Рассказ
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2008
— Жизнь прожита!
Я сказал это твердо, чувствуя, как внутренняя дрожь наполняет меня. Сдерживая в себе эту волну возбуждения, и разложив на столе фотографии, я спросил вслух:
— Кого?!
Свою фотографию я перевернул первой. Теперь оставалось выбрать из трех оставшихся.
На первой: молодой мужчина, светловолосый, с актерской улыбкой на губах. Это Эдуард. Эдик. Эдичка… Ведущий актер и… пьяный истерик, герой-любовник, злобный паяц.
Рядом его жена: Агата, актриса — лисье личико, чувственные губы, жгучая брюнетка. Добродетельная жена…
На последней, крайней справа, фотографии — молодая женщина. Голова чуть вскинута, рыжие волосы струятся вниз, едва достигая округлых плеч. За черными солнцезащитными очками не увидать цвета глаз, но я хорошо знаю, что у нее удивительные глаза цвета морского янтаря. Такой цвет у осени, когда она, отражаясь в небе, неотвратимо угасает с помпезной обреченностью. Так увядает фальшивое золото времени. А на ее губах всегда остается желание, оно — как крылья бабочки, как провал, как бездна. У нее легкая — летящая — походка. Ее часто привозят в театр на дорогих автомобилях. Одевается она стильно, и всегда вне зоны моего доступа. Хотя, в общем-то, общительна и смешлива. Но бывает и замкнутой, отстраненной, надменной…
Ее зовут Алина. И я все еще люблю ее…
Мне непереносимо представить, и невозможно сделать то, что могло бы причинить ей реальную боль.
Значит, остаются эти двое.
Иногда трудно рассказать историю, потому что, сбиваясь, приходиться спускаться в темные подвалы памяти и выносить из него все новые и новые пояснения, доказательства и свидетельства. Столько хлама, что начинаешь путаться сам и в результате вместо внятного рассказа, слушатели получают длинную, скучную и никому не понятную муть.
При этом еще и сам умудришься, так вырядиться и в такое посмешище, что все показывают на тебя пальцем, а ты радостно полагаешь, что это искренний восторг.
Никому ничего нельзя рассказывать. Никто не хочет понимать того, что хочешь ты. Да и самому никогда невозможно быть вполне искренним.
Так что же можно требовать от читателя!?
И все же… с чего все началось? Где, та точка, с которой можно начать отсчет?
Где я заблудился?
Этот скрытый мир живет рядом с нами, он даже вывешивает объявления о своем существовании — театральные афиши. Где, когда и во сколько состоится путешествие. Путешествие во времени, по лабиринтам человеческой души…
В самом театральном здании много закоулков, коридорчиков, уголков, где можно спрятаться, скрыться, затаиться на время. Можно спрятаться даже в зрительном зале — забиться в угол и поспать часок, когда весь “наш” мир “выключен”, и только в углу сцены горит его тусклый дежурный свет.
Сцена — мир, в котором происходит ловкая подмена вещей привычных и знакомых на незнакомые и необычные. В этом таинстве, в той или иной степени участвуют все: рабочие сцены, ловко управляющиеся со штанкетами, декораторы, расписывающие мир в плоскости кулис и падуг, бутафоры, клеящие блеск фальшивого золота на жестяные короны, реквизиторы, таскающие охапками картонные мечи, осветители — ложевики, стреляющие светом, звукооператоры, населяющие этот мир звуками.
Легко заблудиться…
— Привет! — услышал я вдруг. Агата появилась ниоткуда, словно из воздуха, вернее, я, как-то призадумавшись, пропустил момент ее материализации.
— Послушай меня… — она встала напротив и закурила. Маленькая брюнетка с ярко накрашенным ртом была в том состоянии, когда опьянение овладевает только наполовину, то есть все в жизни становиться невероятно ясным, отчетливым, и понятен любой ход событий — можно все объяснить с легкостью. Жизнь что арифметика!
— Ты славный мальчик! — сказала она и, чуть приподняв короткую юбку, села ко мне на колени. Я почувствовал, что она тяжелее, чем выглядит. На сцене все события, все прикосновения, ощущение тела партнера имеют другую цену, иную окраску, да и все — отличное от повседневности…
Она посмотрела мне в глаза, и, глубоко затянувшись, протянула мне сигарету. Я взял ее левой рукой, продолжая поддерживать правой ее равновесие. Чернявая менада обвила руками меня за шею и впилась поцелуем. Я почувствовал во рту горький вкус дыма, помады и алкоголя…
Профессия артиста — профессия потная. Движение, софиты, танцы, напряжение — все это сгоняет с нас семь потов. Все пахнут по-разному, но у нее был особенный и неприятный мне запах.
Я никак не ответил на ее покушение, хотя легкая пугающая волна и прошла по моему телу. Такое похотливое возбуждение иногда и непроизвольно возникает и ты, сам, первый начинаешь стыдиться его.
Агата, наверное, хорошо знала это, и ее рука скользнула вниз… Она посмотрела на меня со злым любопытством в темных, сузившихся глазах.
Я понимал, что раздражение женщины, полученное таким вот образом, не имеет границ, но я не испытывал влечения к таким женщинам, и попытался сгладить возникшую неловкость:
— Вы… Ты… Такая замечательная и восхитительная, но я не могу…
— Правильно, что не можешь. Это проверка… Ты ее прошел. Но повтори первые три слова.
— Ты замечательна и прекрасна!
— Уже лучше… Я знаю, кому ты хочешь их сказать. Когда будешь говорить, вспомни меня.
Она встала, потянулась, поворачиваясь ко мне, так, чтобы я хорошо рассмотрел ее бедра, и кружевную полоску трусиков, сквозь обтягивающую тело ткань юбки.
“Если мужа нет рядом, то… для кого они?” — вяло, без интереса, подумал я.
В театре, помимо личной, есть еще и чужая, выдуманная жизнь. Обе эти жизни на репетициях и спектаклях, порой так переплетаются, что актер в минуту, словно переходя из одной комнаты в другую, меняет себя внешне и внутренне.
Трудно носить в себе секреты.
Агата знала, о чем говорит. Я уверен, что женщины вообще чувствуют все гораздо острее мужчин, словно у них развит какой-то особенный орган, ответственный за влечение. Может быть, они чувствуют запах в голосе, цвет на кончике языка, видят звук желания. Может быть, они слышат и нашу эрекцию?
А ведь мне казалось — я ничем не выдавал себя!
Итак, все началось еще раньше, когда Эдуард отправился в малую столицу: получать второе образование режиссера-магистра. Все это было связано с какой-то интригой с администрацией театра, управлением культуры. Раньше он ставил спектакли по договору и от этого всегда было весело. С пьянками, интригами и разборками. Агатка тогда чувствовала себя как рыба в воде, и частенько проводила репетиции, когда ее супруг отдыхал-просыхал за ширмой в репетиционном зале. Так уровень мыльных опер и бойких сериалов прочно вошел в нашу театральную жизнь, выжигая самые простые и искренние чувства. Актер — инструмент тонкий и крепкий, на нем можно сыграть и “мурку”, и ноктюрн Шопена. Актерская профессия чаще всего отвергает ум. Нельзя быть умным актером, ум мешает чувствам.
Ум всегда путается под ногами…
Они повели меня в кафе. Это была дешевая забегаловка. Мы заняли столик в углу под большой, нелепой и выцветшей картиной. Эдик заказал водки и закуски. Я чувствовал, отслеживал напряжение в их переглядываниях, жестах и ухмылках. Они открыто, не скрываясь и не стесняясь, расставляли на меня сети, а я, озираясь кругом, поглядывал на выход, словно готовясь к паническому бегству, оглядывал сидевших вокруг, словно ища в них будущих союзников. Но подобных не было в этом кафе, даже официанты, как мне казалось, смотрели на меня с полным и нескрываемым презрением.
Но скоро все захмелели. После третьей стопки Агата уже смеялась, непрерывно курила, смотрела мимо меня, смазав на губах яркую помаду. Теперь она была похожа на белого клоуна…
Я чувствовал расставленные сети, каждую ячейку, ощущая, как сжимается эта ловушка. Наконец они добрались до дела. Первым заговорил Эдуард:
— Слушай, ты хорошо знаешь меня! — он поднял рюмку и долгим испытывающим взглядом посмотрел на меня, потом выпил, не чокаясь и, не закусывая, продолжил. — Я могу делать все, жизнь такая штука, что не раздает чего-либо налево и направо, и всем поровну. Пока не возьмешь сам — тебе никто ничего не даст, кроме как в морду!
Теперь они оба весело рассмеялись, и мне тоже показалось это смешным. Тотчас же налили еще по одной. Теперь уже все вокруг виделось приятным, уютным и даже располагающим к чему-то очень веселому.
— Послушай, Сашок! Люди должны помогать друг другу. Мы не чужие.
Эдик перегнулся через стол, но не смог дотянуться с поцелуем и тогда просто сжал мое лицо ладонями…
— Мне нужен этот диплом, и ты должен его написать. Все, что нужно для этого, у меня уже есть.
Он положил ладонь себе на грудь.
— Вот здесь!
— Но я никогда не писал дипломов…
— Какая разница, ты же что-то там пишешь!?
— Ты умный мальчик. — То ли похвалила, то ли простодушно посетовала Агата — Да, ты слушай его, он плохого не скажет. — Она погрозила пальчиком, доставая сотовый телефон из сумочки. — Я попудрю носик… — и, перемигнувшись с Эдичкой, вышла.
— Ты знаешь, я — гений. На сцене я — бог. Я могу все. Я смогу сыграть даже вот эту пепельницу! Скажи мне, как актер — это много или мало!?
Я горячо и утвердительно кивнул ему в ответ.
— Но я не могу писать. Да я и не читаю вовсе. Ты же знаешь, что получать информацию, то есть узнавать человека, можно разными способами. Напишу это я или кто другой — это ничего не изменит. Я поставлю спектакль — ты напишешь об этом диплом… Каждый сделает свое дело и получит то, что захочет! Ты же тоже чего-то хочешь в этой жизни реально: здесь и сейчас!
В некотором смысле он был прав в том, что в театре режиссер — это человек, временно исполняющий обязанности бога. Он дарует жизни-роли, создает образы, разрешает плакать и смеяться, заставляет двигаться быстро или просто неподвижно стоять. У него маленькая вселенная под названием “сцена”, и живая глина под названием “театральная труппа”.
Сейчас “бог” был заметно нетрезв, и смотрел на меня взглядом презрительным и заискивающим одновременно. “Он действительно великий актер”, — подумал я про себя.
Вернулась Агата, прошептав что-то на ухо Эдуарду. Улыбнувшись мне, она села и закинув ногу на ногу, закурила.
— Ну что, мальчики, Бог с ней, с писаниной, у меня есть предложения для тебя, Сашенька, от которого ты не сможешь отказаться. Поехали к нам!
Она разлила остатки водки, и мы выпили. Теперь мне стало даже интересно. Смутная догадка привела меня даже в некоторое неясное возбуждение.
Эдуард рассчитался, впрочем, как-то высокомерно спросив у меня недостающую сумму. Мы сели в такси. На заднем сиденье я сидел между ними.
Вне театра, вне сцены артисты становятся рядовыми участниками обычной жизни, в которой любой бомж может дать им сто очков вперед в силе своего выразительного мастерства. В жизни все актеры без исключения, и здесь не нужно особенного образования, кроме того, что ты получил, прожив столько лет, сколько отмечено в твоем паспорте…
Я быстро сдался…
Когда мы приехали, и дверь нам открыла Алина, то я понял сразу, что это была ловушка, и я был счастлив, что угодил в нее, как какая-нибудь мошка, подлетая к стеклу лампочки, не видит ничего, но счастливо полагает, что, наконец, достигла солнца.
Теперь я был готов написать, что угодно.
Мы снова пили водку, но я не пьянел, словно пил простую воду. Сладостное предчувствие нейтрализовало все остальные, позволяя мне дышать, смотреть и пьянеть совсем от другого.
От предвкушения, от соблазна, от желания, от…
В этот вечер я впервые прикоснулся к Алине… Когда мы ненадолго остались одни в маленькой кухне. Пока заботливые родители укладывали детей спать. Пока за стеной кто-то слушал пронзительную “I put speel on you”. Дотронулся впервые, так, как осторожно кончиками пальцев прикасаются к огню, чувствуя его притягательное тепло. Я прикоснулся к ней не как партнер по сцене или случайный искатель удовольствий. Прикоснулся в этот вечер, как ее мужчина.
Она стояла лицом к окну. За темными его стеклами ничего нельзя было разглядеть, кроме наших отражений. Моя ладонь легла на узкую открытую полоску ее тела. Она была в узком красном топике на тонких лямочках и светлых джинсах на бедрах. Я обнял ее и, закрыв глаза, соприкоснулся с ней всем телом. Мои губы коснулись ее шеи, потом чуть выше… Она повернулась ко мне и я нашел ее губы, словно бы поймал бабочку… И с внутренним трепетом, я почувствовал их податливость. Но через мгновение, она напряглась и мягко отстранившись, вдруг спросила меня:
— Ты действительно любишь меня?
Спросила Алина, так неожиданно робко, что у меня все пресеклось внутри, и я едва смог выдохнуть:
— Да. Да… Да!
В ту ночь они уступили нам свое супружеское ложе. В отдельной комнате была большая квадратная кровать, как вход в рай, как знак пересечения, как новая точка отсчета моей жизни. Словно, прожив двадцать один год, я впервые достиг невиданной вершины.
Я этого никогда не забуду. Я человек благодарный. Хотя не считаю нужным говорить об этом. Потому что я еще и злой человек. Но при этом я — человек терпеливый. И я кого-то из них завтра убью. И убью преднамеренно, хладнокровно и без тени сомнения! В этом случае просто необходимо кого-то убить! Иначе все теряет смысл.
Я уже все продумал до мельчайших подробностей.
Вот где может пригодиться то, что мы называем умом.
Мы лежали в постели, укрытые одной простыней и курили одну сигарету на двоих.
— Ты знаешь… я никому не верю.
— И мне?
— А ты хочешь быть исключением? — рассмеялась она, стараясь рассмотреть в полумраке мое лицо.
— Да, — ответил я и попытался ее поцеловать, но она отстранилась и спросила меня серьезно:
— Я хочу тебе поверить. Но сначала объясни мне. Почему ты… любишь меня? Как вообще мужчины выбирают женщин?
— Я слышал, что женщины выбирают мужчин.
— Возможно, но я хочу узнать точнее, чем выбираете вы? Этим?
Ее рука коснулась меня:
— Или все-таки головой, умом?
— Я… когда я впервые увидел тебя, то я просто хотел тебя, как все. Потом это желание, если не притупилось, то, скорее всего, потеряло свою остроту… И я стал рассматривать тебя по-другому, как бы вне твоего тела. Мужчина, кстати, всегда выбирает тело, чтобы он при этом не говорил. Потом он уже все объяснит так, как будет удобнее, и уместнее… Я стал замечать в тебе то, что отличает тебя от всех… Иногда мне казалось, что я сам придумываю это, но я находил доказательства.
— Какие доказательства!?
— Разные… Иногда мне казалось, что в тебе, глубоко внутри, где-то в углу, живет маленькая доверчивая девочка с огромными глазами, но ты все время ее держишь в клетке.
Алина рассмеялась чуть громче и как-то артистично, потом резко встала, прошла по комнате, не обращая внимания ни на меня, ни на свою наготу. Без одежды она выглядела как-то странно, и даже менее соблазнительной.
— Ты — дурак! Я совсем не девочка, я давно знаю другие игры. Но я тебе расскажу историю про маленькую девочку. Это было еще в детском саду. Я всегда играла с мальчиками. И игры я всегда выбирала сама. Мне всегда нравились взрослые игры… Но был один мальчик, который хотел, чтобы я играла только с ним. Он не хотел меня ни с кем делить. И вот однажды я стала принцессой, был праздник и мне сшили новое платье… Такое чудное розовое платье с кружевами и бантиками. И этот мальчик, незаметно подбежал ко мне сзади и просто вылил на меня ведерко грязи… Ты не эту девочку видел?
Она стояла у окна, напротив лунного света и я не видел ее глаз.
— Нет. Просто иногда ты так сбегаешь по лестнице, словно ускользаешь с надоевшего урока. Или когда ты, чувствуя чей-то взгляд, вдруг оглядываешься с удивлением, когда…
— Хватит… — Алина склонилась надо мной, испытывающе посмотрела мне в глаза и закрыла мой рот долгим поцелуем…..
В театре своя особенная жизнь…
Почему она сделала это? Почему она пустила меня в “свой сад”? Что двигает женщинами в таких случаях? Это волновало и занимало меня. То, что двигало мною, я знал хорошо, так, как знало мое тело, мои инстинкты и мой ум, который, как мне казалось, управлял всем.
Все смешалось во мне. Я анализировал себя и Алину, но, увидев ее, забывал все формулы и расчеты. Я всякий раз оказывался лишним, поверяя ошибки прошлым анализом и задним умом.
Вне редких встреч, мы ничем не выдавали друг друга и своих отношений. На людях мы едва кивали друг другу, на репетициях повторяли все, как обычно, ничем не выказывая себя. Но вместе с этим, она продолжала свою прежнюю жизнь. Я не мог изменить ее ни на йоту.
Тогда я решил не видеть ничего, закрывать всякий раз глаза, затыкать уши, и отворачиваться, когда она уходила с другим…
Я просто не хотел видеть, слышать, знать этого, всерьез полагая, что смогу сохранить свое чувство и наши отношения как можно дольше. Она была дорогая бабочка, и я не мог содержать ее.
Но все кончилось. Все рухнуло.
И я узнал об этом последним!
В тот день я не был занят в спектакле. Репетицию вела очередной режиссер — женщина уже увядшая, но подвижная и общительная. Она относилась ко всем с материнским чувством. Вокруг нее все были “зайчиками”, “солнышками”, “рыбками” и “деточками”.
Заметив меня, она вышла из репетиционной комнаты:
— Сыночка! — потянула она меня в угол лестницы. — Я все знаю. Не спрашивай откуда. Люди всегда знают о тебе больше, чем ты можешь себе представить. А я была так рада за вас. Она такая хорошая девочка. Она такая талантливая! Она моя ученица, ты же знаешь об этом? Ну так вот, они, все это время… Ты знаешь, что у Агаты есть брат? Это — ужасный человек! Он, кажется, сидел в тюрьме и недавно вернулся… Ты же знаешь, что она поссорилась со своими родителями и жила все это время у них… У этих… Там они ее и опоили. Ее окрутили. Ее подложили! Теперь она выходит за него замуж! Уже, кажется, и сватовство было. Ее родители против, но и их уговорили, уломали. Она такая податливая! Она…
Я получил приглашение.
Меня позвали, мне оплатили работу продуктовой карточкой, билетом в бесплатный бордель. И я пошел на этот банкет, побрел, побежал, чисто из злобы. Я поверил всему. Мне показалось, что я всегда знал “это”. Я не осуждал и не винил Алину. Она всегда была свободной. Это они заперли ее в клетку. И теперь хотят выгодно продать. Как на время продали мне, как выгодно продают дорогую безделицу заезжему торговцу, как…
Я стоял на тротуаре у входа в кафе и курил.
Мало того, что я пришел вовремя, что было совершенно глупо, так как подобные мероприятия всегда начинаются с большим опозданием. Я еще надел новые летние туфли, новые светлые брюки и свежевыглаженную рубашку, и теперь я выглядел уже злобным идиотом в своих собственных глазах.
Они подъехали на “шестерке” канареечного цвета. Первым вышел отец семейства и вывел дочек. Вышла и Алина, но осталась стоять у машины спиной ко мне. Эдуард был в строгом костюме, взятом напрокат в театральном гардеробе. “Чуть великоват!” — со злобой подумал я. Они перешли улицу, и подошли ко мне. Девочки сделали мне книксен, а он обнял меня и прошептал на ухо:
— Не бери в голову, бери ниже, крепче стоять будет!
Я улыбнулся сардонически настолько, насколько позволяли мои лицевые мускулы.
Но он не обратил внимания, а скорее попросту не заметил и сделал широкий жест рукой, указывая на вход:
— Прошу!
Я показал жестом, что останусь докурить. Эдичка подмигнул и, взяв девочек за руки, поднялся вверх по лестнице.
Пахло дымом и жареным мясом от уличного мангала, а я все смотрел через дорогу. За десять минут Алина ни разу не повернулась, пока Агата красилась на заднем сиденье. Ее брат курил, сидя на водительском сиденье. Я внимательно и с некоторым остервенением рассмотрел его. Мне показалось, что у него невыразительная внешность уголовника второго плана из криминального боевика. Он был даже отвратителен!
Они прошли мимо. Алина держала жениха за руку, ладонь в ладонь и сделала вид, что не заметила меня. Скрежеща зубами, я прошел следом.
Потом она гладила его ладонь и преданно смотрела ему в глаза. Он не танцевал.
Я пригласил ее танцевать. Громкая музыка мешала нам разговаривать. Мне хотелось говорить тихо, едва слышно… Ее запах, ее близкое тело совершенно вывели меня из равновесия, и я забыл все, что хотел сказать, растерял весь свой гнев…
— Да что с тобой? — первая спросила она меня. Видимо какая-то внутренняя дрожь предалась и ей.
— Я все знаю, — прошептал я на ухо ей.
Она нисколько не смутилась.
— Ты не все знаешь…
Взяв в ладони мое лицо, она сказала просто:
— Я не люблю тебя.
— Моей любви хватит нам на двоих!
— Прости. Я не пользуюсь чужими чувствами.
— Значит, кто-то использует твои!
— Милый ты мой, мы всего лишь переспали несколько раз, вот и все. Неужели это так важно? Стоит ли из этого делать трагедию?!
Легко, ладонями, одним легким прикосновением, она отстранилась от меня и вернулась к своему жениху. Тот сидел у ее сумочки, а я с радостной злобой заметил, что, когда она танцевала, он выходил курить, и вешал ее красную женскую сумочку себе на плечо. Такой он опасливый и рачительный! Знает твердо, что крадут! Сам бы украл при случае. И украл же!
У меня…
Украл всё!
Шел спектакль. Пятая картина. Я должен был выйти, чтобы пройти пять шагов от правой кулисы второго плана, до угла станка. На расстоянии кинжала. Я сам его смастерил, приготовил заранее. Отточил этот клинок до сверкающей зеркальной чистоты своего чувства. Чувства ненависти и любви. Подменив бутафорский, фанерный кинжал в этой пьесе на свою сверкающую жажду мести! Почему я не мог убить женщину? Отлично понимая, что именно она является главным двигателем всей этой истории! Что за глупость!? Не ум и не чувство! Может быть, тайный инстинкт! Об этом я себя даже не спрашивал.
Моя будущая жертва изображала спящего…
Сказав в зал реплику, я взял его за волосы, приподнял голову и тут увидел, как он почувствовал холодную и острую сталь. Но он не испугался. Испугался я. У меня задрожали колени, пресеклось дыхание, панический ужас охватил меня. Я потерпел полное фиаско!
Он словно почувствовал это. Я выпрямился и провозгласил в зал: “Он мертв!”
Я отбросил кинжал. Но не услышал звука его падения.
В затемнении, между пятой и шестой картиной, ноги вынесли меня за третий план кулис. Эдуард настиг меня за тяжелым горизонтом черного бархата и поволок вниз, там, где лестница спускалась под сцену. Его сильные и цепкие пальцы держали меня за вельветовый колет. В тусклом свете на обратной стороне театрального задника дрожали тени. Спектакль продолжался.
— За что? Ты, злобный придурок, за что ты хотел убить меня! Меня!? Я творение, я создание — меня любит Бог! Куда ты суешься в наши отношения!? — он кричал шепотом, но при этом был странно покоен, и от этого мне было еще хуже, я почти вскричал:
— За нее! Вы не должны были отдавать ее ему!
— Кого ее? Ее! Линусика? — Он зло и громко рассмеялся. — Послушай меня, умненький ты мой мальчик. Она… — Эдик сделал паузу, оглядывая что-то поверх меня, словно подыскивал там нужное слово. — Она просто госпитальная шлюха. Ты знаешь, что это такое?
Я неуверенно покачал головой.
— Вот видишь иногда, и я могу быть умней тебя. Госпитальная шлюха — это такая блядь, которая спит не только с теми, с кем ей хочется, но и со всем прочим персоналом госпиталя. Кто попадется, кто сильно захочет: хирурги, медбратья, санитары… Кто еще? Патологоанатомы. Ты полагаешь, что… — он сделал непристойный ритмичный жест обеими руками — …что ты был у нее только один?!
— Это совсем другое дело! Меня это… просто я люблю ее! — вскрикнул я, вырываясь.
Эдуард поправил мне воротник и сказал уже совершенно спокойным голосом:
— Извини, брат. Но сейчас она — моя родственница! Я не потерплю разврата в своей семье!
Тут он рассмеялся, как мне показалось, особенно неприятно, похлопал меня по плечу. Но вдруг придвинулся близко и горячо прошептал мне на ухо:
— Ты держись меня. Крепко держись. Она будет тебе давать. Я тебе это обещаю. Договорились?
Он отстранился. Лицо его было серьезным, властный вызов замер в темных глазах.
— Хорошо?! — спросил он с угрозой в голосе.
— Х-хорошо… — Выговорил я и тут заметил, что нас уже трое.
Из-за его плеча вынырнула Агатка и весело поинтересовалась:
— Все нормально, мальчики!?
— Да… — ответили мы одновременно.
Она радостно хихикнула и сунула мне в руки сверток.
— На, мы не сможем пригласить тебя на свадьбу… Ну, ты сам все хорошо понимаешь. Не обижайся. Все будет хорошо. Но ты выпей за… них, тебе же было с ней хорошо!?
Я взял сверток. В газету была завернута бутылка. Это была водка.
Я вошел в репетиционную комнату. Она была пуста. Постояв некоторое время и прислушавшись, я разобрал тихий голос и сдавленный смех. Кто-то сидел за перегородкой в дальнем углу. Я решительно прошел вглубь комнаты. Это были они, среди реквизиторского хлама и старых декораций. Они сидели втроем и пили водку.
Все были навеселе и с хмельной радостью приветствовали меня:
— О, это ты! Юноша бледный, с взором горящим и большим…
С последним словом Эдичка подмигнул и широким жестом пригласил сесть, указывая мне место между собой и Алиной. Та изобразила смущение и загадочную улыбку. Она часто так делала, и была некрасива в такой момент, и даже — казалось глупой. Но мне нравилось в ней и это…
— Садись. Я знал, что ты будешь с нами!
Алина сразу подвинулась с легкостью и грацией дикой кошки. Но я продолжал стоять.
На ящике лежала закуска, ломтики соленых зеленых помидоров, черный хлеб и белая пластиковая посуда. Эдик переглянулся с Линусиком, та налила водки, и он протянул мне стаканчик.
Поколебавшись, я взял стаканчик из ее рук и тотчас же поставил его обратно на импровизированный стол.
— Спасибо, конечно… Наверное, я должен, что-то сделать? Так, как было бы удобнее мне, вам, нам всем. Но я не знаю, ради чего…
(Я долго готовил этот монолог и выучил его наизусть, но тут почему-то сбился и пропустив несколько важных, как мне казалось, пунктов.)
— Понимаете ли вы, что жизнь — это как бы огромный небоскреб, может быть — в сто этажей. И у каждого из нас есть свои параметры, каждый скроен по-своему, каждый, в меру своих сил, стремлений, желаний и возможностей, может взобраться на определенный ему этаж… Кто-то — на двадцатый, а кто-то на пятидесятый, а может, если, ему повезет, то попадет на самый последний, откуда до крыши мира один шаг… Но, вы все, добрались только до подвала и остались в нем. Жить и радоваться. Может быть, это и хорошо. Может быть, это и есть ваш этаж. Но и этого вам мало, вы всем говорите, что это последний этаж. Кого-то не пускаете, других обманываете. Дескать, здесь все уже замечательно и все есть, такое же, как и наверху: газ, свет, вода, туалет! Этого более чем достаточно для прекрасной жизни. А я хочу идти наверх, там, где я смогу увидеть и понять больше и, может быть, стать лучше. Там, где я не был. Может быть, я и сам к вам потом спущусь, но прежде я хотя бы заглянуть наверх!
Сказав все это, выпалив разом, я вдруг почувствовал, что это — самый глупый монолог, который можно произнести вне сцены.
— Видите… — Эдуард обвел взглядом своих компаньонов. — Парень-то у нас умный и говорит красиво. Но послушай меня, в этом твоем доме жизни есть лифт?
— Не знаю, скорее всего, нет. Конечно, нет.
— Вот видишь, как ты знаешь жизнь! А ты хоронил кого-нибудь? Спускал гроб по лестницам!? Попробуй, спусти-ка с пятидесятого этажа? Запаришься!
— Но я говорю образно…
— И я образно и своеобразно. Есть жизнь, есть небоскреб, значит, будут и покойники. Не надо умничать в этой жизни и пересказывать нам здесь свою азбуку бытия. Если у тебя есть здоровый инстинкт, то он выведет тебя туда, куда нужно, без всяких мудрствований. Кто из вас умников украдет, чтобы почувствовать и понять вора!? Кто убьет, замочит так, чтобы понять, каково быть убийцей? Стоит ли доверять тому, кто все это только может представить!? Из пещеры надо выходить вместе, и с дубинкой! Вот ты хотел убить меня! Ты знаешь, а мне это понравилось! Это шаг вперед. Может когда-нибудь, ты кого и замочишь. Вспомнишь тогда меня. Жизнь — это как диплом на предъявителя. Неважно, кто его написал, важно, кто его предъявил. Ты должен выбирать. Выбирать каждый день — с кем ты? Один, ты ничего не решаешь!
Я не знал, что и как ему сказать. Я понял, что ничего и не нужно говорить. Я посмотрел на Алину, она разглядывала свои фиолетово-черные накладные ногти и едва заметно улыбалась. Агата смотрела на меня с насмешливым любопытством. Эдуард был раздражен, желваки играли на его скулах, перекатывая лицевые мускулы. Мне осталось только сообщить им всем:
— Я ухожу.
Теперь уже все походило на плохую и гадкую пьесу: голоса, ужимки, смех и раздражение. Они ответили вместе, каждый свою реплику:
— Уходи.
— Убирайся совсем.
— Со всем своим барахлом.
Я ушел. Вышел из этой комнаты, и даже спустился по лестнице…
Но я не ушел из театра, не уехал из города, я даже не сменил квартиры в наем, я везде остался…
Остался в этом театре, в этом городе, в этом доме, в своей квартире, в этом мире.
Он оказался один на всех…