Повесть
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2009
Владимир ШПАКОВ
/ Санкт-Петербург /
Возвращение из Мексики
Повесть
Окончание. Начало в № 43.7В этом Министерстве очереди нет, сотрудников — тоже, поскольку принимают по четным числам, я же притащился в нечетное. “Везет, как утопленнику… — думаю, перебирая бумаги Ирины. И тут (действительно повезло!) понимаю, что нахожусь недалеко от дома ее матери. Я уже пытался звонить по телефону, который дал Ник, только безрезультатно. Но если это рядом…
Я шагаю, мысленно выстраивая отповедь, мол, извините великодушно, но у меня двое детей: один болеет ДЦП, другой белокровием, поэтому нужно срочно домой, чтобы доставить деткам лекарства. Да и самому папе, признаюсь, требует подлатать внезапно протекшую “крышу”. “А как же, — возразят неуверенно, — мальчик Гена? Он же может навсегда остаться в этой жуткой Мексике и заразиться чем-нибудь вроде ДЦП или, например, быть укушенным мухой це-це!” Но я буду непреклонен, в конце концов, мальчиков много, а я один!
Дом — банальная кирпичная пятиэтажка, двор в грязи, лестница загажена, в общем, привет, родной город! Я протягиваю руку к звонку, когда дверь вдруг распахивается, и оттуда вылетает некто в костюме, с красной физиономией и со сбившимся набок галстуком. Он оторопело на меня пялится, затем оборачивается и кричит:
— Мария Степановна, к вам пришли! Интересно, не от вашей ли Ирочки приветик в клювике доставили?
— От вашей, — говорю, — я приехал, чтобы отдать ее документы. Мне, знаете ли…
— Вы слышите, Мария Степановна?! Документы принесли! Ирочка уже гонцов шлет, не жалея денег на расходы! Вы что, прямиком из Гвадалахары?
Тип в костюме нервно хихикает, утирая лоб платком, а я вдруг догоняю: да это же супруг Лаврентий! Увы, они в разводе, значит, на него свои обязанности не скинешь.
Далее события развиваются, как в образцовой бытовой драме — кто-то кричит, кто-то оправдывается, кто-то успокаивает. В обвинительной речи Лаврентия мелькают какие-то ценные бумаги, которые “ваша Ирочка” тайком сбагрила перед отъездом, и это, мол, ее стиль! Обвиняемая сторона имеет вид седенькой хрупкой женщины, которая называет “прокурора” Лавриком, лепеча: она отдаст деньги, когда вернется, ей на дорогу не хватало! Нет, это ее стиль, потому что она всегда была, во-первых, подлой, во-вторых, безмозглой!
В роли разлитого на бушующее море масла выступаю, как ни странно, я, которого с ходу окунули в чужие проблемы. Мои усилия, однако, истолковывают превратно.
— А вы кто такой?! — вскидывается бывший супруг, — И о каких документах идет речь?!
— Лаврик… — дрожащим голосом произносит женщина, — Лаврентий Георгиевич… В общем, я прошу вас уйти. Это от Коленьки приехали, нам надо поговорить.
Я не сразу отражаю, что “Коленька” — это Ник (меня снедает желание врезать Лаврентию в челюсть). Лаврентий одергивает галстук, еще раз утирает лоб и, выплеснув на меня ведро ненависти из вытаращенных глаз, выбегает вон. Тут жанр перерастает в слезливую мелодраму: всхлипывая, Мария Степановна говорит, мол, только что из больницы, с кардиологии, хотя чувствую себя по-прежнему плохо и могу в любой момент отправиться обратно. А тут такой ужас! Вы имеете ввиду обстрел Белого дома? И это тоже! Но у меня ужас в другом: прихожу домой, а следом Лаврик! Будто поджидал, хотя кто знает, может, и поджидал. А ему-то чего, спрашиваю, надо? Успокоиться он не может, ненавидит Ирочку. Это ведь она его бросила — его, который на товарно-сырьевой бирже отдельный кабинет имеет и что-то там строит на Рублевке. Иногда мне кажется, что он словно проверяет: здесь она или нет? Вроде у него всегда причина находится, хотя на самом деле его другое интересует…
Мария Степановна вскидывает полные слез глаза:
— Так вы поможете вернуть Ирочку? У меня, к сожалению, нет сил бегать по всем этим инстанциям…
Больные ДЦП детишки куда-то исчезают, не в силах сыграть роль даже не плота — соломинки. Я бормочу о том, что инстанции работают не очень, время такое….
О, восклицает Мария Степановна, время ужасное! Если бы Ирочка находилась сейчас не в этой ужасной Мексике, а в другом месте, я, быть может, и рассоветовала бы возвращаться в наш бедлам. Но там ей совсем плохо, даже на телефонные звонки денег не хватает, и осталась надежда только на новую работу в университете этой самой Гвадалахары. Вы ей поможете? Помогите, я прошу! Я вас умоляю! Сцена обретает совсем уж пошлую тональность, и я, дав обещание помочь, спешу откланяться.
На улице я опять сталкиваюсь с Лаврентием. Теперь сзади него маячит мордоворот в кожанке, а сам Лаврентий, усмехаясь, курит тонкую коричневую сигарку.
Далее начинается боевик, потому что Лаврентий явно “наезжает”, а в присутствии кожаного в челюсть не врежешь. Лаврентий настоятельно рекомендует не суетиться насчет возвращения Ирочки из жарких стран. Она, мол, заслужила свою судьбу, к тому же он, Лаврентий, просто не желает ее здесь видеть.
— А сына? — усмехаюсь через силу.
— Да это же не мой сын! Он — приемыш! Ирочка нагуляла его, потому что всегда была шлюхой!
Лаврентий оглядывается на кожаного, ища поддержки, и тот кивает, мол, так, так.
— А для шлюхи там самое место! Жизни красивой захотела, вспомнила про испанский язык! Ну, так получи! — Лаврентий приближает ко мне лицо, — Я хочу, чтобы она осталась там навсегда! Чтобы сгнила там, тварь! А тебя, если будешь лезть… В общем, не советую — очень не советую!
Лаврентий смотрит на меня, потом усмехается: он уверен в себе, как уверен и в том, что я моментально все брошу, потому что оченно его боюсь! У него же золотые печатки на пальчиках, ряха-телохранитель, он же — водитель серебристого “БМВ”, в чьем номере имеются три семерки. За красивые глаза такие номера не дают, а значит, ты, Лаврентий, фишка, а я, твоя бывшая супруга с сыном, теща — говно на палочке!
Я вдруг вспоминаю: Уверенность в себе воина и самоуверенность обычного человека — это разные вещи. Обычный человек ищет признания в глазах окружающих, называя это уверенностью в себе. Воин ищет безупречности в собственных глазах. Обычный человек цепляется за подобного себе человека, воин цепляется за бесконечность…
Я пытаюсь уцепиться за “бесконечность”, только под руками, увы, пустота. А потом вдруг понимаю, что отбояриться не получится — теперь не получится. Эту жанровую смесь Каткевич назвал бы “постмодернизмом”, Либерман — “поц-модернизмом” (вот это он уже сам придумал), я же говорю проще: вляпался. В ушах опять гудит, я трясу головой и, кажется, о чем-то спрашиваю.
— …серьезные неприятности, — долетает сквозь гул. Лаврентий с охранником усаживаются в машину, та удаляется, а я остаюсь на летном поле, где надсадно гудят авиалайнеры, взлетающие в аэропорту Гвадалахары…
8
Я все-таки добиваюсь своего, и опять слышу вскрики, и огромные серьги снова звякают, сопровождая соитие, как языческий бубен. И все же Лера какая-то другая — она то ускользает от моих рук, то упирается ладонями в грудь, сдерживая натиск самца, который месяц не прикасался к женщине (в период размолвок супруга меня так “наказывала” — не допускала к телу). Кого другого я бы понял, но Лера! Она же сама была мотором в постели, заводила так, что сердце едва не выскакивало из груди! “Всё?” — спрашивает, после чего снимает серьги и кладет их на тумбочку. Значит, это только ради памяти, Лера? Значит, ты вроде как отдаешь долг непонятно за что? Только я не хочу, чтобы мне отдавали долг, и опять принимаюсь мять и тискать это гибкое жаркое тело, что ненавязчиво выворачивается из-под меня…
— Извини, я не…
— Не хочешь?
Лера часто дышит, затем говорит:
— Не так… Привыкать не хочу.
— А что плохого в том, если привыкнешь? Может, отвыкать больше не придется? У меня же такое сейчас в жизни — я тебе просто не рассказывал!
И, как за спасательный круг, я цепляюсь за откровенность, без стеснения бью на жалость, представая в своем рассказе бедным-несчастным, выпертым, по сути, из семьи и заболевшим серьезной болезнью. В эти минуты Меньер выступает моим союзником; и мать и сын Мищуки тоже союзники, потому что первый доказывает, как нелегко мне живется, а вторые выявляют мое благородство, дескать, этот мужик в беде не бросит. Я встаю во весь рост, завернутый в простыню, и больше всего хочу, чтобы меня начало раскачивать, как мачту во время шторма, ведь женское сердце мягкое, жалость его растапливает, как пламя — воск. Но, как назло, вестибулярный аппарат работает в эти минуты нормально, прикидываться же не хочется, такое, пожалуй, будет пошлостью…
— Мексика? — одеваясь, Лера дергает острыми лопатками, — нет, это очень далеко…
— Вот именно — очень! А еще муж мешает ее вернуть, представляешь?!
— Такое представить как раз не трудно. Мужики — известные сволочи!
Через минуту она уже одета, а я так и стою в простыне, будто римский трибун. Теперь окончательно ясно: я просто получил отступного. И, наливаясь стыдом и язвительностью, я тоже быстро натягиваю штаны.
Далее следует обмен колкостями: нет, все-таки скажи откровенно: ты связалась с издателем этой вот макулатуры? Может, сама начала пописывать “Кровавые бани”?! Ни с кем я не связалась. Нет, скажи честно! Я честно говорю: ни с кем из мужчин я не связывалась. Этот издатель — такое же чмо, как… Ладно, не угадал. Зачем окучивать родные просторы, если Европы с Америками распахнули свои двери? Махнем-ка мы в нейтральную Швецию, купим себе “Вольво” и будем с утра до вечера слушать “Аббу”!
Лера молчит, затем отстраненно усмехается.
— Зря я тебе дала телефон Эльзы. Хотела… Не знаю даже, чего я хотела?
Потом я долго обкатываю в памяти наш разговор, но понять Леру не получается. Странное в ней что-то появилось, чуждое и непонятное, будто ее поместили внутрь пузыря, за стенками которого царят другие законы. Она смотрит на меня сквозь эти стенки, желчно усмехается, но почему она это делает — совершенно неясно. Или это я нахожусь внутри пузыря, только собственного? Все что-то решают, как-то устраиваются в жизни, дергаются, и только я, идиот, вынужден заниматься какой-то сумасшедшей семейкой, между прочим, подвергая риску свое здоровье!
Я беру тайм-аут на сутки, лишь потом отправляюсь к служителям юстиции.
Перед тем, как свернуть в тихий переулок, я замедляю шаг. Береженого бог бережет, поэтому я встаю на другой стороне улицы и, прислонившись к стене дома, озираю автостоянку. У владельцев таких “БМВ” что-то с “крышей” творится, они слишком быстро поднялись из грязи в князи, а потому делают много резких и бессмысленных поступков. Помнишь, как в твоем городе у владельца бензоколонки сожгли иномарку? И как он в ответ подпалил дом того, кого подозревал? Можно было бы сказать: и хрен с ними, только дом-то оказался многоквартирный! Эти ребята напоминают младенцев, которые внезапно выросли до размеров взрослых людей: телодвижения нелепые, и постоянно хочется порвать в клочья какую-нибудь игрушку…
Серебристого “БМВ” с тремя семерками не видно. Да и чиновница в Минюсте оказывается душевной, даже удивляется, что мидовцы так себя ведут. Какая, мол, разница, чья виза будет первой? Да-да, говорю, какая разница?! Там человеку плохо, а они, бюрократы, гоняют меня, как Бобика!
— Супруга? — интересуется чиновница.
— Что — супруга? — не понимаю я.
— Гражданка Мищук — ваша супруга? Или просто знакомая?
— Не поверите, но — совсем незнакомая. Ни разу в жизни не видел.
Чиновница усмехается (явно не поверила), вздыхает и говорит, мол, теперь наши люди где только не халтурят! Вот, например, ее племянница после иняза МГУ в Лондоне устроилась, экскурсии водит, а сын одной знакомой — студент — каждое лето ездит на юг Франции собирать виноград. И ничего тут удивительного: если такое будет продолжаться, то нам всем придется уезжать.
— Всех не примут, — говорю, — Разве что на Луну улетим, но там дышать нечем.
Намек пробуждает странные мечтания, которым я предаюсь по дороге в следующую инстанцию. Если судить по фотографии, гражданка Мищук вполне ничего, сексапильная и симпатичная, жаль только, с мужем не повезло. Можно представить, как этот урод надувался от собственной значимости, требовал, чтобы ему прощали деловые пьянки, снимали с него ботинки, а наутро приносили кофе в постель. Наверняка квартира у него была шикарная, но, судя по штампам в паспорте Ирины Мищук, она там не ужилась. Прописка на квартире мамы, потом на Фрунзенской набережной (в период супружества), и вновь у мамы после разрыва с Лаврентием. Наверняка он не давал им покоя, мстил, потому что, не исключено, импотент, вся энергия в добывание денег ушла, а тогда ты женщине не интересен. И все было бы ужасно, если бы на сцене не появился я в белом костюме, готовый спасти Ирину, а заодно и ее потомка, даже не зная, от кого он рожден. Да от кого угодно!
Значит, я встречаю Ирину в аэропорту, то есть, встречает мама, а я, приехавший по ее просьбе, скромно стою в сторонке. Цветы, слезы радости, нас знакомят, и я вижу в глазах неподдельную благодарность. В один из дней мы сидим в ресторанчике, я рассказываю Ирине мою эпопею, она удивляется (еще больше исполняясь благодарностью), я же ненавязчиво вплетаю в рассказ подробности личной жизни. “Так себе личная жизнь, не повезло! Ну, ты же знаешь, Ира (мы уже на “ты”), как это бывает — не всегда первый выбор самый удачный. Я, конечно, в Мексику не сбежал, но вот у твоего родственника Ника ночевать приходилось много раз. Не буду скрывать: у меня и любовница имеется, ну, что-то вроде того. Только и здесь, я чувствую, будет мне полная отставка. Есть и болезнь, но я преодолею ее, клянусь, она от нервов, к тому же на мужские способности ничуть не влияет. В общем, мне кажется: мы — родственные души…” Далее следуют встречи одна за другой, я поселяюсь у них (на время), устраиваюсь на работу в столичную газету, мы снимаем хорошую квартиру, а последним штрихом — знакомство ее сына и моего сына, которые должны подружиться, и…
И тут выясняется, что я рано успокоился. Я потерял бдительность, проглядел “БМВ” с тремя семерками, а потому не удивительно, что меня тащат за шкирятник, приговаривая, мол, тебя предупреждали, козел, не лезь сюда! Кожаный сгреб меня со ступенек МИДа, где я получил вторую визу, и, сдавив могучей дланью шею, ведет к машине, за тонированным стеклом которой я вижу огонек сигарки. Здравствуйте, Лаврентий… Ну, конечно, Павлович! Ничего не меняется в нашей сучьей стране, нас по-прежнему могут сгрести, усадить в “Марусю”, увезти в неизвестном направлении, чтобы потом в подмосковном лесу (вариант: в Химкинском водохранилище) обнаружили труп молодого человека, сутулого, выше среднего роста, с русыми волосами, одетого в синюю джинсовую куртку. Дальше оркестр играет “Безвременно, безвременно…”, семейство Варшавских обливается запоздалыми слезами, а Ник рвет на себе жидкие волосы, проклиная тот час, когда дал мне это поручение.
— Эй… — хриплю я, выворачивая шею, — Задушишь ведь!
— Чем раньше — тем лучше… — цедит кожаный, — Шагай, сука!
Не знаю, откуда прилетела спасительная идея тихо вскрикнуть:
— Патруль!
— Где? — останавливается кожаный.
— Вон там, не видишь, что ли?!
Хватка на шее ослабляется, чем я незамедлительно пользуюсь. За спиной бухают ботинки, я же несусь к метро — подземелье, чую инстинктом, выручит. И верно: я с ходу опускаю жетончик, проскакиваю турникет, и вот уже несусь по лестнице-чудеснице. Водитель же “БМВ”, кажется, жетончика не имеет, разбаловался за рулем, и эти спасительные минуты помогают уйти в отрыв.
В вагоне меня трясет — не верится, что избежал чего-то крайне гнусного. Вряд ли бы меня убили, но покалечить вполне могли бы, в компании с Проспером Меньером это как два пальца об асфальт. Воин — всего лишь человек, просто человек, — вспоминаю отрывок из “Колеса времени”, — Ему не под силу вмешаться в предначертания смерти. Но его безупречный дух… Увы, мой дух совсем не безупречен, он жалок, и я сейчас желаю одного: поскорее закончить это дело, скинуть его с себя, и потому роюсь в записной книжке, разыскивая адрес мексиканского посольства.
Спустя полчаса вхожу в скромное двухэтажное здание и уже мысленно машу ручкой Ирине и Геннадию Мищукам, прощайте, дескать, forever! Надеюсь, у вас будет возможность поблагодарить меня (на словах, всего лишь на словах!), я же, со своей стороны, сделал все, что мог…
Охранник с бронзовым лицом указывает на кресло, затем звонит по внутреннему телефону. Следует несколько фраз на испанском, затем говорят, мол, надо подождать, такие проблемы решает только господин посол. Да какая тут проблема?! Всего лишь виза, а на почтовую пересылку, если угодно, я и сам потрачусь! Но мне опять вежливо говорят, мол, ждите господина посла, он будет после обеда. Что ж, “В Мексику можно только верить”, и я, поверив стражу, опускаюсь в кресло.
Огромный стол охранника с множеством бумаг и грудой папок говорит о том, что тот совмещает свою должность с секретарской. Однако погрузиться в бумаги не дают — в холле появляется долговязая личность с огромной черной сумкой через плечо, отчего по бронзовому лицу пробегает тень.
— Ну, и как? — личность нависает над столом, — Опробовал, амиго?
Охранник вынимает из ящика стола какой-то прибор размером с мини-приемник и кладет его на стол.
— Спасибо, но я имею стиральную машину.
— Машина — ерунда в сравнении с этой штукой! Детский лепет, она никогда не отстирает так, как ультразвук!
— Спасибо, не…
— Между прочим, в посольстве Чили купили сразу три штуки!
— Спасибо, но я видел…
— Да ничего ты в этой жизни не видел! Это же продукт конверсии, ты знаешь, какие тут технологии забиты?! Не знаешь, а сказать я тебе не могу, государственная тайна! В общем, Чили — три штуки, Камерун — две, даже Индонезия купила!
Бронза темнеет, вроде как лицо наливается горячей индейской кровью.
— Вы не даете мне ничего сказать… Я видел такой же прибор — американский. Он лучше работает и к тому же дешевле…
— Американский лучше?! Я тебя умоляю! Дешевле — возможно, но за хорошее надо платить, амиго, заруби себе на носу! Америке до этих технологий, как до Китая — раком, извини за выражение! А если ты хочешь скидку, так и скажи — мы не жадные, скинем, если надо!
Они полемизируют, затем звонит телефон. Охранник слушает, после чего обращается ко мне, мол, извините, сегодня господина посла не будет. А завтра? И завтра не будет, и вообще, как выясняется, неизвестно, когда будет этот грёбаный посол, надо звонить, и я с унынием записываю номер. Охранник смотрит на часы и настойчиво просит освободить помещение — приемные часы закончились.
— Вот козел! — сплевывает на улице долговязый, — Штатовский прибор — лучше! Пусть своей мексиканской бабушке это рассказывает, а наше НПО еще никто не переплюнул!
— Оборонщик? — спрашиваю.
— Ага — бывший. Теперь вот клепаем эти штуки: опускаешь в ведро или таз с водой, туда же — грязное белье, и через несколько минут вся грязь отстала, будто ее и не было! Не нужна? Всего двадцать баксов прошу, считай, даром! Нет? Ну, тогда я к вьетнамцам, юго-восточные ребята новые технологии ценят!
В нашем “страшном городе” происходило что-то похожее: многокилометровая цепочка заводов вместо двигателей для военных кораблей и радиолокационных станций производила теперь бритвенные станки и плуги, которыми распахивали приусадебные участки. Гора рожала мышь, а вскоре, по слухам, ей и вовсе грозило бесплодие. Но пока жалкая зарплата капала, “хмельная тропа” — так называли дорожку, что спускалась с дамбы в самогонный овраг — не пустовала. Госпродукция постоянно дорожала, самогонщики же держали божескую цену, и потому каждый вечер (сверху это хорошо было видно) по дорожке двигался нескончаемый поток людей: вниз — торопливо, нервно, вверх — не торопясь, предвкушая удовольствие от первого обжигающего глотка. На моем счету был очерк и парочка репортажей об этой городской клоаке, однако ни я, ни Горыныч не смогли и на йоту повлиять на процесс. А Ник и вовсе сказал: не ломай, дескать, людям кайф! Мы с тобой по-своему оттягиваемся, они по-своему. Все как-то оттягиваются, хотят сбежать от жизни: в другой город, в другую страну, как наш Белкин сбежал. Ты что, думаешь, он там зубами скрипеть перестал? Помяни мое слово: он там или сопьется, или застрелит кого-нибудь, или сам застрелится! А еще бывает, что человек вообще сбегает в другой мир, где алкоголь или мескалин превращают жизнь в перманентный балдеж!
— Кастанеда — тоже? — спросил я, — Ну, тоже побег в другой мир?
— Если и так, то это самый честный побег. И самый интересный. Ну, разве нас сравнишь с этими муравьями, а?!
Мы тогда “пыхнули” травки и, будто воскресшие индейские боги, стояли на дамбе, наблюдая, как крошечные людишки спотыкаются и падают на осклизлой после дождя тропе. Кайф уже выветривался, и я, поежившись, сказал, мол, не очень-то мы от них отличаемся. И вообще меня занимает вопрос: как все это любить? Разве возможно? А ведь родной город, страна тоже родная, чтоб она провалилась…
— Не знаю, не знаю… — задумчиво проговорил Ник, — Меня тоже занимает, если честно, только я тебе помочь не могу — сам в тупике.
9
Забежать в Гидрометцентр заставляет мысль о телефоне: надо звякнуть в посольство, а мелочи — йок! У Бориса Михайловича, которого встречаю в коридоре, вид такой, будто его еще раз “поставили к стенке”: понурый, он движется по коридору, как сомнамбула, и скрывается в кабинете. В отделе пусто, только Саня сидит перед телевизором.
— Салют! — говорит, не оборачиваясь, — Звякнуть надо? Вон телефон, звякай!
Набирая номер, замечаю, что возле стула стоит ополовиненная бутылка “Абсолюта”, а звук у телевизора выключен. Или это у меня опять что-то с ушами? Я прочищаю мизинцем ухо, затем слышу отчетливый (и смачный!) глоток — Саня хлещет прямо из горла.
— Чего празднуешь? Эй, слышишь?!
В этот момент в трубке что-то спрашивают по-испански. Выясняю, что посла нет, следуют короткие гудки, и я какое-то время созерцаю сонм политиков, раскрывающих рты на телеэкране, как безмолвные рыбы. На лицах нешуточные страсти: негодование, презрение, святая злость, ладони разрубают воздух, как сабли, однако ощущение аквариума остается. Или это мы — в аквариуме, а они смотрят на нас оттуда, и любуются, как мы здесь плаваем? Что, мол, ребята, маловато воздуха? И водичка мутноватая? Ну, извините, на всех чистой воды не напасешься!
— Хочешь? — спрашивает Саня, не отрываясь от экрана, — Михалыч уже не может, а я никак не могу остановиться. Сегодня у нас праздник наоборот: начальство зарубило нашу разработку. Три года — в задницу, представляешь? Я такой программный продукт сделал — пальчики оближешь, но он, оказывается, на хер никому не нужен! Ни нашему начальству, ни этой шушере в телевизоре!
Первый раз вижу нашего вундеркинда в таком состоянии. Ему всегда легко все давалось, и потому два старших класса он провел в интернате при МГУ. Отличник, светлая голова, еще в студенческие годы сделался классным спецом по физике атмосферы, но вот, и на старуху нашлась проруха…
Я молча присоединяюсь, и мы за пять минут добиваем литровую емкость. Я вдруг вспоминаю, что сегодня должен состояться обещанный Ником сбор в Трубниковском, и предлагаю развеяться. Саня раздумывает, потом машет рукой: какая, мол, разница? И пусть попробуют его не отпустить — плевать он на всех хотел! Он вообще уйдет из этой шарашкиной конторы! Он свой продукт американцам продаст, немцам, наконец, индусам…
— Мексиканцам продай, — говорю, — Я скоро с их послом закорешусь, а твоя программа — не какой-то там прибор для стирки белья!
— Какой еще прибор для стирки? — тупо спрашивает Саня.
— Долго объяснять. Давай, ставь в известность Михалыча и пошли!
По дороге мы еще цепляем по сто, так что к желтенькому особнячку в тихом переулке подкатываем теплыми. В нескольких зальчиках, выстроенных анфиладой, прогуливается разношерстная публика, то ли общаясь, то ли чего-то ожидая.
Первым навстречу попадается шаман с бубном, и Саня агрессивно хмыкает: надо же! Он обходит шамана по кругу, слово экспонат в этнографическом музее, затем тормозит возле хиппозной парочки, которая живо обменивается впечатлениями. Спустя минуту Саня подзывает меня, мол, послушай!
— … умора — комендантский час придумали! Патрули по улицам пустили! Да я на эти патрули — срать хотел!
Патлатый мужик гомерически хохочет, а его собеседница подхихикивает:
— У меня тоже документы спросили, а я говорю: нет документов, я — гражданка мира! Так они мне ка-ак врежут дубинкой! Женщин уже бьют, представляешь?!
— Бьют?! Не представляю. То есть, их просто не надо к себе подпускать! Меня, например, в два часа ночи патруль остановил, но я и пальцем не позволил себя тронуть!
— Да-а?! И как же это?
— Очень просто: заслонился биополем и пошел своей дорогой. А они остались.
Саня опять хмыкает, мол, свежо предание, но верится с трудом. Может, вы попробуете прямо здесь? То есть, от меня заслонитесь вашим полем?
— А ты что — мент? — спрашивает патлатый, — Тогда тебе лучше убраться с мероприятия — здесь вашего брата не любят.
Я подхватываю Саню под руку и утаскиваю, мол, помалкивай, пока не вышвырнули без всякого биополя! В этот момент перед глазами проплывает очередное знакомое лицо, и я толкаю Саню в бок: я ее по ящику видел!
— Кого видел?!
— Да вон ту чучундру! Она в передаче “Третий глаз” выступала, с понтом — хиромантка великая! Пойдем, погадаем по ладони?
Саня морщится, я же направляюсь к гадательнице, мол, не изволите ли предсказать, что меня ждет? Иначе говоря: каковы линии моей судьбы? То есть, удастся ли поправить голову, которая машет ушами, как крыльями птица, и получится ли помочь одной особе, которая оказалась вдали от исторической родины? Чучундра вскидывает густо накрашенные глаза, в которых читается: что, мол, за птица? Разглядев, что перья явно выщипаны, она машет ручкой: приходите в салон на Садово-Триумфальной, я там предсказываю! А за сколько, если не секрет? Еще один оценивающий взгляд, затем вздох: вряд ли, парниша, у тебя найдутся такие деньги! Иди лучше вон к той, со свечечкой, она неопытная, пока мало берет! Палец с черным ногтем указывает на блондинку с блестящими глазами, которая держит в руках свечу и пристально смотрит на пламя. Но я хотел у вас… Увы, исчезает в бурлении тел, нарядов и запахов, я же плетусь обратно.
— Что, облом? — усмехается Выдрин, — Тогда постой, послушай, что вон те базарят! Говорят, над Москвой сейчас какой-то экран появился, уже пятый день висит! И будет висеть до тех пор, пока вокруг Кремля трижды не пронесут святую икону этой… Не помню, в общем, кого!
Про экран вещал некто в грубом балахоне, с крестом на волосатой груди. Мол, ничего не может пробиться через этот экран, и только с Божьей помощью…
— Да что вы ерунду плетете? — не выдерживает Выдрин, — Ну из чего он сделан, ваш экран?! Из какого материала?!
— Вот так-так! — восклицает балахон, — Вам, значит, нужен материал? А поля, точнее, энергетические поля — вас не устраивают?!
— Поля, какими заслоняются от патруля? Я уже с вами в рифму заговорил… — Саня оборачивается ко мне, — слушай, идем из этого обезьянника, а? Тут на углу рюмочная есть, я знаю! Или, если хочешь, зайдем в ЦДЛ! Ты был в ЦДЛ?
Но я не хочу в ЦДЛ, потому что пить — опасно, а идти в общагу душа не лежит.
— Ну, как хочешь!
Пошатываясь, Выдрин выгребает наружу, а я думаю: почему бы и нет? То есть, экран — это нормально, это просто “пузырь”, в котором мы все живем. Или, если угодно, “аквариум”, в котором кому-то захотелось пошуровать сачком, взмутить воду, чтобы, так сказать, караси не дремали…
В начале анфилады начинает камлать шаман, в конце поют что-то русское и душевное, а народ непрерывно циркулирует, перетекает, так что лица сливаются в неразличимую массу. Неожиданно из массы выныривает большеглазое лицо: череп огромный, стрижка короткая, из-за чего незнакомец напоминает пришельца из фильмов про НЛО.
— Кутузова помнишь? — спрашивает пришелец.
— Еще бы! — отвечаю, — Он в свое время Москву оставил — и правильно, между прочим, сделал. Своих из-под экрана вывел, а французов сюда заманил! Тут-то их, горемычных, и накрыло…
— Не п…ди больше радио. Кутузов тебя узнал и спрашивает: где Ник?
— В Караганде, — отвечаю, — Вообще-то твой Багратион мог бы сам подойти, а не засылать переговорщиков!
— Я же сказала: не п…ди!
Падежное окончание указывает на женский пол.
— Сам Кутузов не может, он сейчас танцевать будет. Пойдем, посмотришь
И меня бесцеремонно тянут за руку туда, где раздаются “звуки му”, по другому этот скрежет не назовешь. Под скрежет и мерные хлопки в центре круга ритмично двигается Кутузов, прикрыв глаза и мотая длинным хайром. Кажется, он приходил однажды к Нику, заносил какую-то дикую музыку, которую требовалось слушать на сон грядущий. Ник потом говорил: сны после такого музона — полный улёт, что-то невероятное! Но я не успел попробовать, Кутузов забрал свои кассеты…
Потом сидим в буфете, куда набивается все больше народца.
— Как сегодня танцевал? Не очень, да? Это потому, что козлов много собралось, левой публики всякой… Они на меня действуют хреново, понимаешь?!
Кутузов косится на меня, я же ехидно замечаю, мол, некоторым танцорам башмаки жмут, и еще кое-что мешает.
— А ты, я вижу, борзый… Ладно, заторчим? Давай, Вика, твое зелье!
Пришелица достает какой-то пузырек и набулькивает в кофе. Через минут пять, осовев, Кутузов уже хлопает по плечу, мол, друг Ника — мой друг! Я рассказываю, зачем командирован сюда лучшим другом всех эзотериков, но Кутузов машет рукой, мол, оба вы — придурки! Почему это?!
— Потому что не надо ее оттуда возвращать! Зачем?! Мексика — это же кайф! Это мечта, родное сердце! Там такие торчковые кактусы… Кстати, Вика, дай еще!
— Он не пьет, — говорит пришелица, с прищуром глядя на меня. Мне тоже набулькано, однако пить всякую гадость не хочется.
— Да? — вскидывается Кутузов, — Зря, честно скажу. Вика классно готовит эту фигню! И вообще она классная! Ты о ее способностях знаешь? Ни фига ты не знаешь! Я вот тут танцую, музыку всякую сочиняю, но это хрень, детский лепет! А Вика может в такой транс погружать — я твой мама!
Я все-таки ломаюсь: делаю первый глоток, второй, пришелица не отрываясь, смотрит, и вскоре чашка пуста. Еще? Пожалуй, потому что эффекта — никакого… Потом вокруг сгущается пелена, и передо мной остаются лишь одни огромные глаза. Меня и Вику будто посадили в холщовый мешок, потому что окружающая нас пелена именно цвета мешковины. Пелена все гуще, она обволакивает нас, превращаясь то ли в кокон, то ли в пузырь, и сухо во рту — просто ужас!
— Пить хочу… — облизываю пересохшие губы, — Чаю бы сейчас или соку…
Через минуту возникает чай, я подношу чашку к губам, но отвратный сладковатый запах заставляет отстраниться. Это запах крови, я знаю. Я отлично помню этот запах, будто прожил лет тысячу, принимая участие во всех сражениях, точнее, собирая “жмуриков” с поля боя…
— Это что, — усмехаюсь с трудом, — привет от Меньера? Он давно мне спокойно жить не дает, сволочь такая…
— Не жалуйся, лох, — слышится голос пришелицы, — Твоя болезнь — это твое счастье. Твой шанс, я бы сказала.
— Шанс на что?! На такие вот запахи?
— Не п..ди больше телевизора КВН. Лучше включи его и смотри.
Ба, да здесь и впрямь изобретение века, краса и гордость моего семейства! Что ж, включим первый канал, где показывают трупы, которые выносят из Останкина. И на втором — трупы, их выносят из БД, на третьем же транслируют похороны Кати и ее дочки, то есть, и здесь покойники. Может, на пятом или седьмом будет чего-то другое? Щелкаю переключателем, только картинка не меняется: вот мой сосед, загнувшийся после очередного марш-броска по “хмельной тропе”, а вот нищенка, которая собирала в овраге под дамбой стеклотару в зимнюю стужу, где и замерзла насмерть…
— Ни фига себе шанс! — говорю. — Да я же от всего этого сбежать хотел!
— Не нравится? — спрашивают насмешливо, — Тогда поговори со своим гуру!
Очередной щелчок, на экране мельтешение строк, затем проявляется смутный силуэт человека в шляпе. Точно — человек, и хотя лица не видно, какое-то странное пончо и широкополая шляпа видны довольно отчетливо. Ага, мне включили первую программу мексиканского телевидения, сериал под названием “Хуан Маркадо, мститель из Техаса”! Тут камера совершает “наезд”, силуэт проявляется более отчетливо, и дыхание перехватывает: да это же дон Хуан, учитель Кастанеды!
И тут же — волна восторга, фонтан надежды и захлеб, не позволяющий говорить. По мановению руки Хуана окружающий меня “пузырь” лопается, и я оказываюсь на краю оврага, по дну которого снуют люди-муравьи. На горизонте — лес черных труб, левее — кварталы “хрущевских” домов, а вверху серое небо, накрывающее весь этот срам, будто тюремное суконное одеяло.
— Как можно все это любить? — слышу вопрос.
— Не знаю… — говорю. — Миша-Мигель был прав: “страшный” город.
Я взлетаю выше, будто скоростной лифт поднимает меня на Останкинскую башню, и вижу человека, который катит на велосипеде мимо телецентра. Его привлекает толпа, он сворачивает левее, но трассирующая очередь буквально перерезает его напополам.
— Это кто — слесарь Войтенко?
— А какая разница? На его месте мог оказаться и ты.
— Мог. А значит, и страна у нас — “страшная”…
Опять включается лифт, и я замечаю мчащий по дороге серебристый “БМВ”: за рулем Лаврентий, а на заднем сиденье самогонщики-убийцы распивают с судьями коньяк “Хеннеси”. Из машины доносится пьяное пение, вскоре пропадающее, потому что я взлетаю еще выше, туда, где можно с невероятной высоты увидеть не только окраины Москвы, но и Магадан с Калининградом. Дон Хуан, может, хватит? Я поездил по этой стране, здесь все одинаково! Но в ответ слышу: смотри, амиго, хорошо смотри! По шоссе, как я вижу, движется огромная толпа, держа в руках армейские фуражки, матрешки и приборы для ультразвуковой стирки белья. Эй, кричат, наверху! Не нужна фуражка?! А матрешка?! Что-то ты заелся, дружище, возьми хотя бы серьги для своей дамы, она у тебя любит необычные подарки! Они бросают огромные и тяжелые серьги, но те не долетают — слишком высоко я забрался.
— Твоей даме не серьги нужны, а помощь, — говорит мой спутник, — посмотри, что там творится!
Я вижу вспышку, еще одну, и вскоре понимаю: это же стоящая напротив общаги БМП лупит из пулемета по окнам Леры! Я мечусь, хочу спрыгнуть вниз, однако безумная высота пугает.
— Что, страшно? Тебе всегда было страшно, я знаю. И потому ты решил подружиться с доном Хуаном — он должен был стать твоим проводником в другой мир. Знаешь, что? Я хотел бы, чтобы ты изучил одного человека, очень похожего на тебя. Я бы хотел, чтобы ты просмотрел его жизнь.
— А времени хватит? Целую жизнь просмотреть — это не хухры-мухры!
— Хватит, хватит. Мы же не будем смотреть все подряд, жизнью называется не вся длительность, а лишь цепочка важнейших событий.
Вновь возникает КВН, и вдруг видишь, как некто похожий получает школьный аттестат, выпив накануне бутылку портвейна. Разволновался, бедняга, потому что директриса пообещала “неуд” за поведение, и подросток прибегнул к успокоительному. В нужной графе, однако, стоял “уд”, то есть, дорога в вуз была открыта, хотя начало оказалось смазано: весь выпускной вечер этот “юноша бледный” провел в туалете, где заблевал все горшки. Потом журфак, практика в столичной газете и понимание: вот шанс, надо только не бояться — и получишь классную работу! Но похожий тушуется, он побаивается лезть на рожон, и по окончанию практики главный редактор решает его не оставлять. Далее работа в родном городе с трубами и оврагом, и многолетняя вялая полемика с сервильным редактором (если честно, всегда хотелось, чтобы редактор одержал верх, а нарывался человек лишь для самооправдания, чтобы потом умыть руки). Между дел произошла женитьба похожего, родился сын, и начались такие же вялые конфликты с супругой и вдовой великого изобретателя. Можно было бы разорвать отношения, устроиться на те же Высшие литературные курсы, как это предлагала Лера, но человек никак не мог решиться что-то изменить. А тогда понятно, почему на горизонте возникает Ник, и опять то “травка”, то чего-нибудь покруче, потому что — кому охота смотреть в овраг? Вся страна тогда сдвинулась, поползла в этот самый “овраг”, так что хотелось любой ценой выскользнуть из надоевшей круговерти, сбежать, раствориться в нирване, прорваться к “нагвалю”, в общем, понятно.
— Понятно, — говорю, — Как вот этого любить, я тоже не знаю. Актер соответствует декорациям, то есть, по Сеньке и шапка. А это что за придурок? Что-то я его совсем не помню…
Перед экраном возникает линза, изображение укрупняется, и я различаю напомаженные усики, сюртук, трость, причем этот ходячий “плюсквамперфект” берет нашего героя под ручку, и они направляются к зданию с белым крестом. Мать честная, так это же Проспер Меньер собственной персоной!
— Ну и ну! — восклицаю, — И что дальше? Сесть на таблетки и оставшуюся жизнь прозябать в лечебницах?
— Не обязательно. Можно вспомнить, как в детстве ты собрал модель самолета с мотором и запустил его в овраг. Он пропал среди крон деревьев, где-то на самом краю, и ты несколько дней его безуспешно искал — лазил через штакетники, опрашивал жителей, в общем, боролся и ничего не боялся. В один из дней, правда, ты разрыдался, ты проклинал людей, живущих на дне оврага, ты обзывал их сволочами и гадами…
— Я и сейчас от этих слов не отказываюсь.
— Да? Но ведь потом был странный человек, который, в свою очередь, несколько дней искал тебя; и нашел, и принес твой самолет, который, как оказалось, влетел в окошко его сарая. Человек был, между прочим, инвалидом, но он не поленился обойти несколько школ, чтобы найти незадачливого моделиста. Помнишь, амиго? Он даже поломанное крыло починил и вручил тебе исправный самолет в присутствии учителей, похвалив за оригинальную конструкцию…
— Был такой чудак… Умер вскоре.
— Так ведь все умрем. Как ты помнишь, попутчик всегда рядом и всегда внимательно за тобой наблюдает. Но за тобой наблюдают и другие. Если ты помнишь, у тебя был классный тренер по борьбе, он выручил тебя, вернул в институт, из которого ты был фактически исключен. Ты был не самый лучший борец в сборной — характер не бойцовский, но тренер понимал: ты покатишься вниз, ты не удержишься, и он ходил с тобой по всем инстанциям, обязался взять тебя на поруки и так далее. Помнишь? А ваше любимое место сбора грибов — помнишь? Отец нашел его случайно, это был крутой склон неподалеку от дачного поселка, там можно было удержаться, только если цепляться за стволы и кустарники, как альпинист. Зато какие там росли белые и подосиновики! Когда окрестные леса пустели, вы с отцом спускались туда и, пусть исцарапанные колючками и невероятно уставшие, приносили целую корзину грибов!
— Что-то я тебя не понимаю… Ты чего мне хочешь доказать-то?
— Что самый тяжкий и очень типичный вариант жизни — это сценарий. Мне кажется, ты попал в какой-то сценарий, из которого не можешь выбраться. Твоя глупость становится не контролируемой, а это — плохо…
Я лежу на диванчике, а надо мной беснуется некто с длинными волосами, так что их кончики бьют по лицу.
— Ну?! Не верил, да?! А я тебе говорил! Ладно, Вика, давай его на воздух, а то совсем белый стал!
В метро меня не пустили, грозили вызвать милицию, я двинул на остановку троллейбуса и, как ни странно, куда-то приехал. Потом вахта, лифт, чья-то продавленная кровать, а утром перед мной возникает человек с черным рогом на лбу, страшный, как моя жизнь.
— Тс-сс! — рогатый прикладывает палец к губам, — Спи давай!
Кажется, это продолжаются глюки, но черты лица вдруг складываются во что-то знакомое. Либерман? Он, только на лбу — какой-то квадратный рог, и на руке точно такая же опухоль аспидного цвета…
— Что это с тобой? — говорю сипло, — Заболел?
— Просто тренируюсь в вере предков… — на лице досада, и он начинает скручивать с руки жгут. — А ты где был? Притащился в таком виде, что Коровин в сравнении с тобой — агнец невинный… Наркотой, что ли, накачался?
— Я? Тоже тренировался… в вере.
За чаем Либерман поясняет, мол, эта штука называется “тфиллин”, в ней иудеи хранят молитвы из Торы. А на лоб прилепляют, чтобы ближе к голове молитва находилась и, соответственно, с легкостью втемяшивалась в мозги.
— И как? — спрашиваю, — Втемяшиваются?
— Не очень… — вздыхает Либерман, — Похоже, из меня иудей, как из Балабина — Мандельштам. И вообще с этим отъездом такая фигня творится… Папаша не хочет ехать, представляешь? Он же здесь десятку отмотал в Дубровлаге, а все равно — уперся, с места его не сдвинешь!
— Может, ты тоже попал в сценарий? Да еще и папашу хочешь под него подстроить?
— Какой еще, на фиг, сценарий?!
— Это я так… Вспомнил одного мексиканского мудреца. Я с этой своей Ириной, которую из Мексики выцарапываю, уже до ручки дошел. Такое ощущение, что это не она — это я возвращаюсь из Мексики. Вот только куда возвращаюсь? А главное, к кому?
10
Назавтра решаю: баста, переходим Рубикон! Я мысленно ставлю свечку своему божку, который то шатает меня, то милостиво оставляет в покое, и Меньер принимает жертву. А дальше — бег по эскалатору, “Пушкинская”, спуск по бульвару вниз, а вот и тихий дворик, где стоит отец-основатель “Колокола”. Звякнул бы ты, Александр Иваныч, в этот самый “колокол”, а то народу здесь — тьма тьмущая, поди разыщи ту, с которой я должен объясниться. Я плохо представляю, о чем буду говорить, и ради успокоения даже выцарапываю из памяти очередной пассаж моего гуру: мол, потеря дамы сердца — иллюзорна, это вовсе не потеря. И вообще: дама ли она твоего сердца? Или кошка, гуляющая сама по себе? А может, она кошка, которая спуталась с каким-нибудь котом? Между тем твои страдания — реальны, они не есть иллюзия, а в таком случае — жди беды…
Однако эти увещевания — как мертвому припарки, я согласен на реальные страдания ради иллюзорных утрат. Я внимательно изучаю расписание дневного отделения, иду в аудиторию, но семинар уже закончился. Ага, говорят, она двинула в администрацию! Разыскиваю нужный кабинет, рву дверь, но наблюдаю лишь удивленный взгляд секретарши. Наконец (счастье!), вижу из окна второго этажа, как она с какой-то приятельницей сворачивает за угол, где ВЛК. Слетаю вниз, несусь туда же, чтобы поймать их уже на лестнице. Слушай, нам надо… Лера растеряна, она переглядывается с приятельницей, и та встает на пути, мол, нужно чуть-чуть ждать, Валера кончает дела. Ах, вот она какая, круглая-большая… Шведская Эльза и впрямь какая-то круглая, точнее, плотно сбитая, с короткой стрижкой, тонкими губами и холодными серыми глазами (я прямо чувствую, как из них тянет ледяным сквознячком).
— В общем, надо поговорить. Извини, но в общаге ты не появляешься, так что гора сама направилась к Магомету…
— Давай… Только не здесь, ладно? Пойдем в аудиторию, хорошо?
В одной аудитории уже рассаживаются студенты, в другой какая-то компания расположилась с пивом и чипсами. Наконец, попадается пустая, по стенам фотографии (мемориал какой-то?), но я не замечаю, кто там изображен. Меня буквально ломает от того, что Эльза втискивает свое плотное тело вслед за нами и продолжает источать из глаз ледяные флюиды. Не фиг, Снежная королева, я тебе не мальчик Кай! Я раскрываю рот, но тут же закрываю, словно меня погрузили с головой в морскую пучину.
Речь Эльзы, несмотря на грамматические неправильности — четкая, сухая и ясная. Они, мол, все продумали: Валера уедет с ней в Гетеборг, будет учить язык и закончит образование в Швеции. Она переводила шведских поэтов, писала о них статьи, поэтому может даже иметь в будущем работу по специальности. У Эльзы есть квартира, где они будут жить вдвоем, потому что… Секундная пауза, а затем: потому что мы испытываем симпатия друг к другу. Это, конечно, не очень принято в вашей стране, но Валера — современный человек, и вы, надеюсь, тоже?
Я мог бы сказать, что совсем не современный, я — ретроград, домостроевец и сторонник шариата, но слова замерзают на губах. Ай да Эльза, ай да сукина дочь! Она смотрит на меня сквозь очки уверенно и спокойно, понимая, что за ней стоит что-то сильнее банальной страсти — то, что может успокоить задерганную невротичную женщину, которая нынче существует в статусе “поэтессы”, но уже прозревает впереди жалкую судьбу редактора или, того хуже, корректора. Хорошо, если удастся зацепиться в Москве, а если нет? Тогда возвращайся по месту прописки туда, где замерли неработающие заводы, где каждая собака друг друга знает, и при желании можно превратить жизнь человека в ад. В глазах Эльзы будто стоит вопрос (а вместе с ним и ответ): ты что, против? Тогда что ты можешь ей предложить, кроме дурацких сережек из мордовских раскопов и справки, удостоверяющей твою неполноценность? В жизни Валеры, как ты знаешь, уже был один неполноценный “гений”, может, хватит? Кстати: ты уверен, что специалист по твоей болезни, вернувшись из Амстердама, тебя вылечит? Вполне возможно, что Меньер теперь будет с вами всегда: в работе и на отдыхе, за обедом и в постели. Случись что-то подобное со мной (хотя, в принципе, я есть очень здороффый человек!), я сама слетаю и в Амстердам, и в Мельбурн, если понадобится, — а ты сможешь это сделать? Утрись, родной, утешься тем, что воин не может плакать, и единственным выражением боли является дрожь, приходящая откуда-то из самых глубин Вселенной…
Впрочем, сия стройность мысли пришла позже, тогда же я обратил внимание на нечеловеческие, шаманские глаза (почти как у пришелицы Вики), что смотрели на меня со стены.
— Это кто? — спросил я, прокашлявшись, — Платонов, что ли?
— Платонов… — прошелестел голос Леры.
— Ясненько… Ну, что ж, счастливо оставаться!
11
Позже я пытался оправдать Леру (понять, простить — нужное подчеркните). Вспоминал Ван Гога, который накручивал ее волосы на руку, коменданта, по пьяному делу выгонявшего ее из общаги, поэта из комнаты напротив, который в один прекрасный набросил веревку на крюк, и Лера вынимала его из петли, а потом вызывала врача… Много чего вспоминал, задавал себе (и ей) вопрос: как все это любить?
Кажется, именно об этом спустя пару часов я спрашивал ребят с гитарами, в пончо и сомбреро, которых увидал в подземном переходе возле “Художественного”. Я размахивал бутылкой водки, говоря, мол, не желаете ли русской текилы? На вашу, мексиканскую, у меня бабок не хватает, но наша тоже ничего! Люби’те ее, ведь больше здесь нечего любить! Как там, кстати, поживает Гвадалахара? А как Ирина Мищук с сыном Геной? Странный у нас обмен: они — туда, а вы — оттуда!
Мексиканцы казались какими-то озабоченными, даже когда играли веселые песни. Гитары тоже были странные, маленькие, а один держал возле губ инструмент в виде бамбуковых трубочек, извлекая свистящие звуки. В глазах этого свистуна, видел я, копилась злость, и во время паузы он подозвал меня и на чистом русском языке произнес:
— Слушай, шел бы ты отсюда, а? Люди работают, а ты мешаешь!
— Так ты, Зорро, наш человек?! А я только хотел вашему послу привет передать! Ладно, ухожу, ухожу…
Происходящее далее тоже нужно описывать с прибавлением “кажется”. Кажется, я пытался пройти в метро, но меня не пускала тетка в фирменной тужурке. Я же доказывал, что мой случай — это мелочь, пустяк, потому что вся страна больна Меньером, это не меня, а ее шатает! Вот почему из такой страны бегут любимые женщины, и разве я им судья?! Кажется, потом был троллейбус, я ехал где-то в районе Бутырской тюрьмы, скрытой многоэтажными домами, и пел: “Буты-ырка, где ночи, полные огня…” Пассажиры отсаживались подальше, но меня это уже не волновало. Все, думал я, моя миссия в Москве завершена — я дико устал от столицы.
Вывалившись из троллейбуса, слышу автоматную (кажется) очередь, донесшуюся из-за угла общежития. Но страха нет, и я смело сворачиваю за угол, где щетинятся пулеметами знакомые до боли БМП. Возле нее темнеют две фигуры, а перед ними высится белый холмик, будто на палую листву кинули лопату снега. А это кто вопит, бегая вдоль дома? Ага, это поэт Горлов, только очень возбужденный!
— Каткевич! Выходи! Выходи, Каткевич!!
Наверху раскрывается окно, и голос критика осведомляется, мол, что за шум?
— Они ее это… Пристрелили!! Но я здесь ни при чем, она сама к ним побежала!!
Молчание, а через пару минут на ступенях появляется фигура Каткевича. Он подходит к неподвижной Машке и, присев, гладит ее. Следом нерешительно приближается Горлов, что-то бормочет, затем в тишине слышится хряск.
— За что?! Я же сказал: она сама!
А критик уже движется в сторону боевой машины.
— Эй, стоять!
— Да пошел ты!
— Стрелять буду! Подходить запрещено!
— Срать я хотел на твои запреты! Я тебя, суку, голыми руками задушу!
Сухо щелкает выстрел, потом еще один. Каткевич останавливается, будто наткнувшись на стену, и меня окатывает холодной волной: убили?! Вот он сейчас упадет, свалится на мокрую траву, а дальше на мушку возьмут дурака Горлова, меня… Но Каткевич вдруг истошным голосом орет:
— Суки!! Бляди! Ненавижу вас!
Видно, что один из бойцов держит автомат навскидку (палил он, конечно, в воздух), а другой в это время приложил к уху рацию и скороговоркой кого-то зовет. Ага, ссыте, когда страшно?! Холодную волну страха сменяет горячая, то есть, меня захлестывает праведный гнев: доколе?! Что вам, гадам, сделало несчастное животное?! А из окон уже высовываются люди, они тоже кричат, выходят на ступени, кутаясь в плащи и куртки, и, приблизившись к бойцам, наперебой выражают возмущение. Убитую Машку переносят ближе к фонарю, обступают ее, и опять — новая порция гневных упреков. Бойцы продолжают держать нас под прицелом, но видно, что они напуганы, и толпа придвигается к ним все ближе, чувствуя их страх.
— Па-ла-чи! — скандируют люди, — Па-ла-чи!
И только комендант (не иначе: за свой жалкий пост беспокоится!) тихо уговаривает: мол, разошлись бы вы, по времени уже — комендантский час, а значит…
— А значит: ты сейчас самый главный, так?! Ты же у нас комендант, верно? А если ты главный, то прикажи этим козлам убраться отсюда вместе со своими пушками и пулеметами! Хватит, навоевались!
Комендант с кривой ухмылочкой отваливает, а сталинская “солонка” выбрасывает все новые порции “соли земли русской”. Вот он, наш звездный час! Убитая Машка станет точкой отсчета, началом новой революции, которую совершим мы, молодые гуманитарии! Именно мы способны упразднить ваш вековой закон ЧЧВ, укротить вашу страсть убивать, гнобить, сажать в тюрьмы, потому что вы, быть может, и воины, но у вашего пути нет сердца. А если у пути нет сердца, то от него никакого толку — так сказал Хуан Магус!
И вот уже стоят в одном ряду “ивангордист” Коровин и иудей Либерман, и я встаю рядом, готовый бросить в лицо недругам стих, облитый горечью и злостью. Сочинить его помогут и Горлов, и Балабин, быть может, даже Лера: увидев такое, она, конечно, отринет липкие объятия Эльзы и опять сделается веселой и разбитной подружкой, вместе с которой мы пойдем по дороге в будущее. Где-то здесь я вижу и Ника, всегда готового, как пионер, участвовать в любой бузе, и его родственницу Ирину вместе с сыном Геннадием. Видишь, Ирина, это все? Нет, твоя историческая родина не безнадежна, она воскресает на глазах, как Феникс из пепла, поэтому ты правильно сделала, что вернулась из Мексики…
Фары слепят сразу с двух сторон, и люди в толпе закрывают глаза ладонями.
— Немедленно всем разойтись! — лязгает мегафон, — Возвращайтесь в дом, сейчас будет проверка документов! Немедленно разойтись!
С крытых брезентом грузовиков спрыгивают рослые ребята, выстраиваются полукругом и, грозно поводя автоматными дулами, теснят толпу к подъезду, вроде как собирают “соль” обратно в “солонку”. Вот уж точно: просыпанная соль — не к добру! Кого-то уже пнули прикладом, кого-то обматерили. Крики, визг, ругань, но сила солому, как известно, ломит, и комендант уже трясущимися руками выдает офицеру связку ключей, то есть, отсидеться за закрытыми дверями нынче не получится.
— Ходить по коридорам до окончания проверки запрещено! — в замкнутом пространстве мегафон разрывает уши, — Всем находиться в своих комнатах!
Я оказываюсь в комнате Коровина: Каткевича повязали, а Либерман куда-то исчез. Здоровяк Коровин бледный, как холодильник, из которого он достает початую бутылку водки. Давай, что ли? Что ж, давай, почвенник, нам терять нечего…
— Зря Каткевич на них попер, — набулькивая, говорит Коровин, — это ж тебе не теток поэтических критиковать, на таких залупаться — себе дороже! Меня тут взяли недавно — в обычный вытрезвон, так отделали, как бог черепаху! И сегодня отделают! Рожа у меня такая, понимаешь? Она ментовский кулак притягивает, как Земля — Луну!
— Типун тебе на язык.
Я выпиваю и, занюхав иссохшим сыром, прислушиваюсь. В коридоре грохочут ботинки, слышатся отрывистые команды, затем дверь распахивается, и на пороге возникают трое: маленький, с офицерскими погонами на плечах, и двое в черных масках и с автоматами. Когда мы встаем, даже Коровин оказывается на полголовы ниже этих громил, то есть, мы действительно черепахи, а они — боги.
Старшему богу не нравится пустая бутылка, да и вообще — обстановка.
— Бомжатник какой-то… — он втягивает носом воздух, — И запах — хуже, чем у вьетнамцев из соседнего общежития! У тех только жареная селедка, а здесь: и носки, и окурки… Вы что, тоже из Вьетнама? Или из Африки? А ну-ка показывайте документы!
Коровин лезет под кровать, вытаскивает большущий картонный чемодан, а из него — паспорт. Так, почему нет московской прописки?!
— Я ж заочник! — гудит заочник, — Приезжаю в Москву раз в полгода, а живу в другом городе! У нас только на дневном отделении временную прописку дают!
Бровь старшего бога вздергивается:
— Какой еще заочник?! Здесь что, студенты проживают? Не пачкайте мозги — это общежитие молочной фабрики!
Коровин доказывает обратное, мол, здесь сплошь писатели, достает с полки свою книжицу (тоненькая такая книжица, жалкая), но офицер уже устремляет взгляд на меня. Прописка в моем паспорте тоже не столичная, что удваивает подозрения.
— Этих двоих — в красный уголок! — командует он, — Там с ними разберемся!
Красный уголок напоминает стадион в Сантьяго во время пиночетовского переворота. Сюда согнали всех подозрительных: гостей, приживальщиков, шлюх, двух торговцев кавказского обличья (комендант втихаря сдавал им подсобку), и даже одного старичка, похожего на профессора. Старичок кипятится, показывает какие-то документы, только гориллы в масках — ноль внимания, они приводят новых задержанных и впихивают их в небольшое помещение со сценой и пятью рядами стульев. А вот и местный Виктор Хара: патлатый и худой, он вылезает на сцену и тренькает на гитаре что-то, призванное воодушевить репрессированных. Публика хлопает, и отовсюду раздаются крики, мол, долой тоталитаризм! Но посаран! Свободу Юрию Деточкину! Гориллы (или боги?), отобрав гитару, сгоняют Хару со сцены, чем вызывают новый всплеск негодования.
А я вдруг вспоминаю, как года три года назад, когда только познакомился с Лерой, попал в этот красный уголок на поэтический вечер. Народ собрался похожий, разве что кавказцев не было, ну и орали, конечно, не возмущенно, а восторженно. Стихи звучали разные, Лера тоже отметилась, сорвав свою порцию аплодисментов, однако больше всего запомнился один чудак на букву “м”, который вышел на сцену, одетый… В ящик! То есть, чудак был совершенно голый, деревянный ящик, у которого выбили дно, закрывал только самые интимные части тела. Закрывал недолго: прочитав пламенный стих, выступающий разжал руки, ящик грохнулся на сцену, и все увидели выведенное на заднице красным фломастером: СП СССР. Вспомнил потому, что тогда со мной была Лера, и мы оба от души хохотали над “протестантом”, которого, как говорили, семь раз прокатили с приемом в Союз Писателей. Потом мы пили, гуляли в Останкино, и уже ночью, помнится, купались в одном из прудов…
В общем, я жалею, что ее нет рядом. В присутствии женщины всегда хочется быть мужественным и стойким, сейчас же я наблюдаю, как офицер сортирует задержанных, и чувствую тошнотворную беспомощность.
Троих девиц распутной наружности отпускают быстро, но те не желают уходить и строят глазки буркалам, сверкающим в прорезях масок. Кавказцы что-то темпераментно доказывают, затем делаются льстивыми, роются в бумажниках, но спецназ не купишь — торгашей уводят под конвоем. Ну, а ты? Что в сумке, покажи-ка! Так, документы на иностранном языке, паспорт чужой… Ты чего чужие документы-то с собой таскаешь? Какое министерство, твою мать?! Какая Мексика?! Да ты еще и пьяный в хлам, даже на ногах не держишься!
Офицер хочет верить, что задержал “крупную рыбу”, это видно по возбужденному блеску в глазах. Еще бы, такое время на дворе! Он, быть может, двадцать лет ждал, когда позволят проявить себя, неустанно повышал уровень боевой и политической подготовки, и вот время пришло, а значит, ату их, козлов с молочной фабрики!
Через пару минут я сижу в фургоне, где вполголоса переругиваются кавказцы и громко требует прокурора тот самый “Хара”. Когда фургон набивается, урчит мотор, и нас куда-то везут, чтобы вскоре остановиться.
— Куда этих? — долетает голос снаружи, — Наш обезъянник и без них забит под завязку…
— Да? — разочарованно протягивает офицер (это его голос), — Тогда ментам сдадим, пусть душу отведут…
Спустя пять минут я сижу в “клетке”, уговаривая себя, мол, разберутся, вернут и паспорт, и чужие документы. Но возвращать никто не спешит. Почему-то я сижу один, в каком-то аппендиксе, не с кем словом перемолвиться. И я начинаю трясти решетку, покрикивая что-то типа: эй, вы! Какого хрена?! Думаете, на вас управы нет?! Я буду жаловаться!
Появившиеся вскоре капитан и сержант делают вид, что прислушиваются к моим речам.
— Какая, говоришь, папочка? — спрашивает офицер, — Синяя? Что-то я не помню такой… Сунягин, ты помнишь?
— Не помню, товарищ капитан. Не было, по-моему, никакой папочки.
У младшего чина открытое, можно сказать, добродушное лицо. И дубинка, которой он поигрывает, выглядит вовсе не грозно; и вообще они прекрасные парни, которые помогли бы — если могли бы.
— И я не помню… По-моему, нашгость зарапортовался. А почему? Потому что пьет, не закусывая! Эй, родной, пройдись-ка до той стеночки!
Следовало бы стоять, крепко держась за прутья, и продолжать качать права, но что-то подтолкнуло, мол, кривая вывезет, и я смело шагнул к стене. Стена уплыла, я замахал руками, и только скамейка, на которую рухнул, спасла от падения. За решеткой раздался хохот, опять же, вполне добродушный.
— Мне нужна синяя папка, которую у меня изъяли, — говорю твердо, сам удивляясь своей твердости.
— А ты упёртый… Сунягин, ну-ка, открой!
Щелкает замок, Сунягин протискивается внутрь, и капитан спрашивает:
— Так что: была папочка?
— Была, — отвечаю с тревожной дрожью в голосе. Знак бровями, и следует удар палкой по ногам.
— Еще раз спрашиваю: была?
— Была!!
Удар по почкам, вопрос, ответ, и вновь удар. Неожиданно, срываясь на визг, я кричу: что-то о правах человека, о том, что они ответят по закону и т. д. Долго ли кричал, коротко ли, заткнулся от удара дубинкой по голове. Потом еще удар, по ногам, опять по спине, и вот уже меня тащат за шиворот непонятно куда. Ага, какой-то подвал, холодный стул, и что-то такое же холодное — на запястьях. Дверь с лязгом захлопывается, и я остаюсь в темном помещении в полном одиночестве.
Кажется, приехали. Звякаю наручниками и чувствую, что ответной частью они прикованы к ножкам стула; а тот, в свою очередь, намертво привинчен к полу. Намертво — потому что не сдвинуть ни на миллиметр, сколько ни старайся. А тогда попробуем еще раз взять горлом:
— Э, вы! Суки! Выпустите меня!!
Нет ответа.
— Я на вас, блядей, пожалуюсь в Минюст! Я знаю, где находится эта контора!
Подвальные своды работают, как резонатор, ты вроде как находишься на оперной сцене, а звуковой фон к этому римейку на тему: “Прометей прикованный” создает звяканье наручников.
— Я в Страсбург письмо напишу!!
Увы, не отзываются! Еще крик, эхо затихает, и опять молчание. Теперь чувствуется, что подвал сырой, где-то в углу виден отблеск лужицы, и, если помолчать, то в том же углу услышишь: кап-кап-кап. Глаза уже привыкли, в полутьме я могу различить серую стену метрах в десяти от меня, если же повернуть голову, то задняя стена почти не видна. Большой, короче, подвальчик. Свет сюда пробивается через прямоугольную щель от входной двери, за ней, наверное, горит очень яркая лампочка. Однако звуков за дверью — ноль, будто меня вывели из людного отделения куда-то в соседний дом. Или, быть может, они вкопались в землю на несколько этажей, и я сейчас в глубоком, так сказать, андеграунде?
Очередная порция ора ничего не дает. Стул, как я понимаю, металлический, так что задница стынет, хотя голова — горит. И кружится, не давая возможности протрезветь; и опять отвратные запахи лезут в нос, ведь подвал не только влажный, он еще и вонючий. Здесь что, крысы дохлые разлагаются?! Или трупы таких идиотов, как я?! Трупный запах доводит до изнеможения, а главное, нос не зажать, руки-то у меня прикованы! Я понимаю (здравым уголком сознания), что никаких трупов нет, однако болезни не прикажешь, она упорно доказывает, что я пребываю в той самой Москве, где на улицах валяются трупы, а французская солдатня, готовясь к зимнему отступлению, жрет павших от голода коней…
Когда вспоминаю исчезнувшую папочку, наваливается стыд и отчаяние; и вот уже в дальнем углу возникают два бледных силуэта (побольше и поменьше), и слышатся укоризненные голоса:
— Что же ты? Мы думали, ты нас выручишь, мы надеялись на тебя. А ты…
— Извините, Ирина и Геннадий, оплошал. Сами видите, какое дерьмо тут творится.
— Видим. Только нам от этого не легче.
“Стоп, стоп! — говорю себе, — Так ведь можно действительно с ума сдвинуться! Лучше придумай, каким образом отсюда выйдешь!”
Только думать не получается, мешает гул в голове и страшная слабость, которая вдруг накатывает. Воин всего лишь человек, просто человек… Да, я просто человек, и в мозгу этого человека натягивается струна. Цзыннь! — лопается струна, после чего накатывает блаженная тишина.
Спустя какое-то время (час? три часа?) я таращусь в темноту и в углу замечаю белую кучку. Что там — грязное белье? Или халат здешнего доктора Менгеле, который за стенкой моет ручки, чтобы войти сюда и начать проводить опыты? Не помню, сколько смотрел в угол, и вдруг… Мама дорогая, поднимается, шумно отряхивается и деловито трусит ко мне! Да это же Машка лежала в углу! Она смотрит на меня влажными глазами, зевает во всю ширь бультерьерской пасти, затем говорит:
— Ну что, лох, опять попал?
— Получается, что так…
— Тогда послушай лекцию — такое тебе будет наказание.
Прямоугольная щель увеличивается, в подвал проникает свет, и я со страхом вижу в проеме дверей доктора Менгеле. Значит, он вначале лекцию читает, а мучает потом?! Неожиданно вспыхивает тусклая лампочка под потолком, освещая стоящую напротив женскую фигуру. Эльза?! Даже не знаю, радоваться ли мне, потому что в руках этой нордической тетки какой-то стек, а на голове — квадратный рог, как у Либермана. Эльза снимает рог-коробочку, раскрывает ее и, достав крошечный свиток, хорошо поставленным голосом зачитывает:
— Мы все продумали: Валера уедет в Гетеборг, а ты останешься жить в этот подвал. Здесь неплохо, верно? Во всяком случае, тебя не будут стрелять, как было со слесарь Войтенко. Тебя не найдет Лаврентий со своим охранителем, и тебя не убьют самогоновщики, которые жить в ваш овраг… Нет, в ваш “Котлован”! Помнишь писатель Платонов, который наблюдал с фотография, как мы говорили? Он очень точно написать про “Котлован”! Там убивают себя сами, медленно, так что это почти не страшно…
Я бросаю укоризненный взгляд на Машку.
— Что же ты, предательница? Сама сучка, так еще и эту сучку сюда привела? Плохо тебя Каткевич воспитал!
— Ему некогда воспитать, — усмехается Эльза, — За критику платят отшень мало, поэтому надо постоянно думать о насущный хлеб. А за сучку ты сейчас будешь получать десять удар по голова!
Она замахивается стеком, и левый висок будто обжигает. Потом ожог правого виска, затылка, и вскоре череп горит от безжалостных ударов. Голова изо всех сил машет ушами, взмахи все сильнее, благодатный ветер обдувает щеки и лоб, и вдруг — голова отделяется и куда-то летит!
— Эй, стоять на место! — растерянно восклицает Эльза, но голова спокойно пролетает сквозь дверной проем, далее коридор, лестница, ментовский “приемный покой”, а там стол, за которым капитан и Сунягин попивают чаек и пялятся в телевизор.
— Нет, скажи, какой козел! — потягивается капитан, — В Страсбург он напишет, понимаешь!
— Может, еще порихтовать этого придурка? А, товарищ капитан?
— Потом. Пусть пока посидит в холодке, подумает о жизни. К тому же там, хе-хе, именно представительница Страсбурга его и обрабатывает! Дай-ка лучше папку, которую у него отобрали.
Странно: содержимое синей папочки посвящено исключительно моей персоне! Что-то вроде досье, где записаны все подробности моей неприглядной биографии.
— Ну, дает! — капитан качает головой, — Представляешь, он же аттестат за среднюю школу получал пьяный в соплю! Потом учился на журфаке ни шатко, ни валко, и хотя на практику попал в неплохое место, там не удержался. Так, женитьба, конфликты, многолетняя тяжба с редактором… Ага, употребление гашиша в компании с Николаем Панченко по прозвищу Ник! А ведь это статья! Да, криминальная личность, не зря мы его в карцер усадили! Хотя главное его прегрешение в другом.
— В чем же, товарищ капитан?
— А ты не догадываешься? Плохой ты мент, Сунягин, если в таком элементарном деле разобраться не можешь. Он хорошо помнит то говно, что с ним происходило, но в упор не желает видеть то хорошее, что подкидывала жизнь. Тренера своего по борьбе, к примеру, забыл! И того инвалида, что самолет ему нашел, забыл! Но вот то, что у него когда-то угнали велосипед, на который копил долгих полтора года, он помнит! И что у него увела женщину эта шведская лесбиянка, будет помнить всю жизнь! Ну и, конечно, он никогда не забудет нас с тобой, Сунягин!
— Да уж… — Сунягин любовно поглаживает дубинку, — Таких, как мы, товарищ капитан, забыть трудно. Может, все-таки порихтовать? Тогда память до гроба останется!
— Потом… — капитан захлопывает папочку, — В общем, мы его сценарий одобряем, так?
— Как скажете, товарищ капитан. Одобряем — так одобряем!
Голова качает головой: надо же, блин, философы в погонах! Вам и невдомек, что я уже на свободе, так что “рихтовать” вам придется кого-то другого…
Еще мощный взмах ушами, и вот уже дверь, а за ней бурлящая, сияющая огнями Москва. Отделение милиции и сталинская общага остаются внизу, вдали сияет столб телевышки, видны машины, пролетающие мимо метро “Дмитровская”, чуть дальше — Бутырка, но голова не останавливается, она летит вперед и вверх! Вскоре высота такая, что город превращается в скопище огней, которые отчетливо группируются вокруг колец: Бульварного, Садового, кольцевой дороги… Вокруг Москвы огней меньше, и чем дальше от нее, тем более темным делается пространство. Где-то там, в темноте раскинулся и мой “страшный” город, замерли его заводы, лишь в самогонном овраге теплится какое-то подобие жизни. Что ж, прощай, страна! Прощайте, обугленные Белые дома, менты с дубинками и Эльзы со стеками, держиморды из серебристых “БМВ” и мидовские чиновники, редакторы Горынычи и родственники великого изобретателя Варшавского! Если бы у меня были руки, я помахал (помахала?) бы вам ручкой, но у головы есть только уши, ими и помашу! Выше, еще выше, к звездам, и не надо никаких терний, надоело! Это же не жизнь, сплошные тернии; а где, спрашивается, звезды?!
Я зависаю на немыслимой высоте, кажется, голова сделалась искусственным спутником Земли. Так и буду кружить по орбите, озирая свысока позорный и жалкий человеческий муравейник. Вот бы сейчас рядом была голова Ника, то-то бы мы над вами, мурашами, поиздевались бы! А что это там мигает внизу? Вспышки напоминают “морзянку” — точки, тире, и хотя я никогда не изучал азбуку Морзе, прекрасно распознаю слова:
— “Ты… оказался… в месте без жалости…”
Кто это такой умный?!
— “Дон Хуан…”
А не пошел бы ты, дорогой дон? Ты что-то там пытался мне доказывать, только слова теперь — побоку, я вырвался на свободу!
— “Свобода… это печаль одиночества…”
Ну и что? Побудем в одиночестве, причем без всякой печали! Я лечу в стратосфере, поднимаясь на околоземную орбиту, и вдруг пронзает холод. Жуткий холод, космический, я чувствую, как схватывает губы морозом, и на голове будто затягивают обруч, как на бочке. Сразу хочется вниз, только скорость мешает, я слишком разогнался. Где же вы, спасительные огоньки?! Хуан, ты где?!
Голова снижается по параболе, как корабль “Союз”, главное: приземлиться в нужном месте. Приземляюсь, слава богу, когда же вновь обретаю человеческий облик, вижу перед собой темный силуэт. Невысокая фигура, на плечах что-то вроде пончо, на голове — широкополая шляпа.
— Ну, как? Понравилось тебе в месте без жалости? — спрашивает этот, надо полагать, Хуан.
— Ничего, — говорю, — Только холод собачий, я такого выдержать не могу. Не воин я, короче, а — лох.
— Ты неправильно понимаешь путь воина. Один путь делает путешествие по нему радостным: сколько ни странствуешь, ты и твой путь нераздельны. Другой путь заставляет тебя проклинать свою жизнь. Один путь дает тебе силы, другой — уничтожает тебя.
— И как же их различить? — усмехаюсь криво (я хочу разглядеть выражение лица, но вижу лишь серое пятно).
— Только если любишь эту землю с неизменной страстью, можешь освободиться от своей печали. Воин всегда весел, потому что любовь его неизменна, и земля, его возлюбленная, обнимает его, осыпая бесчисленными дарами. Печаль принадлежит только тому, кто ненавидит то самое, что дает ему убежище…
12
С тех пор я всегда в пути. Иногда я оглядываюсь и вижу сквозь густеющую дымку времени лица Каткевича, Либермана и Горлова с Балабиным, под утро явившихся вынимать меня “с кичи”. Окоченевший, грязный, с кровавыми рубцами на запястьях, я даже напугал своим видом пришедших на смену ментов (Сунягин с капитаном уже ушли), и они без разговоров вернули синюю папочку. Потом Каткевич лично ходил со мной в посольство, мы получили последнюю визу и, отослав содержимое папочки в Гвадалахару, крепко выпили. Вижу Леру, переезжающую из общаги на квартиру: она стоит возле грузового такси, и сигарета в ее руках дрожит. Еще я вижу Ника, который говорит, мол, Ирка-то в Испании осталась! По дороге из Мексики задержалась и неожиданно нашла теплое местечко, представляешь?! Наконец, вижу себя, которого хлопает по плечу врач, мол, извини, ошибочка вышла, то есть, меняй бетагистин на циннаризин! Наши эскулапы наконец-то дознались, что мои хворобы — следствие обычного остеохондроза, нарушившего кровоснабжение мозга, а Меньер мне ни сват, ни брат — никто…
А потом я опять иду. Я давно прекратил читать Кастанеду, но все еще не вернулся из Мексики. Есть ли у этого пути сердце?