Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2008
Иногда кажется, что архив Рюрика Ивнева неисчерпаем. А собственно, так оно и есть: 20 коробок не разобранных бумаг и рукописей. И кто знает, какие ещё находки поджидают исследователей. Но очередная перед Вами — дневники за 1916 –1918 годы — время двух революций, так изменивших облик России. Большая их часть была опубликована в 2007 году в его книге “Жар прожитых лет” (Санкт-Петербург, издательство “Искусство СПБ”) и с интересом были восприняты читателем. И вот найдены новые тетради… Вернее, старые, только записи из них сейчас публикуются впервые.
Осталось сказать несколько слов об авторе: Рюрик Ивнев (1891–1981) — русский поэт, прозаик, драматург и мемуарист, получивший известность ещё до Октябрьской революции. В 1917 году вместе с А. Блоком и В. Маяковским пришёл в Смольный и стал секретарём А.В. Луначарского. В 1920 году возглавил Всероссийский Союз поэтов. В дальнейшем отошёл от активной политической деятельности, занимался творчеством и журналистикой.
И ещё: большýю благодарность я хочу выразить Александру Валентиновичу Леонтьеву, немало потрудившемуся над расшифровкой этих записей, и которому мы обязаны, что эти дневники увидели свет.
Николай Леонтьев
Из дневника 1916 года
Когда вижу забитых и испуганных людей, мне становится стыдно за свой вечный покой. Сейчас увидел барышню чуть-чуть горбатенькую, славненькую. Так хотелось бы, “чтобы ей было все хорошо”.
30 сентября. Столовая Д-<епартамен>та Железнод<орожной Отчётности>.
Горбатая гувернантка.
Рассказ.
Как помещица выписала гувернантку через контору и отказалась, когда приехала горбатая.
Елена Карловна — горбатая старушка приехала в богатый помещичий дом… Забава <нрб> дети, лакеи, зло улыбались, хихикали горничные. Помещица вышла в синей кофточке с крапинками, к ней жалась маленькая хорошенькая девочка испуганными глазами, глядевшая на Ел. Карл. Помещица сказала:
— Дорогая моя, я вас не могу оставить у себя.
Когда она уезжала обратно, был тихий августовский вечер. По небу плыли серебряные тяжёлые облака. Ел. Карл. вспоминает, как в детстве ее мать прижимала ее к груди и говорила: “Голубушка моя, голубушка”. Вспомнила о Петербурге, о комнатке на 6-ой линии Вас. Острова, вспомнилась, что в одной потёртой облезлой сумочке всего несколько рублей (она не надеялась на это место).
Страшнее сегодняшнего сна я не видел.
С каким-то господином я спускаюсь к домику, который расположен на берегу реки, и в котором я должен был жить. Он мне показывал мою будущую комнату. Но для этого надо пройти сквозь какой-то тоннель, идущий как колодец вниз, вначале были ступеньки, а потом и ступенек не было. Наверху был какой-то бассейн, камни были мокрые, и было такое впечатление, что когда мы спустимся вниз, вода зальёт и домик и нас. Мне стало страшно. Я и убежал. А наверху пора восхода. Ища свою фуражку (почему-то она была форменной, военной), я наткнулся на Алешу Глинкова (умер) — моего карского товарища. Он мне сказал: “А я живу в том домике, где ты не хочешь жить”. Мне очень хотелось переменить свое решение, вернуться, но я боялся воды и не вернулся… Дальше не помню. Помню только, что было много мокрых камней, гористую местность, коричнево-желтый ботинок, всего немного голубеньких пятен.
5 октября утро:
Р.S. Господи, ведь сегодня т.<езоименитство> Св. Алексия. День Ангела Алеши Беликова? Тут какие-то страшно сложные нити. А мне грешному все кажется, что эта земля и Алеша, путь к смерти. Если мы там встретимся, я буду рад и спокоен.
Видел еще апельсинную шкурку, всю состоящую из червячков-зверьков, присасывающихся к телу.
5 <окт> утро.
Полковник Вертер. Рассказ.
Видел во сне наш дом на Грибоедовской (или Московской, они очень похожи, ибо с балконом) в Тифлисе, где жила бабушка. Будто стою я внизу и смотрю на балкон, на котором любила сидеть бабушка, а балкон весь будто старенький, весь кривенький. Как я помню бабушку Ольгу Афанасьевну, с какой нежной любовью вспоминаю её суровую сухонькую фигуру, как бы до сих пор моё сердце наполняется благодарностью к ней за те немногие часы, которые я проводил, ходя к ней в отпуск. Тогда я не ценил ее и даже “злился” на её приставания и скажу не в укор мамочке, которую я люблю больше всех на свете, что если бы моим воспитанием ведала всецело бабушка, то я был бы больше “пригоден к жизни”, чем я есть теперь. Какая душа, какой характер был у бабушки! Какая изумительная душа, какой изумительный характер. Милая, милая бабушка, мир праху твоему. Аминь.
11 октября.
Не помню где, вероятно дома.
Взглянул на серебряные облака, взгромоздившиеся на небе (это было днем) и подумал о “будущем”. Господи, Господи, не оставь меня.
Дома. 13 октября.
Ненавижу, ненавижу людей, этих толстых, мясистых лиц, “усатых господ”, “интеллигентских” бородок, а молюсь, молюсь за каждую встречную старушку, за каждого несчастного калику.
На ком я отдыхаю взглядом — это на так называемых “простых” (“простонародье”), и ведь выдумывают же люди слова — я ужасно люблю лица “простых” женщин, особенно пожилых, “пергаментных”, или даже молодых, но только не очень “задорных”. И разве могут сравниться с этими лицами обезьяньи физиономии наших накрашенных, жадноглазых “дам общества”.
В пустыню! В пустыню!
13 октября.
Дома. Поздний вечер.
Рассказ “Черная кость”.
Дама входит в кухню, чтобы сделать распоряжение кухарке и встречает в кухне необыч<айно> красивого рабочего (влюбляется).
Что же это? Что будет, что будет с нами, неужели — мелькнет тень и пропадет, и жизнь так. Но разве надо, чтобы было иначе? Но зачем тогда так восхитительны бывают минуты — например, я помню: раз мы встречали новый год в ресторане (“Анонис”) в Тифлисе: мама, Вера и я. Сидим за столиком, слушаем музыку, вдруг мама заплакала, так было хорошо. А сейчас взглянул на стул и будто куда-то понёсся над мирами. Что — ведь и те, что делают стулья — тоже живут, мыслят, бьются, борются как-то и для всех — всё одинаково…
Что же это? Что же это? Где мы?
Перед самым сном с 16 на 17 октября.
Встречаю на улицу нищую с девочкой на руках. Даю кусок сладкой булки (сначала маленький, потом побольше). Девочка жадно ест. Я убегаю от нее и иду, шатаясь, и плачу.
Сон с 16 на 17 октября.
Р.S. О, если бы мог бы кормить вас хлебом. И утолять вашу печаль.
Р. Ивнев.
Как я ленив! Я удивляюсь, как при моей лености я написал один роман и теперь работаю над вторым. Второй мой роман (“Вторая Любовь”) меня очень интересует. О, если бы сжечь на костре мою лень, как бы я работал.
17 октября утро.
В деревню! В деревню! Боже мой, как мне захотелось огородничать, хозяйничать, маленький бы хуторок, маленькое хозяйство и дальше, дальше от этого города с бесконечными сплетнями, честолюбием, и т.п. “плодами городской культуры”. С какою нежностью, (материнской нежностью) я глядел на помидоры, огурцы, капусту, зелень, “живописно” разложенную на прилавке в лавке, (куда мы вчера приходили с Колечкой покупать помидоры и петрушку). Когда нам завернули пучок петрушки в бумажку, а я взял её в руки, я испытал такое чувство, которому трудно подобрать название. Тут была и страстная нежность “к земле”, произведениям земли и досада на мою несносную городскую жизнь, и сладостная надежда, на “новую жизнь” и “новое будущее”. Вчера была совсем теплая погода, дул южный ветер, и когда мы проходили мимо приютской церкви (на нашей Лахтинской), я вдруг почувствовал всей моей бедной душой, что у меня один путь: (и вообще для таких как я — одно спасение) — это деревня, милые помидоры, милая трогательная морковь, капуста, это скамеечка около дома с “моим” огородом, с “моей землей”, (но все это не жадность собственника, это совсем — совсем другое).
Вот сидеть на этой скамеечке и грызть морковь — и больше ничего не надо…
22 октября. Утро; до кофе.
Я когда-нибудь брошусь, вот я не верю, что брошусь и пишу, ведь я боюсь физической боли; под ноги мчащихся всадников. Меня всегда влечет броситься (душой). Вчера вечером (около 10-ти) я шел с Николаем (Бальмонт) вдоль сквера (не знаю, как он называется) у Марсова поля. Было очень темно и вдруг мимо нас промчались с гиканьем казаки. Всего одну секунду… Летели искры из-под копыт лошадей. Но все это было не только “красиво”. У меня волосы приподнялись на голове, (как бывает от сильного умственного возбуждения) и ноги подкосились…
Боже, Боже, если бы ты не оставил меня.
22 окт. утро.
Набережная Васильевского острова, линии, проспекты с бульварами — я “захлебываюсь” в Василеостровских прогулках.
2 часа ночи с 22 на 23 октября.
Лунная ночь, совсем как на Кавказе. Как там, в Тифлисе или Елизаветполе, или в Аджикенте, в горах.
А я хожу “безлюбый” и дышу октябрьским дивным воздухом. И луна давит-давит — главного нет у меня, главного — взаимной любви. Все, что есть — это только так… И к кому воззвать?
24 окт. 2 ч. ночи.
Р.S. Есть 2 рода тяжести. Одна — когда тяжело, но хорошо, из такой тяжести идут и стихи и мысли, другая — когда все тело наполняется свинцом. Ох, как не люблю я такой тяжести… И в эту минуту воистину всё — всё равно… и ничего не надо…
2 ч. ночи 24 окт.
Рассказ “Дом на Карповке”
Плетьми бы их всех на фронт погнать (про “привальских комедиантов”).
Утро после вечера в “Привале”.
Винная. 30 окт.
Как хочется соединиться в одно и все забыть, вот только чтобы глаза горели, и каждая капля крови была насыщена.
30 окт, ночь на 31-ое, дома.
Роман: Воля сестры (приблизительная фабула из жизни Циммерман, <нрб> Оли).
Насч. Ольги Васильевны.
Вам тоже холодно? (зачёркнуто).
1) Как у нас холодно, хотите шаль. Я давно утратила чувство холода. Почему же вы шьёте шубу на меху. Это по инерции.
2) Всю жизни буду носить вдовий чепец.
… На другой день: “Ах, какую я шляпу видела, два пера, вся из <нрб> (чудная шляпа для перехода к полутрауру). Вы же хотели всю жизнь носить траурный чепец?”
“Милая моя, это мне не по средствам” (траур. с длинной вуалью “дорого стоит”).
3) Карточку жены повесил в столовой.
Стоит ли на всех печать <нрб>
У меня будет занавесочка для картины, когда будут приходить избранные, я буду отдергивать занавесочку, когда чужие задергивать.
4) Я потеряла Женюру (а Женюра спит рядом).
Только потому осуждаю “спекулянтов”, что я не с ними. А деньги, деньги могут вскружить голову. И могу ли я уважать себя, если я самому себе не верю. Может быть, и украду, может, и ограблю — где твердые принципы.
Боже, как низко пала моля душа!
11 ноября, дома, за простоквашей, вечером.
Ни дружбы, ни любви… И чего еще ждать, чего еще искать?
12 ноября дома.
Мой сон в ночь с 14 ноября на 15-ое.
Вижу о. Мардария. Он в черной рясе, страшный, обросший. Я думаю — почему бы монахам не носить белые рясы — и светлее и ближе к Богу (ведь черный цвет, темнота, мрак, — это стихия Дьявола, а белый, солнечный, ясный — это от Бога). И мне неприятно, что он не в белой рясе. Потом мы идем с ним на какое-то собрание, он торопится, я бегу, не одевая пальто. Мне страшно холодно, я кутаюсь в какие-то тряпки. Он говорит: “Нет, нет, Вы не простудитесь. Мы перебегаем с ним какой-то двор, бежим по снегу, дует ветер. Лицо у о. Мардария совсем не такое, как всегда: надменное, и я понимаю, что это не его лицо, однако, все же считаю, что это Мардарий и чувствую, что это Мардарий…
15 нояб. дома.
Ужасная любовь.
Рассказ.
Юрий влюбляется в казачка Васю. Отец Юрия (помещик) в отчаянии, все всполошились. По Юре слезы. Убейте меня, растерзайте меня, но я буду его любить; дорога, лето, солнце, липы, сирень, тройка с бубенцами, надо ехать в город, их хотят разлучить, но Юра стоит на своем: никогда он не разлюбит. Он ненавидит женщин и говорит об этом прямо.
Не знаю, люблю ли я Россию, и чего ей хочу. Или я весь прогнил, и жалкой, и ничтожной душой думаю только о своем благополучии.
И Россия — это только поля, подернутые синим туманом, леса, болота, то, что вижу из окна вагона. И не больше. Но ведь есть, есть где-то люди, которым нет дела до нас, и эти люди — крестьяне. Чужие друг другу.
16 ноября дома.
Что нужно, что нужно для того, чтобы накормить всех и насытить?
Боже мой, Боже мой, сколько лишних тяжестей, сколько ненужного груза на человеческой спине.
Очищающей бури! Очищающей бури!
16 ноября дома.
Я все плачусь, что погряз в мерзости и во лжи, а что плакаться… Вот есть снег, лежит себе на крыше, белый, пушистый, а вот грязь на большой дороге, повозки едут, колеса скрипят. И разве грязь может стать снегом? И разве надо это кому-нибудь, чтобы грязь стала снегом?
Вот оно, главное: надо ли кому-нибудь?
Снег не удивишь снегом. (Зачёркнуто).
17 ноября, дома.
Каждый вечер думаю: Господи! Спаси человечество, утром встречу человека, толкну, пихну, обругаю. И где любовь? И где вера?
18 ноября, у себя.
Вспомнил старушку Александру, прислугу нашу, когда я жил в Москве. Где она? Жива ли? Как я раз плакал, когда на нее кричала хозяйка. Жива ли она, жива ли она, если жива милая Александра, да сохранит ее Господь.
18 ноября, ночь на 19-ое, Лахтинская.
На вечере поэтов в университете встретил М. Смотрел не отрываясь, на белое лицо М., на темные глаза М. На всю жизнь, на всю жизнь, Господи, я привязан к М. И ничего мне не надо больше, ни славы, ни величия. В маленькой комнатушке около окошечка с геранью сидел бы с М., смотрел бы в глаза М., смотрел бы на М., дышал бы дыханием М. В Сибирь бы пошел по этапу за М., счастливым пошел бы и радостным. Только бы глядеть в глаза М., только бы видеть М. Господи! Господи! Господи! Как я вижу Тебя. Вот Ты стоишь в Гефсиманском саду, вот ветка сада наклоняется над Тобой и земля мокрая и пахнет дождем. И одежда Твоя со следами черной земли, Господи, как я вижу Тебя, как я вижу руки Твои, благословляющую мою любовь. М! М! М! И больше ничего, ничего мне не надо.
Господи, не уходи от нас, от меня и М.
19 ноября, после вечера в университете.
Что делается! Что делается! Боже мой, что будет с Россией?
20 ноября, Троицкий мост, ночью.
Получил письмо горькое. Хотел встать на колени около кровати и поплакать, и вдруг вспомнил, что на мне новые брюки и слез как не бывало.
20 ноября дома.
Когда я вижу на улице здорового и крепкого русского в штатском — это противно, но терпимо, но когда вижу штатского француза, не на войне, не во Франции, и еще паясничающего на сцене, меня охватывает чувство ужаса и омерзения, я каменею, я деревенею, я чувствую запах разложения… Гаже этого я себе ничего не могу представить. И как может повернуться их язык, рассказывать анекдоты!
23 нояб. ночь с 22-го нояб. Дома.
Ведь не страшно же засыпать, почему же страшно умереть?..
23 нояб., ночь с 22-го дома перед сном.
Как бы не было хорошо, как бы не было чудно здесь, а все-таки меня тянет туда, к монастырю, к глухим деревушкам, к калекам и убогим.
Дома, за письменным столом, после простокваши.
26 ноября вечером.
У часовенки на Моховой встретил группу молодежи (вероятно из Тенишевского шли после лекции). Хотел, как всегда, перекреститься, и стало вдруг перед молодежью “стыдно”, неловко. И рука не поднялась. И почему я думал, что “молодежи” была бы смешна и жалка крестящаяся рука? И страшно было записаться в “старики”! Ах, сердце, сердце…
28 нояб. ночь. (Сегодня ночь лунная, нет снега, и морозно…).
Плачу, читая Эртеля. Лучших “описаний природы” я не помню ни у кого.
5 дек. Дома.
Всё хочется, чтобы меня хвалили, хвалили. Один похвалит, другой, всё кажется мало, всё хочется ещё больших похвал, с какой-то жадностью ищу их, этих восторженных людей. И стыдно и больно.
5 дек. Дома.
Господи, не оставь меня!
5 дек. вечер, дома.
Сон (ночь с 2-го на 3-е декабря).
Просыпаюсь ночью, не помню, что я видел во сне, но вдруг я чувствую всей кровью, что только что, только что был где-то на других планетах и внезапно, проснувшись, как бы захватил с собой “клок” другого пространства и вот я чувствую, что я “упал сквозь миллионы лет…”
В общем, было такое ощущение, будто я не вовремя проснулся и случайно заглянул в “неведомое”, попал в иное измерение.
Ночь с 5-го на 6 дек. дома.
Корректирую роман “Несчастный Ангел” и чувствую себя ужасно. О, как я понимаю Гоголя, который сжёг 2-ую часть своих “Мёртвый Душ”.
12 дек., Лахтинская.
Сейчас был на Васильевском острове, зашел в баню, она была закрыта. Я вызвал Михаила. Он вышел высокий, исхудалый, какой-то полупьяный, с повязанным вокруг шеи шарфом, который развевался в разные стороны. Он был хмур, довольно лаконичен. Мне было немного страшно, я стоял в воротах, в каком-то тёмном, скользком закоулке. Мне казалось, что вот-вот он меня ударит кулаком… Но все обошлось мирно. А когда шел по Большому проспекту Вас<ильевского> острова, я вдруг почувствовал такое страстное желание иметь право (крепостное, произвольное) право подойти к Михаилу и со всей силой ударить по лицу, я пожалел, что я не какой-нибудь околоточный или не агент тайной полиции, который “всё может”, я бы его бил, а он стоял бы и вытирал рукавом кровь, а потом повел бы его безвольного с собой и делал бы с ним всё, что мне вздумается.
Господи, где в эту минуту была моя душа, да и теперь где она, Господи!
6 ½ ÷
<асов> вечера Васильевский остров. 14 дек. (?).Теперь для меня стало ясно, что единственное спасение мое — пойти пешком по России и утешать несчастных и обиженных. Господи! Господи! Господи! Укрепи меня! Дай мне силы выполнить мою волю и прибавить хоть одну душу к сонму Ангелов Твоих!
Я со своей наукой и тёмной душой, не думая о себе, забыв о своих пороках, мог бы утешить таких же бедных, как и я лучше чем светлый и непонимающий, не испытавший жизни порока и горечи человек.
Господи! Господи! Укрепи меня на путь правды Твоей.
14 дек. дома. за 12 ночи.
Сон (с 16 на 17 дек)
Пароход (будто по Волге) или поезд, (старые пароходы) голубая ночь, луна. Какая-то дверь (скорей всего дверь уборной). Из нее выходит какой-то офицер. Я думаю, глядя на луну и на палубу и на голубой воздух: иногда бывает хорошо жить, т.е. я чувствую, что вот сейчас все это — и голубой воздух, и Волга, и офицер, и какая-то внутренняя свобода — всё это хорошо, хорошо, хорошо.
17 дек. Вечер. дома.
Все радуются убийству Распутина, ликуют, а я спать не мог всю ночь. Не могу, не могу радоваться убийству. Может быть, он был вреден, может быть, Россия спасена, но не могу, не могу радоваться убийству.
20 дек. Лахтинская.
Не посланное письмо.
Только сегодня я окончательно почувствовал, что не все ещё для меня потеряно, ты еще мой, мой. Мне ничего не надо. Только сидеть около тебя и гладить твои руки. И если ты хоть раз в два месяца не будешь приходить ко мне, то тогда лучше пристрели меня. Или выдумай дуэль и тогда совсем будет легко меня убить. Это не фразы, не “литература”, это все от души и всё, что в душе и Господь видит, что у меня больше нет ничего в мире. Если бы, если бы ты не оттолкнул меня.
В день вечера поэтов <университет>. Осень 1916 г.
Волынскому в Бирж.<евые> Вед<омости>: 1) Сенатор. 2) Вас.<ильевский> Остр.<ров>. 3) Всё хорошо и спокойно. И ничего больше нет. 4) Прохладный ветер тучи гонит. 5) Всё так же лгу и лицемерю. Томлюсь. 6) Мне ничего не надо. Некого мне упрекать.
23 дек.
Рассказ: (Фантастич., вроде “Носа”.
В Петербурге чиновник добился должности, “состоящего при Павле I”. Вся должность состояла в том, чтобы в парадной форме каждый день приезжать к гробнице Императора и находиться в ней 5 часов, причем всё это делается тайно от посторонних. И вот наступают беспорядки (революция) и чиновника (в форме времен Павла) тянут уличные хулиганы по петербургским улицам. Ветер, снег, букли развеваются, парик падает, он лепечет: “Ваше Величество! Ваше Величество!” Его считают сумасшедшим, бьют, смеются, а он все лепечет: “Государь батюшка Павел Петрович! Спаси меня!”
Рассказ “Злой барин”. В виде воспоминаний детства. Яснее всего я помню дядю Сережу и тетю Катю. Однажды, дядя, который жил у сестры Кати, уехал на праздники, чтобы не раздавать на чай прислуге (он был богат, но ужасно, невероятно скуп). Когда он приехал, прислуга, сговорившись, встретила его в передней и начала поздравлять с прошедшими праздниками. Тогда он (грузная фигура) ткнул своим толстым пальцем в глаз Фомы (мальчика лакея) и сказал, кто старое помянет, тому глаз вон. Случайно сделал Фоме. Денег на доктора, когда ему понадобилось, деньги дала старенькая экономка тети Кати.
Сон (ночь с 23 на 24 дек.).
Огромное пространство, всюду синие твёрдые куски атмосферы. Идешь, и хрустит под ногами, как стекло. Чувствуется, что все это происходит там, наверху, в воздушных пространствах. И вдруг идет навстречу мне страничек, и в нём я узнаю Императора Павла. У него над головой сияние, и весь он тихий и светлый, и грустный… Я молча падаю на колени, и слышу как хрустят синие твёрдые кусочки атмосферы. И вдруг всё меняется, то — есть все остается голубым, но вокруг уже не “твердый воздух”, а море, и Император идет по морю прямо ко мне… Он указывает на венец, сияющий вокруг его головы, и говорит: “Сим победиши”, — и я уже ничего не слышу, только чувствую, будто он и не говорил мне, а внушал это “Сим победиши”.
И снова всё исчезает, и я уже иду один по широкой дороге и сознание такое, что я под Москвой, и будто вокруг меня много народа, а я всем говорю: “Всё будет хорошо, всё будет хорошо, Павел печется о вас, святой Павел печётся о вас — и как только я произношу “святой Павел”, как мне становится вдруг так хорошо, светло, и, поднимая к небу глаза, я встречаюсь с его взором, тихим, светлым. Ощущение такое, будто он руководит мной, и показывает мне куда идти, и я всё куда-то дальше, дальше иду и кому-то <нрб> и кому-то говорю о Павле тихом и светлом, а он направляет меня всё дальше и мне так светло.
Но меня потрясающее впечатление произвел этот сон. Я утром был у гробницы Павла и долго стоял там в тишине и светлом покое…
24 дек. днем дома.
Снова видел во сне Императора Павла. Он обнял меня и молча указал на большую дорогу. Мы стояли где-то наверху, на чем — не знаю, но нам были видны сверху деревушки и города, и огромная белая дорога (пыль? Или снег?) И над головой у него было сияние… Что мне делать? Что мне делать? Я ясно чувствую, что со мной совершается что-то новое и восхитительное. Но вместе с тем тревожное… Я хочу пойти к настоятелю Петропавловского собора и рассказать ему обо всём…
25 дек. утро, дома.
Иногда одно лицо, одно выражение глаз может запомниться навсегда. Боже мой! Как я вижу испуганное несчастное лицо латышки, чуть не попавшей под колеса трамвая. Лицо было зеленовато-бледным, губы что-то шептали, глаза были устремлены прямо к небу. (Ее фигура немного напомнила фигуру Сагала или Сегала — совр. художник еврей, живёт, кажется, в Париже). И в таких мелочах, только и пустяках вдруг понимаю до конца, как мы несчастны и темны. И так стыдно, стыдно пользоваться удобством, уютом, не говоря уже о счастии…
27 дек. Большой пр. Петерб. Стороны.
(Сон с 26 на 27 дек.).
Снова тот же сон, снова светлый, тихий с сиянием вокруг головы предстал передо мной Павел… Я падаю на колени и спрашиваю: “Что мне делать? Что делать?” Светлое лицо Павла немного насупилось: “Или ты не понимаешь, что надо тебе делать. Или жизни своей ты не хочешь посвятить мне, как я посвятил жизнь своему народу”. Я чувствую, как мне делается больно и грустно, я хочу что-то сказать, спросить, но ничего не могу выговорить. И такое ужасное состояние, хочется кинуться к Павлу, поцеловать его руку, его лоб, над котором видно сияние, и точно окаменение напало. Ничего не могу сделать, не могу пальцем пошевельнуть… Вдруг Павел совсем близко подходит, наклоняется и задушевно так говорит: “Скажи своему государю, что он и Россия будут спасены через меня, ступай во все концы России и беседуй обо мне и прожигай живым словом людские сердца. Понял теперь? Теперь понял? И эти последние слова прозвучали для меня так явственно, будто не во сне мне их говорят, а наяву. Проснулся — было еще темно.
27 дек.
Перечитываю жизнь Павла Петровича. Я бы всё отдал за него, всё отдал. Читаю с душевной болью о его горестях и ясно, ясно виден мне его светлый непорочный лик. Как его замучили! Ведь каждый день его жизни — был трагедией. Сколько мучений. Сколько мучений на одного человека!
27 дек. Дома.
Борьба с плотью. Доклад-лекция.
Из дневника 1917 года
Сон (с 5 на 6 янв.).
Всё это происходит в Карсе. Какие-то дома, какие-то улицы, (голубой дом). Я в какой-то дворницкой, где две непостланные кровати. Я ножом перерезываю какого-то человека, крови нет, будто я ватного человека перерезаю. Я со страхом делаю это страшное дело. И вдруг человек, перерезанный пополам, поднимается и идет…
6 янв.
Р.S. И еще Японию видел во сне.
Из слышанного разговора:
Он говорит: “Я зарежусь”.
А она и говорит: “Режься на здоровье”.
У церкви на Симеоновской. Щебетали воробьи на деревьях.
9 янв.
У Павловых заболела дочь кухарки, и Анастасия Ал. гонит ее на улицу. Как ей не стыдно. Боже мой! Если бы был Павлик здесь… (дальше отрезано).
… (отрезано) … ставший вдруг модной (освящение памятника полководцу герою или что-то в этом роде по случаю 10-летия со дня его кончины) и вот В. узнаёт в <нрб> себя и Д., причем Д. с ним суха и надменна. И вообще по этой картине он вспоминает, как она его третировала, он уезжает от нее. Свадьба расстраивается.
Сад на краю сапога.
Фантаст. повесть, как Гуливер, я выпиваю волшебное вино и превращаюсь сразу в микроск.<опическое> существо и замечаю то, чего не замечают люди. Путешествие по саду. Самый пышный сад из всех существующих садов мира…
(Отрезано). В романе выводит “сумасшедшего”, который излагает свою теорию сотворении мира: теория относительности; — мы — инфузории 4-ое, 5-ое, 6-ое, Хн+1 измерение… Мальчик гигант учит урок и рисует “людей”, потом разрывает и кидает в корзинку и получается “мир” (наша планета). Там, на Юпитере, кто-то о чем-то подумает, и эти думы представлены, овеществляются на нашей планете. Соотношение между планетами, множественность индивидуума (“я” существую здесь; но мое “я” существует и на других планетах, отсюда судьба, рок, название судьбой невидимых нитей. Затем — мир существует в каждой пылинке, бесконечно малый мир.
Какой-то молодой человек грел руки у костра, проходит солдат высокий, красивый и вдруг грубым голосом говорит: “Сядь на костер (или на огонь, — не расслышал) теплее будет”. Тот стоит, даже внимания не обратил. А я вдруг взволновался, побежал за солдатом (зачем, не знаю, чтобы посмотреть в лицо, в глаза?). Но он так быстро, так быстро шел, и исчез в морозном тумане.
Зимний, холодный день, 25. Угол Мойки у кирки.
21 января
Перечёл запись 17 янв. 5 ¾ утра. Стыдно, больно, но это ведь так.
21 января дома.
Гадко, гадко, гадко, поступки — гадкие, сердце — гадкое. Боже мой, кажется нет мне уже спасения! А вместе с тем, сколько желанья добра в моем изолгавшемся сердце! И так запутался, так запутался, и не знаю — где начало, где конец правды.
27 янв. дома 6 ¾ вечера.
Эпиграф к роману “Вторая любовь”:
Ах, не разрывайте грудь мою больную.
Ах, не узнавайте, кого я люблю.
Песенка.
2 сна (ночь с 27 на 28 янв.).
Первый сон: Я плыву с Никсом Бальмонтом в огромном озере (вода голубая, ясная). Берег далеко, сильные волны, мы барахтаемся и вот-вот утонем. Наконец, мы подплываем к каким-то деревьям, и вдруг сразу становимся на твердую почву.
Второй сон: Я иду по Карповке мимо какого-то забора. Меня заинтересовало, что за ним находится. Я подошел, приподнялся на цыпочки и взглянул: передо мной оказалась блестящая, ясная, голубая (как Нева в дивный летний день) вода. Целое море густой святой воды. Вода эта подходила к самому забору и горела перед моими глазами своей голубизной.
28 янв. Дома.
Р.S. Получил сейчас телеграмму от мамы, Коля получил хорошее назначение за Эрзерум, мама бросила утомлявшие её уроки.
Господи, Господи, благодарю Тебя за Твою милость!
28 янв. ночь на 29.
Сегодня на площадке трамвая грубо толкнул какого-то человека и сказал: “Что же вы не проходите внутрь вагона?” Когда я увидал, что это бледный и измученный китаец, мне стало стыдно и больно, точно я в своем доме обидел гостя. Сколько их ходит в Петербурге по улицам. И подумать, забыто всё — родина и дом и впереди — ничего.
Господи, сжалься над этими несчастными скитальцами и облегчи их участь!
1 февраля, 8 ¼ ч. вечера дома.
Вчера беседовал с митрополитом московским Макарием. На меня он своим простым языком и ясным умом произвел громадное впечатление. Он как бы взбудоражил мое застоявшееся, низкое, ничтожное, изолгавшееся сердце.
3 февр. Дома.
Р.S. До чего мозг человека подвержен влиянию “внешнего величия”. Говоря с Макарием, я не на секунду не мог забыть, что передо мной — митрополит, высшее духовное лицо, перед которым склоняется всё духовенство.
Его “митра” слепила мне глаза. Одна сторона души видела в ней просто старичка, добренького, старенького (быть может, даже несчастненького), а другая сторона (преобладающая, большая) раболепно склонялась перед его “внешним величием”. Но всё же, отбросив всю эту внешнюю мерзостную шелуху — я чувствовал действительно какое-то настоящее чудесное волнение, говоря с ним. Его добренький (другого слова не подберешь) смешок, его тихий голос, немного детские (наивные) формулы речи и старческая, приятно корявенькая рука, которою он благословил меня — запомнились мне и глубоко проникли в моё сердце.
3 фев. дома.
Был у Руманова. Что-то фальшивое в нём. Дай Бог, чтобы это была ошибка, но он производит впечатление человека нехорошего, хотя внешне он “обаятелен”. Передо мной у него сидела какая-то дама. И хотя она говорила самые хорошие вещи, хотя она казалась деятельной и культурной особой, но тон её фраз меня ужасно раздражал, и я чувствовал, что я её в эту минуту, несмотря на всю её добродетель, глубоко ненавижу.
3 фев. дома.
Никогда я не ощущал так сильно в своей душе такого странного соединения фальши при самоотверженной любви к человечеству и ненависти к человеку…
Вот сейчас, вот сейчас Сам Господь заглянул в мою душу и стало в ней так тепло и хорошо, и всё мерзкое растаяло.
Мой дорогой, дорогой Господи, как благодарить мне Тебя за бесконечную Твою милость ко мне.
3 фев. Вечер.
Повесть: “Обиженный человек”.
Дневник чиновника: несчастного, загнанного, подленького и жалкенького, что-то в нём бьется “святое”, но так мало, мало его.
Заглавие для романа: “Чужие руки или белые руки”.
Я скорее люблю евреев, но есть среди них какой-то особый сорт “поганых евреев”, который кладет тень на всё еврейство. (Впрочем, может быть это физиологически противные люди, уродливые, маленькие, плюгавые и с огромным запасом наглости.)
Был сегодня в “Биржевке” у Войвенского. Встретился с ним в передней, он мне что-то сказал и брызнул слюной и попал в глаз. Мне стало так омерзительно, я едва доехал до дому и здесь хорошенько вымылся душистым миндальным мылом. Всё это пустяки, конечно, но меня интересует в этих пустяках совсем не пустячные вопросы. Прежде всего почему если бы мне брызнул в глаз русский, то мне было бы, конечно, противно, но не так… Не потому ли мне противна так “еврейская” слюна “Акима Львовича”, что с детства нам внушают, что евреи — это мерзкая, низкая “народность”, которая неизмеримо ниже нас… И ведь есть в евреях действительно что-то отталкивающее: это их наглость. Он и посмотрит не так, и засмеётся не так, а особенно, если ему дать власть. О, что тогда будет… Я так ясно вижу их торжествующие оплевывающие лица в минуту их физического превосходства! Вот уж кому бы более всего подходило пировать на досках, под которыми изнемогают “русские князья”. Эта татарская затея им к лицу, с тою разницей, что татары с этого начали, евреи же этим бы кончили, до этого еще придумав что-нибудь “поинтереснее”.
Перечёл написанное и мне стало стыдно… Справедлив ли я к евреям, даже к плюгавым слюнявым евреям? Вот — “действие “воспитания”, вот “дворянская кровь”. Раздваиваюсь — и сам не знаю где справедливость? Может быть, в душе просто зависть к их “жизнеспособности”, ловкости и т.п. … И даже зависть к самой их “наглости»…
6 февраля.
Сон (ночь с 8 на 9 февр.).
Видел во сне Струве. Будто он целовал меня.
9 февр. утро.
Я не выношу жалости. Мне она омерзительна. Лучше, чтоб мне плевали в глаза, чем жалели бы меня.
9 февр. утро. дома.
В повести героя убивают топором в голову, когда он сидит в своём кабинете. Он ожидает удар и ничего не может сделать, чтобы его предотвратить. Он нагибает голову и последняя мысль его: как бы перо, (которое лежит перед ним на столе) не попало ему в глаз.
Последние дни у меня ужасная ко всему апатия. Вышел мой роман. Печатается книга стихов. Казалось бы, чего ещё? А на душе мерзко, мерзко и низко… И где этот “последний уголок незагаженного сознания”? Как я надеюсь на первую неделю Великого Поста? Боже мой, помоги мне, помоги мне…
11 февр. дома (один).
Р.S. А ведь сегодня день моего рождения. Но я скрываю. Зачем лишний раз напоминать себе и другим о приближающемся конце…
Сам не знаю, почему меня так бесит веселье и радость других. Когда я слышу смех из соседней комнаты (если это смеются незнакомые мне и не знающие меня люди) я испытываю чувство злобы, я чувствую себя оскорбленным, точно мне дают пощечину за пощечиной.
11 февр. Масленица, в комнате у Никса (Никс в столовой).
А хорошо всё-таки иметь тёплый уютный кабинет, утром не таскаться в поганую канцелярию, а вместо этого раза два в неделю, ну, хотя бы, читать лекции в университете.
11 фев. вечер. дома.
Шел “на блины” к Циммерман, по дороге увидел толпу, кто-то кого-то бил, я было прошел, но быстро вернулся, как-то нехорошо заволновавшись и “залюбопытничавшись”. Смотрю: какой-то хулиганистый мальчишка (такие иногда бывают полотёры) лет 17-ти бьет другого, меньшего лет 14-15-ти. И я вдруг ясно почувствовал в душе, что мне хорошо, что мне приятно, и я бы с удовольствием так целый день стоял бы и смотрел, как он бьёт его и издевается над ним, стоял бы так же спокойно и тупо, как стояли эти швейцары, дворники, мальчишки… Но несмотря на это, когда большой повалил маленького (это зачёркнуто) маленький мальчик не мог угомониться и всё продолжал лезть к своему обидчику, как бабочка на огонь… Наконец, он крикнул ему сквозь слёзы: “Карманник”. В эту минуту как раз я и подошёл близко к ним. Старший за “карманника” ещё ударил его и повалил на землю, и вдруг в эту минуту я совсем машинально, почти по инерции (это зачёркнуто) прямо даже не могу понять, как это случилось, заступился за него, взял его и увёл подальше от буяна. Мальчик ревел и всё-таки рвался к обидчику (зная, наверное, что тот в сто раз сильнее его), а я шел и отговаривал его возвращаться, ласково гладил, а сам думал, как было бы хорошо, если бы на улице никого не было, и старший бил бы, бил бы без конца маленького, а я бы стоял и смотрел… Темная, тёмная, несчастная душа! Поймёшь ли ты небо, поймёшь ли ты поле? Я всё думаю — и не могу себе ответить, что бы я сделал, — если бы осуществилось моё желание, и я бы очутился зрителем в этом подлом истязательном театре, правда, смотрел бы или кинулся бы заступаться? И ответить не могу. Из того, что я теперь заступился, ведь не следует, что я заступился бы потом.
Геслеровский переулок 12 февраля.
Р.S. Сижу, “ковыряюсь” в мыслях и жалею, почему я заступился, а не глядел, что будет дальше.
Парикмахерская. Розовые кресла. Рука офицера с папиросой. В зеркалах — отражения…флаконы, флаконы…
Только тогда можно перестраивать человечество, когда мы свободно сможем спросить хотя бы у этого офицера: “Кто ваша матушка? Кто ваш отец. Ваша матушка любит, вероятно, ходить в вязаных кофточках и любит слоеные пирожки”. На что он мог бы вместо удара палашом ответить: “Нет, нет, наша матушка была ужасная франтиха. Она бросила нас четверых братьев, когда мы были маленькими, и уехала с любимым человеком в Италию”.
13 февр. парикм.<ахерская> на Морской.
Книга: Не отправленное письмо…
К Ек(атерине) Генр(иховне) Гуро, к Мише С.<труве>.
К записи от 12 февр. (Геслеров.<ский> переулок).
Если бы было очень холодно, и у меня был бы поднят воротник, другими словами, если бы лицо моё было закрыто, я бы не заступился за мальчика.
Ночью с 14 на 15 фев.
Вчера за чаем у Бруни говорили о Феокрите. А я не читал ни строчки о нём. И не знаю — что это — Феокрит. Звучит хорошо, а о чём он “томится”, не знаю. А я сегодня пил чай и думал: “А всё-таки хоть вы и говорите о Феокрите, а я не знаю его, я умнее вас и талантливее”.
Боже, Боже! Я так думаю, но ведь я сам знаю как это низко, как это ничтожно. И зачем не направить все силы, ведь эти разговоры о Феокрите и все эти мыслишки “а я умнее” в одну сторону: к укреплению любви к ближним, к установлению Царства Божия на земле.
Боже! Боже, как мы близко от Тебя и как далеко.
15 фев. утром до кофе.
Повесть “Последний человек”.
Чел. остался один в мире. (Все умерли.) Он бродит по музеям, по домам, по учреждениям. Тишина. Страшно и жутко. Все, что прежде манило и казалось недостижимым — теперь мёртвой пустыней лежит перед ним.
Ужасно не люблю никого ни о чём просить. Если приходится просить по телефону, то краснею от стыда (глупого стыда) и боли. Я знаю, что все о чём-то друг друга просят, что-то устраивают, но как мне гадко от этих всех “разговоров”, “просьб»…
Канц.<елярия> 15 февр. После разговора по телефону с Вит. Генр. насч. Волынского.
В трамвае меня нечаянно толкнула какая-то девица. Я был не в духе и почему-то ужасно обозлился. И вдруг, когда я заметил, что рукав девицы запачкан чем-то белым, вся злость сразу растаяла и родилась даже жалость. (Показалось трогательным пятнышко на рукаве, мысль — что дома ей не вычистили и т.п..)
18 февр. Трамвай № 3.Каменноостр. пр. — Садовая улица.
Я не поверю, не поверю, не поверю, чтобы в мире с его богатством, с умом людей, с добротой сердец, многих, нельзя было бы так устроить, чтобы по улицам не бродили полуголодные (голодные! Это вернее). Китайцы в летних шароварах с нелепыми никем не покупаемыми бумажными цветами.
Боже! Боже! Что же мешает этому переустройству?
Ночь с 20 на 21 фев. Марсово поле.
Человек видит только то, что он хочет видеть. (Между прочим, и по поводу спора о том, что такое чудо.)
22 фев. В постели утром до вставания.
“Инвалид”. Рассказ.
Стар. солдат в инвал. доме на Каменноостровском.
Воспоминания: обрывки… Итальянский поход. Ташкент, Тегеран… и рядом чужая кровать с казенным одеялом.
“Гувернантка”. Рассказ.
В хорошей семье старая некрасивая гувернантка. Дети, не сознавая своего поведения, доводят её мелкими изводами до смерти. Она повесилась в комнате на дверной перекладине. Дети не понимают, что причина — их “невинные” шалости.
На улице революция. Дума распущена, но постановила не расходиться. Войска присоединились к народу. По улицам разъезжают автомобили с вооруженными солдатами с красными флагами. Толпа кричит “ура” и машет шапками. Рабочий объясняет собравшейся толпе, что он с утра до ночи работает, а его семья умирает от голода.
Нет конца всевозможным слухам. Одни говорят, что казаки пошли в Царское громить царскосельский дворец. Другие рассказывали про убийство Протопопова, про аресты Штюрмера и Питирима. Такой толпы и такого воодушевления я не видел никогда. Всюду сборы денег для солдат, питательные, перевязочные пункты. Вчера ночью были обыски у всех министров и др. членов правительства. Никого не оказалось дома, все попрятались. Что будет? Что будет дальше? Господи, Господи, спаси Россию, Господи, Господи, спаси Россию, сделай так, чтобы молодая Россия вышла в светлое море без крови, без ужасов.
В сумерках тускло горят фонари, толпы народа всюду. И кто мог подумать, и кто мог подумать?
Господи, спаси Россию.
28 февр. вечером.
Бродил по городу. Оживление продолжается. К революционным войскам присоединились новые части.
И хорошо на душе и жутко. Слышал речь Радичева Семеновскому полку. Всё сгруппировалось вокруг Гос. Думы. Был у Ек.П. Кауфман. У них обыск. Искали Петра Мих. Странно: ведь он не имеет никакого отношения к “камарилье”. Он даже пострадал за “либерализм”. Е.П. ужасно взволнована. Сидела в кресле и раскладывала пасьянс — внешне спокойно, но я видел, как была возмущена “её гордость”. Лес рубят, щепки летят.
Дай Боже, чтобы эта революция прошла без эксцессов, без крови. Вся окрестность Петербурга присоединилась к городу. Говорят, что горит Царскосельский дворец.
1 марта 6 ч.в.<ечера>.
Кажется, произошел раскол между Временным правительством и Советом рабочих депутатов. Очень тревожно. Неизвестно, где Государь. Ответа на телеграмму Родзянко он не дал ещё.
На улице сегодня спокойнее. Стрельбы почти не было.
2 марта поздно вечером.
Был в Госуд. Думе. Всё помещение занято солдатами. Здесь посты, питательный пункт, кухня, солдаты, как море, наводняют всё здание. По кулуарам движется живая река голов, офицерских эполет, ружей, солдатских погон. Все куда-то спешат, лица тревожные и радостные. Солдаты некоторые спят прямо на полу (это, вероятно, те, которые были дозорными ночью). Я всё думаю, что это сон. Екатерининская зала полна солдатами, офицерами, юнкерами. Примчался какой-то депутат, сообщил, что Государь отрекся от престола в пользу в.<еликого> кн.<язя> Мих.<аила> Ал-<ександрови>ча, а последний “в пользу народа”. Громовое ура, шапки летят в воздух. Рабочий говорит речь. Опять ура. Мы с Сер. Томкеевым разносили кувшины с водой и поили солдат. Я потерял перчатки в суматохе и жалуюсь Сереже. “По сравнению с тем, что потерял Николай II, — это ничтожная потеря”, — говорит мне, улыбаясь, Сережа…
На улице манифестации, по Литейному толпа народа и солдат движется с красным знаменем, на котором белыми буквами написано: “Да здравствует демократическая республика”. Троицкий мост также величественен. Зимнее солнце освещает снежное поле Невы.
Господи, спаси Россию.
3 марта 9 ч.в.
В Г.<осударственной> Думе встретил Мягкова. Он рассказывает, что Волынский полк (гвардейский) расстреливал на Знаменском толпу рабочих (27 или 28 февр.), а, вернувшись в казарму, солдаты плакали. На другой день они примкнули к революционным войскам.
3 марта 11 ч. 40 м. ночи, перед сном.
Государь отрекся от престола в Пскове, 2 марта в 3 ч. дня в пользу Михаила Александровича.
М.А. отрекся в пользу народа. На улицах радостно и спокойно.
Господи, спаси Россию.
4 марта ночью.
Сон (ночь с 3 на 4 марта).
Около Таврического дворца. Я иду вдоль стены по Шпалерной улице. Вокруг народ и революционные войска. Вдруг прибыл какой-то полк усмирять. Солдаты бегут, становится на колени и стреляют, бегут, потом снова становятся на колени и стреляют… И вот я бегу с толпой, жмусь к стенке, и вдруг вижу я, как солдат целится в дворника, стоящего у ворот. Дворник, как стоял, так и упал, точно деревянная кукла с вербы или из кустарного магазина. И я услышал, как хрустнул череп дворника. Вспомнив целящегося солдатика, секунда — и падение дворника, я подумал: “Вот она, смерть”.
5 марта, утром до чая.
Мне кажется, что я вижу сон: Романовых нет… Исполнительный Комитет… Учредительное Собрание…Совет рабочих и солдатских депутатов… О, если бы Россия вышла здоровой и обновленной!
Боже, Боже, помоги России.
5 марта утро.
Всей душой рад революции. Рад свержению Романовых. Они, конечно, к гибели вели Россию. Об этом нет двух мнений.
И вот пошёл в “Привал”. Там было пусто, сонно, скучно. За столиками сидели какие-то евреи. И вдруг мне стало мучительно жаль “Империю”.
Ночь на 10 марта. “Привал комедиантов”.
Революция — туннель. Там с 2-х сторон с одной — рабочие + Керенский, Милюков. С другой — Распутин. Последний погиб под развалинами за работой, при исполнении “служебных обязанностей”.
Сон (ночь с 10 на 11 марта) — (очень неприятный).
Я стою в нашей ванной комнате и полощу рот. Вдруг на дне ванны вижу какое-то насекомое, среднее между тараканом и кузнечиком, и всё оно бегает, всё оно мечется, по свинцовым бокам ванны. Я думаю: не изо рта ли выпрыгнула эта дрянь. Я чувствую, что изо рта и вытягиваю изо рта какую-то тянущуюся вязь и оказывается, что это — ножка таракана. Кто-то входит в ванну и помогает мне поймать таракана (а он всё бегает, бегает — продолговатый, шустрый, коричневый). Потом он куда-то исчезает и кто-то показывает мне на маленькую синенькую птичку (формой птичка эта напоминает таракана), и у меня сознание, что эта птичка и есть тот таракан. Но в ванной коричневый таракан появляется опять, бегает, я убиваю его какой-то палкой. А птичка сидит на чьей-то руке и машет крылышком.
11 марта утро до кофе.
Я рад, что пала династия Романовых, я в восторге от того (зачеркнуто).
Сегодня из контрольных зал выносили портреты Александра III, Николая II, Алексея. Я встретил эту процессию в контрольном дворе, когда шёл за маслом. Сторожа лениво волочили портреты, мальчишки кричали, кричали… и мне вдруг стало так грустно. Я всегда ненавидел эти казенные портреты, опошленные участками, казенными домами и т.п. учреждениями. А тут вдруг стало грустно…
13 марта контрольный двор.
Хожу по петербургским улицам и думаю: где она, где — Империя? Петропавловская крепость, Троицкий мост, набережная, Летний сад — всё это так пропитано империализмом. И вдруг — “Временное правительство”, “Учредительное Собрание”, “республика”. Не верится, не верится, ни глазам, ни умом.
13 марта улицы.
В столовой Контр.<ольной> Палаты за завтраком я встречаю иногда одного уродливого узкогрудого чиновника, почти карлика и меня всякий раз охватывает чувство омерзения, от которого я не могу избавиться. Мне и стыдно и больно.
14 марта. Столовая Контрольной палаты днём.
Встретил хромую нищенку (на двух палках вроде костылей) и проскользнул мимо, чтобы она не успела попросить <у> меня милостыню.
16 марта Мойка.
Р.S. Правда, у меня было очень мало денег.
“Соблазн духа”.
Повесть.
Мол.<одой> и очень красивый мужественный чел.<овек> А. любит свою молодую жену и 2-их детей (женится рано — 18-ти лет). Встречается с Д. Тот его полюбил настоящей, единственно раз бывающей в жизни любовью. И перед божественной силой этой любви А. сдается. Он забывает жену, детей и весь отдается однополой любви.
Предисловие: Когда писатель пишет — он ни о чём не думает, кроме неба, поля, деревца, травки, облачка… Когда он читает своё произведение перед тесным кружком друзей и знакомых — он уже начинает думать — понравится ли его произв<едение> любимому человеку. Когда же он издает книгу, он не может ни задумываться над тем, что скажут читатели.
Я не составляю исключения из этого правила, и, издавая свою повесть, мне хочется сказать несколько слов читателю: “Случай описанный мною произошел в жизни, и потому не говорите, что “этого быть не может”. Если бы мне кто рассказал этот случай, я бы тоже не поверил, но я сам всё видел, и я верю”.
Содружество
Для радикальной борьбы с человеческой злобой и косностью надо образовать содружество людей, раз навсегда отказавшихся от личной жизни (по каким мотивам — всё равно), для принесения пользы и помощи другим. О себе забыть, помнить только о других. Только других любить.
31 марта дома.
Публичные моления. Вознесение молитв о спасении России.
Слово к солдатам.
Братцы, я пришёл к вам, к солдатам, побеседовать с вами о нашем общем деле, о нашей родине, о нашей России, и прежде чем говорить с вами, я думал, интересно будет узнать, кто же говорит с вами, почему я познакомил вас с собой. Я — сын офицера артиллериста, и только случайно не в вашей военной среде. К сожалению, здоровье моё настолько слабо, что я не имею силы быть с вами в ваших рядах, в ваших казармах. Я пришел говорить только для вас, и потому если вам будет что-нибудь непонятно или просто скучно, скажите мне прямо. Но сердцем и душой я с вами, мои братья, и вот теперь, когда я познакомил вас с собой, я перейду к вопросам, которые нас волнуют.
1. Старый порядок. Возникновение государства. Договорная система (пример: вот вы здесь собрались в казармах и избрали одного главного над вами, не для того, чтобы он издевался над вами, мучил вас, а для порядка. Если он не будет хорош, вы его прогоните, так и с царём).
Положение в России в последнее время.
Война. Война — зло. Но рабство — большее зло. Нечестность старого правительства. К чему это привело. Совесть солдата должна быть спокойна. (Насч<ет> присяги государству, а не отдельному лицу). Лицо если и присягает Государю, то имеет в виду государство). Поможем России каждый, чем может. Постараемся друг другу помогать, не будем друг другу врагами. Поддерживать Временное правительство во имя спасения родины. Смягчите ваши души, чтобы мы могли друг друга поддерживать и друг друга любить.
О доверии к офицерам.
О России нашей родной, о наших полях, и нашем небе. Старайтесь быть справедливыми и добрыми.
Сколько тёмных сил таится в душе человека. Боже! Боже! Как мне больно, как мне безнадёжно больно! Я первый раз в жизни попал в игорный притон. Самый низкопробный, самый пёстрый. Всюду столики, столики, столики, всюду карты, карты, карты, столики залиты вином, разбросаны окурки, воздух спёртый. Как мне больно сознаться, что когда какой-то пьяный офицер привязался к штатскому и доказывал, что он “имеет право дать ему в морду”, мне было приятно, да, да, да — приятно. Я делал равнодушный вид, бегал за ними и ждал, когда офицер начнёт бить, “просто бить потому, что он этого хочет” штатского. Тот был жалкий, трусливый, несчастный и мерзкий в своей трусости. А я всё ждал, ждал этого невозможного омерзительного удара. Я задыхался от какого-то странного и горячего чувства. Я забрался в какой-то закоулок на чёрной лестнице, где горничные громыхали какими-то сорными вёдрами, и оттуда подсматривал за пьяным офицером, который, как коршун, носился за своей жертвой. Какой-то полупьяный, широколицый, краснощёкий молодой казак “урезонивал” разбушевавшегося товарища. Какие-то накрашенные женщины визжали и, вероятно, как и я ждали и хотели этого “удара”. Игроки столпились, ожидая с любопытством, что будет дальше. Они, вероятно, тоже хотели “скандала”. Я прижался к перилам и заплакал, и мне стало так ясно, Господь ещё не покинул меня.
Ночь с 4 на 5 апреля. Игорный дом на Троицкой улице.
Нет ничего ниже человеческой породы. Эта самая мерзкая и самая ужасная живая тварь, населяющая землю, потому что в человеке соединены сознательность, которой лишены животные с мерзостностью, (зачёркнуто), с обезьяньей пакостностью. Вот уж “пакостные обезьянки” эти люди, лучшего названия и не придумаешь для людей. (Зачёркнуто.)
5 апреля дома.
“Японский принц” (фанзай).
Рассказ.
Мол.(одой) студент русский (сын богатых родителей) с детства расположен к мазохизму (описано, как ему нравилось, чтобы его били товарищи в гимназии). И вот он, встретив на улице Петербурга бедного, почти голого, в лохмотьях японца — рабочего, берет его к себе в лакеи; по вечерам одевает его в дорогие персидские халаты, надевает на голову его корону, а сам изображает его голого раба. Японец (за деньги) должен изображать из себя деспота и бить раба. И вдруг японец, проникнувшись сознанием, что он японский принц, просыпается раз — и видит себя действ<ительно> принцем, а студента-хозяина — чужестранным рабом…
Затем наст. китаянки с ножами.
“Человек, сошедший с вывески”.
N бродит по городу. Попадает на Вас.<ильевский> Остр.<ов> в торговые ряды. Его поражает одно лицо на вывеске магазина модного платья. Это — господин в цилиндре с странно белым лицом и белыми мёртвенными руками. N настолько поражён этим изображением, что начинает следить за этой вывеской. И вот в один пасмурный вечер он приходит к вывеске и видит, что на ней нет изображенья, оно исчезло. На минуту он отворачивается, и когда взгляд его снова падает на вывеску, он снова видит изображение господина, причём ему кажется, что он даже заметил, как мелькнула фалда господина, и как лицо его приняло мёртвенное выражение. Словом, он поймал момент возвращения господина на своё место на вывеску.
Через некоторое время он встречает этого “господина” в Апраксином рынке. Он подскакивает к нему и спрашивает: “Вы — с Васильевского Острова? Ведь, правда?” Господин ещё более бледнеет и отвечает: “Я не советую вам тревожить призраки”.
Когда я, расталкивая толпу, добрался до места, привлекавшего к себе всё внимание всех, я увидел крошечную девочку японку, которая стояла, прислонившись к деревянной перегородке, и глазами полными слёз и испуга, глядела на окружающих. В её руках были ножи, и она жонглировала ими, переставая для того, чтобы собрать сыпавшиеся довольно щедро деньги, и снова бралась за своё занятие, что-то припевая в такт. Какой-то рабочий протягивал ей четыре копейки (две бумажки по 2 к.) под воркотню его “дамы”, которая протестовала против такой щедрости, советуя ограничиться 2-мя копейками. Какой-то востроглазый мальчик уговаривал его дать 4 к. по два раза и тогда она (японка) будет два раза жонглировать.
Я стоял около деревянной перегородки и чувствовал какую-то слабость в ногах и какую-то боль в груди. Вдруг я почувствовал, как слёзы капают из моих глаз.
Большой проспект П.<етроградской> С<тороны>. 8 апреля.
Чуть-чуть не попал под трамвай китаец. Я стоял на площадке и видел, как взмахнул он широко руками. Его спутник, тоже китаец, широко улыбался. Я подумал: “Как им горько, этим петербургским китайцам, — и почему-то подумал, — что многие из них должны бросаться в Неву (или в каналы)”. Сегодня прочёл в газете: с Адмиралтейской набережной бросился в Неву китаец…
13 апр. дома.
Р.S. Несколько дней назад из трамвая выскочил человек и попал под автомобиль. Он ужасно вскрикнул. Все поднялись. Я тоже. И увидел его на мостовой. Какая-то женщина сказала: “Уже судороги пошли. Умирает”.
13 апр.
Устроить митинг собеседование калек, нищих. Слово к ним. Высокая миссия нищих и калек. Терпеливо нести свой крест. Воспитание детей на счёт государства. Недопустимость сильных контрастов: дети буквально умирают с голода, а некоторые богачи буквально не знают, что делать с деньгами.
Почему-то я вспомнил вечер в Аджикенте: на скамейке сидели: Ольга Ал., дядя Жорж, Нина с мужем и я. Вдруг с горы съехали всадники (помимо цоканья копыт, тяжелое дыхание грузных коней, особенно помню коричневую гладкую лошадь, на которой сидел казачий офицер (теперь убитый). На конях была молодежь: Потоцкий, Силаев и еще офицеры. Многие теперь убиты…
14 Апр. Дома, за бритьём.
Подошёл к старому нищему, спросил его, где он живёт. Он посмотрел на меня мутно-голубыми глазами и зашамкал (Господи! До сих пор виду его ужасно несчастное лицо): “Я из Пруссии. Государь поменялся нами… те, которые негодные…”. Я так и не понял кто он — инвалид или сумасшедший. Из его неясных и путаных слов я ничего не мог понять. Боже! Боже! Как мутно-голубоваты были его глаза, точно в них были все туманы, носившиеся над Мазурскими болотами…
22 апреля. Набережная Карповки, у Малого проспекта.
Позавчера были беспорядки на улицах (враждебных демонстраций Временному правительству). Я шёл по Каменноостровскому бульвару. Исаакиевскую площадь пересекала толпа демонстрантов. Впереди шли матросы (у них были особенно тёмные зверские лица) и ожесточённо били в барабаны. (В этом ожесточении было что-то восточное, что-то напомнившее мне Туркестан); в это время я заметил пустой экипаж (собственный), и мне вдруг захотелось проехать мимо этой враждебной всему богатому и “буржуазному” толпы в “собственном”. Я окликнул кучера. Он позволил мне сесть. И я ехал через Николаевский мост рядом с этой толпой, слушая восточный бой барабана, смотря на тёмные лица матросов и на белое сиротское небо, слегка розовеющее на Западе. В лицо мне дул прохладный ветер и почему-то, когда я проезжал еще по Исакиевской площади, купол Исакия, окутанный невидимой тканью воздуха, напоминал мне новгородские купола. Как было ясно в воздухе и тревожно в душе. И эта воздушная ясность, сжимаемая с душевной тревогой, была чудодейственна.
Николаевский мост 20 апр.
Записал 22-го апр. дома.
За всё время войны я никогда не видел во сне “войны”.
В ночь с 25 на 26-ое я увидел вот что: я лежу под окном. Боюсь приподняться. Вокруг стрельба, летят пули. Сердце колотиться и так тесно в груди и не хорошо. Мелькает мысль: “Вот она, опасность настоящая, а не “литературная”, и как не хорошо, не хорошо всё это”. Приподнимаюсь. Вижу поле, над полем небо и облака серые. А близко, близко казаки, донцы должно быть (красные лампасы на штанах). Проволочные заграждения, чёрная земля — всё так ясно, как свежая картина, где много красок. Кто-то, должно быть, крикнул (мне голоса сквозь стекло не слышно), что “немец” близко. Казаки рванулись навстречу “врагу”. Метнулась чья-то фигура. Рыжая лошадь и красные лампасы и рука белая (так запомнил белую руку на голубой эмали воздуха). Вот, больше ничего. А проснулся — сердце бьется горячо, часто.
Записал в 5 ч. дня дома 27 апреля.
Почтов.<ый> ящик в почтамте куп. Объяв<ление>: средство от хандры, тоски, меланхолии и т.п. за 10 мар.<ок> по 10 к.<опеек>. Ответ: купить таблицы с изображением всех болезней, начиная с полости рта, горла и т.д. и благословлять небо, что вы не подвергнуты всем этим мучениям. Ваша тоска вам покажется по сравнению с ужасами болезней пустячной.
Керенский больной, измождённый, с рукой в чёрной перчатке, Альберт Тома, восторженный, с певучим голосом, призывает Россию не забывать Сербию и Бельгию, Радичев, казённо произнесший “доклад-речь” о свободе, Некрасов, прекрасно сказавший несколько слов, вот уж именно то, что называется “от души”, корректный, производящий душевно чистое впечатление Милюков, чудесная старушка Вера Засулич, сидевшая в бывшей императорской ложе — вот лица, точно тени, прошедшие передо мной на концерте-митинге Волынского полка в Александринском Театре.
Были речи, речи, речи, были делегаты с фронта, была музыка, были новые гимны (Боже! Боже! Как они были несчастны и не вдохновенны, эти гимны! И как страшно, что они несчастны и не вдохновенны). Всё как будто хорошо. Рукоплесканья достойнейшим лицам, доверие достойнейшему Правительству, но… в результате какое-то тяжелое впечатление от всего вечера.
Во-первых — эта толпа праздничная, любопытствующая, пошлая, вот уж действительно “буржуазная”. Впрочем, может быть, здесь сказывается моя нелюбовь к толпе вообще… Вышли мы из театра в первом часу ночи. Небо было закрыто тяжёлыми облаками. Воздух был прохладный. И мне показалось, что мы все на палубе накренившегося корабля.
2 мая утро.
Сон (ночь с 4 на 5 мая).
Опять видел во сне войну. Стоим мы (я и несколько человек безоружных “штатских”) у какой-то стены. Откуда-то льётся жёлтый свет. Земля покрыта зеленовато-жёлтой травой. Солдаты толкают нас вперёд. Говорят: “Идите воевать”. Я иду, а ружья-то у меня нет. И так неприятно на душе. Думаю: “Вот она, трусость, подлая, жалкая, мерзкая, низкая. Вот она “война до победного конца”. Иду вперед, а там штыки, и вокруг огонь и ядра (цвета, как на лубочной картине). Я не выдерживаю и убегаю куда-то в сторону… Бегу по дороге. Вот какие-то деревья, какая-то хижина. Больше не помню ничего.
Я не представлял себе, что может быть такая тяжесть на душе, т.е. что такую тяжесть можно чувствовать во сне. Я вдруг в одну секунду понял, весь ужас войны и тот грех, который берут на душу те, кто проповедывает “войну, во что бы то ни стало”. Тяжелее и горше этого должно быть нет ничего в мире.
5 мая вечером.
Был с Колечкой на островах. Встретил там одного служащего из канцелярии, жалкого, забитого, неприятного. В нем какая-то удивительная смесь нафабренного нахальства с униженной забитостью. У него всегда (теперь немного суше) мокрые руки и в канцелярии он избегает здороваться со всеми из-за этого и жмётся всегда вдоль стены. И вот, когда я встретил его на островах (сегодня воскресенье) я вдруг почувствовал какое-то (отвратительное) движение в душе. Приблизительно мои мысли (помимо моей воли) текли так: 1) какая мерзость, буду же откровенен (это при поклонах). 2) не надо выходить из дома в воскресенье, всякая дрянь… (зачеркнуто).
Мне было неприятно (и ведь как это мелко и глупо), что я встретил бедного канцеляриста здесь и этим как бы сравнялся с ним (Он — в канцелярии служит, и я служу в канцелярии, и даже сидим в одной комнате, и оба на островах “прохлаждаемся” в “праздничный день”). И вот это-то “равнение по канцелярии” и по “праздничным денечкам” почему-то страшно обозлило меня. Глупо, глупо и стыдно.
Воскресенье 14 мая Каменный Остров.
Встретил Н. Венгрова. Я его (за что? За что? Не знаю) недолюбливал. Теперь он в солдатской (юнкерской) шинели. Такой жалкий и славный. Как-то вся “нелюбовь” испарилась.
Летний Сад. днем 14 мая.
Я мучаюсь, когда читаю про “анархию”, про бесчинства солдат, но вот я попал в вагон, в котором воркует о еде и платьях “настоящая буржуазия” (жирная, сдобная, мягкотелая) и вдруг в одну секунду понял, что всей, всей душой я с этими бесчинствующими ордами, с грубыми солдатами (осуждаю их, но понимаю, т.е. могу понять), но только не с этими толстыми “людьми”, только не с ними (и “осудить” их не могу, но и понять тоже не могу). И, кроме того, чувствую чисто физическое омерзение, глядя на них.
19 мая вагон “Петербург — Сестрорецк”.
Прежде попадались офицеры нахальные, попадались наглые, фатоватые, но теперь — это что-то ужасное: грызут орехи, яблоки, пересмеиваются, как уличные мальчишки. Вот к офицерам у меня другое отношение, чем к “толстой буржуазии”. Они должны быть “вылощены” и воспитаны. Иначе получается мерзость.
19 мая вагон “Петербург — Сестрорецк”.
Рассказ “Хуторок”.
В трактире с садом “Хуторок” продавщица. Ей так надоело каждодневное подавание чая посетителям, плоские шутки, и пошлые заигрывания, что она в один прекрасный день вместо исполнения заказа схватила какого-то посетителя за руку (тот так растерялся, что пошел за ней безмолвно) и повела его к клумбе, и схватив его голову, ударила со всей силы о зеленый стеклянный шар, возвышающийся над клумбой.
Сегодня ездил в Кронштадт. Там всё тихо, дети бегают, гуляют девицы, солдаты ходят и семечки грызут, и ничего будто бы нет — ни войны, ни революции. Точно это не “вольный город Кронштадт, отделившийся от государства Российского, не прознающего Врем. Правительства”, а пыльный уездный городишко летом.
Море серое, лёгкий ветерок был, маленький дождь. (Со мной был Никс.)
22 мая. Кронштадт, море.
“Не знаю почему, а всё болит душа за наш народ”. Ветром донесло слова эти на Троицком мосту. Говорила женщина <в> платочке спутнице своей, тоже женщине в платочке. Белая ночь. Всё было в тумане. Луна была оранжевая и неподвижно стояла в небе средь обрывков белых облаков.
Троицкий мост 22 мая 11 часов вечера.
Сколько злобы в человеческом сердце. Наряду со всякими “аттракционами” в саду Народного Дома выставлена кукла-силомер, изображающая Распутина. За 5 или 10 коп. желающие бьют куклу пол голове и узнают “силу удара”. Когда я увидел эту куклу, я даже не изумился. Я так привык к людской мерзости. А сейчас еле пишу об этом. Точно на ручке пудовая гиря и дышать трудно: воздуха нет! Где милосердие. Где “христианство”? Боже, Боже! Он умер. Чего же его еще мучить? Своей смертью он уже искупил все свои великие грехи. Так, где же это человеческое в человеке? И как мне стыдно, что это случилось в России, в православной России.
Народный Дом 27 мая.
На улицах.
Большой проспект Петербургской Стороны. Вечер. Около аптеки Майзеля. Тусклый фонарь. Толпа обсуждает события. Какой-то господин в зелёных очках прислушивается. Вдруг стало страшно. Это лицо, глаза, резиновое зелёное пальто.
Геслеровский пер. Толпа. Какой-то офицер объясняет что-то толпе. К его объяснениям злобно прислушивается какой-то неприятнейший субъект в кэпи. В этом лице столько злобы и низости, что глядя на него, понимаешь вдруг, как оскорбительно в сущности считать Христа причастным человечеству.
Большой пр.<оспект> Петерб.<ургской> Ст.<ороны> Угол Введенской. Рабочий (беззубый) молодой, маленький, лицо коричневое, глаза быстрые, злые, объясняет что-то толпе. Говорит за большевиков. Встречается с моим взглядом (я улыбаюсь глазами) странно смущается почему-то.
Откуда? Откуда в людях столько гадости. Откуда эти странные тёмные лица? А ведь русские бабы совсем другие. И старушки русские. Господи! Спаси Россию!
28 мая, дома, вечер.
Поэма “Буквы”.
Каждая буква (начиная с А и т.д. отличит.<ельная> черта каждой буквы изобразитель<ность>) жалуется на то, что им приходится составлять слова, которые они не желают составлять. Пение букв, плач букв.
Моё смирение — не ради смирения, а ради унижения ближнего моего, и потому нести это смирение (сознавая, какое оно) ещё тяжелее. Сегодня произошёл такой случай: Я сел во второй вагон трамвая, когда вагоны тронулись. (Первый вагон был освещён и переполнен, второй — тёмный и свободный.) Кондуктор (благообразный старичок) загородил мне дорогу и с какой-то раздражённой яростью захлопнул передо мной железную дверцу, закричав, что он не пустит меня, т.к. в вагоне нет света. Вероятно, он был формально прав, но его злоба вызвала злобу и во мне (Ведь злоба, как искра, передаёт огонь быстро и страшно) и я вместо того, чтобы вступить с ним в пререкание (не из смирения, а именно желая ещё глубже унизить, обидеть, задеть его), посмотрел молча и пристально ему в глаза. Не знаю, что выражали мои глаза, я хотел в ту минуту, чтобы они выражали презрение и порицание. Вдруг лицо старика-кондуктора начинает меняться, голос делается более спокойным (он очень мирно объяснил мне, что по правилам нельзя садиться в вагон, т.к. он считается испорченным и т.п.) и, наконец, он приоткрывает дверцу и приглашает меня войти внутрь (зачёркнуто). Мне было очень трудно стоять на подножке при закрытой дверце, но я отказался воспользоваться его предложением (опять-таки желая его унизить). Так я простоял, неудобно зацепившись весь перегон Марсово поле — Троицкая площадь. И этим временем я всё ещё придумывал, что бы сказать ему на прощание ещё более добродетельно-оскорбительное.
Перед тем, как слезть, я украдкой взглянул на него и мне стало за себя стыдно и больно: я не узнал прежнего сварливого старика, передо мной был жалкий, затерянный, забившийся в угол вагона старичок (которого я признал только по его форменной куртке). Глаза его были влажны.
30 мая белая ночь.
Разве мы мало встречаем пьяных людей? Разве мало пьяных солдат в городе? Странно увидеть в трамвае пьяного офицера, болтающего с солдатами (насмехавшимися над ним) и стало вдруг физически больно. Запела старая кровь. Завизжала старая кровь! Умереть, умереть (так оно и будет, ведь рано ли, поздно ли) и не видеть этих человеческих гадин, и ничего, ничего не видеть, вот только разве море, да воздух, да лес, да поле. О, лишь бы не было людей.
Это уже теперь не относится к пьяному офицеру, но просто я вспоминаю трамвай и толпу и всю эту мерзость. Когда я смотрю на толпу людей, мне сейчас же представляется куча муравьёв, копошащихся, суетящихся, только муравьев, злобных, хищных и право унизительно даже думать, что Христос мог носить облик человека…
30 мая дома.
На улице.
Злобный человек, лет 35, тёмный, небритый, в пиджаке и без воротничка, говорит с акцентом (вместо фронт — фрунт). Ничего определённого не говорит. Только смущает народ (этот уже сознательно смущает). Обидно и горько. Просто плакать хотелось. А рядом солдаты, бабы, доверчивые, добрые, глупые — “женственные славяне”. О, как я порой ненавижу эту гадостную мягкотелость и податливость. Вечно дети, которых можно подговорить на всё.
30 мая.
На улице.
На Моховой снова встретил злобного субъекта, который злобно прислушивался, к словам офицера на Геслеровском пер. 28 мая. Чего это он шныряет. Сегодня здесь, а завтра — там.
30 мая.
Почему-то вспоминаю сейчас Красное Село, дебаркадер, вечер, мы ждём поезда в Петербург, с Струве (Встреча с Конге, разговор про стихи). (Конге убит на войне.) Потом в вагоне сидели с Мишей рядом, о чём-то говорили.
4 июня воскресенье утром.
Повесть.
Мол. женщина овдовев, каждый день ходит на могилу мужа. Весна. Кладбище в деревне, около леса цветущие яблони, небо — бледно-синее, трогательное… Сторож кладбищенский мол. чел. (или сын сторожа) влюбляется в неё… Скрывает. Делает ей мелкие услуги. Она привыкает к этим услугам. Медленное развитие романа.
Вспоминаю мой трёхколёсный велосипед. Зал Мариинского училища. Карс. Катаюсь. Из сидения торчит солома (солома пахнет сильно своим особенным запахом и сильно пылью, материя на сиденье пёстрая, красная с жёлтыми узорами.
5 июня утро.
Повесть.
Мол. девушка приезжает гостить в имение к родственникам. Её влечёт не к “своему кругу”, не к мил. людям “общества”, а к кухне, конюшне. Роман с сыном кучера.
Рассказ. Дама с инсценировкой насилия, электр. фонарь.
В трескучем вагоне трамвая (второй, прицепной) солдат молодой, во цвете лет, так, около 30-ти, русский, жаловался на “новые порядки”, которые будто хуже порядков “Николая Кровавого”. Под конец он сказал: “Я против “наступления”. Я уж лучше в Германию уеду, там заработаю больше…”. Поднялся шум. Я схватился за голову и выбежал. На ходу соскочил. Точно по лицу меня ударили.
24 июня Большой пр. около Введенской.
Заговорили о Китае, о 500 миллионов населения, о неминуемом китайском шествии на Запад — стало как-то вдруг немного страшно перед разрушением И первая мысль — а стихи-то мои, стихи, жёлтенькая книжечка “Самосожжение”, где она будет. Под копытами жёлтолицых всадников. Или войдут в китайскую “грамоту”?
Ах! Всё, всё — всё всё равно…
Так ли всё ли равно?..
Боже мой, как иногда от пустяка станет страшно, точно на весах…бросишь ягодку — и уже перевесило.
24 июня. вечер. Дома.
Р.S. Никс рядом. Читает Уитмена.
Сегодня утром первый раз в жизни увидел глухонемых в большом количестве (сразу человек тридцать); все они делали друг другу какие-то знаки; было такое впечатление, как будто каждый сигнализировал одновременно нескольким. Я никогда не думал, что эта картина может произвести такое удручающее действие. Прямо страшно было смотреть на эти мелькающие в воздухе руки, на эти безмолвные и дергающиеся, как рыбы, фигуры. И я чувствовал, что так воспринимать их, как я, может только злобная и тёмная душа. На чудесную душу (хотя такой души, может быть, и нет, но не то, что называется словом “добрый”, на душу добрую это произвело бы не такое впечатление.
25 июня. Приморский вокзал. Утро.
Рассматривая какие-то мерзкие надписи на стенах “ОО” и чувствовал в этом какие-то наслаждение. Еще минута — и я, кажется, сам написал бы на стене какую-нибудь мерзость.
25 июня вагон “Петербург-Курорт” Сестрорецкая линия.
Сидел на складной скамеечке, на площадке трамвая, в изнеможении от усталости (1 1/2 часа простоял в вагоне). Какой-то господин кричал: “Встаньте, встаньте, вы мешаете входить”. Моё лицо тёрлось о сукно чужих материй. Я злился. Вот уж был маленьким, крошечным злющим “мелким бесом”. Если все такие злобные, как я, — то человечество не заслуживает лучшей участи.
25 июня. Новая Деревня.
Толкотня, толкотня, масса народа, конотье, котелки, перья. Такая дрянь! А я ещё хотел любить “человечество”. Такая мерзость люди, такая мерзость. Как хорошо было бы пожить среди собак или лошадей. Ведь если представить себе: высокое небо, пышные облака, недавно был дождь. Широкая деревенская дорога. По бокам хаты. И в каждой хате живут собаки. Пьют молоко, едят жареный картофель, на крылечках играют щенята, я иду за грибами с тремя собаками (лохматыми, коричневыми, как наша елизаветпольская Джемка). Боже! Боже! Какое счастье! И чтобы ни одного человеческого лица вокруг. И зеркала не было бы, чтобы своё не видеть.
И на жизнь с лошадьми. Всё равно с кем, лишь бы не с человеком (зачёркнуто).
Вот навстречу нам идут две пожилые собаки. Они возвращаются с прогулки, нежно и ласково вертя хвостами. Вот и лес. Здесь чисто, хорошо. Нет бумажек, окурок, коробок от консервов, шелухи, — словом всякой мерзости и пакости, неизменно сопутствующей человеку. Вот ещё собаки. Это должно быть — целая семья: две большие, мохнатые, и целая стая крошечных, играющих, прыгающих, гавкающих. Они ласково обнюхивают нас и проходят мимо, не обмеривая нас людскими жадными, высчитывающими, сверлящими, изолгавшимися, злостными глазенками.
В лесу прохладно, пахнет сосной, из собачьей деревни доносится заглушенный расстоянием лай. И нет людей, нет людей, главное, нет людей…
Приморский вокзал, вечером 25 июня.
Когда видишь парад или манифестацию, так и кажется, что сверху смотрит чей<-то> большой (настолько большой, что он нам не видим) глаз, и чей-то голос (настолько громкий, что мы его не слышим) звучит: “Смотри, у как у них (у людей) всё организованно: вот эти идут с какими-то значками, эти вооружены, эти наблюдают. Ужасно смешно, правда? Или: нет, не трогай их”. Или же такой голос: “Иногда мне хочется сдунуть их или наступить на них. Нет, жалко, зачем!”
26 июня, утро до кофе.
Взглянул на луну (расплывчатую, серебряную, немного общипанную (как цыплёнок)), на воду, в которой чуть-чуть поблескивали серебряные искорки (запомнился воздух весь голубой) и вдруг почувствовал всем существом (ну, словом, прочёл) что я еще непременно буду любим где-то далеко, за границей, кажется в Венеции, и будет смотреть с неба тот же серебряный лунный цыплёнок, и я буду воспринимать всё иначе, т.е. так, как воспринимают все любящие. И будет непременно вода и прохладный ночной воздух, и чья-то чудесная, чудесная теплота.
Троицкий мост, ближе к Летнему саду.
2 часа ночи (на 28 июня).
Когда идешь лицом к светлому розовеющему небу (к заходящему или восходящему солнцу) стихи слагаются легко.
Ночь с 1 на 2-ое июля Каменоостровский пр. угол Большого.
Прицепился к площадке вагона (возвращался из Лигова со свадьбы Евд. Георг. Широковой (чудесная семья, простая, русская, и сама Е.Г. чудесная)). Руки затекли, едва держался. Кто-то крикнул: — “Поезд встречный”, — я, сколько мог, прижался. Поезд промчался. Очень жутко было. С площадки кто-то закричал: “Вас чуть-чуть не снесло”, — другой кто-то сказал: “Одним человеком бы меньше стало”. И хотя я знал, что я не могу для него (неведомого для меня) быть чем-нибудь большим, чем “один человек”, меня это обозлило (взбесило). Я почувствовал прилив злобы и на него и через него на всех. И в то же время ясно понимал и чувствовал, что всё это естественно (и голос этого человека и моя злость).
2 июля. Лигово — Петербург, ступеньки вагона III класса.
Рассказ: Военный (генерал) кот. всем рассказывает: пришли, взяли оружие…
Когда я начал эти записи, я хотел писать только одну правду, т.е. хотел писать не только одну правду, но всю правду. Теперь я вижу, что это почти немыслимо, т.е. совсем немыслимо. А может быть, вся правда (до конца) была бы попросту скучна.
3 июля вечер, после суетливого дня.
Сильная стрельба. Город тревожен, на улицах шум, ничего не разберёшь в чём дело. Говорят, стреляют на Невском. Боже! Боже! Спаси Россию!
3 июля 12 ч. ночи дома.
Просматривал Веневитинова (изд. 1855г.). Потому ли, что книга старая, или почему-либо другому. (Пред. зачёркнуто). Стало так неприятно — вот почти сто лет назад что-то горело в человеке, пылало — и вот — ничего нет.
Изредка доносятся выстрелы. Окно открыто и слышно как гогочат девицы и кого-то приглашают на острова.
И почему-то передо мной, будто живой, стоит Гёте…
Боже мой! Боже мой!
Ночь на 4 июля.
Опять кризис власти. На улицах демонстрации, стрельба, полный хаос. Неизвестно, кто, куда и зачем идёт. Мчатся автомобили с вооружёнными солдатами и пулемётами. Неизвестно — что будет завтра. Вр. Правит-во бессильно. Мне не страшно за Россию. Я вдруг почувствовал, что всё будет хорошо. И, главное раньше, когда всё было хуже, но как будто мирно и хорошо, мы молчали. Раньше мы молчали, хотя были в России случаи голодной смерти. Теперь, когда нам угрожает опасность, когда трамваев нет (главное, конечно, что нет “удобств” — трамваев и т.п.). Мы волнуемся и горячимся.
Господи! Укрепи мою веру в Россию.
4 июля вечер.
К повести: На могиле трава и цветы пробуждают странные чувства. Кажется, что дыхание умершего вот здесь, в этом аромате цветка. В этом шелесте травы…
В вагоне было тесно, накурено. В углу рабочий играл на гармонике. Напротив меня сел китаец (уличный торговец), и вдруг ни с того, ни с сего я почувствовал, что мне страшно хочется пожать ему руку, крепко, крепко, по-братски, и в то же время было страшно неудобно это сделать. Так я и не решился, хотя тянуло страшно. Немного спустя, он вдруг поворачивает ко мне свое лицо, всё вдруг заулыбавшееся и предлагает мне папиросу.
6 июля вагон Курорт-Петербург Сестрорецк. ж.д.
Читать газету теперь, это всё равно, что пить кровь. Утром проснешься, набросишься на неё, “напьёшься” до одурения, а кончишь, отбросишь и, точно пьяный, готов опять заснуть.
9 июля вагон Петербург — Сестрорецк. Полдень.
Смотрел на поля, на деревья, на розовое небо, под шум колёс слушал, как один гласный говорил другому гласному (между “деловым” разговором) об особенных красках петербургского неба и, Боже мой, как было мне почему-то непонятно, неожиданно тяжело, тяжело. Каменело сердце. Как я отошёл от Господа, как далёк я от Него.
9 июля. Лахта.
Почувствовал вдруг страшную ненависть к сидевшей против меня девице. Она была в костюме сестры милосердия, с мельчайшими чертами лица не то чтобы некрасивым, но каким-то отталкивающим своей щуплостью и “крошечностью” (во мне всегда вызывают физическое омерзение маленькие руки, маленькие ноги). У неё была перевязана правая рука, все пальцы были скрыты под марлей, было впечатление, будто вместо руки у неё марлевая палка. Около неё сидел и обнимал её очень приятной наружности офицер. Мне было больно, что так, ни с того, ни с сего, я могу ненавидеть человека. (У меня теперь, к этой ненависти тогдашней) прибавляется жалость.
9 июля. Курорт-Петерб. вагон вечер.
Только к тому человек не привыкнет и того не перенесёт, чего Бог не пошлёт.
С.Т Аксаков из “Семейн. хроники”.
Мне больно, и горько и обидно, что я держу себя зло со старухой няней (Пелагеей). Мне бы следовало быть более сдержанным, хотя её воркотня может вывести из терпенья и Ангела.
11 июля ст. Ермолаевская Сестр. ж.д.
В романе “Лионозов” — после долгих приключений Лионозов удаляется в монастырь, оттуда бежит, селится в глуши, около него образуется колония последователей “сектантов”. В конце Лианозов “сходит с ума” и заставляет своих поклонников распять себя, чтобы умереть, как Христос.
Сказка в Н.Ж. про дерущихся людей и не живых.
Я шел из склада “Жизнь и знание” к Вольфу в Гостиный Двор. Едва я вышел из подъезда, как заметил толпу и услышал крики. Три солдата вели какого-то буйного пьяного чиновника. Он брыкался, кричал отвратительные слова во всю глотку, ложился на мостовую, вырывался из рук. Нападал на солдат. Те тоже его били. Я как загипнотизированный шёл за ними. Заметив, что они идут в “комиссариат”, я юркнул туда же раньше их и поднялся по лестнице в помещение “комиссариата”. “Бейте меня, грабьте меня, не боюсь я плётки”, — кричал чиновник. В “комиссариате” его поместили в “смирительную комнату” (с грязным, взбившимся и будто ощетинившимся тюфяком) и здесь оставили… Я больше не ждал и ушёл. Должен сознаться, как это не омерзительно, что я шёл, думал, что в “комиссариате” его будут бить, как в грязном “старорежимном участке”. Сердце моё колотилось в груди. Я сам бы, должно быть, себя не узнал, если бы увидел себя со стороны.
18 июля. Поварской пер. днем.
Выбросил в окно мышь из мышеловки. Ужасно, ужасно, ужасно убивать живое. Когда-то (мне было лет семь, в Карсе) я под дождиком бегал за прислугой и плакал и просил не убивать мышь, а выпустить.
В ночь с 18 на 19 июль.
Вспомнил Тамару (Принц) — вспомнил так ясно, что стало даже немного жутко. Движенья, фигура, голос (голос почти услышал). Как промелькнула она в жизни…
Ночь с 26 июля на 27, у нас в столовой, за самоваром.
“Дьявол”. Повесть.
Молодой скромный человек изумительного, исключительного эгоизма опаснее и сильнее чем в преступниках. Его характер (отсутств. ученье совести и т.п.) — холодное расчетливое существо.
Сцена из повести.
Поймали несчастного забитого воришку и ведут в комиссариат. Старичок слюнявый бежит сзади и поёт: “Ах, попалась птичка, стой, не уйдёшь из сети”.
О-<бщест>во стихотворцев.
Все сидят с книжечками опред. стихов. Кто-нибудь читает вслух. Все слушают, сличая по книжечкам…
Сегодня говорил с Фал. Пётр. (Уловичем), мы сидим в нашей приёмной. Солнце то заходило за тучи, то выходило; казалось, что мы несёмся в воздухе и то поднимаемся, то опускаемся (так тень то падала на нас, то пропадала).
1 августа. Приёмная Канц-ии.
“Как золотая пыль несутся облака
По ровным и простым дорогам неба…”
Томясь, посмотрит на воздушный путь.
Написал эти стихи и вдруг почему-то до невероятной выпуклости вспомнил Карс, один вечер в клубе Дербентского полка (сад этого клуба сажал дедушка, когда командовал полком в Карсе), какой-то кадет, я почему-то был грустен и бродил за зданием клуба, у кухонь… Потом прошел на гигантский пляж. Там шумели дети. Я помню, как скрипел песок… Почему, почему я это всё вспомнил, именно после этих двух строчек стихов! Думал я, и вдруг окончательно всё прояснилось: я вспомнил, что в тот вечер я, бродя за клубом, смотрел на звёздное небо и томился (мне было почему<-то> не по себе), и вот тогда томился и вот теперь написал “томясь” и этот же воздушный над головою свод (окно у меня открыто и с моего шестого этажа видно только огромное синее небо).
Ночь на 2-ое августа.
Вчера Коля Де-Скалон рассказывал мне про свою семью, кое-что про свою жизнь, между прочим, рассказал, что жена зубн. врача, у которой он с матерью нанимает комнату (г-жа Крахмальникова) крикнула ему раз, когда рассердилась на него: “В прошлом году сдох твой брат, вот и хорошо…”. (Брат Коли заживо сгорел в Гатчине во время пожара. Он был очень хороший мальчик и писал стихи, кажется, недурные.) Когда он это рассказал, я почувствовал какую-то тупую боль, вот теперь об этом думаю. Мне кажется, что ниже этого уже нельзя опуститься. Я никогда (несмотря на то, что знаю всю мерзость человеческой души) не верил возможности сказать так, нет, не то, что не верил, не знал о возможности произнести такую фразу.
Господь! Господь! Не величественный, восхваляемый и воспеваемый (по заслугам, по заслугам, но всё же славимый, следовательно — торжествующий) не всемогущих Дух, а бедных, несчастных. Иисус с человеческим сердцем, с человеческими чувствами и человеческой болью, если бы Ты знал, если бы Ты знал, куда идут когда-то любимые Тобой люди…
Господи! Господи! Ужели напрасно проливалась Твоя кровь!
2 авг. 10 ч. утра.
Статья об окончании войны, путём давления на Англию и путём огромного восторженного напряж.<уния> всех сил страны — организации.
Брошюра о долге солдата. (Если во главе госуд-ва будут стоять демократич. деятели.
Лекция о костюме рабочих. Чтобы рабочие не соблазнялись буржуазной одеждой, не брали бы пример с буржуазных людей. Чтобы они не опошляли честной рабочей куртки.
О, как я боюсь, что демократические волны, ударившись о берег, смешаются с грязью, с тиной, с камышом и вместо круглой, глубокой полной волны, будет грязненькая лужица.
2 августа, около 12 ч. ночи.
Лекция о товар-<ищест>ве, дружелюбии и любви, необходимой для могущества рабочего класса.
Ненавижу людей, <которые> походкой, лицом, нотой голоса и чем-нибудь, хотя бы отдалённо напоминают меня. Я весь содрогаюсь, как от прикосновения гада, когда встречаю таких похожих на меня людей. Сегодня встретил такого военного чиновника и сразу возненавидел его (т.е. это было не ненавистью, а скорее недружелюбие, смешанное с омерзением). То, что у него было на погонах три звёздочки (т.е. если перевести на военно-полевое — мой чин, я носил такие погоны, когда ездил в Свеаборг) меня ещё больше рассердило.
4 августа, уг. Большого пр. и Введенской, сходя со ступенек трамвая.
Проверял после лекции деньги. Чувствовал ужасное омерзение к этим смятым бумажкам.
Мне представлялись лица солдат, рабочих, женщин, стоявших в очереди у кассы. У каждого своя жизнь, своё горе. А эти смятые бумажки — точно их существование — есть уже преступление.
8 авг. утро. Завтрак.
Вспомнил Александру, старушку, которая жила у нас прислугой в Москве (перед окончанием Университета). (Я жил тогда у корректора. Он умер уже.) Один раз на неё накричала сестра корректора, которая жила в дома “за хозяйку”. Я заплакал и пришёл к Александре утешать её. Помню, поцеловал ей руку. Она тоже плакала. Теперь, вспоминая, я не могу удержаться от слёз…
8 авг. 7 ч. в. дома.
Смотрел на облака и вспомнил Ермолаевский берег и дно, всё испещренное узорами. Облака были такими же. И наверху, и внизу, — всё одно.
Балкон на Лахтинской. Вечер 11 авг.
Шёл с Женечкой (Печаткиной) вдоль моря. Вечер был предвещавший дурную погоду. Всё небо горело. Я спорил с Ж. Она много сказала мне “горьких истин”. Я разозлился и начал злить её. Это мне удалось в большей степени, чем я хотел, и я вдруг почувствовал ужасный стыд. Такой злобы я давно не видел. Потом, сидя на скамейке, Ж. сказала: “Не злится только тот, у кого не было настоящего горя!”
Боже! Боже! Как всё это страшно — и это красное небо, и эта тяжёлая злоба, и это горе, вечное горе!
Ермолаевский берег. 12 авг.
Зашёл в уборную. Там стоял сторож. Это меня обозлило. Я не люблю мочиться при других. Потом, когда я мыл руки, мой взгляд встретился в зеркале с его взглядом. Я посмотрел на него с раздражённой злобой. Он ответил мне тем же. (Я сейчас ещё вижу его лицо, красное, потное, строгие и скорее приятные глаза и всклокоченную причёску.) Мне следовало поцеловать его руку, может быть, тогда злость растаяла бы, и не было бы этой тяжести человеческой.
Приморский вокзал, 13 авг.
Причёсывался утром. Перхоть летела целым столбом. И эти перхотные пылинки кружились, кружились, кружились, как всё кружится. Вот где — настоящая бесконечность, т.е. ощущение бесконечности, беспредельности. Так кружатся миры от одного движения чьей-нибудь причесывающейся руки. И вниз, и вверх. Я не знаю, можно ли об этом серьёзно думать или нет. Это была только мысль. Но уже то, что я мог об этом подумать и что я мог что-то почувствовать, для меня кое-какое значение имеет.
Утро 15 авг.
Нет большей несправедливости, но зато нет большей сладости, когда человека заставляют делать что-нибудь насильно.
На бумажной салфетке. 15 авг. Вегетарианская столовая, 1-2 ч. дня.
Люди большею частью вызывают во мне такое же неприятное (физически) ощущение, как насекомые, как крысы.
Вегетер. Столовая, 15 авг.
Р.S. На некоторые же лица я готов смотреть, не отрываясь, до смерти.
Вег. ст. 15 авг.
Как я помню эти болезненные, странные, сладкие и “безумные” мечты, когда съёжившись на твёрдой казенной кровати, под байковым казённым одеялом, я засыпал, иной раз своей рукой касаясь кровати Беликова. Наши кровати помещались рядом.
17 авг. Вечер. На дворе не холодно, но уже осень… осень…
В трамвае меня придавили к какому-то человеку. Он кашлял и ужасно раздражал меня. Я готов был убить его. Я чувствовал, как пылала во мне гадкая ненависть и я смотрел назло себе на его потное и жирное (некрасивое) лицо и на ворс его горохового пальто.
18 апр. (ошибка) Уг. Каменноостр<овского> и Кронвер<еркского> пр.
Шёл брать билет на лекцию: “У ног Христа”. На пороге магазина стоял мальчик. Он мне мешал пройти. Я зло оттолкнул его. И разозлился.
И вот иду на лекцию “У ног Христа”.
Кн. Магазин Вольфа в Гостином Дворе.
18 авг. Около 5 ч. дня.
Просматривал свою рукопись “Конь рыжий”. Вместо того, чтобы сесть как следует, примостился на кончике стула, рассыпал все листы. Подумал — “немец” никогда не стал бы так. В этом — вся Россия.
18 авг., вечер.
У нас гостит Колин товарищ, гимназист (Всеволод Матякин). Я упрекаю себя, что у меня к нему слишком снисходительно-высокомерное отношение. Душевно, конечно; внешне — я вежлив, предупредителен, даже заботлив. Я чувствую, что я не имею права на это, но… я только передаю то, что существует, (помимо моей воли).
19 авг., вечер.
Деревья, деревья, фонари, песок, музыка. День и ночь, день и ночь. Всё кружится, кружится. Господи, Господи, ведь я всё сознаю и всё понимаю (что надо) и всё же хожу по садам, копаюсь в душе, пью чай за столиком и кружусь, кружусь, кружусь. День и ночь. День и ночь. И всё это не долго. Ох, как в сущности, не долго.
19 авг., вечер, Василеостровский сад, около Косой линии по Большом пр.
Думаю: неужели и мы будем стариками. Вот Никса никак не могу представить себе стариком.
Ночь с 19 на 20 авг, перед сном.
Мальчики болтали обычную школьную чепуху про Бога (Может ли Он сделать такой тяжёлый камень, который потом Сам не сможет поднять). Я сказал шутя: “Поверьте, что Бог занимается нами меньше, чем мы Им”. Но после этого сейчас же почувствовал неприятный “осадок”, “дурной вкус” не во рту, а “в душе”. О Боге мне стыдно говорить с другими. Стыдно и неприятно. И в сущности — ведь это самое стыдливое место каждого. Не троньте Его, не пачкайте; чтобы и мне случайно не тронуть Его, не запачкать (своими словами, мыслями, движениями мысли, “надмыслями”, “подмыслями»…
20 авг. утро. Завтрак.
Необходимо завести в комнате цветы (больше зелени). И как приятно будет спать. Точно в саду.
20 авг. днем.
Боже мой! До чего хорошо, непередаваемо хорошо сидеть у себя в комнате, пить чай и смотреть на верхушки деревьев… И ничего-ничего больше не надо.
20 авг. днем.
Господи, Господи, никуда мы не годимся, мы изжили себя (зачеркнуто).
Шёл опустошённый и измученный. Вдруг свет луны напомнил мне одну лунную ночь. Это было в Карской области. Мы ехали верхами из развалин Ани на ночлег в какое-то татарское селение. Была яркая луна и особенно меня поразила ослепительная белизна камней, (мы спускались с очень крутой (прямо невероятно крутой) горы).
20 авг., ночь на 21, у Летнего Сада.
Боже! Боже! До чего мы несчастны и ничтожны. О, несомненно; несомненно; что мы на грани двух эпох. Одна кончается (мне страшно назвать её), другая ещё не началась и, немыслимо определить, как и когда (т.е. как скоро) она начнётся.
20 авг., ночь на 21 авг. дома.
“Была Россия, и нет России” (слова юноши рабочего вагоновожатому) я услышал и…
Трамвай Лесной — Петербург 21 авг.
Стоял у телефонной будки. (Зачёркнуто.) Вошёл какой-то офицер и спрашивает у господина в мягкой шляпе: “Вы швейцар?” Тот ответил: “Нет”. Офицер подходит ко мне (рядом со мной наш швейцар стоял). Я вдруг поворачиваюсь и быстро ухожу, чтобы офицер не принял меня за швейцара. Это всё голая правда. Всё это делалось инстинктивно.
24 авг. утро. У телефонной будки.
А теперь вечером, я сам не верю, что всё это могло быть со мной, т.е. отлично верю, но стыжусь, даже не стыжусь, а просто в отчаянии, сколько трухи в душе и как её нужно долго, долго очищать.
24 авг.
Хотел купить открытку с изображением Адлера, убийцы графа Штюрка. Уже протянул руку за открыткой; как вдруг рука отдёрнулась (сама рука, точно от огня). Сознание пронзила мысль — ведь он был всё же — убийца.
27 авг. Цирк “Модерн”.
Как не вертись, от души не отвертишься. (В.В. Одоевский. Русские ночи. Ночь вторая.) Эти слова долго стучались в мой мозг.
28 авг. вечер, дома.
Корнилов идёт к Петербургу. Предстоят междоусобные столкновения.
Боже, Боже Милосердный, сжалься, сжалься над Россией!
28 авг. вечер, дома.
Зашёл за дрова за “маленькой нуждой”. Дрова высокие, раза в два больше человеческого роста. Вдруг я подумал: “Вот так убивают. Заведут куда-нибудь в укромное место, и живые люди убивают живых людей. (Разве мало бывает случаев, самосудов толпы и т.п.)”. И сейчас же вспомнил о солдатах. Они тоже убивают друг друга. И вообще подумал о смерти, т.е. о моменте умирания, моменте, когда гаснет сознание… последняя же мысль бывает: вот оно, вот оно, это уже настоящее… смерть… Господи, помилуй. И вот это “вот оно, вот оно”. И “Господи помилуй” у каждого бывает своё. Как закат солнца, каждый день один и тот же и каждый день разный. И я подумал: каждая отдельная смерть (даже самого ничтожнейшего человека) есть самая чудесная из всех существующих поэм. Скрытая, ненаписанная, т.е. написанная, но не прочитанная. И каждая живая, “настоящая” поэма есть только ничтожнейший отрывок “той, непрочитанной”.
29 авг. днем. Третий двор дома № 31 или 33 по Литейному проспекту.
Кто умеет рассказать свои страдания, тот вполовину уже отдалил их от себя. (Одоевский. Белые ночи. Последний квартет Бетховена.)
Эти слова можно было бы взять эпиграфом к моим стихам (Самосожжение).
29 авг.
Давно уже (очень давно) в моей душе не поднималось такого бешенства (буря бешенства). Мы сидели и мирно пили чай. Ели конфекты. Заговорили о Риге, о погроме, который учинили перед эвакуацией Риги латыши (они громили немецкое население Риги и, как говорят, доходили до ужасной жестокости, не щадя ни женщин, ни детей. Р.S. Это на латышей очень похоже. Они честны и порядочны, но жестоки до ужаса).
Ксеня, между прочим, сказала: — “Немцы не очень церемонятся с теми, кто встречает их нелюбезно. Соберут всё мужское население и расстреливают через десятого. — И, посмотрев на Колечку, добавила, — … всё мужское население с 16-ти, 17-ти лет”. (Колечке — 14).
И вот тут я вдруг почувствовал, что меня охватило бешенство (при мысли, что Ксеня могла так спокойно это сказать, мысленно оградив Колю и не оградив меня от мыслимой опасности в случае нашествия немцев. Я встал и ушёл в свою комнату. Я давно уже не помнил такого тихого и страшного бешенства, злобы, которая захлестнула мой мозг до самого конца, доверху.
29 авг. 10 ч. вечера, столовая.
Корнилов проиграл. Его эшелоны окружены правительственными войсками. По-видимому, всё будет благополучно… Вечерние газеты увереннее утренних.
29 авг. Вечер.
Вчера горячо молился (ночью), а сегодня опять на душе тяжело. Если даже молитва моя не дошла, я буду нести эту тяжесть до конца. Господи! Грехами умерщвленную мою душу, воскреси!
30 авг. Утро.
Пыльное окошко, замусоленное стекло. Остановился, Смотрю. На ниточке висят открытки “целая серия”, подряд: портреты Бакунина, Герцена, Желябова, Балмашева с краткой биографией и тут же грошовые открытки с бульварным изображением Распутина и б.<ывшей> Императрицы Александры Федоровны…
Рядом, вместе! В грязной витрине мелочной лавчонки. Боже! Боже! Страшно подумать! Они волновались, горели, сгорали, шли на казнь за людей для того, чтобы эти люди глумились по простоте душевной” над их памятью.
У витрины мелочной лавки. Геслеровский пер.
30 авг. днем.
Всё сморю на “публику” (в трамваях, на людных улицах). Если это — Россия, то пусть она гибнет. Такой никому не надо.
31 авг. трамвай № 8, Благовещенская площадь, дождливый день.
Р.S. Около меня близко-близко стоял (прижатый полный) человек (человек как человек) с чёрными усиками и карими глазами. Полный. Средних лет. И я вдруг почувствовал отвращение; особенно от его глаз. Было в нём какое-то неумолимое сходство с тараканом (чёрное с карим!).
31 авг.
Р.S.2 Не знаю уж кого жалеть, себя или “их”.
31 авг.
Завтра Terra (Земля Спасения). Завтра Теrrа. Стихи.
Решился на этот шаг (Как я волнуюсь!). О, Господи, Господи, молю Тебя, помоги мне осуществить моё решение. Господи, молю Тебя, услыши меня!
Я подавлен событиями: режут, убивают, жгут… Последнее событие вывело меня из равновесия (меня осенило, лучше этого слова не придумаешь), я весь как-то внутренне загорелся, (тихо засветился), будто я фонарь и во мне зажгли восковую свечку, это было на Симеоновской улице, почти на самом углу Литейного проспекта.
В Выборге обезумевшие солдаты, избив генералов и офицеров, сбросили их с Абосского моста (человек 20). Доктор Флеминг мне рассказывал (он был там в это время) что солдаты даже в воде добивали их поленьями (слово зачёркнуто) головешками. Голова кружится! Грудь сжимается! Боже! Боже!
Я решил идти в монастырь послушником и взять на себя послушание ходить по казармам и рабочим кварталам, умоляю (как могу) людей сохранить в себе человеческие чувства и не опьяняться кровью. Господи! Господи! Молю Тебя, умоляю Тебя, дорогой Господи, помоги мне на этом пути, направь меня, помоги осуществить (практически) то, чем горит вся моя душа, не охлаждай её страстного жара!
Молю Тебя, Господи, будь со мной и во мне!
Ночь со 2-го на 3-ье сент.
Нет, нет, молиться можно только одному, в полном одиночестве…
3 сент. утром. Кирка (В.<асильевский> Остров).
Вот сидит немка. Добренькая, остренькая, в лице чуть-чуть (самая капелька) хитрости. Нагибается к соседке, тихо улыбается, потом смотрит в Евангелие и читает. А меня пронзает мысль: когда наших бьют, гонят, берут Ригу, радуется она (добрая немка) за своих или нет? И почти, наверное, знаю — радуется. Впрочем, наверное, не знаю, ничего не знаю (Становится мучительно).
Люди идут друг на друга. И у каждого есть “добрая немка”, которая радуется его радостям, и радуется горю врага. И не теряет доброты, радуясь чужому горю.
Утро. 3 сент. Кирка (В.<асильевский>О.<стров>).
Блужданье по бульвару (безумное), остановка у лотка, улыбка какой-нибудь торговки яблоками или торговца, чьё-нибудь случайное прикосновение — о, как много в этом смысла. (Эти “пустячки”, пожалуй, главное, много “главного”).
3 сент. Вас. Остр. Бульвар.
Если бы в нашу церковь православную впускали бы не всегда и не всех сразу, а записывали бы заранее желающих, чтобы не было толчеи (люди попадали бы в церковь реже, но зато, попав, предавались бы всецело службе. Ждали бы дня службы, готовились бы к нему, говорили бы: вот завтра или вот через неделю я попаду в Казанский собор на службу (так по очереди по всем церквам по желанию) было бы это хорошо? Ещё не могу уяснить себе, но просто подумал об этом. (И чтобы можно было сидеть, но не всё время, конечно).
3 сент. Утро. Вас. Остров.
Насколько всё-таки православная служба чудеснее протестантской.
3 сент. утро. Вас. Остров.
О.М. Брик говорит:
— Вы, М.А., что-то, по-моему, пополнели.
— Я?
— Да, в плечах будто расширились.
Я замолчал. Хотел было ответить, что на мне платье А.Ф. (Циммермана, Ксеня переделывала и ничего не вышло, тогда домашняя портниха у Оли исправила и переделка, вышла в общем не важная). Но я не в силах был сказать это.
У Брик, за картами, вечером 2 сент.
Р.S. Надо учиться говорить правду (хотя бы частью).
3 сент. Утро.
Боже! Боже! Как трудно с людьми (точно в кусочки сукна заворачивать вату и резать ножом этот “пирожок”).
Александро-Невская Лавра. Мостик. 3 сент.
Постучался в келью иеродиакона Вениамина (первую попавшуюся дверь). Вышел он — здоровый, красивый “видный”. Заспанное лицо.
— Что угодно?
Я кратко объяснил.
Что-то ответил, не помню, но очень сухо, (ну, как швейцар министра надоевшей “вдове в трауре”). Главное казённо.
Завтра в 10 утра буду у митрополита Вениамина. Посмотрим, что будет там. (Абзац зачёркнут).
Направил к швейцару митрополита (в митрополичьи покои). Прихожу. Швейцар тоже “сухо” лаконичен: “Митрополита нет”. Но вдруг — полная перемена. “Ах, вот, подъезжает карета митрополита”. Сгибаясь, бежит отворять дверь. Входит Владыко (бодрый, приятен лицом). Я низко кланяюсь (почему-то потом, часа 3-4 спустя, сидя у С.И. Аносова и машинально вертя игрушку, (франт с шляпой, кукла такая, повернёшь ручку, он низко кланяется и шапку поднимает одновременно). Я вдруг почувствовал неприятное ощущение (дурной вкус) от воспоминаний моего низкого (почти унизительного) поклона митрополиту, напрасно я себе внушал, что я поклонился не лицу, а духу — “дурной вкус” проходил…).
Опять банальный вопрос “Что угодно”. Снова объяснение (“хочу поговорить по делу, касающемуся многих людей, не личному). Принять сейчас не могу. Приходите завтра…
Когда?
К десяти…
Приём довольно сухой (но лицо очень приятное и этим всё сглаживается).
Завтра иду к 10-ти. Посмотрим, что будет… Прихожая митрополичьих покоев. (Ал.<ександро>-Нев.<ская> Лавра).
3 сент. днём.
В повести опис.<ан> случай в Сайрале (когда было холодно, утром, не одной кровати во всем) (дальше отрезано).
Без пяти минут десять был в покоях митрополита Вениамина. Говорю швейцару: “Владыко назначил мне сегодня к 10-ти”.
Швейцар: “Владыки нет”.
Я: “Как же он назначил час?»
Шв.<ейцар>: “Уехал в Москву на Церковный Собор”.
(Не знаю (ломаю голову), знал ли он вчера, назначая мне “аудиенцию”, что его не будет, или уехал неожиданно. Если знал — то страшно прямо подумать какая это гадость. Хотя он не знал, кто я и что я и зачем мне надо к нему — это всё равно, всё равно ужасно. Или я наивен! (в 25 лет-то!) и “они” такие же “чиновники»…
4 сент., ночью.
Узнав об отъезде митрополита, я направился к викарному — епископу Геннадию. Звоню. Открывает (через минуты 3-4) красивый мальчик. Викарного не оказывается дома. Очень вялые ответы. Я настаиваю. Я почти требую. Мне необходимо его видеть. Тогда мальчик (лет 15,16) выходит на лесенку (каменную, ведущую к аллее) и говорит:
— Вот и он.
— Где?
— Вот, идёт по аллее, у входа в покои Владыки.
Я бегу (буквально) за ним. Догоняю. Геннадий идёт с каким-то чиновником (гладеньким неприятненьким). Доносится фраза чиновника: “Сейчас надо идти на службу, у нас теперь (ирония) социалистический трудовой день, шестичасовой, был с 12 до 5, а теперь с 11 до 5-ти”. Я подхожу к Г. и говорю: “Я прошу Вас принять меня”. Г. (раздражённо, но вежливо, даже не раздражённо, а недружелюбно):
— Я вас не могу принять на панели. Пожалуйте ко мне. Я сейчас приду. “Боже! Боже! Сколько недружелюбия, сколько недоверия, сколько препятствий, — но я сжимаю пальцы и думаю, — буду твёрдым, буду твёрдым”.
Через несколько минут Г. вернулся, принял меня и был очень любезен, доброжелателен, сердечен, хотя из разговора я понял ясно, что он слишком неодобрителен к революции и не по-христиански настроен. В общем — впечатления никакого. Пустое, официально-радушное. Толстокожее. Скорее честное, но и не без плутовства. Голос иногда вдруг до “безумия” напоминает голос Клюева (поэта, Николая). Ну, словом, — “чиновник” и всё! Но и дурного ничего нет. “Панель” забылась, и не было даже тени досады за недружелюбие (если не грубость, не буквальную, но всё же).
4 сент. ночью.
Но я буду, буду стучаться ещё…
4 сент. ночь.
Для меня он (мой сосед) клочок сукна, шерсти, кожи, мяса, для него я — клочок сукна, шерсти, кожи, мяса. И где любовь к ближнему?
Трамвай № 7 (Троицкий мост, Кронверкский) 5 сент.
Всё живое ест (жрёт) друг друга — и это один закон, который проходит как молния через всё небо, сначала “начала” до конца “конца”.
5 сент. После чтения газеты, в который сообщался ужасный случай, как в покойницкой одной больницы крысы съели труп (остались только ноги). Как в сказке: “остались рожки да ножки”. Страшно. Страшно.
5 сент.
Я готов убить человека, когда он зевает (на меня действует убийственно зевание).
5 сент., вечером в комнате у Никса.
Когда я говорю с устроителем лекций (Горским), я точно захлёбываюсь грязью. И все же говорю, т.к. деньги нужны (и не только для питания, но и для “лишнего”).
5 сент. у себя в комнате, полночь.
Подала чай старушка (Б.М. назвал её няней), хроменькая, жалкая. Она как-то особенно ковыляла, я никогда не видел таких — точно на уроке гимнастики вращение туловища, а здесь было вращение туловища на ходу), и мне захотелось её крепко обнять и поцеловать, и беречь её, и если бы у меня были деньги, я, вероятно, дал бы ей очень много, “обеспечил” бы старость.
6 сент, вечером, в кабинете (в “гостях” у Б.М. Гельперна).
Р.S. Б.М. — очень “симпатичный”.
Считывал с Е.Г. (Гринберг) доклад; в одном месте надо было подчеркнуть фразу. Я подчеркнул такой линией (волнистой линией) и вдруг подумал: может быть я создаю целый мир этой чертой, т.е. м.б. там всё живёт и движется, как вообще в каждом движении создающем (нарождающем) движение. И мы — (со всеми своими “величиями” и учёностями”) лишь черта, чёрточка, зигзаг на каком-нибудь листке. С “житейской” стороны — это “чушь” или “ах, как слышно” или “жёлтый дом”, но раз эта мысль возникла (появилась) следовательно у неё есть начало (пуповина от которой она оторвалась). Всё, что “приходит” в голову — уже этим самим показывает, что “оно” “где-то” существует.
7 сент. Канц(елярия).
Р.S. Не “приходит” в голову только то, что не может прийти, потому что “его нет”.
7 сент.
Рассказ.
Старик швейцар министерского подъезда. Приближение революции… Она 25-26 фев. Переворот. Новый министр… Вдруг швейцар узнаёт, что этот новый министр — быв. террорист и “как никак”, а убийца. Это его страшно мучает, и он делится своим горем с семьёй. В семье равнодушны. Сын — студент— “техник”, “или рабочий”, доказывает, что старый министр (дореволюционный), тоже был “убийца”, т.к. он принадлежал к правительству, которое расстреливало студентов и рабочих. Но швейцар говорит: “Это не то, “там всё на бумаге”, а здесь самая настоящая кровь, живая кровь на его руках”. И он, наконец, не выдерживает мучений, и однажды (бросил семью после долгих раздумий и долгих мучений: каморка, кровать, сумерки, лампады, образ Спасителя) уходит пешком странником замаливать грехи убийцы-министра.
Как всё-таки много лжи и в и вне. Неужели… это действительно — ложь? Или, может быть, нет лжи и нет правды (отдельно), а есть одна масса “Lp” или “лп”, где ложь и правда слиты в одно, но не равно: в одном месте больше “L” (л), в другом “p” (п), и вот мы носимся в лодке по этому тёмному и ужасному морю — иногда ближе к “L”, иногда к “p”, иногда врезаясь в “L” (до крови), иногда врезаясь в “р” (до крови). А Бог — один.
Боже! Боже! Буди милостив ко мне, грешному.
8 сент, утром, за разборкой бумаг.
Сенатор N (забыл фамилию) здороваясь со мной (мы встретились в первый раз) пристально, и как мне показалось презрительно, посмотрел на мои светлые брюки. (Теперь осень, они, вероятно, “не по сезону”). Мне стало ужасно неловко. Я почувствовал, как я еще “завишу” от “гостиной”.
8 сент. В гостиной г-жи Ивковой (тётушки Володи Чернявского).
Р.S. Я сейчас записал этот “случай” и должен сознаться, что мне очень понравилось (может быть, звуковое сочетание!) что это был — сенатор. Глупее и мелочнее этого чувства нет, и я знаю, что это — мерзость и в тоже время это чувство “было”, “существовало”. Теперь, к счастью, когда я дописываю “Р.S.” оно исчезло совершенно. Остался — стыд.
8 сент.
Уж очень много гордости во мне.
8 сент, вечером, дома, идёт дождь.
“С тех же пор, как я стал побольше всматриваться в мерзости, я просветлел духом: передо мной стали обнаруживаться исходы, средства и пути и “я возблаговел ещё больше перед Проведением”.
Гоголь. Переписка с друзьями. Письмо: “Что такое губернаторша”.
Боже Милостивый! Дай силы и душевную бодрость для осуществления моей мечты образовать орден, ставящий целью путём вербовки убеждённых людей уничтожить нищету и бедность и управлять обществом.
8 сент. Вечер.
Прочёл о расправе матросов с офицерами на броненосце “Петропавловск” в Гельсинфорсе. Мичмана Кандыбу связали по рукам и по ногам и, связанного, матрос ударил штыком в лицо. Читая это, я вдруг почувствовал, как “просыпается во мне зверь”. Вдруг сквозь ужас, сквозь горе, сквозь страшную боль за людей — я почувствовал в своём собственном сердце нечто подобное сладострастному любопытству. Я не мог скрыть от себя, что мне хотелось бы присутствовать при этой расправе. Эти верёвки, связанные руки, ноги и штык в лицо точно ослепили меня, одурманили. Тяжёлая и грешная душа! И всё же какая-то надежда (бьётся, бьётся в груди) что Господь меня не покинет. Господи, прости, прости, прости меня.
9 сент.
Мы все ничтожны и лживы (до невероятности). Может быть — всё человечество — переходное состояние от земли до ангелов (и мы на середине). И может быть с нас нечего и требовать?
Ночь на 10 сент. В комнате у Ксени, прощаясь и повернув выключатель (тут электричество).
Вместо предисловия ко 2-ому (если оно будет издано) “Несчастного Ангела”: “Не без стыда и краски в лице я перечитываю сам многое в моей книге, но при всём том благодарю Бога, давшего мне силы издать её в свет”.
Гоголь. Авторская Исповедь”.
У нас в раздевалке (в Канцелярии) был курьер Матвей. Старенький, чахлый. Я ему давал всегда “на чай”. Он мне подавал пальто. Вдруг он исчез. Я обратил внимание на это исчезновение, но как-то не остановился на нём. Но вот в 4 часа сегодня одеваясь, я слышу, барышня какая-то спрашивает курьера:
— А где Матвей?
— Да, помер уже (так спокойно) ответил курьер.
Я вздрогнул.
Курьер молодой, чернобровый. И еще добавил так спокойно:
— Что ему. Зато в очередях не стоит. (Или что-то в этом роде).
Может быть, по существу это самое правильное отношение к смерти. Мне стало вдруг томительно грустно. Господи, Господи, упокой душу усопшего раба Твоего Матвея!
9 сент. Раздевалка канцелярии.
Злой я и нехороший человек. Смотря на себя в зеркало. Комната тёти Оли на Каменноостровском 10 сент.
Господи! Господи! Господи! Будь милостив ко мне грешному!
Во время чтенья лекции (в конце, когда я отвечал на “записи”) вдруг мелькнуло передо мной несколько старых шинелей и я вдруг всем сердцем почувствовал, что все эти лекции и пропаганда не то, не то, не то. Я вдруг почувствовал, какой грех на душу берут все лекторы и ораторы, сбивая с толку этих бедных и тихих людей. Я беру большой грех на свою душу чтением по существу справедливого, но в несознательном мозгу не могущего правильно преломиться доклада.
Столовая Металлического Завода.
Тимофеевская 7 Выб. Сторона
10 сент. Вечер. (С тяжёлым опустошённым сердцем).
Утром губы у всех непривлекательны (фраза зачеркнута). Когда утром смотрю на губы, я совсем не понимаю, как можно заниматься “этим”. А вечером забываешь всё. И так каждый день. И готов целовать все губы.
Утро. Трамвай № 7. Заворот с Бол.<ьшого> пр.<оспекта>.
Какой несчастный и загнанный вид у Сухомлинова! Как бесконечно мне его жаль!
Зал армии и флота. На процессе Сухомлинова.
11 сент. Утро.
Как всё грязно, и какая невыносимая ложь вокруг. Лгут прокуроры, кривляются за деньги адвокаты. И все знают, что каждый лжёт, и каждый знает, что все лгут. И нет ничего святого. И всё заплёвано.
Зал армии и флота. На процессе Сухомлинова. 11 сент.
Р.S. И всё это не только в “судебном зале”, но всюду, всюду и всегда.
11сент.
Повесть из быта крепостного права. (С обычаями, правами и т.п. познакомился по источникам).
Эпиграф к роману “Исковерканный”.
— … А женского полу не хотите?
— Нет, благодарю.
— Я бы недорого и взял. Для знакомства по рублику за штуку.
— Нет, в женском поле не нуждаюсь.
— Ну, когда не нуждаетесь, так нечего и говорить. На вкусы нет закона: кто любит попа, а кто попадью, — говорит пословица.
Гоголь. “Мёртвые души”.
Если всё — “сон” и бессмысленная случайность” — то, как же Россия?.. Как это всё сопоставить? И мокренькие крыши полустанков, и тёплые блины из ржаной муки?
12 сент. Вечер. Провожая Никса (Н. едет в Москву), глядя на тусклый фонарь.
Уг. Б. Зелениной и Геслеровского. У трамвайной остановки.
До чего ясно представил себе, глядя в зеркало, что эти зубы, эти дёсны, этот язык — будут разваливающейся безжизненной трухой, гнилью, прахом. И при всём этом — теперь — жизнь, сознание Бога. Как страшно. И как чудесно. Господи Боже мой милосердный, на путь истинный направь меня!
13 сент. Утро, за бритьём.
Несмотря на весь ужас, который царствует вокруг, несмотря на унижение русской нации и боль России, как я счастлив, что я — русский и православный.
13 сент. Вечерня. Приютская церковь.
Смотрел на ноги Распятого Христа, подумал: “Вот так распята сейчас Россия”.
13 сент. Вечерня. Приютская церковь.
Господи! Господи! Спаси и сохрани Россию!
Был у Матюшина. Видел его изумительные рисунки “больших пространств”. Когда я говорю с ним (мне, кажется, что он страшно правдив, временами — как догадка, как предположение, является мысль, отблеск мысли, или страшно (бессознательно) мысль), я чувствую себя лживым и ничтожным. Но сквозь “все мерзости” мне, мерзкому, сияет его чудесная душа, и я её воспринимаю и это уже — большая радость.
14 сент. 2 ч. дня, вернувшись с Песочной.
Как “неприятно” (жутко) смотреть с большой высоты на людей. Движется что-то тёмное, ползучее.
14 сент., смотря из окон на Крестный ход.
Боже! До чего я неожиданно почувствовал “всю историю”, “весь век”, а именно, как секунду, как одну секунду в чём-то более огромном, необозримо более громадном.
14 сент, за работой.
Какое ужасное чувство поднимается в сердце, когда видишь, как воспринимаются “по существу справедливые лозунги” массой. Я следил сегодня за лицами. Прямо страшно и больно. Я видел много страданий на лицах солдат. И видел злобу там же.
14 сент. вечером. Цирк “Модерн”.
Дружба, товарищество и любовь в рабочей среде.
Доклад, лекция — Уитмен.
Значение дружбы к
Дружба рабочего и значение её для борьбы с капиталом.
До сих пор не могу простить себе (вспоминаю с краской стыда на щеках), что я не заступился за А.Б. (Алёшу Беликова) тогда. Это было в 1904 или 1905 году. Был убит террористами генерал Грязнов. Теперь я совсем не помню, был ли он “виновен” или нет, но только он был — представитель “государства»; а убийца — “революция”. Этого было достаточно для Беликова, который в корпусе был ярым “красным”. Он выразился как-то неосторожно по поводу этого убийства, взволновавшего тогда Тифлис. Защиту “государства” взял на себя кадет 4 класса (или 3-го) татарин Гусейнов. Он накинулся на Беликова в уборной, когда мы стояли с Б. и разговаривали. Б. курил. Гусейнов (как сейчас помню его смуглое злое лицо и татарские “упрямые” глаза) “за Грязнова” ударил Б-ва. Б. ответил. Меня оттолкнули в сторону. Я стоял на пороге умывальной комнаты и уборной и смотрел на это безобразное зрелище. Мне хотелось кинуться между Б. и Гусейновым и не позволить Гусейнову наносить удары Б-ву, но я стоял, скованный физической боязнью физической боли (я знал, что вмешиваясь, я рисковал получить сильную “встряску” от Г. Он был сильнее меня раз в сто. И вот теперь, вспоминая это, мне стыдно за прошлое и страшно за будущее. Я боюсь, что эта “физическая боязнь физической боли” будет мешать мне всегда жить так, как требует моя совесть.
Ах, почему, почему я не кинулся тогда на Г. и не упал на грязный заплёванный пол, пусть оглушенный его ударом, пусть окровавленный, но вступившийся за Б. Как мерзостны, должно быть и ничтожны были те “словесные соболезнования”, которые я лепетал, семеня за Б. (уже в дортуаре) и поправляя его сбившиеся погоны и разорванную рубаху. Как я должен был казаться ему жалок и ничтожен тогда. Как должно быть равнодушен был он к моим поздним и “безопасным” услугам…
15 сент. За чтением Платоновского “Пира”.
Коля вырезал из какого-то старого журнала Портрет Николая II и повесил у меня в комнате. Я почему-то (сам не знаю почему) рассердился и изорвал портрет на мелкие куски. И сейчас же мне стало стыдно за это низкое движение души. За эту торопливую “услужливость” кому-то…
16 сент. Около 6 ч. в.
Мне попалась сегодня старинная “любительская” фотография. На ней — Таня, Ксеня, Тамара, студент, гимназист, мы с Колей и с мамой (мне 3-4 года). Мама на этой карточке вышла хуже (значительно) чем она есть на самом деле (абзац зачеркнут).
Посмотрел на мамину руку (на старинной “любительской” фотографии) на которой ясно обозначены жилы. (Руки сложены на зонтике, мама стоит рядом с Ксеней, Тамарой, Таней, рядом ещё гимназист, студент, внизу сидим мы с Колей, мне — 3-4 года. Всё это, кажется на Белянах, на даче, около Варшавы).
Посмотрев на эту жилистую руку (рука вышла некрасивой, страдающей, это было очень скоро после смерти папы), я вдруг почувствовал, со всею силою, как люблю мамочку. Как никого на свете не любил, не люблю, не буду любить и не смогу полюбить. Вот уж истинная любовь, настоящая. Только в этой истинной любви я понимаю, что такое истина.
17 сент. У тёти Оли.
Рассматривал Женины фотографические снимки (в альбоме) за 1913-1915 г.г. Так близко и так далеко. Когда я всматривался в лица и фигуры уже умерших: тёти Жени, grand maman, Серёжи Печаткина — на меня нашло (как туча, как облако) странное состояние. Ведь всё это было, было, и я помню, помню каждый пустячок, каждое движение — и вот — пустота. Ничего нет. И так со всем миром. Боже мой! Как странно (Не страшно, а странно!).
17 сент. рассматривая альбом у тёти Оли на Каменноостровском.
Господи! Прости мои вольные и невольные прегрешения! Господи! Господи! Очисти мя всякие скверны! Боже! Боже! Благослови мой путь!
17 сент. ночь.
Против меня сидел генерал его очень полная (в мехах) жена и кадетик (сын, вероятно). Вошёл мальчик нищий. Жалобно просил “копеечку”. Никто даже пальцем не пошевельнул. Ни семья генерала, ни окружающие. Жена генерала даже особенно как-то и надменно (даже злорадно) на него посмотрела (я убеждён, что для неё этот мальчик отождествлял революцию). Я был скован (как во сне иногда) и когда сунул в карман руку за кошельком — было поздно; мальчик уже ушёл. И я слышал слова какого-то господина (насмешливые слова мальчику)…
- Приходи ко мне мыть посуду
- Как же, он пойдёт, — зло засмеялся какой-то сосед.
Стало гадко на душе (это крошечная сценка, но в ней отражена вся наша жизнь от краю и до краю).
18 сент, днём. Трамвай № 2. Михайловская площадь.
Говорил с Ксеней (намекал о её замужестве (предполагаемом)) и вдруг ни с того, ни с сего, как-то “стихийно” вспомнил путешествие к Мише в Красное Село. Вспомнил ужин на террасе, дорожку сада, уже желтевшие кое-где листья, красный песок, каких-то безусых офицеров, (желавших быть взрослыми). Вспомнил посещение полковой часовенки. Мы были с Мишей вдвоём. Господи! Господи! От Тебя ли эти воспоминания или не от Тебя?
Как кружится голова. Как немеют все члены. И только молиться хочется, только молиться.
18 сент. 11 ч. вечера, столовая, у самовара.
Странное впечатление производит В.В. Пруссак. Он какой-то особенно целомудренный, девственный. Краснеет, как девушка. И должно быть безукоризненно нравственный человек. И мне с ним трудно. Я чувствую себя слишком грешным, грязным, низким (хотя тысячу раз значительнее, но это одно другому не мешает) на фоне его белизны. Когда с ним говоришь — представляешь себе бесконечно ровное белое поле.
19 сент. Политическое управление Воен.<ного> М-<инистерст>ва. Мойка. И потом ещё — у остановки трамвая на Невском.
Р.S. В.В.П. мне неприятен, несмотря на явные достоинства, а может быть только благодаря им.
19 сент.
Вчера я вспоминал Мишу, а сегодня он неожиданно пришёл. Приглашал на пятницу на заседание цеха. Сидел у меня около получаса. Курил, читал стихи.
19 сент. вечером.
“Урод”. Повесть.
Горбатый, хромой, несчастный человек ведёт запись (дневник), в которой вскрыты все ужасы мысли тёмной и больной, его неестественные желания, злоба и т.п.
Сколько грязи и мерзости, сколько бессмысленной жестокости на свете. На фоне этих мерзостей меркнут все мои грешные помыслы.
Ночь с 20 на 21 сентября. За чтением Бурцевского “Былого”.
Большевизм. Причина успеха большевистских идей.
Лекции.
Ах! Ничего не ценно. Ни любовь, ни слава, ни деньги (если нет вечно пугающего, вечно терзающего, вечно движущего огня в сердце).
21 сент. 10-11 ч.в., в телефонной будке во время разговора с Е.Г Гуро.
Р.S. Лампочка тусклая и стены будки тускло белые (молочно-грязные).
Чем дальше от детства, тем примитивнее мы. А в детстве мы соприкасаемся с самыми необычайными тайнами (шорохи, шумы, голоса) и видим то, что теперь уже простыми глазами не различим.
26 сент. днем. После прогулки. Сижу, читаю и ем морковь.
Как, в сущности, чужды мне все люди; особенно — молодёжь.
28 сент. Лахтинская, около приютской церкви, средь шумной ватаги бегущих реалистов.
Не может быть никаких сомнений, что всё пространство, окружающее нас, испещрено бесконечными (невидимыми) проволоками, в которых, как кролики, как зайчики, как птицы, запутались (спутались) наши несчастные тела (и души). Каждый взгляд, брошенный в определённую точку, есть рождение линий (проволоки); эти линии (проволоки) разнородны. Злобный взгляд, брошенный из точки А (напр. моих глаз) в точку В порождает линию со свойством Z, добрый — со свойством О и т.п. Но это только “человеческий”, “наш” пример, есть бесконечное множество просто немыслимых для нас примеров. В этих спутанных проволоках следует искать объяснение, когда ум наш не может чего-нибудь объяснить.
28 сент. днем. На улице.
Старик еврей (владелец типографии) жаловался мне: Как треплют имя Христа. Кто только не читает о Нём. Сперанский недавно читал: “Христос и антихрист”, теперь “Сатана и сатанизм”. Мерзко так…
Боже мой! Как меня тронул этот еврей, “обидевшийся” за Христа. Мне так стало хорошо, что этот еврей осудил” Сперанского.
29 сент. В типографии “Авидон”, беря афиши своей лекции “Россия и Германия”.
Смотрю на декорации волжского берега (вдали виднеется церковь) и думаю: “Боже! Боже! Неужели может наша “настоящая” Волга с её чудесными берегами и церквями и с нашими милыми и несуразными русскими купцами погибнуть, “уничтожится»… Нет, нет, нет… этого не будет. Господи! Боже! Ты поможешь России?»
30 сент. Михайловский театр на представлении “Бесприданницы”.
Когда я иду в театр, то я точно “пью кровь”, когда возвращаюсь из театра, то чувствую, будто из меня “выпили всё кровь”.
30 сент. Вечером, возвращаясь из Михайловского театра после “Бесприданницы”.
Более полновесного счастья, чем счастье матери, целующей своего, ещё еле лепечущего ребёнка, не может быть даже мыслимо.
Боже! Боже, Боже, Боже мой! Если бы немного иначе обернулась жизнь, какие бы блаженные пути открылись бы мне.
1 октября. Вечером. Женичкина комната. Прощаясь с Мумой, которая лепетала: “Поди сюда, дядя Миша”, — и что-то распевала, вся розовая, толстенькая, в белоснежной постельке, точно с рисунка на какао.
Повесть. “Смерть”. Сумерки. Встреча на лестнице. “Так вы, значит, действительно существуете? А не в белибердовой сказке?»
Какое-то особенное чувство в приёмной у доктора (по мочеполовым болезням). Какая-то неловкость (приятная неловкость). Точно я дама, а вокруг — мужчины.
2 октября. Утро. В приёмной проф. фон Валя. (В приёмной большей частью военные).
Какое солнце! Сколько листьев (жёлтые, золотые) — Боже! Боже! Как иногда бывает чудесно и хорошо на свете.
Набережная Мойки. Полдень. 2 октября, смотря на воду.
Я не знаю, какой подвиг должен я совершить, чтобы искупить свою низость и подлость (самую настоящую подлость, если уж говорить откровенно).
2 октября. 11-12 ч. ночи. Во время подготовки к лекции, прогуливаясь по комнате и случайно заглянув в зеркало.
Так чудесен Летний Сад.
3 окт. Утро. Смотря на жёлтые листья и на золотые украшения мостика, что напротив “Инженерного Замка”.
Можно верить в Бога, до самозабвения, можно быть атеистом до “мозга костей”, но главная основная правда — это то, что “мы ничего не знаем»… “как бы то ни было”, “что бы то ни было” до конца ничего не узнаем.
3 окт. Пятый час пополудни. Набережная Мойки, около Кирки; смотря на бледно-жёлтые лампочки лютеранского чёрного катафалка. (Лампочки водружены на чёрных шестах; лёгкие, воздушные, как газовые лоскутки, впечатление, будто зажжены днём высокие чёрные свечи).
Мне кажется, что ничего в мире не может “пройти даром”. Например: я смотрю на газовые лоскутки (лампочки) катафалка, а в это время мне передаётся какая-то мысль (дуновение мысли) от человека (умершего) труп которого ожидает катафалк. Моё внимание к лампочкам через невидимые “проводники” соприкоснулись с мыслью, которая существует и не может исчезнуть, потому что ничто не исчезает и даже моя мысль и так всё вокруг движется по невидимым, но могущественным волнам “пространств”.
Размышление за чаем (после обеда) 7 ч.в. 3 окт.
Р.S. Чувствую себя не важно, кажется лёгкий жар, зуб болит и потому <нрб> написано всё до конца. Чувствую, что всё это я мог бы высказать лучше и гораздо “важнее”, но может быть это так и надо — не договаривать до конца.
Как я одинок, Боже, как я одинок!
3 окт. Телефонная будка у нас на лестнице. Вечером во время разговора с Юрой Соловьёвым.
Сидел у меня Юра Соловьёв. Я его очень люблю, считаю умным и честным, но таким обыкновенным, что у нас нет с ним общего языка (как напр. с Никсом) и, несмотря на всё это, я буквально терзаюсь от мысли, что он меня “не признаёт”, “не ценит”, “не преклоняется передо мной”.
Как это всё грязно, недостойно, мерзко. Как это принижает душу, грязнит её. И зачем, зачем этот хлам “признание” человечества — душа сознавала многое, почти нечеловеческое… Так мелкая соринка может возмутить покой души.
3 окт. около 12 ч. ночи.
Два солдата разговаривают. Лицо озабоченное, грустное. Я подумал: “О Балти йских неудачах должно быть…”. Подхожу ближе, слышу:
- У меня шаровары порваны, а других нет.
- И у меня тоже… — Вот и всё.
7 окт., день открытия “Совета Республики»… Около Кексгольмских казарм.
Мне стыдно, но всякий раз, когда я встречаю на лестнице N. (фамилии не знаю), он так напоминает мне таракана, что я физически содрогаюсь…
7 окт. Вечером, у телефонной будки, на лестнице.
Хожу, разговариваю, но всё мне кажется сном. Не верится в гибель России, а ведь она уже погибла. Никогда я не чувствовал так реально существование России и никогда так не любил её. Точно толпа озверевших солдат, глупые и пошлые люди и т.п. — это одно, а Россия — совсем, совсем другое, не имеющее вовсе касательства до них…
Ночь на 8 октября, за картами у Чеховича. Гостиная, все стоят, переставляют столы, дымно, накурено, я почему-то вспоминаю какое-то собрание в Елизаветполе,.. Голова идёт кругом… И всё думаю о России (о России моей, несбыточной, несуществующей, о каком-то призраке, и в тоже время больно за Россию чужую, не мою. Она как-то сплетается с Россией не чужой, моей…
Коля показал мне сегодня медное ведёрко (маленькое, вроде супники, медный котелок) и сказал, что оно было с дедушкой в турецком походе. Я вдруг почувствовал какую-то гордость за прошлое (кровь! Кровь военной семьи!), и страшную обиду за настоящее. Несмотря на всё моё отвращение к войне, я всё же чувствовал какую-то радость за прошлые подвиги русской армии, мне припомнилось вдруг как дедушка обходил фронт (не помню, где это было, где-то около Варшавы, а каком местечке, а именно не помню, а я стоял поодаль и рвал цветы (это было летом в поле)… Боже! Какая громадная и страшная пропасть между прошлым и настоящим.
8 окт. днём. На лестнице; Идя к тёте Оле с Колей.
Я просто напросто дрянной мелкий воришка…
8 окт. У тёти Оли. Смотря на начинающую рваться подкладку моего сюртука (подкладка шёлковая, легко рвущаяся).
Молодею душой и становлюсь чище, “несмотря ни на что”.
8 окт., вечером. На вечере, в реальном училище, (8-ая рота № 3) перед чтением стихов. Кругом суета (хорошая суета) хлопают двери, шум голосов, с эстрады убирают пюпитры…
Ни знания, ни ум, ни талант не могут спасти человека. Человека может спасти только любовь — живая человеческая любовь.
9 окт. Улицы. (Дождь, туман, сырость)… И об этой любви, об озарении души моей, этой любовью я молю Тебя, Господи!
9 окт.
“Лжепророк”. Роман.
Всё дурное в человеке. Всю низость души.
Стоял у окна в трамвае “нового образца” (без скамеек) как в коридоре вагона, смотрел на клумбы сада и на камни мостовой и вдруг до невероятности ясно вспомнил, как я стоял у окна вагона и глядел на скалы и песок (я ехал из Карса в Тифлис или из Тифлиса в Карс) в моей памяти воскресло с необычайной живостью всё: и мельканье верстовых столбиков, белых, кое-где с облезлой краской, из-под которой виднелся кирпич, и коричневая земля гор, и серые скалы, словом все мельчайшие “переливы” воздуха.
Я много ездил и часто смотрел из окна на “проносившиеся” поля и горы, но я вспомнил именно одно мгновение, которое, в сущности, ничем не отличалось от других, но почему-то особенно врезалось в мою память, т.е. даже не врезалось, а выплыло неожиданно из моей памяти…
9 окт., вечером, проезжая мимо Народного Дома.
Подумал почему-то о китайцах, японцах, желтолицых. (Вспомнил в памят(и) их лица) и меня пронзила мысль: “Ведь, в сущности, мне нет до них никакого дела и я не пожертвую ни капли своего покоя для того, чтобы они (китайцы) не ходили у нас по улицам зимой, в лютый мороз, в одних своих широких синих шароварах”. И потом ещё мысль: “Ведь, в сущности, я больше всего думаю о себе”.
9 окт. полночь. В передней у С.И. Аносовой, провожая Юру Соловьёва.
Шёл по коридору, искал телефон… Зашёл глубоко в какие-то переходы. Стало страшно. (Голые стены, особенный какой-то тусклый свет и мёртвая тишина). Точно не этот мир.
12 окт. Коридор мебл.<ированных> комнат “Париж” (На Караванной). У Юры Соловьёва.
Всё-таки как всё приятно (голова кружится) смотреть на “лик зверя” (заглядывать в прорубь).
13 октября, днём, в трамвае; смотря на зверское (злое, красивое) лицо солдата (должно быть “автомобилиста”, фуражка на нём с огромным “защитным” козырьком). Такому и “защиты” не надо.
Р.S. Точно огнём прожёг этот “лик” меня. Боже! Боже!
И где “любовь к ближним”, когда в толпе (когда тебя тесно сожмут) другие люди превращаются в куски ваты, которые можно кромсать, давить, не чувствуя не только жалости, но даже простого “интереса”, не чувствуя в этих “кусках ваты” живого тела и духа живого!
14 окт., трамвай № 5. Почтамтский пер. Невский пр.
Я чувствую, что я стал чище и некоторые “вещи” меня уже не прельщают и кажутся мне развратом.
14 окт. Трамвай. Смотря на двух гимназистов (симпатичных) и вспоминая своё отрочество.
Как я ужасно боюсь этого скучающе-злобного выражения своего лица.
14 окт. Танцевальная зала женской гимназии (В.<асильевский>О.<стров> 9 л.<иния>) после неудачного “выступления”.
Меня пригласили читать стихи, приехали за мной с “помпой” на автомобиле, но так поздно, что в гимназию мы попали, когда концертное отд. кончилось, и начались танцы. Я “из вежливости” немного остался на танцах.
Роман, как о приключении Гуливера, осмеял предрассудки человека, так изобразил все предрассудки народов, весь ужас “реальной жизни”, с которой мы все “свыклись”.
Когда я думаю о деньгах, я вспоминаю Мережковского, и когда я думаю о Мережковском, я вспоминаю деньги.
Благовещенская площадь, 17 окт., утром, в поисках Канонерской улицы.
Услышал крик детей и почему-то подумал о том (на душе стало ужасно тяжело), что всё ложь и обман, и кроме своей шкуры я ни о чём не думаю: и все люди мне, что мошки, безразличны “до отупения”.
17 окт., грязный двор дома на Канонерской улице. Крик детей. Около крыльца, точно крысами обгрызенного, среди мусора и грязи. (Искал Н. Дескалона и не знал точно № дома).
Р.S. Такой душевной боли давно не испытывал. (Сомнения! Сомнения!).
17 окт., вернувшись домой (ел хлеб и пил Ижевскую воду).
Как я презираю себя и как ненавижу себя! Сколько грязи в моей душе.
18 окт. Вечером. После чая.
(Тяжело вздохнул, посмотрел на себя в зеркало).
В романе N заходит во 2-й двор в уборную. Там грязь, специфич. запах. Его вдруг, точно какая-то волна захватила. Голова закружилась. Он разделся (растерзал свой костюм) и кинулся на пол в испражнения. Весь испачкался. Потом пошёл к дворнику и сказал, что он упал в обморок в уборной (и просил вычистить платье).
Прочёл в газете (“Вечер. Бирж.”) что на одного милиционера напало 20 хулиганов и, связав его, заставили его лаять по-собачьи. Когда он отказывался, его избивали. Это продолжалось 4 часа. Потом его развязали и, уходя, каждый ударял его по лицу.
Если я доживу до глубокой старости, то, вероятно, эту газетную заметку, более ошеломляющую, я всё же не вычитаю в газетах (зачёркнуто).
Что можно сказать, прочтя это. Язык немеет. И всё же, “несмотря ни на что” я должен признаться, я не могу не признаться, что это взволновало меня более, чем я хотел бы для моего “нравственного покоя”.
Я чувствую до сих пор, когда думаю об этом волнение (и половое!) И… я боюсь сознаться самому себе… мне жаль, что я не присутствовал при этом издевательстве над человеком. Может быть, это присутствие меня излечило бы навсегда от подобных “мечтаний” — но пока я потрясен, взволнован и … жалею, что сам не плевал и не бил по лицу…
19 окт. Меб. дом “Париж”, сидя у Юры (Соловьёва), за самоваром, около 6 ч.в.
Р.S. Шевельнулась мысль: … Господи, прости — но вслух после тех мыслей я боюсь произнести эти “слова”.
Р.S.2 Чтобы не осквернять их…
Плюнул и попал на стенку. Тяжёлый плевок быстро скатился вниз к карнизу. Я подумал: быть может — где-то там (неведомо где) этот плевок произвёл переворот (географический, “мировой”). Быть может — этот плевок для кого-то комета, пронёсшаяся, подобно огненному змию. Я знаю (лучше других) что это (мысль моя) и смешно и “нелепо”. Я знаю, что если бы я сам прочёл это у другого, я сказал бы: если это “он” пишет “так себе” — то он дурак. Если всерьёз, — то сумасшедший. И, однако, сам пишу — и всерьёз, и “не всерьёз”, и “не дурак”, и “не сумасшедший”. “Всё может быть” это “житейская” фраза гораздо глубже, чем она кажется. И вообще доказать — ничего нельзя, если только не хорохоришься и сознаться, что мы не всё знаем.
19 кт., утром, в “уборной” (ванна).
Встретил Петра Михайловича (фон Кауфмана). С той же высоко поднятой головой, с той торжественной. Заговорили о моих “выступлениях”. — “И что же… бывает народ?” Эта фраза была великолепной в его устах. Я, конечно, не мог “обойтись” без злобы, в душе обозлился за этот “тон”. Но злоба “не главенствовала”. Было смешно даже. Смешивалась злоба со смехом.
19 окт. Моховая ул. у “Уделов”. Торопясь в переписочную за “Царством зверя”.
Р.S. Рассказал отд. “Историю” Ксени. Мы нашли, что это было или “наивностью” или бестактностью.
Может быть всё это миражи (всё-всё).
Лахтинская ул. Смотря на торопящегося человека (Кто он? Не помню) к вечеру 21 окт.
В повести: Хозяин “предприятия” требует, чтобы мастеровой спал в передней непременно под вешалкой, где много всяких пальто, чтобы в лицо подмастерья попадала грязь.
Ночь. Где-то за карнизом скребутся мыши. Керосиновая лампа похожая на огромную бабочку. Жарко от лампы. Раскрасневшиеся лица. Мальчик (подмастерье) рассказывает об издевательствах хозяина. Всё это в “дни свобод”, в пышные дни митингов и манифестаций. Теневая сторона рабочей жизни.
Боже! Боже! Спаси меня! Тёмные мысли (горькие, низкие) овладевают мною. Боже! Боже! Спаси меня!
23 окт. Ночь.
На улице опять матросы, солдаты… Опять разводят мосты и снова их наводят. “Вторая революция” — и в роли свергаемого — Врем. Правительство.
Кажется, положение Вр. Правительства безнадёжно. Сегодня ездил с Ал. Ник. (Буткевичем) по городу (хотели попасть в Гвард. Экол. О-во, но оно было закрыто), проезжали мимо Зимнего Дворца, там юнкера, баррикады из дров и т.п. А.Н. велел кучеру свернуть и проехать через юнкерское расположение в Штаб Округа… Был “курьёз”. Меня в толпе приняли за Керенского. Начали что-то кричать. А.Н. зашёл на минуту в штаб, оттуда мы поехали на Конюшенную. Там снова патруль, но уже не юнкерский (правительственный), а солдатский (советский). А.Н-ча едва не отправили в казармы “под арест”, но потом всё-таки пропустили.
В городе очень тревожно. Всюду растерянность, по улице, впрочем, движение довольно большое…
25 окт. Вечер. У себя в комнате, за чашкой чая.
Стрельба ужасная, пулемётная и орудийная… Говорят, стреляли в Зимний Дворец. На меня напало какое-то одеревенение… никого не жалко, ничего не жаль. Но ведь это не может быть! Это временно! Не могло же моё сердце омертветь! Боже! Боже! Спаси Россию.
25 окт. Ночь перед сном.
Весь город в руках военно-революционного комитета при Петербургском Сов. Раб. и Солд. Деп. Наружно — спокойно. Газеты вышли с описанием “выступления большевиков»… Но, в общем — полная неизвестность, неопределённость, относительно будущего.
26 окт. Утро. Дома.
Злоба, апатия, нравственная притуплённость “точно весь в кокаине”, ничего не чувствую, ничего не желаю — вот моё душевное состояние. И это в такую минуту. Как стыдно! Как стыдно! Боже мой! Как мне стыдно!
26 окт. Между 6 и 7 ч. в. перед обедом.
Р.S. Может быть причина моей “раздражительности” и “озлобленности” — это желудок — отвратительный вот уже целую неделю.
Положение невероятное, просто фантастическое. Мне кажется, что всё это — сплошной сон, что вот сейчас проснусь и увижу солнце, жёлтые занавески, самовар, людей, обыкновенных, пухлых или тощих, больных или здоровых, а не каких-то бредовых “большевиков”, “меньшевиков”, “кадет”, “корниловцев”, “революционеров”, “контрреволюционеров»…
Власть в руках Петербург. Совета Р. и С. Д., из которого все, кроме “большевиков” вышли. Правительственные учреждения бойкотируют “ново-правительственных” комиссаров… Почти все газеты закрыты. Никаких сведений из других городов нет… Ленин опубликовал воззвание к “Народам мира”. Воззвание само по себе чудесное, но его, конечно, “народы” не услышат и не отзовутся на него… Во всяком случае это почти невероятно.
Послы “союзных держав” собираются уехать из Петербурга… А новые министры пока еще не обнародованы… Так пусто и глухо на душе! Господи! Только на Тебя вся надежда! Спаси, спаси и сохрани измученную, истерзанную, затравленную и растерявшуюся Россию.
27 окт. Вечер.
Мне понравилось (внутренне), что сторож, снимающий пальто, как-то особенно застенчиво курил и когда он снимал пальто, папиросы я уже не видел. Огонёк исчез. (Сторож был в “гимнастёрке”).
28 окт., утром, при входе в Канцелярию.
Та же неопределённость. Почти все газеты закрыты. Ещё незакрытые (“Воля народа” и “Дело народа”) яростно нападают на “большевиков”. На улицах довольно спокойно. Был на Невском. У Городской Думы толпа (не очень большая) окружила матросов (“стоящих на часах”) и возмущается насилиями и беззастенчивостью “большевиков”.
28 окт., днём.
Нил Столбенский сказал бы мне, если бы я пришёл к нему: “Мне таких не надо”. Знаю, знаю, что я — гадина и стыдно, и стыдно мне даже думать о святых, и может быть, даже грешно, мне, такому грязному, мысленно казаться их!
28 окт. Ночь. Смотря на деревянную фигуру Нила Столбенского (за стихотворением).
Всякий раз, когда всматриваюсь в зеркало, вздрагиваю (внутренне) от отвращения. Сколько мерзости в моих глазах. Какая-то растерянность, животная трусость, жалобность и вообще какая-то низость, словом, не то, что я хотел бы видеть… Грустно, грустно…
29 окт. Вернувшись от Циммерман. Моя комната у большого зеркала.
(На улицах неспокойно, стрельба).
По поводу теперешних событий я сказал Ксене (и ещё раньше, кажется, третьего дня, сказал у Скалдиных), что если междоусобица кончится бескровно, то конец будет непрочный. Я знаю, что это так, но всё же мне страшно, что я мог сказать это вслух, что я мог подумать об этом, что я мог узнать (прочесть в “невидимых книгах” об этом).
29 окт, вечер 17 ч.). Дома.
Р.S. Неужели кровь может быть маслом, необходимым для исправной работы “государственной (общественной) машины”. Если это так, то тогда наше “общежитие” — Дьявольское наваждение. Есть только два пути: или: полное непротивление злу (прямолинейно-единственное), без всяких оговорок и исключений. Или: зло за зло (во имя правды) механическое вычисление “наибольшей пользы”, “расчёты”, “дела”, убийство одного во имя блага девяти или семнадцати, и споры о том, какая цифра смертей необходима для блага стольких-то (и опять цифра). Можно ли убить одного для пользы трёх? Или “три” мало; — надо — “семь”? Третьего пути — нет. И душа — в злобе и ненависти против нарушителей “добра”, против всех “зловоленных групп”. Третьего пути нет. И сколько низости и ужаса в душе человека. Зверь, зверь, зверёныш, зверик, челозверик, человерик, челозверь… А небо? Небо? И пространство, в которых “купается” душа? И рядом… то, к чему тянет… Грязь, грязь, грязь! Грязевек, грялозверь, грячезверь, грязечеловек, челозвегрязь.
P.Р.S. Священник (настоящий, хороший, русский) отвернулся бы от меня с суровостью. (Сурово бы отвернулся).
Серб, матросы, солдаты.
Солдат (высокий, крепкий, с ружьём через плечо) объясняет отставному полковнику (сербу) в чём вина “начальников”. Полковник стоит бледный и очень тихим голосом говорит, что он “социалист” и что “всегда стоял у себя в роте за выборы”. У меня стало тяжело на душе. (Какой-то стыд за человека, и жалость).
30 окт. полдень. Набережная Фонтанки, у Петровского училища.
Несколько матросов с ружьями (у одного два ружья) рассказывают, как вчера кого-то избивали (отвратительным, вульгарным языком). Только не разобрал, они ли — избивали, или видели, как избивают… Ужас! Ужас! Есть черта, за которой человек — уже не человек и тогда… тогда… Но где же христианство! Где эта любовь к врагу? Если врагом может быть только человек, а когда человек перестаёт быть человеком, то… (ужасный вывод!). Нет! Нет! Не так, не так. Что-то тёмное, непонятное, закрывающее разум. И какие же мы маленькие и жалкие, какая горсточка ничтожная — весь мир, и шумит, волнуется. Боже! Боже!
30 окт. днём. Набережная Мойки, Благовещенская ул.
Р.S. Я не говорил с ними. Может быть, всё переменилось бы, если бы я заговорил с ними.
Несколько солдат прошло мимо меня. Высокие, без ружей, не знаю “за кого” и “кто”, один из них сказал жёстко: “Мы их силой заставим подчиниться”.
30 окт., днём, на улице.
Р.S. Сила! Сила! Неужели для всех (почти, почти всех) она нужна? Для мелких и низких — да. Я — мелкий и низкий. Мне нужна сила, т.е. для меня нужна сила.
P.Р.S. И может быть в этом моя “сила”, что я сознаю своё бессилие (духовное) свою “пакостность”.
Положение в городе очень неопределённое. Уже “Керенского с войсками” никто не ждёт… Вчера было ужасное кровопролитие. Осаждали юнкерские училища (“Красная Гвардия” и солдаты) и избивали юнкеров. Рассказывают что-то ужасное. Кровь стынет в жилах. Боже! Боже! Смилостивись над нами, грешными, несчастными, забывшими Тебя!
30 окт. 4 часа дня, дома.
Лекция: “По ту сторону действительности” (или: “Тайные и явные стороны жизни”). (“В мире неясного и нерешённого”).
Я не видел (буквально, с “самого рожденья”) таких людей, как А.П. Миронов (“Христианский социалист”, организатор этой партии в России). Что-то подлинно святое в нём: детское, ясное. Я говорил с ним и чувствовал, как с меня сползает моя грязь, и как я становлюсь чище и светлее (как стекло, с которого сняли копоть).
31 окт.
Сегодня опять разводили мосты. “Эскадра” кронштадская передвигалась от Николаевского Моста к Летнему саду (так “говорят”).
В Москве, по слухам, творится что-то ужасное. Междоусобная война… масса жертв.
Господи! Господи! Спаси Россию, избавь её от ужасов и горя!
Никого я по-настоящему не люблю. Только мамочку люблю и только думая о ней, я понимаю, что такое любовь. (Я могу всем завидовать (и завидую) кроме мамочки. Неудачи других (даже друзей) большей частью мне доставляют удовлетворение. Радость других (даже друзей) большей частью (хотя не всегда) меня огорчает (и не потому, чтобы я хотел зла другим, а просто потому, что свет “других” для меня — тень). И только мамочкина тень для меня тоже тень, и мамочин свет для меня свет (не как мой свет, а просто мой, границ нет, разницы нет. Два тела, а душа одна (и это любовь) и останется всё, что угодно, но не любовь (фраза зачёркнута). И как не растягивать эту душу, она “не порвётся”, как не отдаляться двум телам друг от друга, душа та же, и не отдалится, и <у>меньшится, и не изменится.
1 ноября, раннее утро.
Как при кладке стен, чем больше льют воды на кирпич, тем крепче стена, так и от слёз, пролитых из-за дружбы, она делается лишь прочнее… И чем больше дружба, тем больше слёз, а чем больше слёз, — тем больше дружбы.
Павел Флоренский. “Столп и утверждение Истины”. Стр. 445.
Смотрю в окно на трубы, на стены домов и думаю: “Что будет? Что будет?” И о смерти думаю. Ведь придет она рано, или поздно. Это подумаешь тогда, когда мелькнёт мысль. Страшно… (зачёркнуто).
1 ноября. Сумерки. У Аносовой (пьём чай).
Жертвы, жертвы, кровь… Боже мой! Боже мой! Помилуй нас, грешных, избавь нас от горя и ужаса!
1ноября. Вечер.
Господи! Спаси и сохрани Россию!
1 ноября, вечер, дома.
Всё-таки как я мало понимаю (т.е. совсем не понимаю) “реальную” жизнь: эти лица с резкими чертами, твёрдые голоса, сапоги, ружья… Ведь если бы я кому-нибудь “из них” сказал хоть 1/100 долю того, что я думаю, т.е. о чём я думаю, о чём волнуюсь — надо мной бы вдоволь “поиздевались”, даже не “поиздевались”, а просто бы посмотрели бы “дикими глазами” и отошли бы…
Я никогда не испытывал такого ощущения (совершенно нового для меня): будто я не “человек”, а тень. Вам все эти несущиеся по коридорам фигуры с ружьями, с “отношеньями” и “приказами” — люди, “человеки” живые, с телом, со всем, “как следует”, а я — тень, и мне между ними нечего делать. Я могу даже пройти “сквозь них”, и они “могут сквозь меня” пройти и “не заметят” меня и не могут “заметить”.
3 ноября. Смольный Институт. Коридоры.
В воздухе этого помещения чувствуется какая-то грубая сила. Такой же воздух был в “участке” в “жандармских” комнатах на вокзалах и т.п.
3 ноября. Смольный Институт. Днём.
Старушка очень бедная, кривенькая, сгорбленная сказала мальчику лет 14-ти (должно быть сыну): “Мне деньги достаются очень горько”. Я оглянулся. Мне стало так больно, физически, до головокруженья. И я подумал: “Если всё теперешнее революционное движение (большевистское) действительно сможет приблизить нас к тому дню, когда такая старушка с такой мучительнейшей фразой (“Мне деньги достаются очень горько”) не будет возможна, то тогда я “приемлю” всё — и ужас гражданской войны, и кровь и даже “невинные жертвы” и даже разрушения Кремля и Василия Блаженного… Если… если… если… если действительно эта вторая (октябрьская) революция приблизит нас к этому дню. Но нет у меня в этом уверенности и мучительно и пусто в душе”.
3 ноября. Лахтинская, около приютской церкви.
Р.S. Боже! Боже! Боже! На меня эта встреча произвела потрясающее впечатление. До чего она пронзила меня, именно пронзила (точно молния через всё тело). Пронзила молния и озарила мозг, и на мгновенье стало понятно очень, очень многое, чего я не мог понять прежде.
Правда (настоящая, небесная правда) скрыта от нас. Но бывают секунды (может быть раз в тысячелетие), когда она озаряется вся. Её озаряет или мучительная мысль, или мучительное потрясение. Эту правду (мне кажется) я увидел сегодня, всю озарённую и ясную в своей простоте.
P.Р.S. Как она вышла и откуда, я не заметил. На ней было что-то очень лёгкое (истрёпанное, потёртое), она сильно хромала. Всё туловище её было искривлено. На её голове была какая-то жалкая шляпка. Мучительнее этой фигуры я никогда ничего не видел.
Господи! Помоги ей, имени которой я не знаю, дай ей силы, бодрости, и избавь её от горя и страданья. Господи, помоги ей. Господи, помоги ей!
3 ноября, дома, вечер.
Даю милостыню (20 к.) нищему и думаю (опять! Опять! Каждый раз!): “Если “революция” для них, если главная её цель там — в этих выцветших нищенских зрачках, в складках тёмных женских платков и в детских бескровных пальцах — то тогда… тогда… всё понятно (и позволено?) — и гражданская война, и всё-всё, что с этим связано и что странно называть даже. Но, видит Бог, что страшнее женщины с ребёнком на руках (измученной и голодной, голодной голодом своего ребёнка) нет ничего и не может быть ничего”.
4 ноября. Чернышов переулок. Утро.
Боже! До чего я люблю деньги! Откуда эта грязь?
4 ноября. Казначейство (Получаю деньги по ассигновке (пособие).
Как я честолюбив, т.е. я даже не знаю, как это назвать. Это даже не — честолюбие. Как я люблю, чтобы только обо мне говорили, только мной дышали. Другие люди (особенно “нашего общества”) для меня (внутренне) только стружки, бумажки, перхотинки… Я изнываю (лучшего слова нет), когда сижу в “обществе”, и если там я незаметен, не на первом месте, даже если все заняты мной, а один мной не занят — это для меня “удар”. И при этом полное сознание — что я этого внимания не заслуживаю, что я — просто злое насекомое.
4 ноября. (У Б.Г. ф. Гельфрейха, забежал по делу. Пьём кофе в столовой. Полдень).
Рассказ: “Смертик и Тварик” (фантастик.).
Чиновник берёт кредит из казны. Большая сумма и вдруг умирает… Тогда он начинает “желать” воскреснуть, чтобы доказать потомству, что он украл не для себя… Он “оживает” и снова хватает “взятку”, если больше…
Есть только один путь правды — это молитва за врага.
6 ноября. Днём. Петропавловская крепость, Трубецкой бастион, во время осмотра помещений для заключенных.
Что может быть ужаснее и губительнее насилия. Как вдруг неожиданно открылась передо мной бездна человеческой темноты и злобы. О, если бы кто-нибудь попробовал не мстить своему врагу, а тихо поцеловать его: как бы вдруг весь мир вздрогнул и преобразился. Или теперь (в “наш век”) нужно что-нибудь другое. Второй раз не вздрогнуть ему. “История не повторяется”. Боже! Боже! Избавь нас от злобы и темноты.
6 ноября, Петропавл. крепость, во время осмотра помещений заключенных.
Два раза я видел Сухомлинова. Первый раз в зале Армии и Флота, на суде. Он был в генеральской форме. Его лицо меня мучило несколько дней. Второй раз я его увидел в камере. До чего он несчастен и измучен. Глядя на него, я понял, что нет преступления, за которое нельзя было бы простить.
6 ноября. Камера Сухомлинова в Петроп. крепости (Трубецкой бастион).
Р.S. Как мы все несчастны, несчастны и жалки: и мучители и мучимые, и угнетатели и угнетённые, и оскорбляющие и оскорблённые.
С.И. (Аносова) заговорила об Антихристе. Я вздрогнул. Мне стало страшно.
6 ноября, сумерки. У С.И. в маленькой комнате (где я жил летом 16 г.) перед топящейся печкой.
Р.S. Чем глубже я иду (в поисках за правдой), тем темнее становится вокруг. Может быть это надо, чтобы было темно, чтобы потом сразу вспыхнул яркий свет.
Как изменился Петербург по сравнению с 1910-1912г.г…. Грустно, грустно.
7 ноября, вечер, дома.
Мне кажется, что я живу 900-1000 лет… Время 1912-1913 г. (Москва) кажется бывшим 200-300 лет тому назад. О Тифлисе (1900-1908 г.г.) уже и не говорю… “Империя” — “Романова»… всё это кажется сном. А революция! Первая, вторая. Сон, сны…
7 ноября, вечер, дома.
Плакал в церкви. Господи, как мне благодарить Тебя, что Ты посетил меня.
8 ноября. День моего Ангела. Церковь приюта Царицы Небесной. (Пет.<роградская> Ст.<орона> Белозерская ул. 1).
Сегодня тоже приходили ко мне дурные… мысли (кощунственные) и всё же я чувствовал себя бодро. Что-то более сильное укрепляло меня.
8 ноября. Церковь приюта Царицы небесной.
Я верю (лично, “физически”) в чудеса Христа.
8 ноября. Церковь приюта Царицы небесной. Смотря на ноги: Распятие.
Где широкое и честное отношение к миру — там Господь. Иначе быть не может.
8 ноября. Полдень. Дома.
Любовь к ближним… С закрытыми глазами люблю. Открою глаза (посмотрю на “ближнего”) и… где любовь? Где любовь? Точно море во время отлива… Всё дальше, дальше уходит и не вернёшь его “насильно”.
9 ноября. Каюта парохода. Ораниенбаум — Кронштадт. Днём. Стоя у перил лесенки, ведущей вниз и смотря на морского офицера, умышленно расхваливавшего “большевиков” перед матросами.
Я — трус, подлый, мелкий трус. Мне стыдно. Мне больно за себя. Ох, как мне стыдно, ох, как мне больно за себя!
9 ноября. Кронштадт. Улицы, базар…
Как я низок и омерзителен. Я подумал: “Как было бы восхитительно, если бы эти солдаты заставили меня сделать что-нибудь унизительное, “поиздевались” бы надо мной…”.
9 ноября. Кронштадт. Уборная чайной (для извозчиков).
Смотрю на чёрную воду. Неужели это — смерть. Холодный ветер. Небо тёмное. Волны.
9 ноября. Палуба парохода. Кронштадт — Ораниенбаум. Вечер.
Слишком большая тяжесть на плечах. Боже мой! Помоги мне.
9 ноября. дома; вечер.
Боже мой! Как я хочу настоящего дня, настоящего солнца, настоящего света и честной “природной” жизни…
10 ноября, раннее утро, сумерки, почти тьма.
“Сильная похоть и бесцельная лживость — вот, что остаётся от личности после её развращения”. П. Флоренский (“Столп и утверждение истины” стр. 181, 2-ая строка снизу). Да, да, вот это только и остаётся…
10 ноября, дома, вечером, за чтением Флоренского.
“Человек с движущимися мыслями” уже тут, в этой жизни, восчувствовал огнь геенский”. П. Флоренский, стр. 182, 3-ая строка снизу.
“Любовь ко злу” может быть только на половой почве. Вне этой почвы я не мыслю “любовь ко злу”. Вне этой почвы, “любовь ко злу” для меня абсурд. Например, я могу представить себе что смотреть, как насилуют женщину (и не заступиться) мне доставит “удовольствие”, но чтобы мне доставило удовольствие смотреть, как томят голодом людей — этого я не могу себе представить.
10 ноября, полночь, читая Флоренского, к стр. 210 ой.
Сон с 10 на 11 ноября.
Тенишевский концертный зал. Масса народу. Среди присутствующих Ф.М. Достоевский (в амфитеатре). Я рядом. Идут какие-то споры. Начинает говорить Достоевский. В своей речи (по поводу чего и о чём — не знаю, не помню, и во сне об этом не знал), он вдруг мельком коснулся, что его обвинял (Бурцев? Кажется он) в чём-то нехорошем (провокация? Что-то очень смутно помню) и продолжал свою речь. Но из публики его перебивает кто-то (ехидно) с просьбой остановиться подробнее на обвинении (Бурцева?) и, (намёк?) оправдаться. Тогда я в страшном возбуждении соскакиваю с места и под шум и крики аудитории начинаю говорить, что предлагать Достоевскому останавливаться на этом низком обвинении, есть величайшее оскорбление наносимое России в лице Ф.М. Достоевского.
Во время моей страстной речи Достоевский медленно приближает своё лицо к моей руке и тихо целует мою руку (тихо, нежно, как иногда делает это Колечка). Я не отрываю руки и принимаю это как должное. Потом я ещё что-то говорю, меня перебивают, наконец, я овладеваю вниманием аудитории и кончаю свою речь довольно успешно. Дальше не помню.
Особенно запомнилась мне фигура Достоевского, сумеречная, согбенная, скорбная и чудесная.
11ноября.
Р.S. Мне стыдно (краска бросается в лицо) писать, как Д. поцеловал во сне мне руку. Я считаю этот сон прямо кощунственным, но всё же не могу скрыть, что мне было приятно, и даже теперь, наяву приятно (и стыдно и приятно), что Д. сам Д. поцеловал мне руку.
11 ноября.
Будто карточные домики эти дома… И всё-всё — будто карточные домики?
11 ноября, утро. Смотря в окно с площади местного Окруж. Интенд. Управления в ожидании, когда откроют дверь (иду к А.К. Буткевичу).
Во мне слишком много злобы, и, главное, мелкой, унизительной и гадостной…
11 ноября. Перед обедом.
“Политических убеждений” у меня нет. Даже больше: морального устоя нет, т.е. внешнего морального устоя, что касается внутреннего — то он есть у каждого, даже до низин опустившегося человека. Как это не горько звучит, но “сознание своей низости”, пожалуй, и есть, тот внутренний моральный устой (жалкое утешение! Жалкий, жалкий устой!).
11 ноября, 11 ч.в., смотря в зеркало; уходя от Павловых (в прихожей).
Странно: было спокойно, тихо, хорошо и я вдруг подумал о самоубийстве (подумал только, “так себе”).
12 ноября, острова. Кругом чудесный, пушистый, прямо волшебный снег.
Приложил ухо к забору (забор каменный, низкий) и слушал шелест снега.
12 ноября, острова, сумерки.
Может быть всё “не так” и “не то”. Как всё условно, Боже мой, как всё условно.
12ноября, острова, вечером, в одиночестве, смотря на пышные хлопья снега.
Р.S. Думал, гуляя, о Мише (С.<труве>).
Как мне жаль тех, кто думает, что мы живём только для того, чтобы умереть.
15 ноября, утром, во время молитвы, смотря в окно, на море снега, и вспоминая фразу Ленина (из брошюры) о “невежественности” верующих в Бога (у него с маленькой буквы — “бога”).
Р.S. Жаль, жаль, (жаль не по злому) а вот так душевно (даже сентиментально) как жаль калеку, нищенку.
Как подумал о Новгороде, о монастырях, о наших полях, так сердце до боли сжалось… Господи, Боже милостивый, спаси и сохрани Россию, Господи, Боже, молю Тебя, спаси, спаси, спаси…
15 ноября. Ночь. Во время работы над лекцией о Ленине.
Шёл с Володей Чернявским. Болтали. Я был весел. Вдруг стало стыдно своего веселья… в такое время, когда Россия, может быть, уже перестаёт существовать…
16 ноября, утро, идя по улице Жуковского от Литейного.
Смотрел в глаза рабочему (производящему ремонт помещений Союза табачников). Глаза мутно-голубые, хорошие. Почему-то вспомнил Распутина. Было что-то общее (отдалённо) в глазах.
16 ноября. Новое помещение Союза табачников, ещё пустое и не отделанное. Чубаров переулок.
Когда думаю о Мережковском — у меня душа леденеет. Не знаю, почему это, но это всегда, всегда, как только подумаю о нём, как только представлю себе его фигуру, глаза… Вот уж, кто в Бога не верит, “как пить дать”.
16 ноября, ночью, за работой над лекцией.
Р.S. Ни к кому слово “фальшивый” не подходит так, как к Мережковскому. (Я видел его один раз мельком, в “Физе” (“о-<бщество>во поэтов”) в 1913 году, кажется).
Тяжёлые и горькие сомнения обуяли меня. Прости меня, Господи, за низость мою и ничтожество моё.
17 ноября, во время утренней молитвы.
Смотрю в глаза “порядочных людей” и делается стыдно за себя. Это стыд в моих глазах перегорает в страдание. (Ксеня недавно сказала мне: “У тебя всегда какое-то страдание в глазах…”.
В “Союзе”, на Николаевской, вечером и на другой день на Ивановской у табачников 18 и 19 ноября.
Как, в сущности, я мало знаю жизнь (не мою, полунебесную, полубесовскую, и хроменькую и пламенную, и жалкенькую, и чудесную, — фантастическую больше, чем реальную), а жизнь, “просто жизнь” с “неумолимыми” законами, с чёрствостью человека, общества, государства. Как мало я знаю условия жизни. Моя мысль, это стрелка от жизни, т.е. от “центра” жизни и фантазий, а не к жизни, “просто жизни”.
19 ноября, суббота (кажется). “Союз” (Николаевская) во время беседы с Дунаевым (рабочий, нечто вроде секретаря А. А. Каплана), который рассказывал про Америку, Шанхай (про жестокость американцев по отношению к жёлтым (китайцам), про драки матросов в портовых городах.
А.Н. (Буткевич) взял меня за плечо и сказал: “Ах, какой он худенький” (обращаясь к Ксени). Я вдруг страшно обозлился. До “бешенства”.
19 ноября, вечером, садясь ужинать, дома.
Вспомнил с ужасающей (прямо пугающей) ясностью дебаркадер Красного Села. Мы ждём поезда в Петербург (Я и Миша (Струве)), я провёл у него целый день в лагере, обедал на веранде его дачи… День чудесный… конец лета… Боже! Боже! Как мне жутко (и сладко) от этих воспоминаний! К нам подошёл Конге (поэт), он стоял тоже в Красном со своим полком, вскоре он был убит на войне. Мы о чём-то говорили… О стихах, кажется. К. спрашивает, есть ли у меня новые стихи. Я молчу. Миша, улыбаясь, говорит за меня: “Есть, есть…”. А все мои стихи про М., про Красное, и мне “неловко” их читать. Я иду к насыпи, прохаживаюсь, хрустит песок под ногами. Конец лета… Боже, Боже, как мне жутко и сладко от воспоминаний. Как я помню улыбку М… и прохаживанье по дебаркадеру в ожидании поезда…
20 ноября, утро, тёмное, оттепель, сидя на кровати и зашнуровывая ботинки.
Встретил быв.<шего> лакея Петра Алексеевича (Харитонова).
— Посмотрите!” — (и протягивает мне газетный листок). Идёт тихо, голова слегка трясётся. (Мне его так жалко). Беру из рук его листок. Огромными буквами: “Тень Александра II в Зимнем Дворце”. Качает головой. Верит. Шепчет: “Что будет? Что будет?”
20 ноября. Утро. Максимилиановский пер. (Я шёл по направлению к Вознесенскому).
Мне было стыдно смотреть в глаза (глаза были кроткие, тихие “с поволокой”).
20 ноября, Мойка, бани.
Под самое утро, засыпая (я вставал с кровати, ходил в ванную), вижу странное “видение”. Пластинку (как в стереоскопе). Какие-то фигуры, кровать, на неё кто-то садится, кого-то обнимает. Словом, дело не в самой картине, а в том, что перед закрытыми глазами проплывала картина, как миниатюрный кинематограф. Это было очень странное ощущение.
Утро 21 ноября (кажется 21-го, хорошо не помню).
21 ноября, утро (8-9 ч.) проснувшись, смотря на карту двух полушарий, на голубой океан (дверь открыта в коридор, в коридоре на стене висит эта карта. (Коля повесил).
Р.S. Вспомнил Хлебникова перед атласом (карта Азии) в верхней комнате у Бруни в Ак.<адемии> Художеств…
Я весь погрязаю в мерзости — грязной, продажной, отвратительной. Я прямо задыхаюсь от своей низости. Мне прямо душно от неё, физически душно.
21 ноября, ночью, засыпая.
Старуха няне (Пелагея) спрашивает меня: “Кто теперь главный? Рабочий? Да? (со злорадством). В большом негодовании. Скверно дело русских. Скверно дело русских…”. Так грустно и больно слышать это “скверно дело”. Наружно креплюсь. Улыбаюсь.
Конец ноября (один из дней) у Циммерман на Каменноостровском, коридорчик между столовой и няниной комнатой.
Какое волшебство! Какое чудо! Всё — волшебство, всё — чудо. И как это мы спокойно живём и ни о чём не думаем. “Привыкли” ко всему, чудеса уже не удивляют. Всё стёрлось, “очеловечилось” (ах, Господи, какая жалкая вещь — человечек). Серенький пиджак, электрическое освещение, газовая плита, лифт, телефон… Бррр… Иду полем. Растут цветы, пахнет сеном, ветерок дует — это чудо (хотя всё так просто). А во всех “усовершенствованиях” никаких чудес не вижу: хотя бы каменный дом начал вертеться, как волчок “паром и электричеством”. Поле — “василёк” (синенький, “одинокий”) всё же чудеснее…
Что может быть лучше таких фраз, как “стукни, не промажь” и т.п. сказанных вдобавок соответствующим голосом (хриплым, грубым). Эти слова, как старое, хорошее вино. И так же “опьяняют”.
Конец ноября (один из вечеров) возвращаясь из города домой. Лахтинская ул. пересекая Малый пр.
Лекция “Освобождение Индии. Война за освобождение Индии”.
На многих дверях красуются такие бумажки: “Здесь проживает гражданка (или гражданин) Французской республики (или Итальянского королевства) и находится под защитой законов такого-то государства”. Совсем как в Турции или Персии. Я испытываю чувство неловкости каждый раз, когда смотрю на эти удостоверения с соответствующими печатями и т.п.
Ноябрь, конец месяца, лестница, (Вознесенский пр. 20, где живёт Е.Г. (Широкова), лестница (Николаев.<ская> ул. 59, этажом ниже М.Н. (Шевцовой).
Крушение дружбы. Роман.
Мальчик, стригущий ногти в банях. Рассказ.
“Член Совещания”, которому мальчик, стригущий ногти, нечаянно поранил ножницами палец. “Чл. Совещания” ударил его со всей силой ногой в лицо. И стало вдруг так стыдно. Я — член “Совещания” и вдруг дерусь…
Где-то в глубине души есть какая-то дрянная зловонная яма. И сколько же выгребаешь из неё мерзости, всё ещё остаётся в ней столько же, сколько и раньше. Из этой “ямы” выползло и это отношение моё к “ходи” (так называют у нас рабочих-китайцев). Какое-то тупое, нечеловеческое (или слишком человеческое!) отношение. Будто к предмету, к животному, да еще не “симпатичному”, мерзкому.
- ноября, утро. Городская станция. У кассы, беря билет в Петрозаводск (передо мной китаец “ходя”, раздражающий меня своим долгим разговором с кассиром).
Вдруг вспомнил покойную бабушку (Ольгу Афанасьевну). Какая изумительная и чудесная была старушка. А ведь я её совсем забыл. Господи, как всё забывается. Если на минуту остановиться и подумать — страшно.
25 ноября, утро, почти темно. Вытирая руки после умывынья (смотря на церковную свечку, которая горит на письменном столе).
Около газетчика, на углу, собралась толпа женщин. Кричали: с нашим народом разве можно как иначе? С ним только плётками и пулями можно…
- ноября, утром, угол Широкой и Малого пр.
Я точно кожи не имею. Только выйду из своей берлоги к людям — будто мне сыпят соль на обнажённое мясо.
26 нб, ночь на 27-ое, вагон “Петербург-Петрозаводск” (Ещё не отошёл из Петербурга) среди духоты, харканья, табачного дыма.
Мне стыдно за каждый кусок, который я ем, когда не едят другие.
27 нб. вагон, за завтраком на чемоданчике.
Р.S. Такое же чувство (здесь же) охватывает меня за чтением книги. Я читаю, а рядом всё солдаты, женщины с детьми и они не могут читать. А я чувствую себя всё же, несмотря на это, недостойным их.
Не есть ли идея Интернационала — вторичная попытка построить Вавилонскую башню?
27 нб., вагон Петербург-Петрозаводск. Днём.
Разговорился с солдатиком (Лежал рядом на скамейке, была страшная давка). Вдруг сказал ему, что я хочу пройти пешком по монастырям. Тогда он мне рассказал, что он был послушником (1 год) на Валааме (по обещанию родителей в детстве. Он был болен и родители дали за него обещание, что если он поправится, то проживет в монастыре, и он поправился). Это было для меня так неожиданно, что я заплакал (тихонько) от радости (светлой радости).
27 ноября, вагон Петербург-Петрозаводск. А когда мы прощались, я хотел дать ему что-нибудь на дорогу (провизии) (ему ещё 70 вёрст пешком надо идти до своей деревни). Но моя подлая скупость помешала. Я дал ему только одно яйцо, купленное мной на станции за 50 копеек и то не без колебаний. (Так стыдно, стыдно мне!).
27 нб. Ст. Оять.
Лекция (Царство Зверя) Была в общем скорее неудачная, но меня “тронул” сторож училища. Он как-то особенно посмотрел на меня в перерыве и потом, прощаясь, после окончания, сказал: “До свидания” с таким видом, будто говорил: “Благодарю вас”. Глаза у него совсем как у Распутина. Я чувствовал в них что-то не простое.
28 ноября, при выходе <из> Братского дома, в котором была моя лекция (Петрозаводск).
Разговорился со случайным встречным во время стоянки поезда. Какие чудесные совершенные глаза. Такая чистота, о которой может только грезиться. Я вдруг почувствовал, что всё вокруг качнулось — и снег, и поле, и небо. И всё заключилось в одни глаза.
28 ноября, днём. Ст. Ладейное поле. (Между СПБ и Петрозаводском).
Р.S. А волосы чуть-чуть седые, так смешно, так противоречит молодости.
Я съел в вагоне рябчика и кости спрятал в карман, чтобы не сорить. Сегодня утром выбрасывая сор из кармана, вынул эти кости (скелет) завёрнутый в бумажку. Вдруг, мне стало как-то неприятно. Я вспомнил почему-то гробик. (Это было в Карсе, до 1900 года, ещё до корпуса, у сторожихи умер ребёнок, и его хоронили почему-то не на кладбище, а во дворе, в углу, около сарая. Нас (меня и Колю) выгнали со двора, мы смотрели из окна залы (это было в Мариинском училище, где мама в то время была начальницей). И мы с Колей подглядывали из окна, умирая от любопытства. И вот этот скелет рябчика мне напомнил что-то горькое, что-то неумолимое.
27 ноября, (Петрозаводск). Духовная Семинария. В спальне Б.Г., около рукомойника, пишу на стене и потом на коленях, подложив под бумагу манжеты Б.Г.
Горько, горько… Может быть все мои лекции только “мутят” народ. Я сомневаюсь, я мучаюсь.
28 ноября (Петрозаводск) после лекции, глубоким вечером, сидя на стуле (отдыхая) в тёмной комнате (спальня Б.Г.).
В перерыве моей лекции (“Царство зверя”) подходит ко мне солдат, крестьянин Олоненцкой губернии (потом оказалось, что он прапорщик из солдат) и говорит, будто моё утверждение, что если всё войско как один человек выйдет из окопов с молитвами, то “враг” дрогнет — не верно, а что немец просто перестреляет нас, и в доказательство своих слов привёл случай, когда в Японскую войну солдаты вышли на молитвы под пули японцев. Японцы будто бы “дрогнули”, а потом опомнились и начали стрелять. “Но ведь это доказательство правды моих слов!” воскликнул я. Ведь это миниатюра той грандиозной картины, которую представил себе я. Здесь солдаты были не подготовлены к подвигу и то японцы “дрогнули”, а что было бы, если бы осуществилось моё предположение, и всё войско вышло бы, как один человек, без оружия, на “врага” с пением молитв? О, я так глубоко чувствую свою правду.
28 нб. “Братский дом” во время перерыва (Петрозаводск).
Господи! Господи! Избави человечество от этого ужаса (сон в ночь с 28 на 29 ноября: проснулся в 6 ½ ч. утра).
Толпы народа… беспорядочные, идущие по улице, несут ограбленные вещи, масса священников всех национальностей и все пьяные, идут, шатаясь (с церковной утварью, с лампами, с канделябрами) тут и армянские священники и русские, и пасторы, и китайцы и малайцы. Помню какой-то золочёный сосуд, какие-то золочённые подсвечники. И хотя это шествие — революция, стою у окна, смотрю на это ужасающее (хотя не воинственное, даже мирное, не пьяное) шествие и думаю: “Вот и долгожданная революция в Германии”. Причём тут мысль о Германии — трудно сказать, толпа ведь не немецкая, а интернациональная). И хотя эта революция — светлое, освобождающее начало — в воздухе чувствуется что-то ужасающее, что-то кошмарное и воспринимаю этот сон, как кошмар.
Петрозаводск. 29 нб., утро; тяжело. Господи! Господи! Господи! Освяти, помилуй, спаси человечество, и, Господи, прости меня за то, что я имею смелость молиться за человечество.
Добавление к сну (ночь с 28 на 29 нб.):
Я стою у окна, ощущение, точно всё это происходит в Карсе, я будто стою у окна, в Мариинском училище, и толпа проходит по нашей улице (Губернаторская улица, кажется: не помню хорошо). Особенно запомнилось мне лицо армянского священника. Он шёл в группе священников совершенно пьяных, качавшихся, и сам был пьян (причём все качались не просто, а как-то особенно, точно их швыряло на палубе парохода в страшную бурю). Я сейчас припомнил, что этот священник смутно напоминал мне лицом какого-то армянского священника, которого я видел когда-то на Кавказе (когда и при каких условиях — не помню). Он был худощавый, с тёмной бородой, с каким-то безумно (от опьянения) устремлённым вперёд взглядом.
У всех было что-нибудь в руке: или лампа, или этажерка, или таз, или ещё что-нибудь. Поражала какая-то особенная пестрота одежд и лиц. Встречались какие-то пёстрые халаты; солдат было немного. Да, ещё одна особенность: толпа была не европейская, а какая-то всемирно-международная и, однако было ясное ощущение, что это революция, и именно революция в Германии.
29 нб. Утро, после прогулки по городу (Петрозаводск).
Р.S. Но главное, как я уже записал, как только проснулся, это — страшное ощущение душевного опустошения, какого-то всемирного озверения.
Ко всем людям нельзя относиться одинаково. Нужно играть на человеческих душах (лицах), как на клавишах (do, re, mi, fa, col, la, ci). (Одна из мыслей (сознаюсь, что одна из недостойных человеческих мыслей)).
29 нб. Петрозаводск. Утро. За чаем в буфете Совета раб. и солд. деп. По поводу буфетчика (курносого мальчишки, дымившего мне в лицо махоркой).
“Я вас люблю, и Вы представьте, что это пустяки”. “Георгий” (крупными буквами). “6666”. “Корнилов пёс собачий”. “Кал…(не докончено). “Фока глядит с бока”. Надписи на деревянном столе в буфете местного Сов. раб. и солд. деп.
Петрозаводск. Утром. За чаем 29 ноября.
Опять насилие над волей! Значит, без насилия нельзя. Вся жизнь — одно насилие. Смерть — освобождение (истинная свобода!).
Моя заметка на полях книги по поводу слов Прудона: “Кто не будет принадлежать к союзу, тот дикий и будет стоять вне его зашиты”. (курсив мой).
29 нб. днём. Здание Совета. Моя комната.
Да, да, мы (люди) маленькие, ничтожные паразиты на каком-то громадном (для нас) существе, а может быть трупные черви на гниющем трупе.
27 нб. (Петрозаводск) у Б.Г. Во время разговора о русской промышленности. Миша Карнаухов ходит по комнате, я сижу в кресле, Б.Г. на стуле у стола.
Стало вдруг грустно.
29 Вечером. Слушая струнный оркестр рабочих (репетиция к завтрашнему вечеру). Помещение Совета.
Как всё везде одинаково!
Здесь же, 29 нб. вечером.
Миша Карнаухов сказал, что моя лекция произвела гипнотическое впечатление. Это для меня очень важно. Внешний неуспех отпадает, как засохший лист.
29 нб. около 11 ч. вечера, буфет при Совете, за чаем.
Нужно быть или злостным негодяем, или деревянным идолом, чтобы всеми силами души (живой, человеческой души) не противодействовать войне, где бы, как бы и по какому поводу она бы не возникла.
30 нб. Петрозаводск. Александровский казённый снарядоделательный завод. Во время осмотра завода и наблюдений за выделкой шрапнельных снарядов (показывает Миша Карнаухов. Он здесь механик Округа).
Господи! Насколько светлее, чище, лучше, изумительнее, чудеснее всё простое, русское, провинциальное — всего петербургского, злобного, низкого.
27 нб. Духовная Семинария. На программе лит. вечера в пользу нуждающихся семинаристов.
Нельзя говорить, что Россия в смятении. Так тепло, так хорошо.
30 нб. на вечере в Семинарии.
Нет! Нет! Нет! Здесь (на земле) невозможно разрешить загадку жизни.
30 нб. вечер в семинарии, во время пения хора.
Что может быть противнее “полуинтеллигентских” людей. Ужасно! Ужасно!
30 нб. вечером; проходя к себе в комнату через нижнюю залу Совета (там лит. муз. вечер). Петрозаводск.
Какая во мне страстная (властная) жажда славы. Хожу по городу и терзаюсь от ярости, что не всё меня знают, не все заняты мной. Об “обществе” уже не говорю. Прямо давлюсь, когда при мне не занимаются мной (в гостиной, например, в тех случаях, когда на меня не обращают внимания).
30 нб, вечером, у себя в комнате. Здание Совета (Петрозаводск).
Ничего нет унизительнее (омерзительнее) того, что дед (старик, сторож, такой хороший, русский, весь сухенький, как отшельник) выметал мерзости этой лжедемократической сволочи.
1 дек, рано утром. Проходя по Советскому помещению (в уборную).
Сторож подметает сор после вчерашней вечеринки, на которой плясали и сорили потные девицы, приказчики, писаря и т.п. “демократическая” накипь. Меня пронзило больше всего то, что этот чудесный старик должен чистить мерзости этих пакостников. Это оскорбление самого святого. Это даже не очищающее самоунижение (я не могу объяснить почему, но это так!)
Как приятно ходить по улицам одному. Именно — одному.
1 дек, утро, улицы. (Злясь на Розена, который увязался за мной).
Нет предела моей подлости, т.е. в том смысле, что я всем говорю разное (всё неискрено) и не потому, что это выгодно, а просто нет охоты быть искренним со всеми.
1 дек. Александровский казённый снарядоделательный завод (Петрозаводск). У Миши Карнаухова в служебной комнате. (На плане города, который нарисовал Миша).
Иной раз взглянешь в какие-нибудь глаза (какого-нибудь старика на улице и женщины в сером платке) и чувствуешь (веришь) и так веришь, что ничто не может разуверить, что будет спасение, что спасётся человечество. Другой раз посмотришь мельком на какую-нибудь чью-нибудь скулу, на губы, на красное и крепкое (самодовольное) лицо и вдруг сердце сжимается в комочек (мысленно) и чувствуешь, что ничего-ничего не будет — всё так и останется в мире, как есть (та же “мерзость запустения”). Страшно становится.
1 дек. Столовая служащий Мурманской ж.д. Во время обеда. Петрозаводск.
Господи! Как хорошо здесь среди снега и свежего строевого леса. Всё низкое и злобное уплывает (тает).
1 дек, днём. Улицы Петрозаводска (в поисках Контроля Мурманской ж.д., где служит Б.Г. (Борис Георгиевич Широков).
Очень тяжело! Очень тяжело!
1 дек. вечером, комната Миши Карнаухова (говорим о “человечестве”).
Господи, Боже мой, Как я чувствую Тебя, как я счастлив, что Ты со мной!
1 дек, вечером, дома. После тяжёлого дня душевной опустошённости.
Я стараюсь всегда избегать услуг (мне стыдно ими пользоваться), у меня какое-то особенное, исключительное (“болезненное”) отношение к прислуге и в результате всегда презрение со стороны прислуге ко мне. (Она, вероятно, думает, что я избегаю услуг по каким-нибудь иным причинам). “Презрение” это совсем не обидное для моего “нутра”, всё же несколько коробит (шелушит) мою “поверхность” (вспоминаю оболочку моего я).
2 дек. утром, проходя через кухню после умывания. Петрозаводск.
Такой зелёной краски я никогда не видел.
2 дек. днём. Смотря на зелёную полоску на небе (среди туманного, кое-где просвечивающегося неба. Смотря на церковь, которая вся, как на ладони).
Мариинская улица. Петрозаводск.
Когда я вижу “визитку” (особенно, если она на тонком “вертлявом” человеке), меня охватывает тошнота.
2 дек, днём. Столовая служащих на Мурманской ж.д.
Боже мой! Как бы мне хотелось простого, человеческого счастья — (“тёпленького”, “простенького”, “ситцевого”) (тихой, верной любви).
2 дек, вечером, после лекции. Братский дом. Петрозаводск. Во время прений, слушая “одним ухом” Розена.
Чувствую, что что-то не то. Какая-то пропасть Страшно признаться, но у меня какое-то полное (холодное) безразличие ко всем и ко всему.
2 дек, ночь на 3-ье. Моя комната. Во время разговора с Коржевиным (по поводу моей лекции). Он сам на моей лекции не был, но услышав о ней, пришёл ко мне. Мы познакомились, и вот разговорились. К. — секретарь здешнего Гл. Дорожного Комитета, симпатичный, искренний. Ах, как мне стыдно за себя, за мою хищную жажду славы и за мою душевную низость, иной раз доводящую меня до смертельного изнеможения.
Несмотря на мои розовые очки, у меня нет доверия к людям. У меня скверная подозрительность.
3 дек. утро, за чаем. Буфет при Совете. Петрозаводск.
Может быть, всё можно простить “большевикам” за приближение мира народов (если он осуществится).
3 дек. Столовая служащих Мурманской ж.д. во время разговора с военнопленным мадьяром.
Меня провожал на вокзал мальчик. Я нёс маленький чемоданчик, ему дал потяжелее. Я видел, что ему было трудно нести, меня это мучило и, хотя мне было бы не так уж тяжело взять большой чемодан (немного больше маленького) я этого однако не сделал. Лишь под самый конец пути переменился с ним и то через несколько минут вернул ему этот чемодан, т.к. на нём оборвалась ручка.
3 дек. днём. По дороге на вокзал.
Р.S. Я бездушный, жалкий, злой. Вся моя доброта — это какое-то недоразумение. Каждый мой день, каждый мой поступок, каждое движение мысли подтверждают это.
Господи! Помоги мне служить униженным и оскорблённым!
3 дек, вечером, на кухне, во время разговора с “дедом” о бедных, стариках и убогих.
Все мы притворяемся, что любили добро.
4 дек. Утром, за чаем. Советский буфет. Петрозаводск. (Сейчас еду в Петербург, вчера не попал на поезд).
Вспомнил почему-то глаза Клюева, т.е. выражение его глаз, которое было тогда, когда мы выходили с ним из “салона” Швартц на Знаменской (религиозные духовные беседы). Это было, кажется, в ноябре 1916 года. Мы встретились с Клюевым случайно. У него были совсем прозрачные глаза, и в них было полное неверие (“умрёшь, лопух вырастет”). Страшно.
4 дек, вечером; вагон Петрозаводск-Петербург.
Не могу понять: неужели я действительно в глубине души за самосуды. (Хотя бы на секунду, хотя бы по частному случаю).
4 дек. вечером. Вагон Петрозаводск-Петербург. Во время разговора с солдатами о самосудах. Я говорил против самосудов, доказывал безнравственность и вред самосудов, но выходило это бледно, и в душе я был за, т.е. думал, что самосуд — это действительно радикальное средство от воровства, грабежа и других уголовных преступлений. Умом я это понимаю, и в этом смысле я за самосуды, но душа возмущается тем, что я мог об этом даже подумать.
Из случайно услышанного разговора (рассказывал солдат с лицом “почти интеллигентным” в вагоне III класса. Я возвращался из Петрозаводска в первых числах декабря).
И вот был этот Керенский сначала за народ, а потом “богатые” окружили его и говорят ему: “Ты свою жену брось и на “кадетке” женись, мы тебе денег много дадим, дворец построим”. Тот (Керенский) сперва не соглашался, всё за “народ” стоял, ну а потом всё-таки, значит, уговорили его, бросил он свою жену и на кадетке женился…
Первые числа декабря, поезд; проходя через вагон III класса.
Вдруг стало легко, точно я на крыльях несусь, тела, будто нет, веса будто нет.
7 дек, днём. Читая стихи “Россия” (“Христос, спаси её, больную, изнемогающую Русь”) у Софьи Исаевны, перед топящейся печкой, в гостиной.
Пишу и думаю: записывал ли бы я все движения своей мысли, если бы знал наверное, что никто, никогда не прочтёт всего этого?… Мне почему-то кажется, что не записывал бы. Значит — всё одно кривлянье дрянной, поганой обезьянки. Значит — никакого просвета. Всё для других, посмотрите, мол, как я хорош. Самая настоящая душа, живая, трепетная. И мысли иногда умные попадаются. Следите, следите за каждым движением моей мысли! Так выходит.
Ночь с 8 на 9 дек. (за перепиской в клетчатую тетрадь путевых заметок. (СПБ — Петрозаводск и обратно).
Просматривал статью Закржевского о моих стихах. И вдруг почувствовал такую ужасную сиротливость. Зачем, зачем он умер!
Ночь с 8 по 9 дек.
Р.S. Знаю: я жалею о его смерти больше всего потому, что теперь некому обо мне так хорошо (восторженно) писать!
Вспомнил рукомойник на кухне (в Петрозаводске). Он был такой трогательный. Над бочкой был водружён чайник, в него наливалась вода, при наклоне чайника вода выливалась, и таким образом происходило умывание.
Ночь с 9 на 10 дек. перед сном (после переписки в клеёнчатую тетрадь путевых заметок).
Не знаю, что сделать с собой, чтобы избавиться от возмутительной, грязной, пышной злобы, раздражительности. Стыдно за себя до невыносимости!
Ночь с 9 на 10 дек; вспомнив сегодняшнее безобразное пререкательство в трамвае (не крикливо-вспыльчивое, а мелочно-раздражительное, тупое, мещанское, омерзительно-нудное).
Думаю: неужели нельзя “вычистить” свою душу, как стекло — избавиться совсем от злобы и мерзости!
10 дек, воскресенье, полдень. Один дома, все ушли. (За стрижкой ногтей).
Р.S. И ещё подумал за стрижкой ногтей о том, что ведь, в сущности, я злая хищная птица с острыми ногтями. Удивительное ощущение было, точно я когти себе обстригаю. Злая, хищная птица и невредная (т.е. не особенно вредная) только потому, что злость (хищность) уравновешивается трусостью. С ужасом думаю — неужели все люди такие, но только не все отдают себе в этом “отчёт”. И если бы только Господь (которого я там пачкаю своими нечистыми мыслями и устами) показал бы мне хотя бы бледный, еле заметный путь очищения.
10 дек, воскресенье, полдень.
Голодный волк. Голодный человек — это то же самое. Нет никакой разницы между в. и ч. (волком и человеком). Человек — самое хищное животное в мире.
12 дек, днём. Вегетарианская столовая, П.<етроградская> Ст.<орона> уг.<ол> Введенского и Большого.
“Вера в Бога рождается из присущего человеку чувства Бога, знания Бога, и подобно тому, как электрическую машину нельзя зарядить одной лекцией об электричестве, но необходим хотя бы самый слабый заряд, так и вера рождается не от формул Катехизиса, но от встречи с Богом, в религиозном опыте, на жизненном пути”. Сергей Булгаков. “Свет невечерний”. Стр. 26. Изд. 1917 г.
Господи Боже, избавь меня от моих мерзостей и дай мне силы служить несчастным и униженным. А что я призван служить им — об этом мне говорит моё сердце, переполненной Тобой, Господи!
12 дек. вечером, читая Булгакова.
Читая “рукопись” Анны Шмидт (целая книга, напечатана в Москве) и вспомнил Рондинелли (Елену Константиновну Григорович). Читал эту книгу в вагоне, когда ехал в Петрозаводск (26-27 нб.).
Записал 13 дек, дома, днём.
Сегодня у меня было такое тяжёлое утро, такое душевное опустошение, такая тупая боль. Ужаснее этого состояния себе трудно представить. Поводом (только поводом) к такой душевной опустошённости была одна бестактность Ксени (абзац зачёркнут).
(Утро было ужасное и горькое, и вдруг две неожиданные встречи днём, посланные Господом, и я снова на вершине душевной умиротворённости).
Встреча первая: Иду по Малому пр. (только что свернул с Карповки), иду удручённый, с поникшей головой. И вдруг сталкиваюсь с Скалддиной. Я её не видел, она меня первая остановила, чуть не за руку взяла. Пригласила к себе. Я с радостью пошёл. Сидели, разговаривали, пили чай, я так отдохнул душой у них.
Встреча вторая: Ездил в манеж Гренадерского полка на лекцию В. Чернова: “Советы и Учредительное Собрание”, оказалось, что лекция завтра, а не сегодня. Я поехал домой и в трамвае встречаю Гордина. Он уговорил меня поехать вместе с ним к Лоре Михайловне. У неё было совсем чудесно, и я совсем душевно просветлел.
Господи, мой Утешитель, мой Руководитель, прости мои низости и мерзости и помоги мене найти вечного друга. Как я хотел бы, чтобы М.М. был моим вечным другом.
14 дек, там же, вечером.
Опять слушал разговор о самосудах (над ворами и жуликами). Говорили солдаты. Защищали с ожесточением самосуды. Буквально с “пеной у рта”. Боже мой, как страшно. Прямо дышать трудно.
15 дек, вечером. У входа в цирк “Модерн”.
Почему у “эсеров” (почти у всех поголовно) такие благородные лица. Почему среди “эсеров” не чувствуешь никакого “страха”? В сплошной “эсеровской” аудитории я бы решился крикнуть что-нибудь им неприятное без размышлений, в большевистской аудитории нельзя пикнуть — растерзают на части. Почему среди большевиков так много “подонков”, так много самой ужасной, самой омерзительной и злобной черни? Почему около цирка “Модерн” я чувствую себя оплёванным и загрязнённым, почему я не вижу там — человеческого чувства? “Большевизм” — это самодержавие наизнанку, это хуже самодержавия. Царское самодержавие — это была держава “белой кости”, а большевизм — это держава “хама”, ничего общего не имеющего ни с “обездоленными”, ни с “угнетёнными”. Ужасный жандармский дух, “удушье”. Когда думаешь о низости и зверствах этой черни, то страшно становится за человека.
15 дек, вечером. Манеж Гренадёрского полка (уг. Монетной и (нрб). На докладе В. Чернова “Советы и Учредительное Собрание”.
25 дек, днём, просматривая записи.
Сон (ночь с 15 на 16-ое декабря).
Я — в Туркестане. Брожу по гористой местности. Меня кто-то сопровождает. Я всё спрашиваю: “Что, по-вашему, красивее, Кавказ или Туркестан?” Кругом пёстрые картины (совсем как на выставке футуристов, особенно, как у художника… (забыл фамилию), у него ещё есть картина: на блюде лежит огромная рыба в пёстром гарнире). Так вот такой гарнир — туркестанская пестрота. Потом мы возвращаемся с прогулки обратно (домой?). Идём вдоль крошечной речки (цвет воды зелёный), очень прямой и длинной. Но очень узкая, как ручеёк, однако на ручеёк не похоже, т.к. ручеёк бывает обыкновенно извилистым, а эта речка прямая, скорее похожа на очень узкий канал, на канаву. Вокруг сырая глина. И мы, как в болоте, завязаем в ней. Особенно я. Мой спутник мне помогает выкарабкаться. Я в туфлях на босую ногу. Туфли всё время спадают. Я побаиваюсь. Ещё до этого, бродя по гористой поверхности, я вспоминаю Никса (Бальмонта) и думаю: “Вот было бы хорошо, если бы он был здесь, со мной”.
16 дек, утро.
Как иногда мне делается страшно за человечество.
17 дек, столовая у Циммерман (Каменностр.<овского> пр.<оспекта>) во время чая, рассматривая карту Азиатской России. (А.Ф. спорил, что на Мурман надо ехать не через Петрозаводск).
Р.S. Что ожидает нас? Антихрист, антихрист. (Как я понимаю самую возможность появления мысли об антихристе в народе).
Я нашёл маленькую церковь (деревянную), там есть такой уголок у иконы, почти скрытый от посторонних глаз. Как меня тянет туда. Я уже два раза там был. Сидел на табуретке у иконы. (Стоять нет сил, я так устал, так утомляюсь (от слабости)). Боже, Боже, только в Тебе можно найти утешение!
17 дек, вечером, дома.
Все “ахают”, что разгромлено столько имений, и что гибнет столько ценностей искусства (имение Половцева (около Луги)), разгром Зимнего Дворца. А мне “ни чуточку” не жаль этих “сокровищ”, т.е. не то, что не жаль, (Это невозможно не жалеть), а просто мысль о тех ужасах голода и холода, которые приходились (зачёркнуто), но эту жалость застилает мысль о страдающих нищих, голодных детей, о них ведь никто не “ахал”, когда всё было “благополучно”, когда всё было спокойно (когда не было революции). Вот эта бьющаяся в моей голове мысль не даёт мне жалеть о сокровищах искусства! (т.е. вернее, не даёт мне сочувствовать, “поддакивать” извергающим вопли о гибели культуры). Но помимо всего, такой культуры мне не жаль.
17 дек, ночь на 18-ое, перед сном.
Замечательно: был царь, самодержец, (мужской род, мужское начало) долго был крепок (пока не “подгнил”), была — сила. Потом было — Временное Правительство (средний род) качалось, колебалось, и ведь было детски романтическое, хотело управлять красной гвоздикой в туберкулёзной (на перевязи) руке Керенского (вместо тяжёлой рукавицы императора Петра) и быстро пало. Временное Правительство не могло долго существовать, оно было “временным”, слабеньким, (“колеблемая ветром трость”). И вот появилось — большевистское правительство — Смольный (короткое, хлёсткое — такова уж случайность — и, главное, снова (мужской род, мужское начало. И снова палка (насилие). От царя (муж) к Смольному (Смольный — муж) через “серединку”, через “средний род”, через “болотце” (благородное, хорошее, романтическое, но… всё же “болотце” через “адвокатский социализм” (как хорошо сказал Петров-Водкин — “адвокатский социализм”). Но Россия — Россия — она ведь, как женщина, застрявшая в колёсах “мчащегося к социализму” поезда.
19 дек, проходя мимо жёлтых стен быв. кафэ “Ампир” (Садовая ул. уг. Итальянской) днём.
Вчера чувствовал себя разбитым и больным. Хотел утешить себя “демоническими” мыслями, что всё — всё равно. Умру — и… и в том и в другом случае — уж всё равно будет, что с Россией, будет ли она “великой” или несчастненькой, или даже просто: будет или не будет вовсе. Закутался в одеяло и лёг сейчас же после обеда. Спал до вечернего чая… (забылся!), а сегодня утром проснулся и снова чувствую связь (физическую) с Россией. То, что она — Россия и мои мозги связаны крепкими жилами, и будто каждый день, каждый час кто-то растягивает эти жилы (они рвутся, кровь идёт), хватая одной рукой Россию, а другой рукой — мой мозг, то, отдаляя их друг от друга, то, приближая снова (а жилы рвутся, кровь идёт, и смотреть на это страшно, не то, что переживать.
19 дек, днём, у П.П. Погодина, на Загородном, во время разговора о России (в передней, перед уходом).
Наше несчастье (и наша погибель) в том, что мы — (русские) — нечестны и продажны, в самом буквальном, в самом позорном смысле этого слова.
19 дек, днём, Б. Ружейная, возвращаясь домой. Падает снег. В душе — стыд и боль. И опять в тысячный раз бьётся мысль, как ласточка около гнезда: если все такие, как я, то немудрено, что земная жизнь наша так горька на вкус.
Весь ужас в том, что как бы я не терзался своей низостью (как бы не каялся), я знаю (и хорошо, ах, как хорошо знаю) что я никогда не буду лучше. Гадина… жутко произнести это слово… но “это — так…”.
20 дек. утро. Большой пр. Пет.<роградской> Ст.<ороны>. После долгого и тщетного ожидания трамвая у остановки около аптеки Майзеля. Рядом идёт какоё-то солдат, тоже “отчаявшийся” дождаться трамвая…
Р.S. Нет! Нет! Это не справедливо! Я могу быть лучше, я хочу быть лучше (светить) и в этом Ты поможешь мне, Господи Боже, родной мой, незримо присутствующий вот здесь, вот сейчас, у меня, со мной Христос!.. Господи! Господи! Господи! Спаси меня, Господи, как я чувствую Тебя.
20 дек, ночь на 21.
Посмотрел на себя в зеркало и вдруг почувствовал, что я самому себе чужой. В глазах какой-то зеленоватый блеск, лицо чужое. Вот так глядел бы я должно быть на чьё-нибудь лицо в толпе, в поезде… Это была одна секунда…
21 дек, днём. уг. Каменноостровского и Большого, у остановки новодеревенских трамваев, смотря в зеркало у парикмахерской (зеркало старое, потёртое, местами испорченное). Страшная метель, всё засыпано снегом, трамваи не ходят.
“Возьмите только одни души, плачущие в теле вашем”.
Из “Послания” Кондратия Селиванова (по книге В. Розанова “Апокалипсическая секта”). Какие изумительные слова!
21 дек, вечером, дома. За окном — вьюга.
Роман “Большая печать” (из жизни скопцов). Происходит в Петербурге, на окраине, дом двухэтаж. деревянный, благочестивый. Занавесочки. Две сестры, Варвара и Олимпиада, у них на воспитании сирота Ваня, ему 16 лет. Он знакомится со старцем Никанором. Его соблазняют принять “скопчество”. Ваня благочестивый. Его тянет к “тихой жизни”. Случайно о нём узнаёт священник (изумительная жизнь) и хочет, чтобы Ваня пошёл в монастырь. Из-за Вани борьба (скрытая) между священником отцом Петром и старцем Никанором, скопцом. Никанор обманом завлекает Ваню и оскопляет его, когда Ваня уже почти соглашается постричься в монахи.
Выборгская сторона…За перегородкой рассказ старика о “житии святых”, т.е. о житии скопческих “святых”.
Ну, до чего изумительна и непонятна наша жизнь, как бы мы не уверяли себя в обратном.
21 дек, поздний вечер. Количкина комната. Глядя на горящие дрова (зачёркнуто). Целую Колечку на ночь и глядя в “открытую печку”, где пылают ярким пламенем дрова.
Р.S. Какая ужасная загадка, и какая блаженная загадка!
Антоний Великий, Макарий Египетский. Изречения.
Николай Александрович Мягков рассказывал мне, как в одном из “игорных клубов” он наблюдал следующий эпизод: какоё-то господин в форме “военного чиновника” сильно проигрывал и расплачивался всё новыми пятисотрублёвками. Когда он всё проиграл и ещё задолжал, он решил поехать в гостиницу за деньгами. Тогда некоторые игроки заподозрили, что он играет “на арапа” и хочет “скрыться”. Рядили, судили, и решили дать ему “провожатых”, но подозреваемый “оскорбился”, и для “утешения” недоверчивых партнёров показал свой “вид” — бумажку, в которой “удостоверялось, что он “революционный” комиссар и на словах ещё добавил, что в его распоряжении “целая касса” (очевидно, не своя, а казённая).
На Н.А. этот эпизод произвёл удручающее действие, и он рассказывал об этом с сердечной болью. А я вдруг (к стыду своему) весь загорелся жадностью. Передо мной так и запрыгали, как рыбы в горячей воде, эти “новые пятисотрублёвки” и я почувствовал, что если бы в моём распоряжении была бы такая “касса”, то я бы не мог бы удержаться и не делать того же, что делал этот “комиссар”. О, если бы кто-нибудь знал, как трудно мне было самому себе, в этом признаться. Самое ужасное в жизни — это когда теряешь уважение к самому себе, когда “не уважаешь” себя, когда даже больше: просто презираешь себя, “брезгуешь собой”.
Пишу это, я прямо холодею и не знаю, смогу ли я еще на что-нибудь надеяться, смогу ли глядеть в глаза чистым людям.
22 дек. в трамвае № 4, днём. Еду в Смольный, в редакцию “Известий”. Вагон поминутно останавливается, — все рельсы занесены снегом — следы вчерашней вьюги и сегодняшнего ветра. С Н.А. встретился у “остановки”, на углу Садовой и Инженерной.
Когда я говорю с А.А. (Блоком) чувствую какую-то ужасную неловкость. И страшно хочу казаться лучше, чем есть на самом деле. И хочу избавиться от этой “неловкости” и от этого ещё больше “запутываюсь”.
22 дек, днём у Блока (на Офицерской).
Р.S. Это мой второй “визит” к Б. Первый — шесть лет назад, когда он жил на Б. Монетной (и я жил на той же улице в деревянном доме с Юрой Ясницким, последний год студенчества).
Прямо стыдно заносить в тетрадь такую гадость, но… надо записывать всё, после разберу (если буду жив и здоров), что важно, и что неважно.
Одеваясь в передней, я почти сознательно надел не свои калоши, а немного новые. И сейчас же решил, что если дома узнаю “наверняка”, что это калоши не мои, то стоимость калош пожертвую нищему.
22 дек. днём. Вегетарианская столовая на Троицкой улице. Прихожая.
Может быть Христос, бесконечно любя человечество, проповедовал девство (понятое впоследствии скопцами, как “скопчество”) поняв “бессознательно”, что единственный путь, ведущий к улучшению человеческого быта — это улучшение народонаселения, “чтобы всем хватило хлеба”, и если смотреть на скопчество, как на жертвенность, на скопца, как на человека, который жертвует своим личным счастьем, своей радостью, (пол — источник радости, жизнерадостности) для того, чтобы “потесниться”, чтобы было место другим, чтобы не отнимать хлеба у других, не плодить “лишних ртов”, словом — сознательно уменьшать, т.е. не увеличивать народонаселение земного шара, тогда скопчество делается из “вредной” секты чудесной сектой.
22 дек. Читая “Апокалипсическая секта” В. Розанова.
Точно я когда-то уже видел этот тёмный провал. Ощущение очень, очень странное и какое-то особенное, не простое.
22 дек, сумерки; поднимаясь к себе в 6-ой этаж по совершенно тёмной лестнице (электричество ещё не дано) и глядя наверх в “провал” (для лифта). Кругом совершенно темно, а сверху через окошко на крыше падает сумеречный ещё дневной свет, и перила образуют какую-то странную ломаную линию, немного напоминающую почему-то картинку к рассказу “Вий” (на которой изображён летящий гроб; линия перил напомнила линию полёта этого гроба).
Вдруг как-то особенно ярко вспыхнуло солнце. Мне вспомнился почему-то Карс, Мариинское училище и жёлтый подоконник, на котором я так любил лежать (окно выходило к губернаторскому саду, чудесно помню забор, высокий, деревянный, выкрашенный голубовато-серой краской с отверстиями такой формы
23 дек, днём, завтракал в Вегетарианской столовой на Бол.<ьшом> пр.<оспекте> Пет.<роградской> Ст.<ороны>.
Политики не делают истории. История (события) идёт сама, своими неумолимыми шагами. Но так видимые и ощущаемые людьми события не могут обойтись без людей, через которых им надо выявляться (люди — своего рода проводники электрической энергии), то она выбирает из толпы (из толп) “этих людей»; но такими “проводниками” исторической энергии могут быть только или великие праведники или великие негодяи; обыкновенные люди слишком непригодны для этого, слишком “мягкотелы”, они не могут быть “проводниками”. А так как “негодяев” больше чем “праведников” то вот почему среди “политических деятелей” проводящих даже прекрасные, безгрешные идеи так много авантюристов и нечестных людей. И отсюда: личная нечестность не может мешать быть борцом за “лучшие идеалы”, не может мешать этой борьбе.
23 дек.
На митинге в Гренадёрском манеже В. Чернов, говоря о выборах в Учредит. Собрание, говоря об отношении к этим выборам крестьян, сказал, что они (крестьяне) шли на эти выборы, как на праздник, надев чистые (парадные) рубахи, но потом, очевидно вспомнив, что всякая религиозность нынче является признаком “контрреволюционности” быстро (очень ловко и для других я думаю незаметно) добавил: как в прежнее время они (крестьяне) шли на праздник.
Меня эта “эквилибристика” (надо отдать ему справедливость очень искусная) резнула.
23 дек. Митинг был давно (сравнительно), почему-то сегодня особенно ярко вспомнил этот эпизод.
“…пишу не для славы. Слава моя — не крест, а дом мой — темница” (из послания Кондратия Селиванова (из книжки Розанова (В.В) “Апокалипсическая секта”).
Записал 23 дек, ночью. Какие изумительные слова! Какое пламя! Боже! Боже! Как вспоминается в такие минуты, что Ты — в каждой капле крови, в каждом дуновении ветра и какой ужас охватывает ум и сердце, когда думаешь о безумцах, пигмеях, “отрицающих” Тебя!
“Возьмите с собой только одни души, плачущие в вашем теле”. Из послания Кондратия Селиванова.
23 дек, ночь.
Не помню, записывал я это или нет: у “большевиков” — нет средних людей: там — или ангелы. Или — бесы. И потому они так несчастны и беспомощны, несмотря на свою “силу”, “мощь”, “грозные жесты” и “террор”.
23 дек, ночь на 24.
Всегда во время праздников (Рождество, Пасха), когда я провожу их среди “родственников”, особенно среди детей, я чувствую какую-то опустошенность, какую-то невозможную грусть. Сегодня я понял, “в чём дело”. Глядя на детей, я тоскую, что я — “последний”, что на мне “всё кончится” (у меня не будет детей). Вот откуда эта страшная опустошенность, вот откуда эта “женская” грусть.
24 дек, на ёлке у Женечки (Печаткиной). Сижу на диване, закрытый от всех ёлкой. Дети щебечут (их пять “штук”), пахнет воском, “праздником”.
Чувствую себя прямо оплёванным (в буквальном смысле). По поводу декрета о ревизии банковских ящиков я сказал, что это — вполне справедливая и необходимая мера.
Артур Федорович (у него, кажется, был ящик) вдруг весь затрясся и, брызгая на меня слюной (от злобы и волнения), стал “доказывать” мне, что “все большевики” мошенники. Елена Бонифациевна подскочила, как пантера и тоже брызгая слюной, стала “доказывать”, что я “меняю свои убеждения”. Много, много времени ещё должно пройти, чтобы у людей что-нибудь вышло. Всё будет пока (и долго “пока”) грязь, мерзость, низость и какое-то “бешеное тупоумие”. Как больно! Как больно!
24 дек, ёлка у Женечки (вышел прямо скандал, А.Ф. кричал, задыхался, ему чуть дурно не сделалось, Е.Б. махала руками, тётя Оля успокаивала всех (но довольно воинственно). Женечка кричала на меня и на А.Ф. назвала его “злым стариком” (отца-то!) и “объявила”, что больше не будет устраивать “семейных вечеров”. Я растерялся, я никак не ожидал, что можно впасть в бешенство от того, что кто-то у кого-то производит ревизию “банковских ящиков” (зачёркнуто). Мне было и жалко А.Ф., и смешно, и обидно за человеческую душу. С другой стороны, я не считаясь ни с возрастом А.Ф. (ему около 70-ти лет), ни с его горем (это первое Рождество после смерти тёти Жени), с каким-то злым упрямством твердил, что “банковские ящики — это гнойники, которые необходимо вскрыть”. (Хотя я меньше всего думал об этих злосчастных ящиках и вовсе не считал их “гнойничками”).
Р.S. Ужасно неприятный осадок после этого “скандала”. 24 дек, вечером, дома.
Что бы я ни делал, в голове моей бьётся мысль: может быть всё так и надо, т.е. ничего не надо изменять, может быть, все испытания, выпавшие на долю человечества, необходимы, и грешно им противиться…
24 дек, вечером дома, за статьёй “Интеллигенция и народ”.
Сегодня весь город занесён снегом. Трамваи не ходят. Тихо, будто в деревне (газет нет второй день, жизнь замерла).
25 дек. вечер, дома.
Какой-то холодок “прошёл” по душе, как ветер. Тяжело, больно.
25 дек, вечером, за чтением Сергея Булгакова (“Свет невечерний”).
На заре, заре вечерней
Золота Труба трубила.
Из скопческих духовных песен.
“Апокалипсическая секта”. В.В. Розанов, стр. 169
Записал 26 декабря днём.
Господи! Господи! Помоги мне! Я изнемогаю (от злобы, от гадости, от низости). Боже мой! Как трудно бывает иногда. Руки опускаются!
26 дек, вечер, дома. При свечке, электричества ещё не дали.
Хотела ты в последний раз
Взглянуть на гибнущего друга?
Козлов. “Чернец”.
27 стр. (Стих. И.И. Козлова. Изд. Маркса, 1892 г. СПб.
Запис. 26 дек. вечером.
Мне так трудно с людьми. Я задыхаюсь от самолюбивых и честолюбивых мыслей. Мне буквально физически больно (сегодня — до мигрени было больно) когда мне кажется, что на меня не обращают должного внимания или “недостаточно” меня хвалят.
27 дек; днём у В.В. Шимановского (с Володей Чернявским, по поводу сотрудничества в “Знамени Труда”).
Искал редакцию “Знамени Труда” (она находится в реквизированном здании быв.<ших> “Биржевых Ведомостей”), ходил по каким-то тёмным комнатам, переходам и т.п. Проходя по комнатам, отнятым у “Бирж. Ведомостей”, я чувствовал какую-то неловкость, точно я принимаю участие в каком-то воровстве. Я не осуждаю революционную реквизицию — она необходима для торжества правого дела, но… всё же остаётся какой-то осадок, какое-то чувство неловкости.
28 дек, под вечер. Галерная ул. № 40 быв. “Бирж. Вед.”.
Рассказ “Король Ослов”.
Профессор идёт по улице, ему попадается <нрб> афиша: “Король Ослов”, (красные буквы). Он вдруг вздрагивает: ему приходит в голову мысль: “А может быть это надо мной насмешка?” Он надевает мундир дейст.<ительного> ст.<атского> сов.<етника> и идёт жаловаться в градоначальство. Он даёт курьеру свою визит. карточку, на которой написано: “д.с.с.”. Когда ему говорят, что чины отменены — он убеждается, что “это одна интрига” с афишей “Король Ослов”.
Как глубоко во мне сидят порочные, развратные склонности.
29 дек, утром (только что встал), просматривая новогоднюю статью и “думая о другом”.
С возмущением заговорили о возникающих в рабочей среде “обществ огарочников”. Все охали, и я тоже вслух охал, — а в тайнике души хотел быть с ними, и с ними развратничать. О, мерзость, о низость душевная!
31 дек, на конференции (культ. просв. организ. Лиговка, д. Перцова).
Тёмная у меня душа, ах, какая тёмная.
31дек. 5-6 ч. вечера (тяжело вздыхая). На заседании культ. просв. комиссии. Редакция “Знамёна труда”.
Я сказал: “Если бы я мог за кого-нибудь умереть, то я бы умер за Ленина”.
Орешин (поэт) ответил: “А я бы ни за кого не умер. Если бы даже Христос сошёл на землю, я бы и за Него не умер. Я бы умер только за себя”.
Меня это резнуло. Стало больно, больно.
31дек. вечером у Есениных, за встречей нового года.
Господи! Господи! Господи! Молю Тебя, умоляю Тебя Господи Боже мой, спаси, спаси Россию и сохрани Россию, Господи, помоги ей вынести всю тяжесть, помоги ей на её крестном пути.
12 ч. ночи. 31 дек, часовенка Иоанна Богослова (на Моховой улице). Перед Распятием.
Из дневника 1918 года
Боже мой! Как хорошо! Слышу чудесный голос… (рабочий поёт за стеной. Так хорошо слышно, будто он поёт здесь, в этой комнате.
1 янв. утром. Только что встал.
У Есениных. (Вчера у них встречали новый год (они, Володя Ч.<ернявский>, Орешин и я) и я остался ночевать.
Какое хорошее лицо, какие хорошие глаза у Стеклова (пресловутого Нахамкеса). О нём так много гадостей писалось, что я невольно имел против него какое-то предубеждение. Увидел — и всё растаяло. (Хорошее рукопожатие у него и весь он — физически приятен).
1 янв. Днём. У него на квартире (Заходил по делу, насчёт письма в редакцию “Известий” по поводу митинга “Интеллигенция и народ”.
Нет! Россия не может, не может “погибнуть”. Она будет, она будет жива. С нею Бог.
1 янв. 4-5 ч. дня. В санях. Проезжая через Троицкий Мост. (Смотря на пышное, розовое небо, на Петропавловскую крепость, смотря вдаль…). Страшный мороз. Лёгкий туман. Всё в снегу.
У Есенина встретился с Орешиным. Он спрашивает меня:
— Ивнев, когда у вас вышла последняя книга?
Я отвечаю:
— Около года назад.
— Интересно бы почитать ваши стихи, я их совсем не знаю, — сказал он.
А через четыре часа, на маскараде (мы поехали после встречи нового года на маскарад, устроенным Костей Ляндау, а потом все поехали к присяж.<ному> пов<еренному> Переплётнику (нам совсем незнакомому) т.е. уже после маскарада и у Переплётника, полупьяный, говорил напившись (это зачёркнуто), целовал мне руки и говорил, что за моими стихами он следил давно, и каждую по номер<у> “тоненьких книжек”, в которых были напечатаны мои стихи, он помнит и любит. Какая тёмная человеческая душа. И любит, и делает вид, что не любит, и доброжелательствует, и притворяется, что “ничего моего не читал”. Меня поразила эта черта, особенно в таком молодом сердце.
1 янв. 1918 г. вечером, дома.
Вчера Есенин и Орешин были пьяны (полупьяны, но это ещё “лучше” и много наболтали мне.
Боже! До чего испорчены (насквозь прогнилостны, и о, какая эта гниль!) “литературные нравы”. Какая зависть, какие интриги, какая ложь! Как я счастлив, что живу не “литературной”, а “домашней” жизнью. Самые пошлые “домашние дрязги” лучше “литературных пакостей”.
Как больно, Боже, как больно и как грустно (“Больно”, “грустно”, это мало! Просто невыносимо!)
1 янв. вечером дома. Пью чай с вареньем.
Вчерашний маскарад был в казённой квартире быв.<шего> обер-прокурора св. Синода. Когда я смотрел на эту “степенную” мебель, сбитую беспорядочными кучками и на дикие пьяные танцы “гостей”, мне становилось жутко. В этом нельзя было не видеть какой-то страшный символ разрушения (м.б. т.е. даже наверное хорошего разрушения, но всё же было страшно). У меня голова кружилась, как от качки, когда я думал, что в этой квартире жил Победоносцев! Его тень была здесь, среди плясунов и пожинала то, что когда-то сеяла.
1 янв. вечером, дома. Вспоминая вчерашний маскарад. Вспоминая красный огонь, красную ширму (я стоял тогда в передней, перед уходом к Петерплётнику) было похоже на маскарад из “Петербурга” Андрея Белого. Кроме тени Победоносцева была здесь и тень Николая Апполоновича Аблеухова.
Как жалко, что не было около меня во время моего выступления никого из настоящих друзей (и “политических”, напр. Е. Гуро?).
2 янв, около 12 ч. ночи, идя по переходам и коридорам домой. “Армия и Флот”.
Грудь болит (трудно долго говорить с эстрады).
Пустота, холод.
2 янв, 12 ч. ночи, домой, в санях, дорога.
Р.S. Володя Ч.<ернявский> очень огорчил меня тем, что сказал, что не согласен с моим докладом, (сказал: это демагогия). Какая же тут демагогия?!
Самую большую подлость в моей жизни я сделал сегодня — на митинге, когда, говоря о таланте, данном Богом, побоялся это сказать перед “революционной аудиторией”, и сказал: буду бороться со всем талантом, данном мне судьбой и уже через секунду (стало уж очень стыдно) добавил: Судьбой и Богом.
Ниже этого я ещё не опускался, гаже этого я ещё не был, я разбит и уничтожен (самим собой), у меня даже нет сил, просить Его простить меня! Мне стыдно к Нему обращаться, лица своего не могу поднять от земли, боялся глядеть на свет. Ох, как больно, ох, как стыдно, и ещё тяжелее на душе (до невыносимости) потому, что не могу как всегда, как прежде, в часы душевной греховной тоски кинуться на колени перед Ним и заплакать. Глаза сухие, гортань сухая.
Боже! Боже! Как мне глядеть на Тебя?
2 янв, ночь на 3-ье дома, вернулся с митинга.
Горько, горько.
Если бы я мог быть честным до конца, если бы я мог быть прямым и храбрым. Как отягощает меня моя гниль и гадость.
2 янв, ночь на 3-ье, дома, при восковой свече.
Кажется, не было тяжелее минут, чем сегодня.
И какая-то особенная, какая-то нудная тяжесть.
2 янв, ночь на 3-ье, дома. Скоро лягу спать.
“…всё в руках человека, и всё-то он мимо носу проносит единственно от одной трусости… это аксиома. Любопытно, чего люди больше всего бояться? Нового шага, нового собственного слова они всего больше боятся”. Достоевский. “Преступление и наказание”, стр. 4.
Боже! Боже! Как мне родственен Достоевский. Плоть от плоти и кровь от крови. Буквально у нас с ним одна кровь и переливается из одного тела (живого, живого, а не умершего!) в другое тело (в моё тело, из него в меня) через какие-то невидимые каналы.
3 янв, вечер, у себя на кушетке. Читаю Достоевского (“Прест. и наказ.”, письмо Пульхерии Раскольниковой к сыну. Читаю и плачу. Раскольников тоже плакал, читая письмо. Лежу с больной ногой.
Если кто понял Достоевского до конца, т.е. впитал в себя и не главную мысль какого-нибудь из его произведений, или отдельной главы, это само собой, а вся сущность его, “все мелочи” и вся его кровь, тот раз навсегда выходит из “мирового (человеческого) обращения”. Тот становится как бы между людьми и Богом (взлетает над поверхностью земли и витает где-то там в тумане, в эфире…
4 янв. вечером, читая Достоевского (“Преступление и наказание”, 96 стр, в самом конце).
Кушетка (зелёненькая), лежу с больной ногой. Записал на повестке. (Ак.<адимии> Худ.<ожеств>).
Сон с 4 на 5 янв. (омерзительный сон).
Я на пристани, около кораблей. Замечательно ясно помню каждую чёрточку. Корабли, как игрушечные (такие продаются на улице, деревянные, некрашеные). Я стою около самой воды, гляжу на мачты, на которых копошатся работники.
Вдруг стало горько. Какая-то темнота заволокла ум. В углу шуршала мысль. Подумал: “Всё, всё пропадёт, вот как эта мышь”. Стало больно и стыдно чего-то.
6 янв, рано утром. Ещё темно (темновато). Смотря на печку.
Если бы “воскрес” Достоевский и пришёл бы ко мне живой, то я, кажется, всю жизнь простоял бы перед ним на коленях и ноги его целовал.
6 янв, под вечер, дома. Лежу с больной ногой на зёлёненькой кушетке.
Р.S. От самой души, без всяких “поз” и “фраз”, читая Достоевского (“Преступление и наказание”).
Всё-таки на свете больше хороших людей (и тем удивительнее, что вокруг столько пакости и мерзости).
6 янв. вечером. Смотря на хорошее, такое круглое русское лицо пожилой женщины (прислуга нижней нашей соседки “авиаторши”; она узнала про мою больную ногу и пришла советовать мне применить деревенское средство, взять жёлток сваренного в крутую яйца и держать его над огнём лучинки, пока с него не начнёт капать масло. Вот этим “маслом” и намазать больное место, и, через дня, три “как рукой снимет”.
Сон (ночь с 5 на 6 янв.).
Я где-то на Кавказе. В каком-то маленьком городке. Прихожу в бани. Хочу взять номер с банщиком. Банщик страшно похож лицом на Величко. Всё номера заняты. Потом не помню (какой-то туман). Потом вдруг… я уже в номере. Стою совсем голый перед каким-то армянским священником и о чём-то с ним говорю. Дальше было ещё что-то, не помню что. (Утром хорошо помнил, да лень было записать, т.е. не лень даже, а некогда, на перевязку ездил).
6 янв. вечером, за чаем, лёжа на кушетке.
“Дайте мне край вашего платья поцеловать, дайте! Дайте! Я не могу слышать, как оно шумит”.
Достоевский, “Преступление и наказание”. Слова Свидригайлова. Стр. 459.
Как изменился в голосе, в манере, во всём, во всём Шимановский, когда узнал, что Разумник против моего сотрудничества в “Знамени Труда” и что, следовательно, я уже не могу быть ему полезен. Изменился помимо своей воли, т.е. вернее не он “изменился”, а в нём “изменилось”.
6 янв. вечер. С горечью вспоминал о нём. Он мне так нравился.
Р.S. Кажется, я ошибся, т.к. он снова мил и любезен. Было объяснение. “То” рассеялось.
19 янв. вечером.
Ужасно бы хотел видеть каждую минуту Достоевского. Как он писал, как на каком месте (романа) вставал, как прохаживался по комнате, как перечитывал написанное, всё, всё, до мельчайших подробностей.
7 янв., лежу больной. За чтением “Преступления и наказания”.
Боже! Боже! Укрепи меня! Почему-то весь вечер вспоминал Струве, на извозчике, на котором ехали, когда у него была чахотка (до сих пор помню с невероятной ясностью, как наклонилась пролётка налево, я сидел слева и Миша чуть наклонился ко мне, было мокро, шёл дождь, это было у Летнего сада, около Марсова поля (мы ехали на Спасский пер. в “Физу”) и вспоминаю скрип песка на вокзале, в Красном и лагерь…
7 янв. вечером, за Достоевским.
Как странно! Иногда, “ни с того, ни с сего” вдруг каменеешь сердцем и даже Достоевский “не трогает”.
7 янв, вечером, читая “Преступление и наказание” (сцену с Катериной Ивановной, на улице, когда она выбежала с детьми плясать и петь, когда кровь хлынула горлом).
Злой я, сухой и чёрствый человек.
7 янв.
Во мне не два человека, а несколько. Один страшнее другого, гаже другого, но есть кто-то, то то ещё (“лишний”) который всё видит, всё знает и горюет, за все гадости и мерзости этих “нескольких” людей. Боже! Как боязно даже всматриваться в эти страшные лица, хочется невольно обманывать себя “всяким обманами”, но с каждым это делается труднее.
Господи! Как тяжело!
9 янв. утром. На зелёной кушетке.
Вся моя жизнь состоит из сплошных ошибок.
9 янв. утренний чай (в кровати).
“Я так счастлив, что даже гадок стал”.
Л. Толстой. “Анна Каренина”.
Слова Левина. 35 стр.
Я вышел уже из “полосы любви” т.е. по совести говоря вряд ли смогу полюбить так, как мог бы полюбить несколько лет тому назад. Мне кажется, что весь мой душевный жар теперь “будет идти” уже на другое… на общественное “поле”, на “гнев”, на “радость”.
Это всё в порядке “закона жизни”, но, Боже мой, как жалко мне той узкой и несчастной моей (прошедшей) полосы любви.
9 янв. днём, на зелёной кушетке.
Боже мой! Какое чудесное лицо! Какие дивные глаза! За ними можно пойти в Сибирь, на каторгу, куда угодно (одна встреча). 9 янв. днём. уг.<ол> Бол.<ьшого> пр.<оспекта> и Каменноостр.<овского> В санях. Возвращаясь домой с перевязки (из больницы Кальмейера).
Р.S. Сани почему-то задержались на минуту, и вдруг я увидел эти глаза. Я вскрикнул и оглянулся. Колечка всё спрашивал: “Куда ты, куда ты смотришь?»
Я в Петербурге живу уже 8 лет и, сколько помнится, почти все комнаты, в которых я жил, “примыкали” к кухне. Теперь то же самое. И я обречён на вечное слушание кухонной воркотни. Это может довести иногда до бешенства.
10 янв. вечером, слушая доносящуюся из кухни воркотню Лены.
Чувствую запах мокрой террасы, деревьев, воздуха, духов Вронского и духов Анны Карениной.
10 янв, за вечерним чаем на зелёной кушетке, читая “Анну Каренину” (Вронский у Анны Карениной на даче перед скачками).
(Лежу с больной ногой.)
Сон (с 10 на 11 янв.)
В приёмной у какого-то доктора встречаюсь с молодым врачом, очень похожим на Зосимова (из “Преступления и наказания”). Говорю ему это. Он загадочно улыбается. Я ему говорю, что я его боюсь. В передней я его спрашиваю: “Вам, в какую сторону?” Он отвечает: “Мне всё равно”. “Тогда пойдёмте вместе”, — и мы идём. Мне сразу бросается в глаза по выходе Исаакиевский собор. Он весь какой-то тёмный и наполовину сверху закрыт тучами (какими-то особенно-круглыми, как рисуют в учебниках Закона Божия). Мы говорим что-то об этих тучах (что — не помню).
Потом мы едем в трамвае (в открытом, как в Тифлисе, как в Ростове-на-Дону). Нам навстречу всё попадаются раненые, кучки солдат (причём, многие пьяны, разнузданы). Вокруг все говорят о происходящих под Петербургом боях.
Я говорю “Зосимову”: “Значит, Петербург уже обречён, ведь правда, да? Правда? Вспомните “Войну и мир”. Ведь эта картина “прямо из Толстого”. Вспомните Толстого, вспомните Толстого.
“Зосимов” отвечает: “И Достоевского. И Достоевского”.
Потом вдруг трамвай и “Зосимов” пропадают. Я в конце города с тётей Ксеней и какой-то маленькой девочкой (эта маленькая девочка будто её дочь).
Мы все бежим из Петербурга. Нам виден отсюда лагерь немцев. Но нас волнует вопрос, как бежать, куда бежать. Мы ничего не знаем. Ко всем кидаемся, расспрашиваем. Наконец, какой-то офицер указывает нам дорогу на Петергоф. Мы бежим с Ксеней по узкой лощине. Земля ярко жёлтого цвета (т.е. не очень уж яркая, но цвет такой запоминающийся, ясный, похожий на глину). Нам попадаются какие-то солдаты. Девочка куда-то исчезает. Потом исчезает и Ксеня. Я бегу один. Дорога тянется всё прямо, не меняясь ни цветом, ни очертаниями. Наконец, я попадаю в какой-то маленький городок перед церковью. На площади перед церковью я сконфуженно становлюсь на колени, потом поднимаюсь и иду дальше. Издали слышна военная музыка (духовой оркестр, и не вечерний, а именно дневной, скорее даже репетиция. Но я всё иду. Наконец упираюсь в какое-то проволочное заграждение, т.е. в обыкновенный проволочный, колючий забор, (каким обыкновенно отгораживаются сады в провинции). Я пытаюсь перейти через это препятствие, но почему-то это сделать оказывается очень трудным, но в это время я вижу, что из-за деревьев блестит зеркально-тусклая вода озера и решаю, что всё равно дальше не пройти, и потому надо остаться здесь и в это время просыпаюсь.
11 янв. утром.
Мне кажется иногда, что Фёдор Сологуб слишком много знает, что он был где-то там, где мы не были ни разу.
11 янв, утром, в кровати.
Нет! Нет! Я, конечно, претворяюсь. Мне нет никакого дела до “человечества”, ни до лучшего будущего людей. Всё игра, игра (циничная и жадная). И это вероятно у всех (почти у всех!).
13 янв. в трамвае (по дороге к Кальмейеру, еду на перевязку). Смотря на чёрные, ужасно чёрные и масляные (и противные) глаза какого-то татарчонка.
Самый “безнравственный” писатель — это Мережковский.
14 янв. вечером, читая его исследование “Толстой и Достоевский”.
Р. S. В его разбор<е> произведений есть какая-то разнузданная пляска разлагающегося трупа.
Р.S. 2 (перечитывая). Вышло чересчур грубо, но я этого не хотел, это вышло помимо моей воли. Но суть та же, дело не в словах (а, может быть, и суть-то не совсем та же). Я не знаю, но что-то меня коробит в нём (Нет дыма без огня).
17 янв. (перечитывая записи) дома, сумерки (при свечке).
Иногда смотришь на самые хорошие лица, т.е. хорошие не в духовном (исключительном) смысле, а обыкновенные, “средне — хорошие” лица и вдруг, против всякого ожидания, точно сквозь стекло видишь всю гадость и всю грязь человеческой души.
15 янв. утро. В трамвае № 8, к Финл.<яндскому> вокзалу плетусь с больной ногой (на костылях) к Литейному.
Никогда в жизни я не испытывал такой злобы (кажется, убить человека мог бы, с наслаждением убить) и никогда так не чувствовал бездушность людей, как в эти несколько дней, когда я плетусь до извозчика или до трамвая, чтобы ехать к Кальмекеру на перевязку. Я не говорю даже об этих останавливающихся нагло глазеющих бабах, детях (даже дети озлобляют!), об<о> всех этих бестактных взглядах и жестах, но даже искренне сочувствующих старушек с их аханьями и оханьями с их громкими соболезнованиями, выводят меня из себя.
Каждый сочувствующий возглас мне как плётка по лицу.
С ужасом и страхом думаю, что было бы, если бы я был бы настоящим (безнадёжным) калекой — я бы сгорел должно быть в несколько дней от злобы.
15 янв, утром на Лахтинской. Прыгая на одной ноге, с величайшим трудом передвигаясь на костылях, балансируя на скользкой дороге (оттепель и дорога прямо чудовищная; я буквально выбиваюсь из сил, передвигаясь на костылях).
Повесть “Калека”.
Калека пропитывается безумной злобой против человечества, он задыхается от бешенства и вдруг в нём, (как у Раскольникова) зарождается мысль — убить от злобы самого жизнерадостного, самого счастливого человека в мире, (т.е. из тех людей, которых он встречает). Он долго (на протяжении всей повести) “примеряет”, сомневается, терзается, мучается, но злоба берёт <в>верх (он цинично выбирает из своих знакомых жертву, старается представить себе кто как бы кричал и, наконец останавливается не на самом жизнерадостном человеке, а на скромной, тихой и бедной учительнице музыки, которая даёт уроки в квартире, в которой он нанимает комнату. Своей тихостью, своим молчаливым сочувствием его горю (калечеству) она вдруг приводит его в бешенство, и он убивает её (душит долго, безобразно, терзаясь и мучаясь).
Что за чудо? Думаю. Откуда мог взяться этот мистик? Зелёный, свежий и мне даже запах послышался весенний. На душе вдруг чудесно стало! Смотрю ближе — это кусочек зелёной промокательной бумаги, что лежит на моём столе…
17 янв, утро, за бритьём.
Мне кажется, что с бородкой я выгляжу ещё фальшивее и лукавее. Т.е. с бритым лицом фальшь как-то расплывется и иногда лишь блестит, как молния. А тут она кажется “сконцентрированной” в бородке, и глаза хуже — лживые.
17 янв. утро. После бритья, смотрясь в зеркало.
Вхожу в вагон на костылях. Мне сейчас же уступила место какая-то дама (очень нарядная). Я сел, т.к. мне было очень трудно стоять, и не заметил, что на это место хотела сесть какая-то женщина. Между дамой, уступившей мне место, и женщиной (после я разглядел у неё чудное лицо) завязался такой разговор:
Нарядная дама (ворчливо): “Я не вам уступала место.
Женщина: “Вы бы так и сказали. Зачем же кричать”.
Нар.<ядная> дама (грубовато): “Это не я кричу, это вы (и т.д.).
Потом ещё несколько слов пререканий и наконец, нар. дама сказала что-то про интеллигентность и что по “интеллигентному” разговаривать можно только с “интеллигентными”, а не со всякими “подобными”.
Женщина обиделась и ответила, что она “благородная”, но “благородная” не по происхождению, а “через Христа”.
Я сидел, как в огне. Мне было невыносимо больно за человеческую душу. В этом споре было какое-то надругательство над самым высоким и святым. И тут же, в эту ссору было вплетено имя Христа…
В глазах этой женщины было что-то такое хорошее, духовно высокое, что ей всё же можно было простить, что она некстати упомянула имя Христа. Мне так хотелось уступить ей место, поцеловать ей руку, но как-то это “не вышло”, и я сейчас прямо мучаюсь, что я так и не сказал ей ничего из того, что мог бы сказать. Так вот теперь, думая о ней, мне хочется всей душой, чтобы ей было хорошо, хорошо и светло.
Господи, помоги этой женщине, Господи, укрепи её силы и дай ей душевный покой. Я прямо люблю, люблю её заочно. Какое у неё лицо, какие страдальческие глаза.
18 янв. утром, в трамвае (№ 8, по Бол.<ьшому> пр.<оспекту> Пет.<роградской> Ст.<ороны>).
“Европа — нора для кротов, нигде, кроме Востока, с его шестьюстами миллионов людей не было великих империй и великих переворотов”. Слова Наполеона (Буриену).
“Между человеком и человеком большее расстояние, чем между человеком и зверем”. Ницше.
Кажется, нет у меня более страстной (и более затаённой) мечты, как мечта о рабстве, о самом бесчеловечном, самом убийственном (быть может, небывалом в мире) жестоком рабстве, мечта о власти (быть “владыкой”, “деспотом”) над отборной человеческой породой. Тогда только можно было бы жить. Ведь, в сущности, теперешняя жизнь — это “сладкая водица”, это тень тени постоянной жизни (древней).
19 янв. Утром. В столовой, на большом диване (красном).
Больше всего делает для людей тот, кто меньше всего их любит.
19 янв. днём на Каменноостровском, около Циммерман (проходя мимо лавчонки).
В повести.
“Герою” является Смерть в безобразном, кощунственно-обывательском виде, вроде дебелой бабы с ворохом угроз и ругательств. Грубой, пошлой, злой. Он ошеломлён не явлением Смерти, а её “несоответственным видом”. Он думал, что Смерть страшная, ужасная, но, по крайней мере, торжественная, а она вдруг оказалась злющей и мстительной бабой.
Макиавелли вз.<ять> в библ.<иотеке>
Когда думаю о людях — глубоко сомневаюсь, когда думаю, т.е. представляю себе море с его волнами, и небо, или степь, ковыль или лес — всякое “неверие” мне становиться смешным, наивным, и вера делается настолько твёрдой и “очевидной”, мне даже не кажется “заслугой” перед другими, как не кажется “заслугой” то, что я вижу перед собой людей, предметы природы; хожу, ем, сплю, чувствую — так всё, кажется, ясно и просто и кроме благодарности к Нему за жизнь (за сознание) нет ничего в сердце. Оно полно только Им.
20 янв, 8 ч утра; проснулся, пишу при ёлочной свечке.
Кажется, в Германии начинается тоже революция. О, если бы она была удачна. Тогда какой памятник (из чего? Ведь золото будет для этого тусклым) поставить надо Ленину? Голова прямо кружится. О, Боже, помоги несчастным, униженным и оскорблённым!
20 янв.
Георгий Иванов, увидя мою бородку, сказал мне: “Ты стал похож на Христа”.
Я вздрогнул и сказал: “Не кощунствуй”.
И тогда и теперь во мне, после этих слов, точно музыка в крови, всё поёт, и в то же время мне стыдно об этом думать. “Кощунство, кощунство”, — звучат в ушах мои же слова.
20 янв, в передней у Георгия Иванова (зашёл к нему после перевязки, он живет рядом с Кальмейером).
Сегодня у Шимановского Володя Чернявский воскликнул (по поводу моей пресловутой бородки): “Вы стали похожи на князя Мышкина”. (Я вспомнил слова Георгия Иванова насчёт Христа и просиял внутренне).
Через несколько часов я был у Габриэль Эвадовны (Ивановой). Провожая меня в передней, она вдруг сказала: “Как вы стали похожи на Мефистофеля! (!!). Я чуть не вскрикнул. В два-три дня по поводу моей изменившейся наружности я услышал: 1) Христос. 2) Мефистофель. 3) князь Мышкин. Я рассказал об этом кому-то и пошутил: теза — Христос. Антитеза — Мефистофель, синтез — Мышкин. Но ведь в этих житейских восклицаниях скрыта большая правда (в намёках). Я чувствую всем моим существом правду этой страшной формулы. Я не встречал человека (насколько я могу верить себе в проницательности), в котором бы было столько страшных (ужасных), испепеляющих душу противоположностей (от “самого белого” до “самого чёрного”). Я об этом всё время думал и всегда знал, но эти случайные определения: Г. Иванов, Володя и Г. Э. меня всё же поразили. (Ведь бывает так, что что-нибудь знаешь про себя (в себе носишь), а когда кто-нибудь об этом скажет вслух — вскрикнешь). Вот так и со мной случилось.
22 янв. дома, вечером.
О чудесных нелепостях.
Случалось ли когда-нибудь с вами, что вы вдруг (ни с того, ни с сего) в самый обычный день (“между делом” проезжая в трамвае, почувствовав особенно острый запах солдатского сукна или же заметив с особенным вниманием кусочек розовой шеи (или щеки), вдруг чувствуете, что вся ваша прошлая жизнь отпадает, отсыхает как сук, и вы начинаете жить “вторично”, т.е. будто вы только что родились.
(Так было сегодня со мной, Тучков мост, ветер, солнце сквозь тучи, солдатское сукно и это ощущение второго рождения).
22 янв. трамвай. Переезжая Тучков мост.
Всё-таки, что бы ни происходило в государстве (какие бы свободы не процветали), человек останется человеком, и ничего не изменишь в человеческом обществе, пока человек не переродится в какое-нибудь иное существо… Мы в “водовороте” этого процесса, некоторые из нас “краешком души” уже вступили в новую плоскость. Только краешком души, а ведь многие даже точечками своего “я” не прикасались к этой плоскости… И ох, как долго ждать ещё “полного перерождения”. А пока — гадюки, зверюги, ещё страшнее “настоящих” зверюг, потому что те по крайней мере, без “маскарада”, “без масок”, а прямо так, как есть…
25 янв. днём, в вегетарианской столовой, на Б.<ольшом> пр.<оспекте> (около Лахтинской). При виде безобразной сцены, когда какой-то старик набрал билетиков на 2 р. 50 к., а “скушал” на 6 р. И вот кассирша его попрекала, он что-то объяснял ей, обещал принести завтра, но, наконец, отдал деньги, говоря, что эти деньги он “отложил на керосин, но теперь решил отдать их кассирше, а керосин купить завтра»…
Я вспомнил почему-то такую картину далёкого детства. Я еду по железной дороге (куда не помню, не то в Варшаву, не то из Варшавы) с бабушкой и дедушкой (Принц) в купэ. Бабушка занята разговором с дедушкой, а я смотрю в окно. Вдруг я вижу (на повороте) что навстречу нашему поезду мчится другой. Я вздрагиваю, однако бабушке и дедушке ничего не решаюсь сказать, и, вспомнив, что кто-то когда-то говорил о том, что в случае столкновений поездов лучше всего сидеть с ногами на диване и что тогда “ноги не будут придавлены”. И вот я, ничего не говоря старшим, забираюсь с ногами на диван, зажмуриваю глаза и… жду… Вдруг мимо нас по параллельному пути проносится поезд. Оказывается, я этот встречный поезд принял за поезд, с которым мы должны обязательно столкнуться (так казалось издали).
Меня во всей этой “истории” теперь интересует больше всего вопрос о моём чудовищном эгоизме. Ведь тогда об опасности, якобы грозившей нам всем, я не слова никому не сказал. Только свои ноги “припрятал” и только о своей жизни думал. И как тогда в детстве было, так и осталось до сих пор: такой же злой, чудовищно-эгоистический и мерзкий.
Эта картина ребёнка в ожидании крушения забравшегося с ногами на мягкий диван, никого не предупреждая, думая только о себе, могло бы служить изображением моего “герба”.
25 янв. днём. В автомобиле (ехал с Луначарским в Зимний дворец).
Кажется, нет такой стали, которая не была бы сломлена беззащитностью и безобидностью.
26 янв. днём, в аптеке Майзеля, у кассы.
(Один из фармацевтов крикнул на кассиршу за то, что она неясно ставила печать:
— Вы бы ещё на лоб пациентов ставили!
А она ничего не ответила, “не огрызлась”, а как-то рукой махнула — тихо и конфузливо. Я готов был поцеловать эту руку, но по подлости своей этого не сделал.
Я страшный трус (ужасно эта трусость меня терзает). Лена позвала меня на кухню и показала на стекло балкона. Сквозь него ясно были видны световые блёски, ну, совсем, как далёкая молния (по направ.<лению> к Финл.<яндскому> вокз.<алу>). Я испугался ужасно, что вдруг это кто-нибудь из наших врагов, немцы или “контрреволюционеры”. И теперь ещё не совсем успокоился. На душе тревожно.
Ночь с 26 на 27 янв. перед сном.
Что может быть прекраснее и чище загорелых мужских лиц.
27 янв, утром, на выставке картин в Ак.<адемии> Художеств. Перед картинами художн…<иков>.
(из военной жизни).
Сейчас выступал в Народном Доме. (Митинг “Красная Армия”). Минутами зажигался, но, в общем, было кисло.
27 янв. Между 9 и 10 ч.<асами> в.<ечера>.
Виктор Шкловский приехал из Персии. Рассказывал ужасы, которые не поддаются описанию. Между прочим, рассказывал про крепостное право (теперь то!) и про то, как солдаты и офицеры, завладев туземной деревушкой, насилуют женщин “в очередь”. Женщины, чтобы избавиться от этого, мазали себе лицо, грудь и половые органы калом, но наши солдаты обтирали это тряпками и всё-таки насиловали их.
Ещё кой-какие обрывки рассказывал… Но я должен сознаться, (перед самим собой-то не скроешь), что эта подлость с насилием и т.п. меня ужасно взволновала и я в душе жалел, что не был там, чтобы проделывать ещё худшие гадости, перед которыми бы эти побледнели.
27 янв. днём. В Зимнем дворце. Приёмная по делам искусства (у Луначарского).
Меня притягивает горе и злоба…
28 янв, у Циммерман. Смотря на Женечку (она была сегодня такая злая и несчастная, я её очень люблю).
Все продажные, все подлые, все низкие. Нет человека, который бы не думал о себе (и только о себе).
31 янв. Зимний Дворец днём (во время приёмной сутолоки).
Кто много говорит об искренности и правдивости, тот, наверное, мерзавец и лжец.
14 (1) фев, в кабинете у Луначарского; слушая Гуревича, (музыкант, приехал из Парижа, теперь чем-то ведает в Комиссариате Л-го). — <Луначарского>.
Всё, всё — подлость и грязь! Нет места на земле живого. Все люди — одинаковы. Только одни — “гениальная грязь”, другие — “талантливая грязь”, а третьи “бездарная грязь”. Вот вся разница. И с последних, конечно, больше всего спрашивается, и последние, конечно, за всё отвечают… Подумаешь (глубоко, глубоко) и становится до того страшно, что даже уже в сущности и совсем не страшно: как-то пусто, пусто, призрачно и легко…
14 (1) фев. Вечером, дома (за чаем, в моей комнате, разговаривая с художником Соколовым).
Я хожу лохматый, небритый (всё некогда заняться собой или лень). Ксеня увидела меня сегодня утром таким и сказала: “Ты похож на убийцу царевича Дмитрия”. Я ужасно обозлился. (Иногда во время припадка такой злости чувствуешь, будто вот-вот задохнёшься, (зачёркнуто) какое-то головокружение). Я действительно чувствовал себя убийцей чего-то светлого в душе (т.к. я опускаюсь морально всё ниже и ниже). Я никогда себя не уважал, а теперь прямо больно становится от презрения к самому себе.
15 (2) фев. днём. В передней, в пальто, выходя из дому (к Циммерман).
Иногда в голову лезет ужасная чушь: Например, если нет вечной жизни, то для чего тогда все эти предметы, которые нас окружают, для чего напр.<имер> борный вазелин, и для чего свечки, спички. Неужели всё это так пройдёт, без смысла, “без различий”.
Ночь, 3 часа (с 16 (3) на 17 (4) фев. перед сном.
Самое омерзительное, что может быть — это есть тихонько от других. В этом есть какая-то “подлинная подлость”.
А между тем приходится, т.к. чувствуешь себя всегда “готовым пообедать”.
18 (5) фев. утром до чая у себя в комнате (жую сыр с хлебом).
Я отошёл от Господа своей враждой, своей грязью, своей низостью, обрывая последние нити, которые связывали нас. Как тяжело мне, как тяжело. О, Господи, помилуй меня!
19 (6) фев. вечером, дома. Тяжёлые минуты скорби и печали. Но всё же, несмотря ни на что, в душе шевелится что-то живое и тёплое и говорит мне, что “не всё ещё пропало”, что Господь ещё не покинул меня.
Другого пути нет! Есть только путь Христа. Всё остальное, как бы “хрустально” не было оно, мрак и грязь.
20 (7) фев. вечером. Клуб Красной Армии (на открытии; в столовой, за чаем).
Р.S. И как мне больно, что у меня нет сил идти за Ним.
Сил больше нет выносить всего! Боже мой, Господи мой, спаси Россию! Спаси человечество! Господи! Господи! Господи! Помоги нам!
22 (9) фев., утром до чая.
Вот Россия, такая, вот она — лучше и не придумаешь.
22 (9) фев. утром, в санях; смотря на упавшую на одну ногу лошадь, которую человек бил по глазам. Лошадь везла гроб. Процессия остановилась, было два, три человека. В этом “терпеливо ждущем” гробе был какой-то безмолвный ужас.
Троицкий мост. Деревья, снег. Я посмотрел вдаль — ну совсем, как когда проезжал в поезде по России. Тихие поля. Тихие деревья. Вот она, Россия, сейчас. Такая, только такая. Иной я себе не представляю. Лучше “не придумаешь”, не “выдумаешь»…
О, Боже мой, о Господи мой, спаси её бедную, с тихим гробиком, с лошадёнкой…
Россия — это сон, который видит Индия.
22 (9) фев. полночь.
Господи! Как тяжело! Никакого просвета. Чувствую такую пустоту, такой ужас. Поздно, поздно. Ниже упасть, чем я упал, нельзя. Я начинаю сомневаться в “русской душе”. Я не могу равнодушно думать о мире, который предложила нам Германия. Если бы это унижение (это распятие России) принесло бы пользу человечеству, то я был б счастлив этому унижению, но весь ужас заключается в том, что я начинаю сомневаться в святости жертвы… Впрочем, может быть, это минутная слабость (физическая слабость). Я чувствую себя совсем разбитым.
24 фев, утром.
Господи! Господи! Как тяжело, как тяжело…
Всё думаю о мире (об условиях мира, “предложенных” Германией) и такая боль поднимается в сердце, равной которой нет… Мысль эта неотступно следует за мной… как призрак, как угрызение совести. Боже! Боже! Как тяжело нести этот крест. Боже! Боже! Как искупить нашу вину.
24 фев. вечером. б.<ывшая> Царская ложа. Михайл.<овского> Театра, на “Ипполите”.
Как мишурно всё земное. Я это почувствовал сейчас с такой ясностью, от которой кружится голова.
24 фев, вечером. Смотря на золочёные украшения зеркал и на узоры атласных занавесок в быв.<шей> царской ложе. Мих.<айловский> Театр.
Опустился на диван. Диван старенький, потёртый, так жалобно он хрустнул. Я подумал: трещат “дворянские косточки”.
25 фев. на красном диване (у Володи Чернявского в гостиной) утром, за чаем в библ.<иотеке>. “Венецианская эпиграмма” Гёте и Элегии.
Ек.<атерина> Генр.<иховна> (Гуро) как-то кормила кашей ребёнка, когда я у них был. И всё её внимание было обращено на это маленькое существо. И я вдруг почувствовал какую-то ревность, какую-то глупую обиду, что я как будто лишний, что мной не занимаются совсем. Это чувство выросло в злобу на ребёнка. Это уже совсем не хорошо. Иногда я думаю, что мне только осталось одно: кончить (прикончить) со своей зловредной жизнью. Я, как злое насекомое, только злюсь и никому никакой пользы не приношу, никакой радости… Мне прямо невыносимо нести на своих плечах все свои мерзости. Прежде меня облегчала молитва. А теперь — я уже давно не обращался к Богу. И душа моя всё дальше уходит от Него. Я не знаю, что мне нужно сделать, чтобы спасти свою душу. Боже! Не отвергни меня!
25 фев. утром, около 10 часов.
Какое-то странное чувство жалости и омертвения охватило меня. Точно я ходил по развалинам древнего города, совсем как тогда, когда бродил по камням армянской столицы Ани (в Карской губернии). Какое-то особенное чувство душевной опустошенности…
25 февр. днём, осматривая Зимний Дворец.
Удивительный ребёнок у Ек. Генриховны (Гуро). (Старшая девочка — Готя). Она точно выскочила из Достоевского. По-моему она помимо всех своих особенностей страшно злая. Но её злость (иногда обращенная против меня) меня притягивает к ней. Хотя быть с ней прямо-таки тяжело, но всё же лучше чем с другим обыкновенными детьми.
25 фев. Вспомнив одно посещение Екатерины Генриховны, когда я взял со стола рисунок Готи и похвалил его (почти восторженно, потому что он мне очень понравился), и когда она ответила: “Я не люблю, когда смотрят недоконченные рисунки”.
В городе тревожно… ходят самые ужасные слухи: будто Псков снова взят немцами. Пал Ревель. Сов.<ет> Нар.<одных> Комиссаров подписал мир на германских условиях, но, не смотря на это, германская армия продолжает наступление.
Никто ничего не понимает. Полная растерянность. На душе горько, горько…
25 фев. поздно вечером, перед сном.
Боже, спаси Россию!
Как я жалок! Как я жалок!
25 фев. вечером перед сном.
Если бы я знал, что есть какие-нибудь средства очистить свою душу от гадости и мерзости, как бы не было жестоко это средство — я схватился бы за него.
25 фев. вечером, перед сном.
Ведь это изумительно, фантастично, почти невероятно (а это так), что за последнее столетие в России не было ни одного умного (вернее проницательного) государственного человека, который бы понял, что надо для России и чего ей не надо. Была какая-то мёртвая пустыня более или менее карьерная, более или менее талантливых людей, но государственного гения — ни одного. Вот потому Россия и распалась. Боже мой! Всё-таки как больно, как физически больно сидеть на обломках России.
26 фев, утром (около 10 ч.) с душевной болью.
Я не знаю, воображенье это или “горькая правда” — но только я чувствую, что я старею. И я ужасно жалею, что мне не удалось в юности пережить долгую (вернее длительную) “счастливую” любовь. Длительная “несчастная” — у меня была. И теперь (“старея”) я чувствую себя какой-то “одноножкой”. Может быть потом — будет всё”, но… уже не то, не то. А ведь это страшно. Это очень страшно. “Начало конца…”.
1 марта, вечером, читая “Гёте и христианство” Сергея Соловьёва.
Я с утра был в ужасном состоянии. Почти безжизненном. Утром в газетах было о вероломстве в Германии. Телеграмму (лаконическую) нашей мирной делегации поняли в Смольном, как разрыв мирных переговоров. Но у Луначарского уже я узнал, как слух, что мир подписан. Однако, как сказал Л., уезжая в Смольный, шанс правдивости этого слуха = 1 на 99.
Я был очень расстроен. Однако крепился. Пошёл в кабинет и начал играть с Тото в солдатики (на письменном столе). Расставили мы их на два лагеря и начали “стрелять” какой-то старой пулей. Я сбил трех его всадников Тото двух моих (причём он бросал снарядом на слишком близком расстоянии, почти в упор. В это время вбегает мальчик Каменев (сын Ольги Давидовны) со словами: “Уже заключён мир, а вы сражаетесь”. Оказалось, что он только что с О.Д. приехал из Смольного. Я обрадовался как-то внутренне. Внешне остался таким же анемичным и слабым. Даже с места не привстал. (Ужасно был измучен).
2 марта, полдень, кабинет Луначарского.
Сергей Соловьёв говорит о русском народе: (“Гёте и христианство”, 56 стр.) как о “грубом, диком, но верном Христу народе”. Это так. Это так. Наши несчастные дни доказывают это лучше всего. (Фраза зачёркнута.) Всё, что происходит теперь в России — разве это не лучшее доказательство правды этих слов.
- марта, вечером, дома.
Нашел в своих бумагах папины стихи. Сердце болезненно сжалось. Подумал: вот так кто-нибудь (не сын! Не сын! Конечно, не сын) будет копаться в моих бумагах после моей смерти.
Господи! Хотя бы что-нибудь светлое после меня осталось, а то всё грязь, грязь и ложь.
3 марта, днём, разбираясь в бумагах.
Всякий раз, когда я разбираюсь в моих бумагах, я чувствую “воочию”, как я низок и мерзок. Не знаю отчего это: потому ли, что нахожу массу “противоречивых бумажек”, или потому, что мне становится душно от воспоминаний (и горьких, и сладких, и тёмных, и светлых).
3 марта дома, за разборкой бумаг.
Вот в чём я горячо уверен: какими бы извилистыми, уродливыми, невыносимо мерзкими и невыносимо низкими путями я не шёл, конечная цель у меня одна: это приход к Господу. Это так, это так, это я чувствую, и хотя у меня даже сейчас мелькает мысль, что это кощунство — так самонадеянно освещать свои мерзкие жизненные пути и перепутья светом Этого Имени — Господа Иисуса Христа — я всё же знаю, что это глубокая правда. И я это почувствовал сейчас, почти через несколько минут после того, как считал себя самым низким и самым дурным человеком в мире и почувствовал такой прилив духовных сил, и такой бесконечной благодарности к Нему за то, что Он не оставляет меня Своею милостью.
3 марта, днём, разбираясь в бумагах. Просмотрев листок: толкование на молитву “Господи, помилуй!”
Красная Россия (впечатления, мысли, думы), стихотворения.
Всякий раз, когда бываю у Гуро или у Матюшина, чувствую какую-то неловкость от того, что я слишком низок. Они духовно стоят так высоко, что у меня голова кружится, когда я у них сижу. У меня всё время такое ощущение, точно я фальшивлю.
3 марта, вечером, дома, за чаем, у себя в комнате.
Когда я думаю о России, — моё сердце буквально разрывается на части. Какая ужасная горечь, какое невыносимое страдание.
3 марта, вечером, полуосвещённый Каменноостровский. <проспект>.
Фарфоровый князь. Рассказ.
В Петербурге, в старом, заброшенном особняке живёт когда-то богатый разорившийся теперь старый русский дворянин. Лишённый благодаря революции богатств и титулов, он всё же изредка тешит себя “могуществом”. Продаёт последние драгоценности, нанимает бездельников, босяков, наряжает их в старое платье своих слуг и устраивает “церемонные приёмы”. Те фыркают, смеются, но он всё-таки доволен (жалкое лицо делает “нарочито довольную” гримасу, он хочет обмануть не только других, но и сам себя).
Сегодня опять разбирал бумаги и опять чувствовал себя невыносимо (тяжесть небывалая, руки опускались в буквальном смысле этого слова, точно не кровь в них, а свинец). Несколько раз откидывался на диван и сидел почти полумёртвый (от сознания своей низости) и снова начинал разбираться (заставляя себя, пересиливая себя) в бумагах. Без Бога невыносимо жить, а я иногда чувствую, что в моей душе не только нет места Богу, но нет места даже самому простому чувству “добропорядочности”. И в такие минуты становится прямо физически трудно: трудно жить и дышать.
5 марта.
Я ужасный трус, и ещё мнительный трус… Выходя из редакции “Известий” я зацепился своим зелёным кашнэ за ручку двери и была секунда, когда у меня было ощущение связанности, несвободы, и у меня в эту минуту мелькнула мысль: вот если немцы придут в Петербург и будут вешать всех “причастных к большевизму”, и если я попадусь и меня будут вешать, то я непременно вспомню перед смертью этот зелёный шарф. И от этой мысли на душе стало до того мерзко, до того гадко, что у меня прямо голова закружилась. Что может быть гаже трусости! И как эта подлая трусость крепко сидит во мне.
6 марта. 5 ч. дня. Смольный. Редакция “Известий”.
Господи! Как я нечестен и низок!
- марта, рано утром, разрывая черновики своих докладов. (Смер.<тная> казнь и др.).
Несмотря на всю мою низость и гадость, у меня сердцевина моего духа не сгнившая. Иначе я бы не терзался так от своей гадости и мерзости.
7 марта, утром (часов 10) проезжая по Литейному, смотря на купола собора Всей Гвардии.
Разговорился с красногвардейцем, дежурящим внизу на парадной, у Луначарского. (Юноша лет 18-19). Спрашивает он меня: “Правда, что Ямбург взят немцами?»
Я говорю: “Нет, неправда”.
“Ну, слава Богу, — отвечает он, — а то я там должен получить моих полных 60 рублей”.
Я онемел.
Правда, он это говорил, улыбаясь, и как бы шутя, но… у меня от этого не стало легче на душе.
7 марта, утром, … площадке лестницы Армии и Флота (с той стороны, где живёт Луначарский).
Я не верю людям. Я вижу насквозь их гадость. Все одинаковы, все — акулы.
7 марта, полдень, в автомобиле по дороге в Зимний (с Луначарским, Лурье, Гуревичем, Ваулиным). Чудесный день, солнечный, изумительный и тем сильнее чувствуешь человеческую гадость.
Шёл по Большому проспекту. Впереди меня шёл священник. Мне почему-то захотелось с ним поговорить. Я спросил его, что он думает о положении России. Он ответил, что русский народ перенёс татарское иго, которое его укрепило, и что теперешние несчастия также закалят его. Но когда я начал нащупывать почву о мессианстве России, он видно не понял меня и я почувствовал, что мы говорим на “разных языках”.
7 марта. вечером. Бол.<ьшой> пр.<оспект> Пет.<роградской> Ст.<ороны> и кусочек Зверенской ул, от угла Большого <проспекта> до № 7. (Шёл к Чинарову).
Невозможно, невозможно, немыслимо “полное человеческое счастье”, невозможно равенство, братство, невозможна и немыслима всеобщая любовь к ближним (не в виде исключения всех ко всем). Всё бред и больные фантазии. Нет на земле существа зловреднее человека. Зловреднее и несчастнее в одно и тоже время.
8 марта, днём. Смольный. Комната 85-ая (Чрезвычайный Штаб по обороне Петербурга). В ожидании пропуска (зачёркнуто). Смотря на солдата, жалобным голосом просящего кого-то из “власть имущих” о переводе из одного лазарета, “где комната сырая и холодная в другой лазарет”.
Стоял в очереди за билетом (в Москву), заде меня стоял китаец. Он что-то говорил, расспрашивал о чём-то, потом начал на что-то показывать пальцем и задел меня (за переносицу). Мне вдруг стало ужасно противно, и я почувствовал, что если бы меня задел кто-нибудь другой (русский, армянин, грузин и т.д.) мне не было бы так противно.
9 марта. Николаевский вокзал, у кассы № 4.
Обедал в Смольном (был страшно голоден). В это время пробежала мимо меня собачка. Я вдруг отвёл свой взгляд от её взгляда, чтобы ни дать ей ни кусочка (так самому хотелось есть).
Никогда я не чувствовал такую зависимость человека от еды, как теперь, во время этого почти настоящего голода. И я испытываю какую-то злобу, что я окончательно узнал то, о чём я знал смутно: о животности человека.
9 марта, днём. Смольный. Столовая.
Я всё думаю, много ли на земле таких низких существ, как я — если много, то не есть ли самое честное желание — это желание крушения нашей несчастной планеты, чтобы “камня на камне” на ней не осталось.
9 марта, ночью, перед сном, греюсь у печки, измученный, уставший.
Всякий раз, когда бываю на Песочной (у Матюшина и особенно у Ек. Генр. (Гуро), чувствую себя “неудобно” и “ложно”. С каждым разом становится всё более и более невыносимее. Я думаю написать Е.Г. письмо, в котором скажу откровенно, что мне больно её видеть и с ней встречаться. Я слишком низок для того, чтобы говорить с ней и быть с нею в одной комнате. Она — голос моей совести. А я имею много оснований не оставаться наедине с моей совестью и теперь особенно…
20 апр. Песочная. Столовая Ек. Генр. Вечером.
Кот — (дочь Ек. Генр.) — сплошной комочек злобы. Мне кажется иногда, что она меня ненавидит. У Матюшина она сидела против меня (за столом) и молчала и смотрела на меня, а я закрылся от неё рукой, как от слишком яркого света (есть такие невыносимо яркие фонари на автомобилях, они буквально ослепляют на мгновение и всегда приводят меня в неистовство).
20 апр. Песочная. У Матюшина вечером.