Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2008
Юрий ПАНОВ
/ Большая Речка /
С Юрием Андреевичем Пановым мы познакомились случайно в 2001-м году. Я поехал зимой на Байкал и там нашел себе жилье на берегу Ангары в поселке Большая Речка. Гуляя по поселку, увидел необычный дом, вход в который украшали вырезанные из дерева скульптуры Берии, Ленина, Маркса и др. видных политических деятелей, которые были больше похожи на лагерные столбы. Я позвонил в звонок и тут же был приглашен в дом. Дружба возникла сразу.
Панов живет вместе с женой в доме, который наполнен книгами, картинами и скульптурами. Его хорошо знают в Германии. Известный тележурналист Клаус Беднарц снял фильм “Баллада о Байкале”, в котором один из главных героев — Панов.
Мы много общались с Юрием Андреевичем. Он присылал мне многостраничные письма, написанные рукой, чего давно уже не делает никто. Однажды я получил от него и эту рукопись, которую он практически никому не показывал. Я очень благодарен журналу “Крещатик” за то, что он нашел возможность опубликовать воспоминания моего друга.
Василий Иванов
Сибирь принимает всех
Когда я в 1941 году попал во внутреннюю тюрьму в Новосибирске, ко мне в камеру втолкнули молодого лейтенанта. Это был образец настоящего мужчины с фигурой и мускулами культуриста. Я тогда сказал ему: “Ну, тебе в лагере бояться нечего, ты сумеешь постоять за себя…” Вскоре мы оба попали в один из лесных лагерей. Работали на лесоповале. Прошло всего 3 месяца, и этот здоровяк, атлет превратился в жалкого хныкающего доходягу, которого все толкали, а он никому не мог дать сдачи, а говорил он только о хлебе и еде. Свою пайку он съедал сразу, как только она попадала ему утром в руки. Он даже не мог дождаться утренней баланды. И всегда поражался, что у меня оставалось полпайки на обед. Я тоже был голоден и мог сразу съесть и две пайки по 400 граммов, но зная, что после обеда надо будет еще долго работать, оставлял половину. “Как ты можешь так поступать, — жалобным голосом говорил он. — Ты, наверное, не голоден”. Казалось, это мелочи лагерного быта, но именно на таких мелочах формировалась воля. Многие зеки переставали даже умываться, следить за собой, и только одна мысль не покидала их — еда, еда! Хлеб — только он — стал главным смыслом их жизни.
Есть большая разница между добровольными голодовками в тюрьме или дома, и ежедневным, систематическим недоеданием при ежедневной изнурительной работе. Мне рассказывали голодавшие в тюрьме по 6–7 суток, что трудно только первые 2–3 дня. А потом появляется ясность мысли, яркость образов, и всё это при общей слабости. Но всё это происходит, когда голодающий лежит и не работает. Совсем другое дело, когда голодного человека заставляют выполнять тяжелую изнурительную работу. Постепенно человек слабеет, каждое движение становится мучительным. Он чувствует, что его тело начинает съедать самого себя, так как расходует энергии больше, чем получает. Воля и разум его слабеют с каждым днем, и он уже не может контролировать свои поступки, теперь только еда у него на уме, и ради нее он готов совершить любые подлости, обречь себя на любые унижения.
Но я встречал и исключения из этого правила. Будучи в 1949 году на пересылке в бухте Ванино, я встретился там с удивительным человеком. Это был священник отец Владимир. Его уже 20 лет мотали по разным лагерям. Бесконечное количество раз его бросали в страшные карцеры за отказ от работы (он был убежден: заниматься принудительным трудом на большевиков — великий грех). Он вынес все страдания и муки, видимо, непоколебимая его вера в Бога давала ему силы выстоять и не потерять человеческий облик. Его мужество и духовная стойкость победили даже тупое лагерное начальство. Его оставили в покое. Даже стали уважать. Среди зеков отец Владимир стал вроде святого. Как-то при мне он получил посылку из Одессы от своих прихожан, или, вернее, уже от детей своих прихожан. Отец Владимир высыпал содержимое посылки на стол среди барака и пригласил всех отведать этих гостинцев. Все зеки подходили к столу и скромно брали кто конфетку, кто печенюшку (а они там были самые разные, от разных хозяек). А ведь там были и блатари, и мелкие воришки, способные всегда украсть последнюю пайку у ближнего. А отец Владимир при этом молился за жителей града Одессы, благодарил их за доброту и заботу.
А ведь среди зеков часто встречались и школьные учителя, и педагоги, воспитавшие целые поколения. Но никто и никогда из их учеников не вспомнил о своих учителях, не присылали ни писем, ни посылок. В госпитале Ванинской пересылки, где я временно лежал, рядом со мной умирал один зек из Колымы. Он уже долгое время голодал, не принимал пищи, так как считал, что она произведена насильственным и грешным трудом. Так что подобных страдальцев духа по лагерям хватало. Среди серой массы заключенных всё же часто встречались порядочные, честные люди, верящие в свои идеалы. Такие встречались даже среди коммунистов, не ожесточившихся несмотря ни на что, верящих в добро и осуществление социализма.
А теперь я хочу рассказать о том, о чем так мало упоминается в многочисленной литературе о сталинских лагерях. Я имею в виду судьбу несчастных женщин, попавших в лагеря из-за того, что они были женами “врагов народа”, и получивших за это проклятую 58-ю статью. До 1946–47 годов в лагерях Сиблага женщины и мужчины были вместе. Они помещались в отдельных бараках. Иногда их разделяла колючая проволока, но без огневой зоны. Но женщины и мужчины на многочисленных производствах работали рядом. В огромной промышленной зоне Мариинского лагеря была масса мастерских и цехов; пошивочные, сапожные, пимокатные, шубные, разные конторы и склады. А где женщины и мужчины находятся вместе, там и возникают вечные проблемы. Голод и любовь правят миром, а там, где нет настоящего голода, неизбежно прорастают ростки любви или просто вечное влечение между мужчиной и женщиной. И никакие запреты и строгости лагерного режима не могут помешать этому. Конечно, в забоях Колымы, на шахтах Воркуты, на строительствах железных дорог или лесоповалах не могло быть и речи о каком-то влечении к женщинам, да и женщин, как правило, там не бывало. Но у тех же заключенных, работавших в лагерных цехах, под крышей, работавших зачастую не по своей специальности, еще оставались силы и желание знакомиться и общаться с работавшими рядом женщинами.
Природа и жизнь брали свое, несмотря на угнетенное состояние или даже вопреки ему: возникали привязанности, перераставшие даже в любовь, которая оказывалась ярче и крепче, чем на воле.
Жизнь в лагере протекает гораздо обнаженнее, более жестоко и лишена всяких условностей.
М. Горький как-то сказал: “Нет ничего более пошлого и отвратительного, чем отношения между мужчиной и женщиной, и нет ничего более прекрасного и возвышенного, чем отношения между мужчиной и женщиной”. Всё зависит от того, кто эти мужчина и женщина. В лагерях это особенно заметно. Для большинства уголовников и бытовиков женщины были только средством для удовлетворения своих сексуальных желаний. Все их встречи осуществлялись где угодно и как угодно, на скорую руку, на чердаках, в темных углах, иногда даже в лагерном клубе во время киносеанса, тут ни о какой любви не могло быть и речи. Мельком встретились и разбежались.
Но были и другие, правда, редкие случаи, когда была настоящая любовь, за которую приходилось тяжело расплачиваться ее участникам. Согласно лагерному режиму, всякая связь с женщинами жестоко наказывалась. Если надзиратели застукали парочку в лагерной “заначке” или где-то в бараке, то любовников отправляли в карцер. А если начальству становилось известно, что это не случайная встреча, а длительное сожительство, то партнеров отправляли на разные этапы, разлучали навсегда, теперь любовников разделяли не злая воля родителей, не разность сословий и классов, а далекие проволочные зоны, вышки и пулеметы на них, и сроки от 10 до 20 лет. Это были настоящие трагедии, пострашнее шекспировских.
Но были и счастливые исключения. Так, в Мариинском лагере, где я отбывал 8 лет своего срока, была 20-летняя девушка Ирма Чистякова, ее отец преподавал марксизм в Кембриджском университете и, конечно, оказался “шпионом” и был расстрелян в 1938 году. А Ирма, как дочь “врага народа”, попала на пять лет в лагерь. Она работала художницей, играла на скрипке, была очень милой и образованной девушкoй. И вот всем на удивление она влюбилась в вора-рецидивиста, вора в законе по кличке Ручка (у него была только одна рука). Все “солидные дамы” из ее барака осуждали ее очень, говоря, что она окончательно погубит свою жизнь, связавшись с преступным миром. Но свершилось чудо. Этот вор не только не погубил ее, но она своей любовью и чистотой преобразила его. Вскоре он освободился, а это было в 1944 году, и два года ждал окончания срока Ирмы. А ведь в то время на воле были тысячи одиноких женщин. Володя, так звали бывшего вора, посылал Ирме посылки в лагерь, а когда она освободилась, они поженились. Володя стал работать в геологической экспедиции бухгалтером, а Ирма — художницей. Она написала там много чудесных пейзажей, где были Саяны во всем их великолепии. У них родилось 3 детей, и они жили долго и счастливо. В 1956 году на художественной выставке в Иркутске я встретил Ирму. Я узнал ее сразу. Когда я назвал ее по имени, она, узнав меня, кинулась при всех мне на шею и начала целовать. Потом я бывал у них на даче на Байкале, где они счастливо жили. Вот почему я так подробно знаю всё об их судьбе.
Я еще знаю несколько супружеских пар, образовавшихся в лагере и живущих счастливо по сей день. Это доказывает: никакие ужасные условия не смогли погубить настоящую любовь, не смогли сломить и уничтожить настоящих людей, нравственных и порядочных. Я слышал в лагере поразительные истории, может быть, это были только легенды. Однажды хотели разлучить и отправить на разные этапы любящую пару из блатного мира. Но они забаррикадировались в каком-то помещении, и когда надзиратели начали выламывать двери, чтобы их достать, то в окошко было выкинуто две окровавленные отрубленные кисти рук, мужская и женская. На этап их, конечно, не отправили, а, истекающих кровью, поместили в больницу — вместе. Отрубленных рук я видел в лагерях немало, даже сам, по просьбе зека, помог ему отрубить пальцы руки только затем, чтобы ему получить освобождение от работы на лесоповале.
В 1945–46 годах в нашем лагере появилась масса молоденьких девчат по 16–18 лет. Так называемых “указниц”: их посадили за то, что они сбежали из шахт Кузбасса от непосильной работы. Все они получили по указу по 3–5 лет. Как только они появились в нашем лагере, на них набросились блатари, насилуя и заставляя сожительствовать. Блатной мир в лагерях всегда был привилегированной частью зеков, по сравнению с “мужиками” и работягами, которым было не до женщин.
Большинство девушек не смогли оказать должного сопротивления этим подонкам. Но одна не поддалась ни на уговоры, ни на угрозы. Она стала спать возле дневальной барака под горящей лампочкой, всегда была одета в ватные брюки и подымала крик при малейшем поползновении этих любителей “свежинки”. За свою непокорность она была жестоко наказана. Нарядчик, из блатных, имел огромную власть в лагере. И он включил ее в списки на этап на штрафной лагпункт “Торфболото”. Туда отправляли всех нарушителей лагерного режима, в основном отказников от работы. Так очутилась бедняжка на этом ужасном лагпункте. Конечно, норму по добыче торфа она, слабая девочка, выполнить не могла, и получала только 400 граммов хлеба. И очень скоро она совсем “дошла”, но не сдавалась и медленно и тихо угасала, приближаясь к неизбежной смерти. Но тут совершилось чудо. Кто-то из главных блатарей-романтиков, а были среди них и такие, обратил на нее внимание и, узнав ее историю, стал превозносить ее за непорочность и твердость. Даже в штрафных лагерях блатные имели большие возможности в смысле получения дефицитных продуктов питания с воли, за счет наворованных тряпок и вещей. Блатные доставали ей самые лучшие продукты, жиры, сахар, и она стала поправляться; а ее приводили в пример другим женщинам, не устоявшим против насилия блатарей. Даже темное сознание этих жестоких уголовников, привыкших уважать только физическую силу и жестокость, поразила и потрясла сила духа этой слабой, еле живой девушки. И пробудила в них восхищение и уважение. Ее стали почитать, как святую. Это еще раз доказывает, что сила духа всесильна и непобедима.
В лагере среди массы заключенных часто встречались жены бывших начальников и видных деятелей нашей культуры, ретивые следователи путем пыток и истязаний добились от них признания, и они стали “шпионками”, “террористками” и “врагами народа”. И этого было достаточно, чтобы их осудили. Не только их, но и их детей, как членов семей “врагов народа”. Хотя Сталин лицемерно заявил: “Дети не должны отвечать за дела отцов”, но отвечали, и еще как! Мой отец, украинский поэт, был арестован в 1934 году, а в 1937-м по постановлению “тройки” расстрелян. Так что я уже был обречен, я был сыном “врага народа”. И поэтому в 1941 году, когда служил в армии, был арестован и получил 10 лет ИТЛ.
В Сиблаге, где я отбывал свой срок, до войны находилась и жена Бухарина, а позже я встретил в нашем лагере жену военачальника Штерна. Жен Гамарника и Тухачевского расстреляли сразу же после расстрела их мужей. Так что примеров таких было достаточно. Можно себе представить, каково было этим женщинам, жившим в интеллигентной среде и вполне обеспеченным, вдруг попасть в камеру и предстать перед хамом-следователем, который издевался над ними, как только хотел. А потом, получив ни за что срок в 5–7 лет, очутиться в грязном бараке среди воровок и уголовниц, среди грубого мата, цинизма.
Но что меня поразило, так это то, что эти бывшие дамы из верхних слоев общества быстро избавились от всяких светских условностей и семейных обязательств. Они как бы раскрепостились. А жизнь брала свое, и надо было начинать новую жизнь. А раз они были женщинами, а рядом были мужчины, то, естественно, возникало взаимное влечение, несмотря на неблагоприятную обстановку. И эти женщины влюблялись, как рядовые зечки, и пускались во все тяжкие. Ради краткой встречи со своими возлюбленными им приходилось бывать и на чердаках во всевозможных “заначках”, которых в производственной зоне было много. А ведь этим горе-любовникам за все это грозили большие неприятности, вплоть до карцера или этапа. Но они бесстрашно шли на это рискованное дело.
Одна из таких женщин призналась мне, что она гораздо острее и ярче переживала эти встречи, чем на воле, где все протекало так чинно и спокойно. Видно, страх и ожидание жестокого наказания обостряли все чувства. Я убедился в этом на своем личном опыте. В 1945-м я уже был опытным лагерником, и у меня была возлюбленная. Как-то ночью, находясь с ней в каком-то укромном уголке, заросшем бурьяном и травой, обнимая ее, я прошептал: “Дорогая моя, я убежден, что пройдут годы, мы, может, выйдем на волю. Будем находиться в хорошей спальне, на прекрасной кровати, среди белоснежных простыней и подушек, но никогда нам не будет лучше, чем сейчас”. Прошло 55 лет. За это время я испытал много хорошего, но той радости и такого восторга мне не пришлось уже испытать ни разу. Но все эти “страсти-мордасти” были доступны лишь небольшой группе лагерников, которым повезло в том, что они были избавлены от изнуряющего физического труда на общих работах.
После скорого суда, который длился не больше 15–20 минут, я, как сын “врага народа”, получил стандартные 10 лет ИТЛ и вскоре был направлен в лагерь на лесоповал. Вот там мне и пришлось испытать все ужасы, на которые обрекал ГУЛАГ свои жертвы. Уже через 4 месяца я из здорового крепкого парня превратился в доходягу. Стояла суровая зима 1941 года, из лагеря нас каждый день пешком гоняли на работу в тайгу за три километра. Мы должны были валить сосны вручную, лучковой пилой. Снега было по пояс. Одеты мы были кое-как: на ногах — бахилы из резинового корда от автопокрышек. Норму — 7 кубометров — никто выполнить не мог. И мы получали только 400 граммов хлеба и баланду из мерзлой капусты и мерзлой картошки. Вскоре я, как и многие, обморозил ноги, и хотя пальцы на ногах почернели, на работу всё равно гоняли. Смертность среди зеков была огромнoй и с каждым днем увеличивалась. Сначала хоронили в примитивных гробах, а потом увозили в многоместных гробах-ящиках, которые пустыми возвращали в зону. Вскоре наш лагерь закрыли, так как он перестал давать кубометры. А тех, кто остался в живых, развезли по разным лагерям Сиблага. Мне очень повезло: я попал в центральный госпиталь Сиблага в Мариинске. Вот тут и изменилась моя судьба.
Через два месяца я был выписан в рабочую зону. Я был еще слаб. Но молодость брала свое, я уже не был жалким доходягой. Мне опять повезло, я попал не на общие работы, а в художественную мастерскую, так как в юности я пять лет ходил в художественную студию при Харьковском дворце пионеров, и художественные навыки, полученные там, определили мою дальнейшую судьбу.
Только благодаря этим счастливым обстоятельствам я избежал страшных тайшетских и колымских лагерей. А вместо кирки, лопаты и тачки мне довелось все 9 лет оставшегося срока работать кистью и красками. Только благодаря этому я выжил и остался здоров.
Прошло два года. Я окреп, молодость требовала своего. Я уже стал посматривать на женщин, а их в нашем производственном лагере было много. Со временем наша маленькая художественная мастерская стала художественным цехом, где работали и женщины. Среди них было несколько девушек, они делали разные сувениры: пуговицы из кости и дерева, расписывали шкатулки, прочий ширпотреб. Вот тут я и влюбился в одну из них. Моя возлюбленная Женя была из “шоколадниц” — так у нас называли женщин, бывших в оккупации в Крыму. Женя работала переводчицей в немецкой комендатуре, за что и получила 10 лет.
Находясь в оккупации, люди, как и в наших лагерях, старались выжить, как-то приспособиться к новым для них условиям. Не могли же все идти в партизаны, да и не везде партизаны были. Несмотря на то что Женя работала в комендатуре среди немцев, она оказалась девственницей. Из ее рассказов о жизни в оккупации у меня создалось впечатление, что не все немцы были фашистами и извергами. Среди этих оккупантов было много рядовых обывателей, учителей, чиновников и простых немцев, их мобилизовали в армию, и вдали от фронта они вели себя так, как и привыкли раньше — дома. Многие из них терпимо относились к нашему населению. Удивительно, как разительно отличались вновь прибывшие “шоколадницы” от наших рядовых зечек. “Шоколадницы” вели себя раскованно. Были одеты хоть в потрепанную, но модную одежду. Носили модные прически. Их поселили в отдельном бараке, и там всегда стали толпиться мужчины, ведь там часто раздавался смех и даже пелись немецкие песенки. Наши же бедные серые зечки проклинали своих мужиков за измену с “немецкими подстилками”, так называли они “шоколадниц”.
Для того чтобы встречаться с женщинами, зекам приходилось изобретать разные хитрости и уловки. Чтобы пробраться в мужской барак, женщины надевали мужскую одежду, а мужчины маскировались под женщин. Иногда зекам удавалось обманывать ночных надзирателей, ходивших с фонариками по баракам, освещая всех спящих на нарах и вагонках (так назывались 2-этажные 4-местные нары типа железнодорожных купе). Однажды один отчаянный горе-любовник надел наполненный ватой бюстгальтер и, когда появились ночные надзиратели, забрался на соседнюю пустую койку, накрылся простыней с головой. Подошедший надзиратель осветил его и посчитал за спящую женщину. Когда надзиратели покинули барак, то-то было радости у влюбленных пар. Но не всегда так удачно обходилось. Если же кому не везло, то любовников вели в карцер.
Один раз, когда был очередной ночной обход, шустрый зек-цыган спрятал свою маленькую возлюбленную в пустой матрас и положил ее себе под голову вместо подушки. Номер этот прошел удачно несколько раз. Когда же его, наконец, взяли на очередной этап, он в том же матрасе потащил свою маленькую зазнобу на плече в колонну зеков, но был тут же разоблачен. Отделался только смехом конвоя: что, дескать, возьмешь с цыгана? Он своими проделками прославился на весь лагерь, поэтому и был отправлен на этап.
Конечно, подобными любовными страстями могла заниматься только незначительная часть зеков: нарядчики, бригадиры, начальники цехов, повара, хлеборезы и прочие “придурки”, как их называли зеки, работающие на тяжелых общих работах и вынужденные жить только на лагерном пайке. В числе привилегированных были и специалисты: сапожники, портные, парикмахеры и прочая обслуга, которая могла где-то заработать или добыть дополнительные продукты питания. Часто многие из этих “придурков” не жили даже в общих бараках, они имели возможность устроить в тех же бараках или цехах отдельные каморки, где жили по одному или по двое.
Раз такой зек жил в отдельной “кабинке”, он уже был лагерным аристократом и имел уже больше возможностей встречаться с женщинами. Тем более что их и надзиратели так дотошно не проверяли, так как зачастую были материально зависимы от этих “придурков”. Вообще, когда на суде всем давали по 10–15 или даже по 20 лет срока, это совсем не означало, что преступники будут нести наказание, соответствующее совершенным преступлениям. В лагерях равенства, как и в жизни на воле, не было. И поэтому матерый бандит или убийца жил в лагере долгие годы, не зная ни голода, ни нужды. А несчастный — ни в чем не повинный “враг народа” — вкалывал на общих работах и, не выдержав непосильного труда, уже через два года загибался, не дотянув до конца своего срока. В лагере, где жизнь была так упрощена и обнажена, побеждал и выживал только сильнейший, хитрый и беспощадный. Предательство и доносительство по любому поводу было широко распространено, особенно (и к общему стыду) среди интеллигенции. Я сравниваю, как вели себя “политические” в условиях царской каторги, и как поступали “враги народа” в наших лагерях. Большинство из них ко всякому начальству относились раболепно и услужливо. Система слежки друг за другом была широко распространена, и когда очередного зека с 58-й статьей вызывал к себе “кум” (так звали оперуполномоченного), то каждый вызванный “враг народа” всячески старался доказать, что он — не враг, а очень предан советской власти и готов помочь, чтобы доказать свою лояльность. А после этого оговоренные люди получали дополнительные сроки по 10 лет.
За все 10 лет, проведенные мною в разных лагерях, мне не приходилось встречать среди зеков с 58-й статьей настоящих идейных врагов советской власти. Была масса самых обычных советских людей, кому просто не повезло и они попали под железную метлу сталинского террора. Большинство этих “врагов народа” безропотно трудились на всех великих стройках и, исчерпав свои силы, тихо погибали. На Крайнем Севере, в Норильске, в Казахстане, в Джезказгане были попытки вооруженных восстаний доведенных до отчаяния зеков. Но они были жестоко подавлены силами МВД и даже армией. В тех же лагерях, где я бывал, велась бесконечная война только среди уголовников. “Суки” убивали “честных воров”, а при случае, когда сила была на их стороне, “честные воры” расправлялись с “суками”. А остальной “контингент”, как любили называть нас начальники, вкалывал, где только требовался бесплатный каторжный труд, и гибли тысячами от голода и холода.
Но их гибель для будущей истории не имела значения, как говаривал один начальник. Зато оставались построенные зеками железные дороги, шахты, города, осваивался Север. Цель оправдывает средства, — заявляли большевики. Так же гибли тысячи, миллионы наших людей и в немецких лагерях, но то были лагеря смерти.
А наши лагеря недаром называли ИТЛ (исправительно-трудовые). И, по идее чекистов, труд должен был не губить людей, а перековывать их, исправлять. Поэтому в наших лагерях были КВЧ (культурно-воспитательные части). Они должны были создавать миф, что у нас идет культурное воспитание трудом заблудших и темных зеков. Поэтому во многих центральных лагерях были организованы культбригады, давались концерты и даже игрались спектакли, устраивались фестивали искусств. А так как участие в подобных мероприятиях как-то облегчало жизнь лагерника, часто даже избавляло от непосильного труда, то многие зеки старались попасть в эти самодеятельные культбригады.
Начальник Сиблага (кажется, Миронов) был большой любитель и ценитель театра. По его приказу нашу маленькую самодеятельную культбригаду преобразовали в крепостной театр. Со всех лагерей Сиблага собрали профессионалов: музыкантов, актеров, даже танцовщиц. Это были профессионалы высокого класса: был композитор Туренков — заслуженный артист Белоруссии, были актеры из московских и ленинградских театров, балетмейстер из Одесского оперного театра, танцовщица Доли Такварьяи из Будапешта, оттуда же и прекрасный театральный художник Федоров. В Мариинске был построен театр МВД, где часто играли пьесы и ставили концерты силами нашего крепостного театра. Вольнонаемные рассказывали, что приезжал на гастроли в Мариинск областной Кемеровский театр, так он был гораздо слабее нашего театра и публика принимала его хуже.
В 1946 году я попал в этот театр: писал декорации под руководством Фёдорова и художника Большого театра Максимова. Нашему крепостному театру было под силу ставить такие пьесы, как “Отелло” или “Стакан воды” Скриба. Играли даже советские пьесы. Шла пьеса Симонова “Русский вопрос”: на сцене идет заседание партийного бюро, секретаря обкома и членов обкома играют увешанные жестяными “орденами” “враги народа”, а за кулисами стоят вохровцы с автоматами. А после спектакля все этих “героев-коммунистов” строят по пятеркам в колонну и конвой предупреждает: “Шаг вправо или влево — оружие применяется без предупреждения”. И бывшие только что “коммунистами” зеки понуро плетутся в свою зону. В этом театре были, конечно, и женщины: актрисы, танцовщицы, костюмерши, И поэтому неизбежно возникали романы, завязывались любовные связи. Как-то нашу певицу Мурашеву, узнав о ее беременности, вызвал к себе начальник управления КВЧ и начал ее стыдить. “Как же так, — говорил он, вы, культурная женщина, вступили в сожительство с мужчиной, которое категорически запрещается лагерным режимом, и теперь мы вынуждены вас отправить на Mapгород на общие работы”. Зная, что для нее уже всё потеряно, Мурашова дерзко ему ответила: “Это вам должно быть стыдно, гражданин начальник. Вы и ваша система лишаете нас, женщин, на 10–20 лет всякой возможности быть женщиной, матерью и естественного желания любить и быть любимой”. На это начальник ничего не ответил, а просто выгнал ее из кабинета.
Вскоре Мурашеву, как и других беременных женщин, отправили в соседний, так называемый “мамочный” лагерь — Маргород.
О подобных “мамочных” лагерях я в многочисленной литературе о ГУЛАГе упоминаний не встречал, и поэтому постараюсь описать, что ждало там этих несчастных “мамок”, как их везде называли.
Их — до родов — гоняли в любую погоду на сельхозработы на обширные огороды. Нелегко было трудиться беременным женщинам, пропалывая бесконечные грядки. После рождения ребенка мамок все равно гоняли на работу. Три раза в день конвой их собирал в колонну, крича при этом: “Эй, сучки, разбирайтесь по пяти, пойдете своих выблядков кормить!”
После возвращения в зону они шли в ясли, где им в окошко совали младенцев — для кормления. Хотя “мамкам” и полагалось усиленное питание, но у многих из них не хватало молока, а то и не было вовсе. Так как лагерная обслуга из “бытовиков” разворовывала полагающиеся им и детям жиры, сахар, молоко и прочие добавки к пайку. Но это было только начало всех тех горестей, которые их ожидали в дальнейшем. Все нянечки и обслуга в яслях были из “бытовиков”. Женщин с 58-й статьей к этой работе не допускали, видимо, из боязни вредного влияния “врагов народа” на младенцев. Нянечки общались со своими подопечными детьми преимущественно матом. И первыми словами, которые усваивали эти несчастные плоды преступной любви, были слова матерные, других они не слыхали.
Из-за неухоженности, болезней и недоедания детская смертность была огромной. И, к их счастью, детки мучались недолго и отходили с миром, их невинные души, очевидно, попадали прямо в рай.
А тех детишек, которые, несмотря ни на что, выжили, через год-полтора отправляли в специальные детдома.
И лишь некоторых счастливчиков ожидала другая участь. Их из лагерных яслей могли забрать родители матерей, и тогда дети попадали в нормальные семьи. Правда, эти дети могли никогда не увидеть своей матери или отца. У матерей с 58-й статьей по прошествии положенных года или полутора лет детей отнимали, а матерей отсылали по разным лагерям, досиживать свой срок. Нашу Мурашеву, имеющую 15 лет срока, отобрав у нее ребенка, направили на Колыму. Трудно представить себе горе матери, у которой — может, навсегда, — отняли дитя. И она уже никогда может его не увидеть.
Был такой указ (говорят, по инициативе Крупской), что беременных матерей и матерей с грудными детьми должны освобождать досрочно. Ради этого многие уголовницы и старались забеременеть, чтобы лопасть на волю. После их освобождения в туалете железнодорожного Мариинского вокзала часто находили детские трупики. “А зачем он мне? — заявила цинично одна из рецидивисток. — Я, как только вышла на волю, стукнула его головкой о рельсу. Куда я с ним буду деваться?”
А вот матерей с проклятой 58-й не освобождали: они не подлежали досрочному освобождению. А дети с самого рождения были обречены носить на себе клеймо: рожденный в лагере.
В лагере я убедился, насколько женская доля тяжелей мужской, и насколько женщины оказывались благороднее своих мужей и любовников.
Еще в XIX веке некоторые жены декабристов последовали за своими мужьями в Сибирь, где разделяли с ними все тяготы, такие женщины не перевелись и у нас. К одному из наших актеров приехала жена из Ленинграда и поселилась в Мариинске. Она регулярно, 2 раза в месяц, приносила передачу своему мужу (а ведь шла война, и ох как трудно было эти передачи собирать!). А отъевшийся мужчина завел себе лагерную подружку и делился с ней этими передачами. Когда я еще работал в художественной мастерской, то к одному из художников тоже приехала жена и жила в городе, регулярно передавая ему передачи, а он также завел себе любовницу (встречались они в нашей мастерской, я их во время свиданий запирал на замок, а сам уходил). Многие зеки получали от своих жен, матерей продуктовые посылки, и они тоже угощали своих подружек. А вот я не знал случая, чтобы жены, сидящие в лагере, получали посылки от своих мужей, оставшихся на воле. Жестокие условия лагерной жизни являются как бы беспощадным проявителем людских характеров и качеств. И сразу становится видно, кто на что способен и кто чего стоит. Недаром М. Горький заявил: “Мужчину можно определить по его отношению к женщине”.
И я не раз в этом убеждался.
На первый взгляд, вроде такой хороший и порядочный мужик, а вот почему-то так плохо говорит и отзывается о женщинах. А потом, как правило, он оказывается подлецом и по отношению к своим товарищам и друзьям. В этом я убеждался неоднократно.
И всё же, несмотря на лагерные тяжелые условия жизни, на жестокость людскую, ложь и предательство, были и счастливые пары, которым удавалось несколько лет быть вместе, а потом, освободившись, создать прочную и долговечную семью. Видно, пережитые страдания так их объединили и скрепили навсегда. И до сих пор некоторые из них пишут мне письма. Настоящих людей с их настоящей любовью не может погубить никакой лагерь.
Несмотря на большое количество в то время одиноких женщин на воле, встречались случаи, когда лагерные начальники заводили себе любовниц в зоне. Это, в основном, были их сотрудницы или секретарши. Видно, среди зечек были женщины гораздо интереснее, чем на воле. Случалось и наоборот: вольнонаемные женщины влюблялись в зеков. И те и другие жестоко расплачивались за свои страсти. Начальников выгоняли из партии и с работы. Грешных вольных женщин тоже так же наказывали, а любовников-зеков отсылали на этапы. Но все эти вольности были возможны только до 1946–48 годов.
Во время войны лагерное начальство относилось к нам терпимо, даже утешали нас, говоря, что мы все — жертвы военного времени, и после победы нас всех отпустят. Широко отпраздновали 9 мая 1945 года: нам всем дали выходной день, даже выдали двойной паек. В клубе были танцы. Радость была всеобщей. Мы были полны надежд на скорое освобождение. Но вскоре эти надежды рухнули. Освободили только “бытовиков” и даже дезертиров. А мы, 58-я статья, остались досиживать свои сроки. Мы сразу почувствовали резкую перемену в отношении к нам лагерного начальства, режим ужесточился. В лагере появился новый начальник режима Кондратенко. Про него говорили, что он — заслуженный чекист и в 1937 году сам принимал участие в массовых расстрелах.
В нашем лагере он сразу установил новый порядок. После основательных обысков по баракам, он приказал убрать из тумбочек все котелки и лишнюю посуду, на которой зеки по вечерам готовили себе дополнительную еду: кто что сумел достать. Отныне мы должны были довольствоваться только лагерным пайком.
Кондратенко даже своих детей сажал в лагерный карцер: за то, что плохо учились. Однажды велел посадить и свою жену в карцер за то, что она расплатилась с сапожником за его работу куском сала.
В женских бараках он посрывал все занавески, приказал убрать все вышитые подушечки и прочие рукодельные работы, которыми женщины старались хоть как-то скрасить свой суровый лагерный быт. Срыли даже клумбы с цветами, посаженные женщинами возле своих бараков.
“Это что, лагерь для заключенных или курорт?!” — заявил он.
Когда в зону возвращались бригады с сельхозработ, Кондратенко на вахте сам обыскивал каждого. И у кого в кармане находил несколько картофелин или морковок, то отправлял расхитителя социалистической собственности в карцер, а потом создавал уголовное дело и бедному зеку или зечке добавляли срок.
Будучи на сельхозработах, я сам видел, как этот Кондратенко бегал по полю с пистолетом и угрожал нерадивым всеми карами, вплоть до расстрела. Но все же и его постигла Божья кара. Вскоре он серьезно заболел, видно, злоба его душила. И он попал в наш госпиталь, там были отдельные палаты для начальства. В нашем госпитале врачи были гораздо квалифицированнее, чем в городской больнице.
Позже медсестра, обслуживавшая Кондратенко, рассказывала мне, что он был уже совсем слаб, вот-вот должен был умереть. И однажды, когда она ему подала стакан воды, он слабым голосом со слезами на глазах жалобно сказал ей: “Вот я всю жизнь боролся с контрреволюцией, с врагами народа, а вот теперь лежу в одиночестве, всеми забытый, даже своей семьей. И вынужден принимать воду из рук моих вечных врагов”.
Вскоре он, наконец, умер.
Когда его хоронили под траурные марши нашего лагерного оркестра, то его гроб никак не влезал в могилу, которую вырыли нерадивые зеки. Ребята слышали, как кто-то из его соратников сказал: “Его даже земля не хочет принимать”. Так окончил свой жизненный путь этот чекист-садист.
Вскоре наступили для всех нас мрачные времена. В первую очередь убрали всех женщин. Потом дошла очередь и до нашего крепостного театра. Без женщин он ведь не мог существовать. А у многих музыкантов и актеров были страшные пункты 58-й статьи: шпионаж, измена родине, террор. В ГУЛАГе стали выполняться строжайшие указания, чтобы, несмотря ни на какие полезные для лагеря качества, всех специалистов с этими пунктами немедленно отправить в особые лагеря.
Как ни старалось лагерное начальство отстоять своих специалистов, без которых производства не могли работать, неумолимые распоряжения из Москвы заставили отправить специалистов в особые лагеря, а производства закрыть. В том числе распался и наш крепостной театр.
Пришел наряд и на меня, окончилось и мое относительно спокойное существование в течение 8 лет в одном лагере. Впереди ждали меня этапы и неизвестность. Разорвались все мои дружеские связи, предстояла разлука навсегда с любимой моей Женей (она к тому времени работала в центральном госпитале медсестрой). Ее тоже отправили неизвестно куда.
Попал я в Озерлаг. Так назывался лагерь на строительстве железнодорожной трассы Тайшет — Лена. А попал я в этот особый лагерь потому, что в моем “деле” было несколько рисунков, которые я, будучи в армии в 1940–41 годах, посылал моим школьным друзьям. Письма, конечно, вскрывала цензура, а на рисунках я изображал сатирически свой армейский быт. А 8-й пункт — “террор” появился у меня вот почему: как-то, шагая в строю в столовую на 40-градусном морозе (а наш старшина орал, чтоб мы пели песню), я сердито заявил соседу: “Не дай Бог, будет война! И такие типы, как наш старшина, могут получить пулю в спину”. Случилось это после того, как он в третий раз завернул нас, замерзших, от столовой. Этого запальчивого заявления было достаточно, чтобы зачислить меня в террористы. И теперь я должен был оканчивать срок в особом лагере Озерном.
На тайшетской пересылке в 1949 году я видел певицу Русланову. Ей там неплохо жилось, она пела в лагерном клубе, начальство ей покровительствовало, и она, по лагерным меркам, ни в чем не нуждалась.
Потом я должен был попасть на Колыму. Но попал только на огромную пересылку в бухте Ванино. Но так как со мной были краски и кисти, то я сумел остаться на пересылке до конца срока. Хотя и был в этапных списках на Колыму, но знакомая врачиха, которой я перед этим написал несколько картин, положила меня в госпиталь. Там я ей, в благодарность, написал копию с картины Брюллова “Гибель Помпеи”. Нарочно выбрал многофигурную сложную композицию, чтобы дольше писать.
А в это время в лагере творилось невообразимое. Любыми средствами несчастные зеки старались откупиться от этапа, не попасть на последний в эту навигацию пароход “Ногин”. Кто что имел, старались откупиться. А кому было нечем откупаться, залезали под нары, где их находили собаки. А некоторые умудрялись залезть в огромные лагерные туалеты, где и сидели часами по горло в дерьме. Но их находили и там, и, вытащив, обмывали из пожарных шлангов и мокрых отправляли на пароход. Наконец “Ногин” дал прощальный гудок, и 5 тысяч зеков в его трюме отправились на Колыму, где 12 месяцев зима, а остальное — лето.
А мы, все оставшиеся на этой пересылке, где, бывало, собиралось со всего ГУЛАГа до 30 тысяч человек, эгоистично радовались, что нам удалось не попасть в эти “холодные мрачные трюмы”, как пелось в известной песне: “Ах, помню я Ванинский порт…”
А через полтора года настал конец такого длинного для меня срока, об этом дне я мечтал все 10 лет.
Но оказалось, что моим мытарствам конца не видно. Когда начальник оформлял мне документы на освобождение, он сразу мне заявил: “Освободить мы тебя освободим. Но свободного выезда не дадим”. “Почему? — с удивлением спросил я его. — Ведь по суду у меня нет ссылки”. “Ты за что сидел?” — спросил он, хотя прекрасно знал это из моего “дела”. “Меня оговорили, — сказал я. — Мои юмористические картинки из армейской жизни посчитали за клевету на Красную армию”. “Значит; тебя обидели, и ты 10 лет просидел ни за что?” — вроде сочувственно добавил он. “Конечно”, — согласился я. “А раз тебя обидели, то ты теперь — обиженный на советскую власть. А раз обиженный, то тебя теперь нельзя пускать жить среди советских людей. Ты уже порченный и не наш. А поэтому мы тебя отправим на постоянное место жительства куда подальше”.
После этого мне пришлось расписаться о неразглашении того, что я видел и узнал за эти 10 лет. Вроде этого ничего не было и не должно было быть.
Я прожил за зоной, на свободе, всего 10 дней.
А потом собрали еще десятка два-три таких же, как я, “освободившихся” граждан, привезли на станцию, где уже стоял вагон для зеков. Нас вновь обыскали, несмотря на наши протесты, что мы, дескать, теперь уже вольные.
— Если бы вы были вольные, — заявил нам начальник конвоя, — вас бы под конвоем и в таком вагоне не везли.
Так мы снова стали как зеки.
Привезли нас в Красноярск, где мы ожидали погрузки на пароход в тюрьме. И, наконец, вновь обыскав, погрузили на открытую баржу, и мы поплыли неизвестно куда. Я уже боялся, что попаду куда-нибудь в Игарку или куда подальше и кончится моя жизнь где-нибудь на Крайнем Севере. Но судьба и тут смилостивилась надо мной. Мы попали с Енисея на Ангару, в Богучанский район, и должны были работать в Богучанском леспромхозе, на сплавном участке. Нас закрепили за комендатурой, заявив при этом, что мы должны отмечаться два раза в месяц. А за побег нам грозило 25 лет каторжных работ.
Все мои радужные мечты исчезли, казалось, навсегда. Вместо кисти и красок у меня в руках был топор и багор. Мы должны были формировать огромные плоты для отправки их по Ангаре и Енисею в Игарку. А я надеялся на воле стать настоящим художником, встретив девушку моей мечты, создать семью и начать новую жизнь. Ведь в 29 лет начинать новую жизнь еще можно было.
Но теперь, вместо привычного для меня лагерного окружения, состоящего из художников, актеров, литераторов и вообще интеллигенции, меня окружали и стали моими коллегами ссыльные литовцы, латыши, немцы. Хорошие, в общем, люди. Мы трудились на Ангаре с утра до вечера, таская огромные бревна, сортируя их. Потом связывали в огромные пучки, потом уже — в плоты. Работа, с непривычки тяжелая (особенно меня угнетало, что это должно было стать моим занятием до конца дней). Мне дали крошечную комнатушку в бараке, и я стал приспосабливаться к новым условиям. Ведь недаром я выжил в лагерях, и мой 10-летний опыт чего-нибудь да стоил.
Вскоре потребовалось выпускать стенгазету. И узнав, что я художник, мне поручили выпустить ее. Для меня это, конечно, была пустяковая работа. Мой малограмотный начальник рейда принес свои заметки для газеты. Но я их прочесть не смог. Тогда он, немного смутившись, сказал: “Давай, я лучше тебе на словах расскажу”.
Потом мне поручили обновить наглядную агитацию в конторе и на рейде. И я снова стал работать кистью.
Потом меня назначили пожарным инспектором, так как должности художника у них не было. И вот за 300 рублей я стал лазить по чердакам и домам, проверять печные трубы, рисовать противопожарные плакаты. Словом, пролетария из меня не вышло.
Но все же ссылка не лагерь. Я стал увлекаться рыбалкой, сделал лодку, купил охотничье ружье, в тайне от коменданта начет бродить по тайге, охотиться.
Наблюдая за ссыльными и сам будучи одним из них, я невольно сравнивал быт политических ссыльных при жестоком царизме с нашим бытом. Ведь раньше на Ангаре тоже были политические ссыльные. Им ненавистный царский режим платил 5 золотых рублей в месяц. За эти деньги они снимали комнату в крестьянской избе, хозяин их за это еще кормил и рад был таким постояльцам. А Владимир Ильич, находясь в ссылке, снимал отдельный дом, имел даже малолетнюю прислугу. Открыто ходил на охоту с ружьем и часто собирал на вечеринки своих соратников-революционеров. Раз в неделю они резали овцу или барана, и, конечно, о еде он не думал, как и другие ссыльные. Нам же, “врагам народа”, отсидевшим и чудом уцелевшим после 10 лет лагерей, приходилось зарабатывать на хлеб насущный своим трудом, зачастую тяжелым.
Но мне опять повезло. Через два года умер Сталин. Потом расстреляли Берию. Комендант и его надзиратели стали тише воды ниже травы. Я уже нагло ходил с ружьем по деревне, а вскоре нас всех освободили. Начальство леспромхоза очень горевало. Кто же теперь будет у них работать, как план выполнять? Ведь они привыкли к безропотному труду литовцев и латышей, не знающих хорошо русского языка. А потому их могли обманывать бухгалтер и нормировщики, делая приписки в нарядах. А теперь всё это кончилось, и ссыльные все ринулись в родные края.
В Богучанской районной больнице работал хирургом ссыльный грузин. Он прославился своими удачными операциями и многим спас жизни. Когда же он собрался уезжать, начальство стало уговаривать его остаться, предлагая ему должность главного врача, большую зарплату и хороший дом. А раньше он ютился в крохотной комнатушке. Но он наотрез отказался и сказал: “Ведь у меня и раньше были те же руки, и те же знания. Почему же только теперь вы мне создаете такие условия, о которых я и мечтать не мог?”
Перед его отъездом к нему в кабинет зашел старый крестьянин, которого он когда-то оперировал и спас ему жизнь. Посетитель, увидев на стене портрет Сталина, стал благодарить и хвалить вождя за то, что он сослал этого хирурга, благодаря которому он остался жив.
Когда хирург уезжал, провожавший его народ усыпал весь берег, к которому причалил теплоход.
Ссыльные в течение ста лет поднимали и культуру Сибири. Им Сибирь и её жители обязаны всеми нововведениями в сельском и строительном хозяйстве. Вот почему после освобождения из ссылки я побывал у матери и сестры в Киргизии, и, съездив на Украину, в Харьков, где я родился, решил вернуться в Сибирь, ставшую мне новой Родиной.
Ведь в Сибири — стране вечной ссылки, где проживали тысячи бывших зеков, никого не интересовала моя судимость. Здесь не обращали внимания, как в западной части страны, на анкетные данные. Здесь ценилось, прежде всего, то, что человек может делать. Потому здесь становились руководителями, занимали инженерные должности даже люди, не имеющие высшего образования, судимые. И дети ранее репрессированных родителей, раскулаченных и прочих неугодных власти людей.
Сибирь принимала всех.