя за ваше неверие и должны вы были от бога быть наказаны, но не так много” (XIII, 68), — подтрунивает над ним Ф.Ф. Вигель в вышеупомянутом письме от 8 октября.
И вдруг впервые в его лирике прозвучал евангельский мотив, тут же сменившийся возвратом к прежнему циничному вольтерьянству. (В концовке “Сеятеля” перефразирован известный афоризм Вольтера: “Народ всегда несдержан и груб, — это быки, которым нужны ярмо, погонщик и корм”50. Здесь явственна антитеза традиционному христианскому образу народа как стада кротких овец, возглавляемого жертвенным агнцем.)
Подобный выверт невозможно приписать характерной для Пушкина внезапной смене настроений. По отношению к стержневым мировоззренческим вопросам Пушкин однозначно занимал крайне жесткую и неуступчивую позицию. А происходившие с ним духовные перемены всегда носили постепенный и необратимый характер.
Теперь допустим, что “Сеятель” написан не просто так, а создан как необходимый смысловой элемент в композиции письма к А.И. Тургеневу.
Хотя в целом переписка Пушкина редко затрагивает вопросы вероисповедания, “бес арабский” всячески подшучивал над религиозностью А.И. Тургенева, и ни одно его письмо почтенному секретарю Библейского общества не обходилось без колкостей касательно христианства. Уже в первом адресованном А.И. Тургеневу письме от 9 июля 1819 г. Пушкин просит вступиться за проштрафившегося ученика Благородного пансиона Соболевского “хоть ради вашего Христа” (XIII, 10), вряд ли даже сознавая, каким неуместным хамством сдобрено его ходатайство.
Обилие религиозных реминисценций именно в переписке с А.И. Тургеневым наталкивает на мысль, что новозаветный зачин “Сеятеля” далеко не случаен, а предполагает все того же конкретного адресата.
По своему обыкновению Пушкин не удержался от плоской шуточки насчет “басни умеренного Демократа И. Х.” (XIII, 79), зато “Сеятель” вполне серьезен. Кроме того, возвышенный тон стихотворения безусловно подводит к отрадной для А.И. Тургенева мысли о том, что теперь молодой поэт черпает вдохновение из Евангелия, значит, уже не столь рьяно исповедует завиральные вольтерьянские идеи.
Что интересно, впоследствии в пушкинской лирике новозаветные мотивы зазвучат лишь спустя шесть лет, и то лишь в качестве довеска к эстетическим и эротическим восторгам мужа “косоглазой Мадоны”51.
Кроме того, в “Сеятеле” прослеживается еще один, до сих пор никем не замеченный пласт аллюзий.
Известно, что в 1821 г. Пушкин вступил в масонскую ложу “Овидий”52, учрежденную под эгидой “Великой Ложи Астреи” в Петербурге, принадлежавшей к иоанновской ветви масонства.53 А.И. Тургенев также принял посвящение в иоанновской масонской ложе “Полярная звезда” 54. Ну, а лозунг иоанновского (английского) масонства звучал так: “Сейте семена царского света”55.
Следовательно, “Сеятель” содержит символику, с первого взгляда ясную для российского вольного каменщика. То есть это стихотворение прямо адресовано влиятельному столичному масону от бедствующего собрата.
Пожалуй, каждое из этих соображений по отдельности может быть оспорено и по-другому истолковано. Но в совокупности они подкрепляют друг друга и оставляют мало места для сомнений в том, что стихотворение “Сеятель” написано с заведомой целью, специально для А.И. Тургенева, в качестве веского свидетельства о благонадежности Пушкина.
И вот ведь что забавно, адресат стихотворения, в отличие от исследователей-пушкинистов, сразу все понял наилучшим образом.
Обрадованный А.И. Тургенев сообщил кн. П.А. Вяземскому 22 января 1824 г., что получил от Пушкина письмо, которое “исполнено прекрасных стихов и даже надежды на его исправление”. Уловка сработала как надо, и высокопоставленный сановник уже начал хлопотать за своего любимца: “Здесь все еще в черном теле его держат; но я заставил приезжего чиновника, в присутствии его начальника, описывать Пушкина и надеюсь, что эта сцена подействует на бездушных зрителей”56.
А.И. Тургенев разгадал все подтексты письма и прекрасно уразумел, зачем прислано свежее стихотворение.
Как видим, тонкий замысел Пушкина увенчался заслуженным успехом.
* * *
Нельзя не согласиться с К. Поппером, который предлагает “рассматривать науку как поиск истины” и указывает, что “именно идея истины позволяет нам разумно говорить об ошибках и о рациональной критике и делает возможной рациональную дискуссию”57.
В связи с этим философ утверждает: “Мы хотим большего, чем просто истины: мы ищем интересную истину — истину, которую нелегко получить. В естественных науках (в отличие от математики) нам нужна истина, обладающая большой объяснительной силой, т.е. логически невероятная истина” (курсив автора)58.
Даже если не принимать это яркое высказывание целиком, заслуживает внимания предложенный Поппером для научных теорий критерий оценки: степень объяснительной силы.
Попробуем разобраться, какой объяснительной силой обладает выдвинутая здесь гипотеза о “Сеятеле”.
Обнаруживается, что соседство черновиков “Евгения Онегина”, письма Ф.Ф. Вигелю, стихотворения “Сеятель” и письма А.И. Тургеневу в одной тетради далеко не случайно.
В первой главе “Евгения Онегина” Пушкин предпринял своего рода мысленное путешествие в столицу, снедаемый ностальгией по вожделеннному Санкт-Петербургу. Письмо Тургеневу начинается с аналогичного воображаемого странствия. Ф.Ф. Вигель уехал в Кишинев, где начат “Евгений Онегин”, в город, откуда Пушкина вызволил влиятельный А.И. Тургенев. Цепочка ассоциаций замыкается: почему бы теперь не попросить его превосходительство выхлопотать для Пушкина и разрешение вернуться в Санкт-Петербург?
Единственным препятствием тут могли стать тургеневская осмотрительность и пушкинская репутация неисправимого вертопраха. Стало быть, письмо нелишне украсить поэтическим свидетельством отречения от бунтарства. Хотя бы коротеньким, кое-как состряпанным из подручного чернового материала. А если подпустить в стишок евангельские бредни, столь милые сердцу человеколюбивого Александра Ивановича, выйдет вообще замечательно.
Теперь мы видим, что в поведении Пушкина нет загадочных противоречий. Возникает возможность объяснить неправдоподобно резкий эмоциональный перепад между разухабистым письмом к Вигелю и преисполненным гневной скорби “Сеятелем”. Вряд ли здесь поможет напрашивающаяся апелляция к поэтическому непостоянству. По моему предположению, Пушкин все так же пребывал в благодушном веселом настроении, сочиняя стихотворение на заданную тему и глумливо посмеиваясь над святошей Тургеневым вместе с его “социалистом И. Х.”.
Заодно исчерпывающе разъясняется еще более странный, настороженно воспринятый С.Г. Бочаровым мировоззренческий кульбит от ернического безбожия к самоотождествлению с Христом. Впрочем, не подозревая, до какой степени доходили расчетливость и цинизм лукавого “солнца русской поэзии”, исследователь в “Сеятеле” усмотрел “начало пушкинского Пророка”. 59 Также И.З. Сурат без тени сомнения считает “Сеятеля” результатом “личного проживания библейских сюжетов”60. Даже у самых тонких и эрудированных современных исследователей, как видим, недопонимание Пушкина достигает трагифарсовых масштабов.
В первой части статьи уже отмечалось, насколько пушкинские инвективы в “Сеятеле” идут вразрез со здравым смыслом. Ведь народы Европы никак не могли откликнуться на “чести клич” русского поэта, да и в тогдашней России насчитывался лишь один регулярно читающий человек из двухсот. Вдобавок из-за механической пристыковки новых строк к завершающей строфе из черновика земледелец из первой строфы вдруг становится животноводом, поскольку засеваемая пашня превращается в пасомое стадо.
Такую нескладицу можно объяснить не только свойственной Пушкину и в жизни, и в творчестве неряшливостью. Возможно, заметить логические оплошности ему помешал однозначно нацеленный ход размышлений. Хотя письмо А.И. Тургеневу тщательно продумано и выстроено, мысль Пушкина двигалась отнюдь не по руслу разочарования “в народе, как в недостойном носителе свободы” 61 (Г.П. Федотов). Поэта обуревали вовсе не “трагические размышления о слабых сторонах передового сознания и о пассивности народов” 62 (Ю.М. Лотман), а мечты о прекращении опалы.
Исходя из того, что “Сеятель” написан ради чисто прагматической уловки, мы обнаруживаем еще одну вескую причину, по которой очевидная нелепость ускользнула от внимания поэта. Он видел в этом стихотворении не обоснование происшедшей с ним перемены, а лишь иллюстрацию своей благоприобретенной лояльности!
Точно так же, сугубо утилитарной нацеленностью объясняется ярый эмоциональный накал и отвратительный нравственный пафос “Сеятеля”, которые в пушкинистике не раз становились предметом натужных, непременно благовидных истолкований.
Например, Г.П. Федотов отмечает: “Жестокие слова, срывающиеся из-под пера (снова срыв) — не проклятие свободе, а проклятие рабам, не умеющим за нее бороться”63.
Респектабельное внешне суждение грешит узостью, не вполне приличествующей философу. Рассматривая стихотворение “Сеятель” как “горькое и сильное выражение” пушкинского кризиса, Г.П. Федотов даже не пытается объяснить, с какой стати поэт обличает лишь покорных рабов, но воздерживается от проклятий по адресу их угнетателей. Впрочем, напрашивающееся недоумение разрешается с легкостью, если учесть, что Пушкин усматривал в этом стихотворении “не проклятие свободе”, а личный пропуск на свободу.
Можно предположить, что мы имеем дело с одним из случаев рационализации, которые хорошо известны психоаналитикам. Например, Э. Фромм указывает, что “человек может пытаться устранить противоречия в своих чувствах с помощью идеологической конструкции или прикрыть подавляемую им мысль такой рационализацией, в которой выражается прямо противоположная идея”64.
“Отрицание свободы для Пушкина равносильно с клеветой на Провидение”65, — сочувственно замечает далее Г.П. Федотов. Наблюдение в принципе верное, только философ упустил важнейшие уточняющие эпитеты: свобода своя, собственная. Ради этой безусловной ценности Пушкин панически отверг и растоптал модный “либеральный бред”.
Высылка в Кишинев принесла угодные властям плоды. Уже в 1822 г. поэт пошел на сделку с совестью, дав себе зарок воздерживаться от написания вольнолюбивых сочинений. Созданный впоследствии “Сеятель” стал недвусмысленно предъявленной распиской в отступничестве от борьбы за свободу всех ради личной свободы.
Просуммируем наши выводы.
Композиция письма Тургеневу от 1 декабря 1823 г. тщательно продумана, и стихотворение “Сеятель” занимает в ней ключевое место.
Тонко приправленные новозаветной цитатой и масонской символикой стихи Пушкин сочинил вовсе не в порыве скорби, задыхаясь от горя, не в “метафизическом отчаянии”, по выражению С.М. Бонди. Его пером водил абсолютно трезвый лукавый расчет: поэт хотел отослать вельможе доказательство своей благонадежности. На всякий случай, тот и без того неутомимо и деятельно хлопотал.
Так или иначе, стихотворение “Сеятель” невозможно рассматривать в отрыве от биографии Пушкина. Собственно, тут возможны лишь две точки зрения.
Это либо стихотворение, в котором выплеснулся гневный протест гения, истерзанного беспросветным отчаянием. Оно может послужить красивым оправданием для малодушных и боязливых, а также стать козырным аргументом в устах циников, глубоко презирающих русский народ.
Или же “Сеятель” представляет собой вставленную в письмо стихотворную поделку к случаю, лишенную внутренней логики, состряпанную кое-как ради того, чтобы засвидетельствовать высокопоставленному покровителю свою благоприобретенную лояльность.
Тут, согласитесь, имеется “дьявольская разница” (XIII, 73).
И в заключение наших рассуждений нужна существенная оговорка. Любое биографическое и литературоведческое исследование надлежит смиренно соразмерять с той непреложной истиной, что чужая душа — потемки. Например, мы никогда не узнаем, сознавал ли Пушкин в полной мере, что употребленное им в “Сеятеле” выражение “чести клич” является самой изощренной и циничной остротой за всю его жизнь.
Рига, 2009
ПРИМЕЧАНИЯ
Цитаты из произведений А. С. Пушкина даются по академическому Академическому полному собранию сочинений в 16 томах (М.;Л.: Изд-во АН СССР, 1937-1959) в круглых скобках, с указанием римскими цифрами тома и арабскими — страницы.
Письма Пушкина приводятся по тому же изданию, но цитаты сверены с трехтомным изданием писем под редакцией Б.Л. Модзалевского (М.; Л., 1926-1935). Тем самым сохранено своеобразие авторской орфографии и пунктуации.
Условные сокращения:
Лотман — Ю.М. Лотман. Пушкин: Биография писателя; Статьи и заметки, 1960—1990; “Евгений Онегин”: Комментарий. — СПб.: Искусство-СПБ, 1995. — 846 с.
Модзалевский. Примечания — Пушкин А.С. Письма. Под ред. и с примеч. Б.Л. Модзалевского. В 3-х тт. М.; Л., 1926-1935.
ПВЖ — В.В. Вересаев. Пушкин в жизни // В.В. Вересаев. Сочинения в 4 тт. М.: Правда, 1990.
ПФК — Пушкин в русской философской критике: Конец XIX — первая половина XX в. — М.: Книга, 1990. — 527 с.
Доступные через Интернет издания с отсутствием пагинации обозначены так: (www).
1. Собрание сочинений А.С. Пушкина в десяти томах, ГИХЛ, 1959, Т. 2. (www).
2. Толковый словарь живого великорусского языка Владимира Даля. 2-е изд., СПб., 1882, Т. 3, С. 542.
3. БСЭ (www).
4. Там же.
5. По мнению бывшего лицеиста М.А. Корфа, “Пушкин представлял тип самого грязного разврата” и “проводил дни и ночи в беспрерывной цепи вакханалий и оргий, с первыми и самыми отъявленными тогдашними повесами”. (См. М.А. Корф. Записка о Пушкине // ПВС. Т. 1. С. 104.)
Вряд ли Корф, недолюбливавший Пушкина, грешит здесь против истины. Вот что пишет близкий, преданный друг поэта А.И. Тургенев: “Праздная леность, как грозный истребитель всего прекрасного и всякого таланта, парит над Пушкиным… Пушкин по утрам рассказывает Жуковскому, где он всю ночь не спал; целый день делает визиты блядям, мне и кн. Голицыной, а ввечеру иногда играет в банк…” (А.И. Тургенев — кн. П. А. Вяземскому, 4-го сент. 1818 г. Ост. Арх., I, 119. Цит. по: ПВЖ, Т. 2, С. 99.)
6. Цит. по: ПВЖ, Т. 2, С. 256.
7. Цит. по: Переписка А.С. Пушкина. В 2-х тт. М., 1982. Т. 1. С. 466.
8. Эвфонию в пушкинском творчестве изучали А. Белый, В.Я. Брюсов, Б.М. Эйхенбаум и П. Бицилли. Фундаментальная значимость их наблюдений осталась в пушкинистике недооцененной.
9. Собрание сочинений А.С. Пушкина в десяти томах, ГИХЛ, 1959, Т. 2.
10. Б.В. Томашевский. Пушкин. 2-е изд. М. 1990. Т. 2. С. 172.
11. Там же. С. 174.
12. Там же. С. 175.
13. Л.П. Гроссман. Пушкин. Серия ЖЗЛ. 3-е изд. М., 1960. C. 212-213.
14. Там же. C. 213.
15. С.М. Бонди. Рождение реализма в творчестве Пушкина // Бонди С.М. О Пушкине: Статьи и исследования. — М.: Худож. лит., 1978. С. 92-93.
16. В.Г. Белинский. Сочинения Александра Пушкина. Статья пятая. // В.Г. Белинский. Избранные сочинения. М-Л. 1949. С. 583.
17. А.И. Рейтблат. Как Пушкин вышел в гении. М., 2001. С. 14.
18. Там же. С. 15.
19. Р. Ш. [Шор Р.] Катахреза // Литературная энциклопедия: В 11 т. — [М.], 1929—1939. Т. 5. — [М.]: Изд-во Ком. Акад., 1931. — Стб. 158—159.
20. В. Гаевский. “Дельвиг”. Современник, 1853, N 2, III, с. 67. Цит. по: ПВЖ, Т. 2. С. 58.
21. Летопись жизни и творчества Александра Пушкина. В 4-х т. М., 1999. Т. 1. С. 40.
22. Летопись жизни и творчества Александра Пушкина. С. 44.
23. ПВЖ, Т. 2. С. 59.
24. Д-р Станислав Моравский. “Воспоминания”, Красная Газета, 1928, № 318 (польск.). Цит. по ПВЖ, Т. 2. С. 359.
25. Томас Рэйкс. 24 дек. 1829 г. Т. Rakes. A Visit to St. Petersburg in the winter of 1829 — 1830. London, 1838 [Рэйкс Томас. Посещение Петербурга в зиму 1829 — 1830 гг. Лондон, 1838 г. (англ.)]. Пушкин и его современники, XXXI — XXXII, Л., 1927. С. 106.
26. Анри Труайя. Александр Пушкин. М., 2006. С. 247.
27. В.Н. Олин. Критический взгляд на “Бахчисарайский фонтан”, соч. А. Пушкина // Пушкин в прижизненной критике, 1820—1827 / Пушкинская комиссия Российской академии наук; Государственный пушкинский театральный центр в Санкт-Петербурге. — СПб: Государственный пушкинский театральный центр, 1996. — С. 201.
28. Н.М. Карамзин. Письма к И.И. Дмитриеву // Н.М. Карамзин. Избранные статьи и письма. М. 1982. С. 189.
29. Н.М. Карамзин. Письма к П.А. Вяземскому // Н.М. Карамзин. Избранные статьи и письма. М. 1982. С. 214.
30. Н.М. Карамзин. Письма к И.И. Дмитриеву // Н.М. Карамзин. Избранные статьи и письма. М. 1982. С. 195.
31. П.А. Вяземский. “Цыганы”. Поэма Пушкина // Пушкин в прижизненной критике, 1820—1827 / Пушкинская комиссия Российской академии наук; Государственный пушкинский театральный центр в Санкт-Петербурге. — СПб: Государственный пушкинский театральный центр, 1996. — С. 318.
32. В.Г. Белинский. Сочинения Александра Пушкина. Статья седьмая. // Белинский В.Г. Избранные сочинения. М-Л. 1949. С. 620.
33. Там же. С. 625.
34. “Псковская губерния” № 48 (169), 17-23 декабря 2003 г. (www).
35. Лотман. С. 89.
36. Лотман. С. 87, 90.
37. С.Г. Бочаров. Ты человечество презрел. “Новый Мир” 2002, № 8.
38. Там же.
39. Там же.
40. Модзалевский. Примечания. Т. 1. С. 293.
41. Там же. С. 292-293.
42. См. Модзалевский. Примечания. Т. 1. С. 294.
43. Об осторожности А.И. Тургенева мы можем судить по воспоминаниям И.И. Пущина: “Перед отъездом, на вечере у того же князя Голицына, встретился я с А. И. Тургеневым, который незадолго до того приехал в Москву. Я подсел к нему и спрашиваю: не имеет ли он каких-нибудь поручений к Пушкину, потому что я в генваре буду у него. “Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором — и полицейским и духовным?” — “Все это знаю; но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении, особенно когда буду от него с небольшим в ста верстах. Если не пустят к нему, уеду назад”. — “Не советовал бы, впрочем, делайте, как знаете”, — прибавил Тургенев”. (Пущин И.И. Записки о Пушкине // Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 тт. — 3-е изд., доп. СПб.: Академический проект, 1998. Т. 1. С. 91.) Ну, а Пушкин, разумеется, хорошо изучил натуру своего старшего собрата не по мемуарам.
44. 12 ноября 1817 г. А.И. Тургенев писал В.А. Жуковскому: “Посылаю послание ко мне Пушкина-Сверчка, которого я ежедневно браню за его леность и нерадение о собственном образовании. К этому присоединились и вкус к площадному волокитству, и вольнодумство, также площадное, 18 столетия”. (Цит. по: Модзалевский. Примечания. Т. 1. С. 191.
45. Модзалевский. Примечания. Т. 1. С. 294.
46. Вероятнее всего, строфу “Паситесь, мирные народы…” содержало не дошедшее до нас письмо кн. П.А. Вяземскому.
47. Цит. по: Модзалевский. Примечания. Т. 1. С. 269.
48. И.Н. Медведева. Пушкинская элегия 1820-х годов и “Демон” // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии / АН СССР. Ин-т литературы. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1941. — [Вып.] 6. С. 67.
49. См.: В. Яковлев. Отзывы о Пушкине. Одесса, 1887. С. 73-74.
50. Цит. по: Г.Ф. Шершеневич. История философии права. М., 1906 г. (www).
51. См. напр.: “Жил на свете рыцарь бедный…” (1829) и “Мадона” (“Не множеством картин старинных мастеров…”) (1830). Следует понимать отличие между мотивами евангельскими и ветхозаветными, например, в стихотворении “Пророк” (1826).
52. В Кишиневском дневнике Пушкин указал, что его вступление в ложу состоялось 4 мая 1821 г. (XII, 303). Тут крохотная неточность, речь идет лишь о предварительном собрании, а собственно учреждение ложи “Овидий” состоялось 7 июля. (См. Б.А. Трубецкой. Пушкин в Молдавии. Кишинев. 1990. С. 160.
53. Справка Департамента полиции о масонах в России / Публ. [вступ. ст. и примеч.] В.Е. Корнеева // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1995. Вып. VI. С. 448.
54. См. Т.О. Соколовская. Раннее масонство Александровского времени // Масонство в его прошлом и настоящем. Под ред. С.П.Мельгунова и Н.П.Сидорова. Т.2. Изд. 2-е. М., 1991. С. 176.
55. Б. Башилов. История масонства. М., 2004. С. 347.
56. Остафьевский Архив. Т. III, С. 6. Цит. по: Модзалевский. Примечания. Т. 1. С. 295.
57. К. Поппер. Предположения и опровержения. М. 2004. С. 383.
58. Там же.
59. С.Г. Бочаров. “Ты человечество презрел”. “Новый Мир” 2002, № 8.
60. И.З. Сурат. Библейское и личное в текстах Пушкина. — В сб. “Московский пушкинист”, VII. М., 2000. С. 93.
61. Г.П. Федотов. Певец империи и свободы // ПФК. С. 370.
62. Ю.М. Лотман. “Евгений Онегин”: Комментарий. // Лотман. С. 581.
63. Г.П. Федотов. Певец империи и свободы // ПФК. С. 370.
64. Э. Фромм. Бегство от свободы. 2-е изд. М. 2008. С. 62.
65. Г.П. Федотов. Ук. соч. С. 370.