Рассказы
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2009
Я решаюсь изложить, по возможности кратко, то, что произошло на днях, точнее, в одну из этих ночей. Должен ли я объяснять, почему выбран такой заголовок? Слово “пардес” означает сад, а также Путь познания. Опасный путь, на котором можно погибнуть, не дойдя до цели. Думаю, этого пояснения будет достаточно.
Как всегда, я лёг в половине двенадцатого, чтобы спустя полчаса окончательно убедиться, что не усну. Надо чем-то заняться, а не пичкать себя таблетками. Пришлось одеться, я вышел, оставив часы на ночном столике,
Чоран рассказывает, как он сражался с бессонницей: колесил ночами до изнеможения на велосипеде. Я брёл пешком. Я двигался, как автомат, то, что со мной происходило, можно было принять за продолжение сна, но эта гипотеза не выдерживает критики. В полутьме я слышал стук своих шагов по асфальту. Ночью улицы кажутся незнакомыми. Я приближался к тёмной массе деревьев, это был Английский сад, известная достопримечательность нашего города, правильней было бы назвать его лесом. Стоит только сойти с главной аллеи, и тропинки, ветвясь и пропадая, и появляясь вновь, увлекут вас в шорох трав, мрак и шёпот деревьев. Он огромен, этот сад. Он похож на еврейский Пардес, о котором только что сказано; поздний час усугубил сходство. Я старался не слишком удаляться от аллеи, рассчитывал выйти где-нибудь возле Северного кладбища и вернуться домой ночным автобусом.
Небо заволоклось, я больше не видел звёзд. Несколько времени погодя холод пробрал меня, оказалось, что я сижу, ловлю свои ускользающие мысли, боясь уснуть тут же на скамье. Чаща поредела, и показались огни. Я понял, что несколько сбился с пути, но это меня не смущало. Ночь показалась мне короткой. Тусклое серебро рассвета покрыло булыжную мостовую. Один за другим гасли тлеющие фонари. Окна мёртвых домов блестели, как слюда. Здесь совсем не было машин; облупленные фасады, зияющие подворотни, тротуары, истосковавшиеся по ремонту, — я очутился на дальней окраине.
Всё же любопытно было узнать, что это за район. Как называется улица? Щитки с номерами домов, полукруглые под угловатыми фонариками, напомнили мне далёкие времена. Солнце блеснуло в просвете улицы, и я разобрал, наконец, надпись. Так и есть! Название переулка было начертано по-русски.
Кто-то выбежал из ворот: девочка лет двенадцати. А мы тебя ждём, сказала она. Я силился вспомнить, как её зовут. Куда ты пропал? Лида, возразил я, мне кажется, я заблудился, мне пора домой. Хотел спросить, как дойти до ближайшей станции метро. Но тут же спохватился, что никакого метро ещё не существует. Да и что значит: домой? Я был дома. Мы вступили в сумрачную прохладу двора. Я узнал высокий, сверху косо освещённый брандмауэр, пожарные лестницы, рёбра старой снеготаялки. Солнце сверкало в стёклах верхних этажей, где-то там было и наше окно. Ничего не изменилось. И я рассмеялся от счастья.
Все стали в кружок. Тыча пальцем в каждого, я приговаривал: “Заяц белый, куда бегал, в лес дубовый, что там делал?..”
На минуту я замешкался. Неужели забыл считалку?
“Лыки драл, куда клал? Под колоду. Кто украл?..” Магия ритма несла меня дальше, “вынь, положь, кого берёшь, как замуж выдаёшь?” — круг замкнулся, я стоял, как вкопанный, с протянутым пальцем. Это была Феня.
Феня, Фенечка, дочь дворника, смуглая, черноглазая, слегка косящая, в которую мы все были влюблены. Она смотрела на меня и мимо меня.
Я пробормотал: “Тебе водить”. Кто-то подбежал к доске, ударил ногой, палочки рассыпались, и все бросились прятаться кто куда. Для тех, кто забыл, напомню, что игра заключается в том, чтобы неожиданно за спиной у водящего выскочить из укрытия и, ударив ногой по доске, вновь раскидать палочки. После чего водящий собирает их заново, опять начинаются поиски, и так до тех пор, пока он не отыщет всех. Феня сидела на корточках возле доски, лежащей на кирпиче так, что один конец был на земле, а другой висел в воздухе. Двенадцать палочек были собраны, пересчитаны и уложены на краю доски. Раз, два, три… — она выпрямилась, приложив руку козырьком к глазам.
“Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать”.
По лестнице чёрного хода, прыгая через ступеньку, я взбежал на второй этажа, подкрался, как тать, к окошку. Смуглая девочка в платье, не доходившем до коленок, стояла в нерешительности посреди двора. Я не мог оторвать от неё глаз. Вдруг, почувствовав мой взгляд, она обернулась — я отпрянул от окна. Выждав немного, я снова выглянул. Её не было. И почти сразу же послышались осторожные шаги. Она поднималась по лестнице. Она не боялась, что кто-нибудь выбежит из другого выхода, в противоположном углу двора. На цыпочках я поднялся ещё выше. Больше ничего не было слышно. С колотящимся сердцем я стоял между маршами. Добравшись до площадки третьего этажа, поглядел снова. Двор по-прежнему был пуст. Я понял, что она вышла и направилась на поиски в другой угол двора. Тут-то и можно было выскочить и топнуть по доске с палочками. Но я медлил.
Я обернулся. Феня стояла передо мной. Сердце моё оборвалось. “А вдруг кто-то выскочит?..” — пролепетал я, понимая, что дело не в этом. Игра уже не имела никакого значения.
Она молчала. Мы стояли друг перед другом, она была чуть выше меня, тоненькая, в темно-оранжевом платье, которое удивительно шло к её смуглой коже, в носках и сандалиях. Чёрные глаза косили, непонятно, смотрит ли она на тебя или мимо. Мы переминались в растерянности, мы были одни, так никогда не было.
Оглянувшись, я быстро сказал: “Пойдём со мной”.
Она подняла брови.
“Бежим, пока никто не видит. Здесь недалеко… Феня, — продолжал я, — ведь я вернулся из-за тебя!”
По правде сказать, эта мысль пришла мне в голову только сейчас.
“Откуда это вернулся?” — сказала она надменно.
“Оттуда. Надо только пройти через сад. Там можно запутаться, пока дойдёшь до другого конца. Я знаю дорогу”.
“Да ну тебя”, — сказала Феня.
Мы топтались, не зная, что сказать друг другу.
“Ну я пошла”, — сказала она.
Со двора доносились голоса, видимо, там начали сызнова считаться, игра возобновилась.
“Поднимемся на минутку, а то ещё кто-нибудь прибежит прятаться”. Я тащил Феню за собой наверх.
Она выдернула руку, остановилась и спросила: что такое Пардес?
Тут я вспомнил, что ничего ещё не знал в то время, — как же она могла спрашивать, если я не упоминал о Пардесе?
Всё же я ответил:
“Заколдованный сад. Там однажды три мужика решили прогуляться, три мудреца. Одного звали бен Сома, другого бен Абуя, а третьего… забыл, как его звали. Попросили Акибу…”
“Акибу?”
“Ну да; такое имя. Попросили пойти с ними, он знал дорогу. Надо было спешить, потому что сад закрывался после захода солнца. Он пошёл вперёд, а потом обернулся и видит: один мудрец сошёл с ума, другой вырвал кусты и посадил вверх корнями, а третий…”
Мы оба запыхались. Мы стояли на площадке последнего этажа.
“Что третий?”
“Умер”.
“Никуда я не пойду. Иди сам”.
“Да ведь это же сказка”.
“Откуда ты это всё знаешь?” — спросила она.
“Я не знаю, это я потом прочту”.
“Потом?”
“Когда вырасту”, — сказал я и опять спохватился, что говорю что-то не то. Выглянул наружу, двор внизу был пуст, народ разошёлся по домам. “Побежали!” — я схватил её за руку. Но тут открылась дверь. Там была кухня. Все двери на лестнице чёрного хода вели в коммунальные кухни. Выглянула тётя Женя, в фартуке, с полотенцем в руках.
“Как тебе не стыдно? Все собрались, ждут. Гусь, наверное, уже перестоял”.
“Кто ждёт?” — спросил я растерянно и вдруг вспомнил.
Тётя Женя наклонилась к плите, открыла дверцу духовки и вытянула чугунную латку, похожую на маленький саркофаг.
“Феня, — сказал я, — у меня день рождения, совсем забыл. Пойдём к нам. Мы ненадолго”.
Мне показалось, что она что-то проговорила, у меня нет подарка, что-то в этом роде. Ерунда, возразил я, но её уже не было. Я наклонился над железными перилами и никого не увидел. Какая проворная, подумал я, какая лёгкая, быстрая, и, догнав в коридоре тётю Женю, распахнул перед ней дверь нашей комнаты.
“А вот и мы!” — громко сказала она. Саркофаг был водружён посреди праздничного стола. После смерти мамы, в дни моего рождения хозяйничала тётя Женя. Гости обменивались восклицаниями, потирали руки, в открытой латке загорелый оранжевый гусь лоснился и дышал жаром, кто-то уже приготовился подцепить его длинной двузубой вилкой. Мой отец стоял во главе стола с откупоренной бутылкой тёмного стекла. Гусь шлёпнулся на эмалированное блюдо. Тётя Женя накладывала на тарелки лакомые куски и потемневшие, размякшие половинки яблок. А в углу на столике, где обычно помещалась швейная машина, были разложены подарки: книжки, завёрнутые в цветную бумагу, перевязанная красной ленточкой коробка конфет “Новая Москва” и самое главное — похожий на волшебный сон набор деталей “Конструктор”.
На мне был мой новый костюм, накрахмаленная рубашка, немного мешавшая поворачивать голову, свежевыглаженный красный пионерский галстук; я был радостно возбуждён и что-то лепетал в ответ на поздравления и пожелания. Стук ножей и вилок заглушил мои слова.
Потом явился пирог. Набрав полную грудь воздуха, напыжившись, я дунул из всех сил. Огоньки одиннадцати тонких ёлочных свечей всколыхнулись, несколько свечек погасло. Гости аплодировали. Мой отец потушил остальные.
Я думал о Фене. За спиной у меня слышался смех, музыка — тётя Женя играла на пианино. В коридоре было тускло и скучно. Я раздумывал, не вернуться ли, меня смущала двусмысленность этого слова: вернуться. Между тем я уже стоял на лестничной площадке, оглянулся — мое бегство, по-видимому, осталось незамеченным — и уже спокойно, уверенный, что найду Феню, пересёк наш двор, раздвинул створы ворот и выглянул в переулок. Я здесь, тихо произнёс её голос. Она стояла за моей спиной.
“Что же ты не пришла?”
Она молчала.
“Был пирог, — сказал я. — С вареньем, пальчики оближешь”.
“Я не люблю с вареньем”.
“А с чем?”
“С мясом. И вообще”.
“Что вообще?”
“И вообще мне нельзя к вам ходить. Мне мама не велела”.
“Почему?”
“Ты еврей, — сказала она. — А моя мама татарка. И я тоже татарка”.
“Ну и что?”
“Евреи не любят татар. Никто не любит татар”.
“Наоборот, — сказал я. — Это евреев никто не любит”.
Надо было спешить, медленно умирал летний день. “А то закроют”. Мы прошли весь переулок, свернули в другой, теперь мне всё было знакомо. Наконец, город кончился. Впереди в лучах заката манил, темнел, зеленел Сад.
“Вспомнил, — сказал я, — как звали третьего. Бен Асай. А вёл их бен Акиба”.
“Они все были евреи?”
“Да. Все были евреи”.
“Расскажи, — попросила Феня, — про этого Акибу”.
“Это был великий мудрец. Он прошёл через Пардес, и ничего с ним не случилось”.
“Я боюсь”.
“Дурочка. Это же сказка. Легенда!”
Мы шли по широкой аллее, не шли, а шествовали, и как я был горд, какое счастье шагать вдвоём, держась за руки, навстречу птичьему гомону! Закатный свет исполосовал дорогу. Я крепко держал Феню, воображал себя рабби Акибой и знал, что с нами ничего не случится. Навстречу шли двое, ночной обход — оба, мужчина и женщина в зелёных мундирах баварской полиции. Немного погодя мы сошли с дороги, извилистая тропа вела нас через поляны, сквозь кустарники. Небо уже пылало серебряным огнём, и я разглядел в высоте белёсый серп.
“Далеко ещё?”
Мы присели на скамью. Ночь накрыла нас с головой.
“Немного передохнёшь, — сказал я, — а я тут погляжу, где пройти покороче. — Я сейчас!” — крикнул я, и в самом деле, дорога, по которой я направлялся вчера в город моего детства, была совсем рядом. Я вернулся к Фене.
Но что-то случилось, и я почувствовал, что никогда больше её не увижу. Она погибла там, в этой чаще. Не каждому дано пройти через Сад. Нет больше скамейки, нет никого, я пробовал кричать, звать и ни до кого не докричался. Открыв ключом дверь моей квартиры, я увидел неубранную постель, часы на ночном столике. Полчаса прошло с тех пор, как я вышел. Я лёг и заснул мёртвым сном, от которого лучше бы не просыпаться
В толпе народа нарядчик, рослый мужик, выбрал меня, оттого ли, что я первым попался ему на глаза, или потому что стоял у вахты с пустыми руками. А кругом ждали: кто с самодельным сундучком, кто с торбой, а кто и с чемоданом. Богатого мужика сразу по чемодану узнаешь, по верёвке, которым чемодан этот обвязан. Пустой чемодан кто станет обвязывать?
“Ты! — сказал, подходя ко мне, нарядчик. — Вон того, с узелком, понял? Проводишь до станции. Не отходи от него, понял?”
“Ась?” — сказал я.
“Да ты что, глухой?” — рявкнул нарядчик.
Пришлось подчиниться. Наше дело такое — слушай да помалкивай, на то они и начальство.
Всё было кончено. У каждого в подкладке лежал билет и справка, где всё расписано: кто ты, и когда, и на сколько лет, и статья. Прибыв на место, прежде всех дел, явиться в милицию, дескать, вот я такой-сякой, вот мой чирьями покрытый загривок, вешайте хомут. По справке выдадут паспорт. А дальше что? Дальше никому из тех, кто сейчас переминался с ноги на ногу, ожидая, когда отворят ворота, неведомо было, что их там ожидает. Никто толком не знал, что он будет делать на воле, где и с кем будет жить. Все давно отвыкли от той жизни, и никто её себе не представлял.
По дороге нас то и дело обгоняли. Какой-то мужик из чёрных, в лохматой бараньей шапке, сопя волосатыми ноздрями, чуть не сшиб меня с ног своим сундуком.
Я проворчал ему вдогонку:
“Полегче ты, морда…”
Тотчас он остановился.
Почуяв неладное, я хотел обойти его сторонкой. Мой напарник послушно следовал за мной.
“А ну-ка ты, пахан…”
“Ась?..”
“Ты глухой или нет? Хади сюда”.
Я подошёл.
“Закурить есть?”
Я полез в штаны — и в один миг кисет вылетел у меня из рук, перед глазами вспыхнуло, и я с размаху сел на землю.
“Паскуда! — наставительно произнёс в бараньей шапке. — Теперь будешь вежливая, сука…”
Вот так: с чего началась когда-то моя лагерная жизнь, тем и кончилась. Да и то сказать, много ли сил надо, чтобы сковырнуть с копыт такую старую трухлявину.
У меня гудело в голове и ныли ягодицы.
“Сейчас пойдём, — сказал я, — обожди маленько…”
“Тебя в лагере били?” — спросил я, когда мы стали спускаться с горки. Вокруг нас рос всё такой же чахлый кустарник, и до станции было далеко.
“А то как же”, — сказал слепой.
“А мне так в первый же день обломилось. Вот как сейчас помню. И не верится, что столько лет прошло”.
Я стал рассказывать.
“Пригнали нас зимой — этап триста гавриков. Все с одной тюрьмы. Суток десять тряслись в столыпине, потом в теплушках, — ехали, ехали — приехали. Вылезай! Вылазим: братцы… Куды ж это нас загнали… Кругом тайга, сугробы, конвой, вагоны оцепили, автоматы наизготовку, пулемёты. Цельная армия. Собаки гавкают… Ну, разделили нас на две половины, восемьдесят рыл отобрали, остальных в сторону. Слышим: стройся! по четыре! Пошли пересчитывать. Сосчитали. Колонна, внимание! За неподчинение закону-требованью конвою! Попытку к бегству! И прочее… Следуй!.. И потопали мы — аккурат на старую пересылку — может, помнишь”.
“Помню, — сказал слепой, — как не помнить”.
“Впустили нас. Ладно. Побросали мы на снег свои узлы — у многих ещё с воли тряпки были оставши. Стоим, осматриваемся: бараки, из труб дым идёт, ничаво, жить можно. Подходит помнарядчика, красный, морда что твоя задница: чего, говорит, ждёте тут, землячки? Я и скажи ему: мол, ждём у моря погоды. — А вы что, порядка не знаете? — Не знаем, говорю, ваших порядков, а только, мол, не худо бы сначала в столовую, почитай, третьи сутки не жрамши. Что это, говорю, за порядки. — Хорошо, говорит, сейчас я тебе наши порядки объясню. — Подходит ко мне, эдак не спеша, и раз в ухо! Ну, я удивился. За что, спрашиваю. — А за то, чтобы пасть свою не раскрывал, падла! Повернулся и пошёл… Слушай, — перебил я свой рассказ, — давай посидим маленько. Ноги у меня — мать их за ногу…”
“Ладно, — сказал слепой. — Только недолго”,
“Вечером отвели нас в секцию, ночуйте, говорят. А там ни нар, ничего, по углам иней. В окнах фанерки заместо стёкол. До печки дотронуться боязно, руки обморозишь. Ну, а мы и рады: всё не на улице. Ладно. Только это улеглись, смотрим — дверь настежь, и входят два пацанёнка. Жиденькие такие; один ко мне подошёл, так на нём бушлат — чуть не до колен — весь в дырьях, и руками его придерживает, чтоб не распахнулся. Потому как у него под бушлатом голое тело. Проиграл, знать, всё дочиста… Подходит и говорит: дяинька, говорит, ты спишь? — Ну сплю, а тебе что. — Дяинька, дай-ка я у тебе посмотрю, чего там у тебе в сидоре. — А сопливого мово, говорю, облизать не хочешь? Положь, говорю, мешок на место! — Молодой я ещё был, на язык острый… — Ишь, говорю, чего захотел, паршивец! Катись откудова пришёл, а то сейчас встану и живо штаны спущу. — Ой, дядя, да ты, оказывается, шутник! — Смотрю, ещё подходят, повыше росточком, и ещё, и в дверях уже стоят… а пацаны эти, мелочь, ровно клопы, так вокруг и шныряют. Наши-то никто ни гу-гу, будто в рот воды набрали. А те знай себе шерудят. Старик один со мной рядом лежал, так он сам снял ключ с шеи, гляжу, сундук свой уже отпирает. А сам тащил этот сундучище на хребте своём, еле живой добрался. Оглядываюсь я — а уж мешочка мово как не бывало. Ау… Шмотки у меня были, между прочим, хорошие: две рубахи совсем ещё целые, гали новые — в камере с одним махнулся на одеяло. Всё улыбнулось… И так меня, это, зло взяло. Ребяты, говорю, что ж это вы делаете. Своих же товарищей грабите! Отдайте мне хоть рубаху — говорю. Такой тут хохот поднялся… Что с тобой, говорят, папаша, аль с луны свалился? Ка-кие тут тебе товарищи!.. Аккурат мне, это, припомнилось, как на меня следователь орал. Я его спервоначалу тоже по запарке товарищем обозвал. Товарищ следователь, говорю, разрешите, я объясню. А он мне: какой я тебе товарищ, тебе товарищ брянский волк. Я-те такого товарища дам… Так и тут. Это, говорят, папаня, только на воле товарищи бывают, да и то смотря кто. А здеся всё от зубов зависит. У кого зубы длиннее, тому и кусок достаётся. — А у того, кто говорит, прередних-то зубов и нету — знать, выбили… Ах вы, говорю, сучье племя, кусошники вонючие, мародёры, мало вас, сволочей, наказывают! И сразу смех утих. Тишина такая… смотрю, шобла эта расступилась, подходит ко мне хвигура. О-го! — говорит, — какие к нам рысаки приехали. Вставай, сука. Подымайся, кому говорят! — Чего это, говорю, мне и здесь хорошо. Это я так, говорю, пошутил. — Ка-ак он заорёт, мать честнáя… П о д ы м а й с я, п а д л и н а! Выволокли меня в сени… Погоди, дай отдохнуть”.
“Ну, пошли, что ли”.
“Эх, — пробормотал я, поднимаясь, — старость не радость… И куды нам спешить? Всё равно раньше ночи поездов не будет”.
“Здорово он тебя шуранул”.
“Кто, черножопый?.. Не, это не от этого. У меня ноги сами собой болят. Ещё пока сижу, ничаво. И до другого барака дойду, тоже ничаво”.
“А дальше?” — спросил слепой.
“Дальше что — ясное дело. Отметелили меня, будь здоров — обратно еле приполз. С носу текёт, зубы — которые сочатся, которые шатаются; здесь саднит, там хрустит; сижу, бока свои щупаю. Кругом уж все спят, умаялись с дороги. Тут старик — сундук у которого — ко мне пододвигается, шепчет: ну как? Цел? — Цел, говорю. Всё равно, я это — говорю — так не оставлю, я на этих собак жаловаться буду. Буду писать аж до самого Верховного Совета! — Старик на меня поглядел, поглядел. Спрашивает: ты на воле кто был? Чай, из деревни, колхозник? — Колхозник, говорю, а что? — По Указу? — Да нет, говорю, какой ещё указ? — Я ещё тогда про Указ и не слыхал. — Пятьдесят восьмая? А за что? — А я и сам не знаю, за что. В войну у нас немцы стояли. Так потом, когда наши вернулись, сразу полдеревни забрали. Пригнали три машины, и ау, поминай как звали. — Старик молчит. Потом полез в свой пустой сундук, достаёт какой-то лоскуток, на, говорит, утрись. Высморкнись… Эх ты, говорит. Взрослый мужик, а ума не накопил. Чего ты рыпаешься, чего вперёд других лезешь? Хвост подымаешь. Тебе больше других надо? Жаловаться собрался. На кого? На всех не нажалуешься. Тут этой шоблы, знаешь, сколько? — косяками ходют. Их сюда тоннами сгружают, эшелонами возют — не перевозют. Тут поллагпункта в законе, а другая половина — шестёрки, вóрам кашу варят. Тут закон — тайга, медведь — прокурор. Это за проволокой, заключённые, а снаружи и вовсе одно зверьё. Жаловаться… Куды ты полезешь жаловаться, ты на всём свете один. Сиди да помалкивай… — Ну, я, пожалуй, того, присяду”, — сказал я слепому.
Справа кювет, слева дорога. Мы молча плелись по обочине, держась друг за друга. Замечтавшись, я вспоминал один за другим те далёкие годы. Может, они мне приснились?
“Приеду домой, вот матка обрадуется”, — ни с того ни сего горделиво сказал слепой.
“Ась?” — я очнулся.
Впереди, за поворотом, опять потянулась дорога, за кюветом по правую руку торчали обглоданные деревья, пни. Как же, подумал я, обрадуется; есть чему радоваться — без глаз-то.
“А ты ей писал?”
“Про чего?”
“Ну, про это самое. Про свою жизнь”.
“Не, — сказал слепой, подумав. — А чего писать? Сама всё и увидит”.
“А баба у тебя есть?”
“Была одна…” Он поправил на спине мешок переложил палку из одной руки в другую…
“Ну и как?”
“Что как?”
“Как ты насчёт её располагаешь?”
“Насчёт бабы-то? Да никак. Не поеду я к ней, на хрена она мне сдалась”.
“Жена она тебе?”
“А то кто же”.
“Ну, и ехал бы”.
“Не, не поеду. На хрена мне… Я лучше к матке”.
“Да, — вздохнул я. — Каждый, конечно, рассуждает, как ему лучше. Я вот тоже. И так и сяк прикинешь. И всё на одно выходит. Я так думаю, что нам с тобой, брат, по-настоящему не вперёд надо теперь идти, а назад. Вот куда топать надо, по-настоящему-то. Я уж который месяц думаю: ну, освободят меня. А куды я пойду? В деревне, чай, никого уж и не осталось. И что я там буду делать, кому я там нужен?”
“Зато на воле”.
“На воле? А что в ей, в этой воле? На воле тебе пайку хлеба не поднесут. И одёжу не справят. А ещё жильё надо, и прописаться, и чёрт-те что. И куды ни сунешься, всюду на тебя пальцем будут тыкать, ты, мол, такой-сякой немазаный, изменник родины, вали отсюда… А в лагере я, к примеру, дневальный: убрал свою секцию, печки истопил, потом работяг встретил, начальству баланду принёс. И лежи себе на койке, отдыхай. В лагере у меня крыша над головой, и харч, и все меня знают. Нет, я человек старый, мне польку-бабочку не танцевать. И бабы мне не нужны. Ничаво мне не нужно! На херá мне ваша воля… Я, может, всю жизнь одну загадку разгадывал: чтó человеку нужно? А ему ничаво не нужно. И мне не нужно. Вот сейчас доведу тебя до станции, а сам пойду назад проситься. Возьми меня, скажу, начальник, сделай милость, нет у меня дома, здесь мой дом, мать его за ногу со всеми потрохами!”
Я разволновался и теперь уже никак не мог успокоиться.
“Постой, дед, не шуми, — сказал слепой. — Неужто тебе хоть на старости лет на жизнь-то поглядеть не хочется?.. Да ты не садись, пошли”.
“Не пойду я! Куды я пойду? Ничаво мне не нужно!”
“Глупый ты, дед, — сказал слепой, подождав, когда я отдышусь. — Чего ты заладил? Хуже лагеря не будет”.
“Всё одно, не сейчас, так потом, а я вернусь”, — убеждённо сказал я.
“Ты, дедуля, не торопись. Мы, может, ещё все сюда вернёмся”.
“Это как же?”
“А вот так. Только мы не печки топить вернёмся. И не баланду носить. Мы вернёмся писарей ловить. Ты на меня не смотри, что я такой, — сказал он вдруг, уставившись в небо. — Я хоть такой, да всех помню. И другие помнют. Мы их всех, гадов, разыщем, выловим их, сук, всех до одного! И за яйца повесим”.
“Кого это?” — я не понял.
“Писарей! Тебя, я смотрю, ещё учить надо. Ты вот сам своими шариками сообрази. Положим, ты оттянул червонец — по какому такому закону? Кто его, закон этот, выдумал? Кто тебе срок намотал, на горбу на твоём кто десять лет катался? А?.. Может, бригадир? Или надзиратель? Не-ет, и они, конечно, виноваты, это уж само собой, и много ещё виноватых, да не в них главная суть. А вот те, кто п и ш у т, — вот от них всё зло. Их и не слыхать, по конторам сидят, суки поганые. Сидят и пишут… На чужом х… в рай хотят въехать! Пишут, а народ мучается”.
Помолчали. Я не стал ему перечить.
Эх ты, хотел я ему сказать. Уж молчал бы. Кому, кому, да не нам с тобой кулаками размахивать. Разбираться, кто прав, кто виноват. Наше дело такое: помалкивай.
Я поглядел по сторонам. Нехорошо мне было, не по себе. Где-то внутри мутило, голова налилась свинцом. До станции было далеко. Кругом кустарник, чернолесье, да лужи болот, да жёлтая трава. Да ещё низкие облака над лесом. Русь наша, матушка…
Я споткнулся и вдруг сел на землю.
Слепой остановился. Потеряв мою руку, он растерянно тыкал палкой перед собой. Мешок висел у него за плечами.
“Ты, алё, — сказал он, беспокоясь. — Где ты, дед? Что с тобой? Вставай, ты… как тебя звать-то?”
“Я без имени, — бормотал я — Без имени я…”
Слушай шаги ночи
L. F.
Судьба, как и любовь, — тема тривиальная и загадочная, разговор затянулся далеко заполночь, говорили о том, что изъяснить это слово невозможно, что оно, быть может, вовсе ничего не означает; кто-то заметил, что о судьбе можно сказать то же, что Августин говорит о времени: понимаю, что это такое, но если меня спросят, я не смогу ответить. Студент, самый юный из присутствующих, решил тоже щегольнуть учёностью: латинское fatum, сказал он, происходит от архаического глагола fari, “говорить”, а также “вещать”, “предрекать”; судьба — это как бы нечто предсказанное. Отсюда все эти мифы.
Вспомнили о греческих мойрах, о германских норнах; кто-то пытался пересказать еврейское предание о Книге судеб, куда в Судный день невидимая рука записывает, кому что выпадет в новом году. Подведём итоги, сказал студент. Никакой судьбы нет по той простой причине, что будущего не существует — это просто грамматическая категория. И опять кто-то возразил, что грамматика тут ни при чём, просто мы находимся в плену у дорожных метафор: время — это путь, и где-то там впереди находится конечная станция. Но мы о ней ничего не знаем, потому что едем по этому маршруту в первый и последний раз.
И слава Богу, заметила NN, единственная женщина в этой компании, слава Богу, что не знаем. Иначе жизнь была бы невыносимой. Представьте себе, вот вы идёте по улице, вам навстречу — весёлая молодёжь. Если бы они знали, что их ожидает! Один заболеет неизлечимой болезнью, другого собьёт машина, у третьего умрёт жена…
Любитель спорить усмехнулся: как вы сказали? Чтó их ожидает? Но в этом слове уже содержится представление о чём-то таком, что как бы предсуществует.
Хозяин откупорил новую бутылку, словопрения вернулись к тому, с чего начались. И тут один из гостей, до сих пор молчавший, промолвил, глядя в свой бокал, как будто старался что-то там разглядеть: а я вот вам расскажу одну историю.
“У меня, — сказал он, — есть один приятель, у него умерла жена, однажды он запоздал, приехал, когда уже начинало темнеть, потом долго сидел на скамейке, смотрел на белеющие камни по обе стороны от центральной аллеи — целый город надгробных памятников. Как вдруг слышит слабое похрустывание, кто-то приближался. Из мрака вышла женская фигура, остановилась, видимо, искала кого-то, снова двинулась. Словом, кладбищенский сюжет. Она шла к нему — или за ним. Сделала ещё несколько шагов, но это была не она, просто чья-то вдова, и ему пришла в голову мысль, что в том пространстве, где обретаются мёртвые, — если такое пространство существует, — они должны в свою очередь чувствовать себя вдовами и вдовцами. Она присела рядом, разговорились — дальше уже неинтересно”.
“И это вся история?”
“Нет, — сказал рассказчик, — скорее что-то вроде предисловия; а впрочем, никого отношения к делу не имеет. История случилась позже, только он просил никому не говорить, так что вы меня уж не выдавайте”.
Так вот. Как-то раз он шёл по улице и остановился перед рекламным щитом. Там среди разных завлекательных объявлений одно заставило его задержаться. Всё-таки он был человек здравомыслящий, никогда всерьёз не относившийся к таким вещам. Но ему было любопытно. Он записал телефон и адрес; созвонился.
Дом оказался в богатом районе вилл, что наводило на мысль о высоких гонорарах прорицателя. Над воротами висела видеокамера, рядом с калиткой — вывеска, такая же загадочная, но более деловая, чем уличная реклама.
Спиритуальная консультация. Контакты с запредельным.
Ретроспективный анализ и футуродиагностика. Все кассы.
Он представил себе, чтó там может оказаться, хотел было повернуться и уйти, но что-то его остановило. Он позвонил. Щёлкнул замок калитки. Посетитель шагал по песчаной дорожке мимо клумбы и маленького фонтана, взошёл на крыльцо, дверь открылась. В приёмной он назвал себя, его ждали. Чопорная секретарша в чёрном сидела перед компьютером. Здесь не вели никакой документации, клиент должен был лишь назвать место и день рождения.
Вспомнив про вывеску, он спросил: а что это за кассы? Обыкновенные, сказали ему, наподобие врачебных; касса оплачивает стоимость исследований и некоторых специальных услуг. Правда, не каждый может себе позволить быть членом, взносы весьма велики. Ему показалось, что в этом пояснении содержится презрительный намёк. Тут загорелась надпись над дверью кабинета, секретарша сказала: прошу.
Это был не пророк, а пророчица. Очень похожая на секретаршу: должно быть, сёстры-близнецы. Дама неопределённых лет, в тёмном платье с длинным, чуть ли не до лона ожерельем, с глубоким вырезом на безгрудой груди. Довольно красивая, если бы не худоба, жилистая шея и злоупотребление косметикой.
Ему дали время осмотреться. Он обратил внимание на часы. На двух циферблатах за спиной у диагностической дамы стрелки двигались в противоположных направлениях: на одном, как обычно, слева направо, на другом наоборот. Это значит, э?..
“Совершенно верно. Сейчас я настрою их на ваш континуум”.
Клиент сидел в кресле, предсказательница будущего расхаживала по комнате, крупно ступая, стиснув костлявые руки; она должна была сосредоточиться. Всё это было интересно, даже забавно. И, конечно, грозило влететь в копеечку, он-то не состоял членом кассы.
Впоследствии он рассказывал, что чуть было не сказал гадалке: мне пошёл седьмой десяток, жена моя, хоть и была моложе, ушла раньше меня. Детей нет. Какое у меня может быть будущее — я один. Осталось одно прошлое.
Неслышно, как ночь, вошла секретарша всё с той же надменно-непроницаемой миной, потянула за кисть занавеса. В кабинете стало темно, зажглись циферблаты настенных часов, на столе горел тройной светильник. Помощница удалилась. Голос дамы проворковал:
“Расслабьтесь, постарайтесь ни о чём не думать”.
Гипноз, что ли?.. На полотне проплывали облака, открылось звёздное небо, донеслась баюкающая, мурлычущая музыка. Похоже на тембр электронных инструментов. Экран погас, несколько времени сидели молча. Она проговорила:
“Вы правы, но это не электроника. Хотя тоже, конечно, имитация… Реализовать акустически — проще говоря, донести до нашего земного слуха — музыку сфер до сих пор ещё никому не удавалось. Считается, что ученики Пифагора каким-то образом её удавливали; скорее всего, легенда… Надеюсь, вы пришли в себя? Перейдём к исследованию”.
Перед ним на стеклянном столике стоял высокий узкий фиал. Что это, спросил он.
“Премедикация. Не торопитесь. Маленькими глотками. Пожалуйста, всё до конца”.
Высветлился круглый чертёж, он занял весь экран. Посетитель усмехнулся. Только и всего! Я такие штуки уже видел, сказал он.
“У вас не кружится голова?”
“Немного”.
“Сейчас это пройдёт”.
Он приказал себе не поддаваться. Странное ощущение: голос прорицательницы доносился словно из глубин его мозга.
“Я не сторонница разного рода модерных нововведений, в основном придерживаюсь принципов классической Копенгагенской школы. Вы угадали, перед вами обычный солярный гороскоп. Это цифры градусов… — Световая указка плавала по полотну. — Секторы домов… Планеты — вы видите их символы — располагаются по периферии. Констелляция к моменту вашего появления на свет”.
“Теперь — внимание — я начинаю вращать небесный круг. Знаки перемещаются в пространстве и времени, конфигурации появляются и исчезают, пары сходятся и расходятся под музыку, которую мы не в состоянии уловить. Танец светил воспроизводит вашу жизнь. Вы можете проследить её от начала до конца и… — она остановила вращение, луч-указка сделал несколько пируэтов, диск медленно двинулся против часовой стрелки, — от конца к началу. Точка пересечения — сегодня”.
Рассказчик умолк.
“Так какое же было предсказание?” — спросила NN, среди присутствующих единственная дама.
“Футуродиагностика”, — съязвил студент.
Гость потёр лоб.
“Предсказание? — Он обвёл глазами застолье, вздохнул. — Да, конечно… Ради чего он, собственно, отправился к этой Сивилле? Что вам сказать… Эйлер предсказал младенцу Иоанну VI его судьбу, английские астрологи предрекли царской семье гибель династии… Все эти рассказы хорошо известны. Пророчество не может не оправдаться, ибо если оно не сбылось, то какое же это пророчество?”.
Раздались смешки, кто-то проговорил:
“Ну, я так и знал”.
“Всё бывает”, — добавил другой.
“Кроме того, чего не бывает!”
“Господа, уже поздно. Не пора ли?..”
“Да, но всё-таки, — не сдавалась NN, — что же она ему нагадала?”
“Ничего”.
“Как это, ничего?”
“А вот так, — сказал рассказчик. — Минутку терпения”.
В приёмной клиенту сказали, что результат будет прислан по почте. Он получил протокол на следующей неделе, пришёл и счёт — огромный. Эти современные волхвы недурно зарабатывают. Но вернёмся, сказал рассказчик, к тому дню. Видимо, действие снадобья, а может быть, и ещё чего-то, продолжалось: возвращаясь домой, мой приятель чувствовал, что его слегка шатает. Вышел на площадь. Окна зданий пламенеют, на них больно смотреть, мостовая, лица встречных — всё залито закатным огнём. Зелень газонов отливает металлом. Непривычно одетые люди, особенно молодёжь, и как раз навстречу шагает шумная компания, помните, — сказал он, — вы говорили о молодёжи, которая, слава Богу, не ведает, что её ждёт. Весёлые девушки, самоуверенные молодые люди, жизнь прекрасна, всё впереди. Разве только причёски у девиц не совсем современные, но, знаете ли, мода часто возвращается к прошлому. В метро он напоролся на контроль, показывает проездной билет — человек в форменной фуражке повертел его так и сяк, покачал головой. Объяснения не помогли, пришлось платить штраф.
У подъезда он увидел нищего. Странно, подумал он, а мне говорили, что он умер. Он бросил ему монету. И вот он поднимается в шаткой клети лифта, отворяет дверь своим ключом и видит, что квартира осталась, как была до ремонта. До того, как всё случилось. Он говорил мне, сказал рассказчик, что с тех пор, как его жена ушла из жизни, у него нет больше дома, никто его не ждёт, никто не встречает. В полутёмной прихожей, из серебряной пропасти зеркала на него взирает чужая — его собственная — сумрачная физиономия. У него нет сил раздеться. Он слышит потрескивание рассохшейся мебели, как бывает в старых квартирах, Скрип половиц… Швыряет шляпу на столик перед зеркалом, расстёгивает пальто. Прислушивается.
Всё-таки кто-то забрался в квартиру в его отсутствие.
На цыпочках, чтобы не спугнуть вора, остро вглядываясь в сумрак, он вступает в большую комнату, она называлась у них гостиной. Никого нет. Но зато — если слух его не обманывает — послышался плеск из ванной комнаты, там горит свет. Подкравшись, рывком отворяет дверь — никого! Он понимает, что это звуковая галлюцинация, такое уже бывало в первое время, вот сейчас обернусь, думает он, никого не окажется, и я приду в себя. Меня тянет обернуться, но я боюсь: вдруг я кого-нибудь увижу — ведь это будет означать, что я в самом деле свихнулся. Придётся что-то предпринимать, вызывать психиатрическую помощь, вся эта морока… Он стоит в пальто посреди гостиной, два окна светлеют в полутьме. Он поворачивает голову — его покойная жена стоит в дверях.
Самое странное, что он даже не слишком удивлён; пожалуй, только слегка растерян. В белом байковом халате, волосы собраны сзади в пучок, чистый лоб, смеющиеся глаза — живая, молодая! Как во сне, он пытается что-то сказать и не может выдавить из себя ни слова.
Её голос:
“Что случилось? Ты никогда так поздно не возвращался”.
Мой приятель, наконец, обрёл дар речи.
“Разве он жив?” — спросил он ни с того ни с сего.
“Кто?”
“Нищий! Там, на улице…”
Недоумение в её взгляде.
“Она меня чем-то напоила, — продолжал он. — Она повернула круг в обратную сторону! И ещё эта музыка…”
“Кто это она? Какая музыка?”
“Музыка сфер”.
Усмехнулась, повела плечом:
“Раздевайся. Будем ужинать”.
“Воля ваша, — промолвил рассказчик, — можете верить или не верить. Но предсказание будущего сбылось! Для него будущим было только его прошедшее, он говорил об этом сам. Я думаю, — добавил он, — вы догадались, что человек этот был я. Но наш уговор никому не рассказывать остаётся в силе”.