Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2008
В мае у профессора Василия Максимовича Пичугина случился гипертонический криз. Перепуганная жена вызвала неотложку. Удальцы в голубой униформе опутали Пичугина проводами, пощёлкали приборами, покачали учёными головами и, всадив ему в задницу укол, унеслись, посоветовав полежать денька два, а затем сходить в районную поликлинику.
Василий Максимович почти сутки проспал, потом вялый и раздражённый поплёлся в поликлинику на Плющиху, где принимал его одноклассник и приятель кандидат медицинских наук Лёва Куперман.
Дни стояли жаркие. Над Большой Пироговкой висел слоистый смог, и даже на тихой Погодинской воняло бензиновыми выхлопами. Пичугин шёл медленно, поминутно вытирая бритую голову платком. И всё его раздражало: жена, которая, позабыв, что ему нужно в поликлинику, с утра укатила на работу на своём танке-вседорожнике, забитые мусором контейнеры, весело переговаривающиеся рабочие, ремонтирующие клинику медицинской академии. Он впервые думал о смерти, как об избавлении от всех несуразностей жизни. Вспомнились строчки из Баратынского:
Недоуменье, приниженье —
Условья смутных наших дней,
Ты всех загадок разрешенье,
Ты разрешенье всех цепей…
Профессиональная память тут же подсказала, что стихотворение “Смерть” было опубликовано в журнале “Московский вестник” в 1829 году.
Причины для дурного настроения, конечно же, были — его аспирантку Дашу Завьялову на днях задержала милиция: пьяный скандал в баре, нанесение телесных повреждений охраннику, к тому же в сумочке у неё нашли таблетки экстази — так сказать, полный набор. Дашку — дочь министра — навязал. Пичугину заведующий кафедрой. На удивление пустая и бездарная девица. Диссертацию практически пришлось писать за неё самому. К тому же Дашку приревновала жена Клавдия — соседи, мол, видели аспирантку на даче Пичугиных в непотребном виде и голяком. Не сдавать же своего сына от первого брака Сашку, который развёлся с третьей женой и теперь на этой самой даче устраивал оргии.
Больше всего Василия Максимовича возмутил тон, которым завкафедрой говорил с ним, нажимая на то, что, если скандал не удастся замять, “будут, ну о-очень большие проблемы”. Себя он не имел в виду.
Дачный сезон вошел в пору, в поликлинике было пусто, никого не было даже у двери в кабинет Купермана. Пичугин для приличия стукнул костяшками пальцев в крашенную желтым филенку и распахнул дверь. Лева без удивления глянул на него и небрежно помахал рукой:
— Проходи, раздевайся. — И тут же, хохотнув, добавил: — Представляешь, вчера говорю одной дуре из актрис: “Проходите, раздевайтесь”. Так она за несколько секунд до нага обнажилась. Рефлекс, что ли, у них такой, у актёрок?
От густых рыжих вихров у Лёвки остались лишь завитушки за ушами, лысина напоминала крапчатое яйцо перепёлки. Пожалуй, только глаза остались прежние: умные, внимательные, но их никто не замечал, пациенты обращали внимание на его нос, нос пьяницы, пористый и красный. Куперман был прекрасным врачом, но крепко закладывал. Все его родственники уехали в Израиль, а он отказался: “По-твоему, я дурак? — пояснил он Пичугину. — Там же не выпить, не подраться. Скучная страна!”
Куперман некоторое время насмешливо разглядывал приятеля, наконец сказал:
— Не нравишься ты мне, профессор. Морда скучная, и выражение на ней такое, будто дерьма наглотался. Рассказывай, аспид.
— Шуточки у тебя. Меня давеча чуть кондрат не хватил — гипертонический криз, за двести махнуло.
— “Давеча”, “надысь” — филолог хренов. Пойдём, я тебе электрокардиограмму самолично сниму. За отдельную плату, естественно.
Вернувшись в кабинет, Лёва долго шуршал лентой кардиограммы, листал медкнижку, хмыкал, а Пичугин, ожидая приговора, глядел в окно, за которым на кусте сирени ссорились воробьи.
— С сердечком у тебя ничего, — вздохнул Лёва, — так, возрастные изменения. У кого их нет? А вот с сосудами… Гипертония налицо. А всё потому, что ты водки не пьёшь. Водка прочищает сосуды, особенно в мозгах.
У Пичугина задрожали губы:
— Лёвка, я же никогда не болел. Какая гипертония?
— Всё когда-нибудь бывает в первый раз. СПИД тоже. Особенно, если ухлёстываешь за молодыми наркоманками.
— Клава пожаловалась?
— Не без того. Утверждает, что криз у тебя от полового истощения.
— Проклятье! Никакой жизни!
— Радуйся, дурак! Я про это давно забыл, даже технологию не помню: что там надо вставлять и куда, — Куперман внимательно посмотрел на Пичугина: — Профессор, ты себя любишь?
— Терпеть не могу. Сам себе надоел.
— А вот это зря. У тебя типичный синдром хронической усталости. Это новая нозологическая единица. Нужно хорошо отдохнуть. Знакомо ли тебе такое выражение: “Dolce far niente”?
Пичугин поморщился:
— Погоди, это латынь?
— Кто из нас профессор филологии? Я или ты? Перевести?
— Не гундось… Сладкое ничегонеделание. Так?
— В яблочко! Именно так тебе и нужно отдыхать, послать всех на… И так далее. Ну и конечно медикаментозная поддержка. Я тебе сейчас лекарства выпишу, схема должна сработать.
Скандал с Дашкой удалось замять, её на все лето выслали в Испанию, к богатой тётке, а там, глядишь, всё и уляжется. Пичугин съехал на дачу в Жаворонки, работа над книгой не шла, он ходил по участку потерянный, раз десять на дню измерял давление, постоянно прислушивался к своему сердцу, спал плохо. Неожиданно на дачу свалился сын Сашка. Сашка был известным адвокатом, держал свою контору, мелькал на телевидение, какое-то время был даже в Общественной палате, но раза два в году, оставив дела на заместителя, срывался, исчезал на месяц, а то и на два. На этот раз он вернулся с Крита, загоревший, осунувшийся. Сидели на веранде, пили критское вино, отдающее сосновыми шишками.
— Подставил ты меня, сынок, с Дашкой. Клава теперь со мной сквозь зубы разговаривает. — Пичугин вздохнул.
— Не понимаю, как ты можешь с ней жить? Каменная баба, один бизнес в голове. А Дашка… Так, дитя природы, живёт на уровне спинальных рефлексов. Зато в любви умеет всё. Интересно, кто обучил эту министерскую дочку? Уж не ты ли?
— Пошляк! Она и в самом деле наркоманка?
— Глупость. Сейчас без колёс экстази ни одна дискотека не обходится.
Саша помолчал и с внезапной горечью сказал:
— Никогда не нужно приезжать в места, где тебе было когда-то хорошо. Совсем я что-то в бабах запутался. Видно, у нас это семейное. Скажи, у тебя есть место, где тебе по-настоящему было хорошо?
— Не знаю… Как, наверное, у всех.
И внезапно вспомнил. Ну да, конечно, 1985 год, его, молодого доцента, пригласили в Италию, в Бергамо, читать лекции и вести семинар по русскому языку и литературе в католическом университете. Собрались русисты из разных стран: немцы, швейцарцы, итальянцы, французы. Жили в монастыре. Русскую группу обслуживала переводчица из Союза писателей Наташа — дивное черноглазое создание. Как сказано у Михаила Афанасьевича Булгакова: “Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас сразу обоих. Так поражает молния, так поражает финский нож!”
От Пичугина с год как ушла жена, он мучался, скучал по сыну, глуша тоску работой. В душе было пусто, как в прогоревшей печке, и из поддувала тянуло гарью. А тут Наташа. Боже, как он был счастлив тогда! 1985 год, заря “перестройки”, дозированная свобода, и всё же в группе присутствовал стукач, зорко наблюдающий за профессорско-преподавательским составом. Не знали — кто, оттого жались, отмалчивались. За неделю до отъезда Наташа сама подошла к Пичугину: “Хочешь, на два дня сорвёмся в Рим?” — “Хочу, конечно, но как? Тут же стукач”. — “А мы тайно. Наша группа на два дня поедет в Венецию, ты сошлёшься на нездоровье, я на необходимость завершить кое-какие дела в посольстве. Гонорар нам отвалили солидный. Как тебе это авантюрное предложение?” Пичугин задохнулся от счастья: “Блестящая идея!”
У Наташи были чёрные глаза с дымкой, как в полудрагоценном камне агате. Он не знал, красива она или нет, он просто любил её всю, от пепельных, собранных на затылке в пучок волос, до детских, с заусеницами у ногтей пальцев. Они уехали на автобусе в Милан, затем поездом в Рим, там, в небольшом отельчике, неподалеку от фонтана Треви сняли два одноместных номера. Василий не разглядел тогда древнего города, потому что базилики, галерея Боргезе, парки, фонтаны, узкие, пропахшие соусом для спагетти переулки, жестоко-величественные развалины Колизея — всё это было Наташей, он смотрел на мир только её глазами.
Они, советские граждане, вырвавшиеся из-за “железного занавеса”, сидели за столиками кафе, бросали монеты в фонтан Треви, совали руки в Уста истины. Все это напоминало кинофильм “Римские каникулы” с Грегори Пеком и Одри Хепберн в главных ролях. Там, в Риме, Пичугин сделал Наташе предложение, в Москве они подали заявление в загс, а ещё через неделю Наташа погибла под электричкой неподалеку от Красногорска, какой-то пьянчуга столкнул её под поезд…
— Возможно, я и не прав, — сказал Саша, разливая вино. — Когда возвращаешься в любимые места, места, где ты был когда-то по-настоящему счастлив, внутренне взрослеешь. Только на это уходит много сил.
— Саша, одолжи мне денег. В валюте, — голос у Пичугина дрогнул. — К Клаве обращаться не хочу, а на мои профессорские шиши в Италию не уедешь.
— В Италию? Одобряю. Тебе нужно сменить обстановку. Какие проблемы, отец? В сентябре мне светит крупный гонорар. На него “мерседес” можно купить, не то, что тур в Италию.
Лететь в Рим Василий Максимович не решился, при одном воспоминании о Наташе у него начинало ныть сердце, он выбрал Неаполь, точнее, отель в шестидесяти километрах от него, там можно было лечиться по совету Лёвки Купермана “сладким ничегонеделанием”.
В университете шли занятия, но заведующий кафедрой отпустил Пичугина в двухнедельный отпуск без содержания.
В конце сентября на побережье Тирренского моря стоял сухой зной, на пляже босым по песку не пройдешь — обожжешь ступни, в небе ни облачка, а воздух настолько прозрачен, что далеко справа отчетливо видна гора, напоминающая доисторического ящера с плоской головой на длинной шее, сползающего в море.
После завтрака Пичугин купался, затем, устроившись в кресле рядом с выкрашенной в красный цвет вышкой спасателя, на которой белела надпись: “Salvataggio”, надвинув на лоб панаму, дремал. Его покой изредка нарушал треск гидроцикла — какой-то мальчишка носился у самой кромки воды, да ещё беспокоили пляжные торговцы дешёвыми изделиями из серебра, в основном индусы. Два раза подходила китаянка, совсем ещё девочка, и предлагала массаж.
Туристов в отеле было немного, в основном немцы, итальянцы и русские. К полудню пляж пустел, и Пичугин отправлялся в номер отдохнуть. Отель “Марина клаб” стоял в ухоженном саду: подстриженный газон, пальмы, олеандры, розы, бугенвиллея и какие-то растения, напоминающие дурман, с крупными нежно-розовыми цветами. И все это источало сладкий, какой-то неестественный парфюмерный запах. Вымощенная плиткой дорожка у летнего бара ныряла под сень старых пиний — здесь было сумрачно, прохладно, журчала вода, в зарослях шелестели ящерицы.
Василию Максимовичу нравился отель, нравился его номер, уставленный легкой мебелью из “Икеи”, нравился вежливый, предупредительный персонал, а еда была превосходной: лёгкие овощные салаты, маринованные перцы, артишоки. В изобилии — дары моря: рыба, осьминоги, кальмары, каракатицы, ракушки. Ну и, конечно же, традиционные спагетти и ризотто. Всего не перечислишь. По специальной карточке можно было заказать вино, пиво.
Пичугин любил итальянскую кухню, вообще любил поесть. К шестидесяти у него сформировалось брюшко, но ему шла полнота, как шла и лысина, — форма черепа у него была идеальной, он брил голову, и это придавало ему вид римского патриция. Василий Максимович любил и умел одеваться, летом предпочитая легкую, молодежную одежду типа “сафари” — рубашки навыпуск, просторные белые брюки и легкие мокасины.
В номере Пичугин выпивал стакан прохладного “кьянти”, закусывал фруктами и читал английские и итальянские газеты, хотя итальянский он подзабыл, особенно разговорный, мог разве что объясниться в баре, магазине и транспорте.
Когда спадала жара, он отправлялся гулять. Несмотря на прекрасную погоду, курортный сезон в посёлке Байя Домициа завершился, небольшие отели, виллы опустели, неподалёку от отеля “Марина клаб” функционировали лишь один супермаркет и два бара: “Дельфин” и “Синема бар Домециа”. И было приятно гулять по пустынным улицам, где дремотную тишину изредка нарушал тупой звук падающих с пиний крупных шишек. А где-то в глубине прибранных к осени садов перекликались птицы.
Со “сладким ничегонеделанием”, как он и полагал, ничего не вышло, книга, заказанная ему одним крупным московским издательством, сдвинулась с места. Шли пока наброски, но они ложились, что называется, “в лузу”. Москва с её проблемами отошла в сторону, было только ночное море, золотой полукруг настольной лампы, хвойный запах пиний и тревожные шорохи в саду, освещенном ущербной луной. За это время он ни разу не вспомнил о Наташе. Потревожив его память, она исчезла, теперь уже навсегда.
Прошло несколько дней. Как-то под утро Пичугин проснулся от резких хлопков, дверь на лоджию он не закрывал, портьера под напором ветра выгибалась дугой, полуприкрытая дверь клацала, а там, дальше, в непроглядной тьме грозно гудело, ворочалось море. Уснуть Василий Максимович так и не смог, да и смысла не имело, на семь тридцать была назначена экскурсия на Капри. Он привёл себя в порядок, оделся, прислушиваясь к порывистым ударам ветра. Вышел на лоджию, заметно похолодало, в мутном небе ни звездочки, внизу, в зарослях, тревожно вскрикивала птица. На лоджию с треском упала сорвавшаяся с пинии шишка. В воздухе висела мелкая водяная пыль, минут через тридцать, когда небо начало светлеть, пошел дождь, мелкий, ароматный, словно травяной настой. Пичугин сунул в рюкзачок зонтик, натянул куртку, панаму, спустился на лифте в холл. Там было пусто. Из глубины ресторана доносились голоса — накрывали к завтраку. Дежурный портье Антонио печально развел руками:
— Я должен вас огорчить, сеньор. Звонила ваш гид, Люда, и просила передать, что экскурсия на Капри отменяется. Погода испортилась, штормовое предупреждение, группу собрать не удалось. Поверьте, мне очень жаль.
— Мне тоже! — Пичугин бросил в кресло рюкзак, застегнул куртку и, с трудом отворив дверь, пошёл к морю. Дождь перестал, с деревьев капало, на уложенную плитками дорожку налипли сбитые ветром цветы и листья, и это напоминало мозаику. Море штормило, на мелководье вздымались жёлтые гребни, полвиснув, они с шипением опадали на песчаную отмель. Рядом с вышкой спасателя трепетал на мачте красный флаг. Гору, напоминающую ящера, заволокло сизой дымкой, ветер сносил рваные облака на запад, и кое-где, в промоинах, появлялись и исчезали клочки голубого неба.
У самого уреза воды бродили крупные чайки — видно накат выбросил рыбу и мелких крабов. Ветер гонял по песку клочья морской губки.
После завтрака Пичугин вернулся в номер, и включил русский канал телевидения. Там, как обычно, показывали чепуху, какую-то “Фабрику звёзд”. Безголосые, с дегенеративными лицами, “звёзды” к тому же страдали чудовищным косноязычием, изъясняясь на молодёжном сленге. Президент объявил нынешний год “годом русского языка”. Вот он — изувеченный, великий и могучий…
Василий Максимович с раздражением выключил телевизор и, глядя в окно, где вовсю светило солнце, подумал: “А не поехать ли мне в Неаполь самостоятельно? Автобус останавливается где-то рядом с центром — найду, а последним рейсом — обратно”.
Несмотря на короткий сон, чувствовал он себя превосходно. “Поеду, — решил он, — поброжу по старинным улочкам, и не в центре, а на окраине, пообедаю в какой-нибудь портовой траттории. Где-то там сохранились обломки виллы Лукулла. Лукуллов пир. Чудненько…”
А день всё разгорался и разгорался, треугольными тенями мелькали ласточки, чуть выше лоджии, в проеме стены, лепились их гнезда, появились бабочки. Ни в куртке, ни в зонте не было необходимости. Пичугин выпил стакан “кьянти”, спустился вниз, расспросил Антонио, как найти остановку автобуса, и через десять минут торопливо шагал к центру Байя Домициа. Слева — пустые виллы, справа — зеленая стена из тростника, который на местном наречии почему-то называли буком. Мимо с шипением проносились велосипедисты, солнце вспыхивало на их пластиковых защитных шлемах.
Автобус на Неаполь только что ушел, следующий будет часа через полтора — все это Василий Максимович узнал у молодой загорелой женщины, родом она была из Львова и уже который год работала гувернанткой в семье богатого итальянца. Пичугин походил по магазинчикам в центре Байя Домициа, выпил в баре чашечку капуччино. Автобус уже стоял на остановке, ожидая пассажиров. До Неаполя около шестидесяти километров. Пичугин полагал, что новенький голубой автобус покроет это расстояние минут за сорок, но тот долго кружил по предместьям, останавливаясь в небольших сонных городках, окна в домах прикрыты ставнями, кое-где мелькали овощные лавки и магазинчики, торгующие сувенирами. За окнами проносились автозаправки “Тотал”, гончарные мастерские с выставленной продукцией, аптеки, пиццерии, и на всем этом лежала печать запустения — курортный сезон догорал.
Перед самым Неаполем автобус попал в пробку, да и потом раза два застревал в сплошном потоке автомобилей, на дорогу до автостанции ушло два с половиной часа. Из расписания Пичугин узнал, что последний автобус на Байя Домициа уходит в восемнадцать часов. Времени оставалось немного, но это ничуть не расстроило Василия Максимовича, его не покидало ощущение, что он участвует в каком-то авантюрном приключении.
Солнце померкло, но было душно, воняло бензиновой гарью, в переулках на тротуарах громоздились контейнеры, забитые мусором, от которого несло кислой дрянью. Пичугин, сверившись с картой, миновал центральный железнодорожный вокзал, пересек пьяцца Гарибальди и направился в сторону порта. И чем ближе он приближался к набережной, тем чище становился воздух, и вскоре ему открылся сквозной, заполненный светом ветреный простор. Слева громоздились терминалы порта Морджелино, где у причалов замерли многопалубные лайнеры, чуть дальше — белоснежные яхты. Набережная Лукгомаре уходила вверх, выгибаясь дугой, с вершины которой открывался широкий вид на Неаполитанский залив. Ветер здесь был такой силы, что у Василий Максимовича едва не сорвало панаму, он сунул ее в рюкзак, достал фотокамеру, нажал на кнопку, выдвинул зум, и сразу же в видоискателе увидел сизую глыбу Везувия, а правее как бы зависал в небе обломок скалы — по очертаниям Пичугин узнал остров Капри. Василий Максимович долго стоял, опираясь о теплый парапет, затем пошел дальше. Где-то поблизости начинался район Санта-Лючия, район рыбаков и моряков. Когда-то там прямо у окраинных домов швартовались рыбацкие лодки, где их ждали перекупщики, кухарки с корзинами, на палубах бились диковинные рыбы, а от сетей и ящиков с мидиями остро пахло морем. Сейчас, судя по путеводителю, Санта-Лючия один из респектабельных районов Неаполя.
Знаменитая песня “Санта-Лючия”. Эту песню придумали эмигранты, уплывающие в Америку. В Карибском море даже есть остров с одноимённым названием, пришедшим отсюда, из Неаполитанского залива. Боже мой! — у Пичугина перехватило дыхание. — Здесь побывали Горький, Ленин, Богданов, Шаляпин, Бунин, здесь жил тончайший пейзажист Сильвестр Щедрин. Здесь звучали голоса Карузо и Марио Ланца, сюда, в свой последний путь направился поэт Евгений Абрамович Баратынский.
Василий Максимович часа два бродил по улицам, иногда толпа туристов выносила его на площади, где били фонтаны, фонтанчики, от стен древних базилик тянуло печным теплом, а внутри храмов было прохладно, пахло воском, в глубине, у алтаря, светились огоньки. Пообедал в пиццерии, заказав классическую “Маргариту”. Рецепт этой пиццы родился в бедных кварталах Неаполя, когда хозяйки запекали в тесте остатки от обеда или завтрака. Бьянко — белое вино, было холодным, хлеб с хрустящей корочкой необыкновенно вкусным. Отдохнув на каменной скамье в крошечном скверике, Пичугин свернул на первую попавшуюся улочку и оказался на рынке для бедноты. Чем только не торговали! Старой, ношеной одеждой, раскоряченной, усохшей обувью, какими-то железками, дешевыми часами, гирляндами, свисавшими с натянутых веревок. Рынок этот напоминал московскую барахолку начала девяностых годов у станции метро “Измайловская”, когда “перестройка” захлебнулась и народ вывернул старые сундуки, чтобы хоть как-то выжить. Но в отличие от нашего рынок в Неаполе не был мрачным, отовсюду слышался смех, громкие голоса, люди торговались, спорили, для них это было своего рода развлечением. Итальянцы не стеснялись бедности, как не стеснялись и богатства.
К автобусу, следующему в Байя Домициа, Пичугин поспел вовремя. Он занял место у окна, ноги гудели от усталости, глаза слипались. Поскорее бы добраться до отеля, принять душ и лечь в постель. Сегодня можно не ужинать. Автобус заполняли пассажиры, в основном негры, судя по одежде, чернорабочие. В салоне остро запахло потом, дешевым туалетным мылом, рабочие, поблескивая зубами, весело переговаривались, толкались, кто-то запел, гулко ударяя кулаком себя в грудь.
Вошел кондуктор — низенький, лысый итальянец со смуглым, лоснящимся лицом и вывернутыми губами. Его потная фуражка была пристегнута к поясу специальным ремешком. Грубо покрикивая, он стал одного за другим выставлять безбилетников. Кондуктор дошел до Пичугина, тот протянул ему деньги — по пути в Неаполь он платил водителю.
— О нет, синьор. Так у нас не принято, — шумно отдуваясь, сказал кондуктор, — сходите купите билет. Касса вон там. И поторопитесь.
Чертыхаясь, Пичугин вывалился из автобуса и нелепыми прыжками понесся к кассе. Пока он брал билет, автобус медленно отъехал от остановки и, сверкнув огоньками, скрылся за поворотом. Василий Максимович растерянно огляделся: это был последний автобус. И тотчас, словно по законам драматургии, хлынул дождь, обвальный, хлёсткий. Пичугина точно из ведра водой окатили. Хорошо центральный вокзал был рядом, можно укрыться под его сводами. Тут, как, наверное, на всех вокзалах мира, шла своя, особенная жизнь. Пригородные поезда выбрасывали на перрон толпы пассажиров: туристы с чемоданами и рюкзаками, семьи шумных итальянцев с целым выводком детей, японцы, малайцы, темнокожие студенты в бейсболках и пестрых майках. В толпе мелькали подозрительные типы с бегающими глазами, не спеша, с достоинством шествовали карабинеры в опереточной форме с малиновыми лампасами.
Василий Максимович внимательно изучил расписание, переговорил с миловидной итальянкой в информационном центре, она пояснила, что поезда до Байя Домициа не ходят, нужно ехать до станции Сесса Аурунка, а там пересесть на автобус или воспользоваться такси. Но сегодня поезд уже не пойдёт. Только утром.
Ситуация складывалась нелепая. Василий Максимович присел на скамейку, нужно было успокоиться и решить, что делать дальше. Судя по всему, ему предстоит провести ночь на вокзале, дожидаясь первого автобуса. С полей панамы капало, белые брюки забрызганы грязью, рубашка прилипла к телу, даже деньги в кармане подмокли. Паспорт Пичугин оставил в сейфе на рецепшен, из документов — клубная карта, по которой в отеле “Марина клаб” обслуживали в баре: кофе, вино, крепкие напитки. Негусто. Да и денег он с собой взял немного — на такси до Байя Домициа не хватит, тем более что в вечернее время таксист заломит двойную цену, ему же возвращаться в Неаполь, а это никак не меньше двухсот евро. Положеньице. Благо на вокзале в автоматах можно добыть кофе и бутерброды. Наверняка всю ночь торгуют буфеты и лавочки. Нужно бы спиртным запастись, неизвестно ещё, какая ночь будет. После дождя заметно похолодало.
В небольшом привокзальном магазинчике Пичугин купил бутылку крепкого итальянского ликера “Лимончелло”, в самый раз, профилактика от простуды. Да и на вкус он, ничего, лимон с горчинкой. Перец, что ли, они туда добавляют? Сделал глоток, сунул бутылку в рюкзак и вышел. На Неаполь, как случается на юге, внезапно пала ночь, но жизнь вокруг не замирала, слева в розовой мгле, что-то ухало, скрипело — там шла стройка, возводили новую станцию метрополитена, дальше лежала пьяцца Гарибальди, вся в мигании огней и огоньков, сливающихся в разноцветные нити. Перед вокзалом проносились автомобили, мотоциклы, мотороллеры — поток их не редел. Окна домов, куда ни глянь, мягко светились, одни гасли, другие зажигались, словно подмигивая Пичугину. Его потянуло к теплу, уюту, но следовало пересилить себя, избавиться от подленького ощущения неуверенности в себе, за которым приходит страх.
Часа через три площадь перед вокзалом опустеет, огни в окнах домов погаснут, останутся только уличные фонари и светящиеся судороги реклам, на них будет неприятно смотреть, потому что дома исчезнут во тьме, а светящиеся слова, бегущие строчки, дергающиеся звездочки, животные и человечки зависнут в непроглядном небе.
У входа в вокзал его окликнул здоровенный малый в красной пластмассовой каскетки, какие носят строители:
— Эй, раша! Хочешь заработать? Нужно быстро разгрузить фуру с электрооборудованием. Я хорошо заплачу.
Пичугин с недоумением просмотрел на него:
— Спасибо. Сейчас не могу, занят.
— Ну, как знаешь. Надумаешь, приходи.
Василий Максимович растерянно потоптался на месте. В дымчатой глубине тускло подсвеченной стеклянной стены вокзала отразилась его фигура: мятая, со следами темных пятен рубашка, панама с обвисшими полями, заляпанные грязью брюки, выпирающий горбом рюкзак — настоящий бродяга. Почему бы такому босяку не предложить работёнку — разгрузить фуру. Интересно, сколько бы ему заплатили?
Нужно было устраиваться на ночлег, да так, чтобы его не обчистили во сне. Рюкзак он снимать не будет, прижмет его к спинке пластиковой скамейки, руку засунет в карман, где спрятаны в скомканном платке деньги. Нечего, перебьется.
Схлынула поздняя волна пассажиров, вокзал пустел на глазах, как ни странно. бродяги и оборванцы не заполняли места на скамейках. К Пичугину подошел парень в потертых джинсах, с виду студент, попросил сигарету.
— Я не курю, — улыбнулся Василий Максимович.
— Тогда, синьор, может, дадите два евро на кофе?
У парня было тонкое, красивое лицо, держал он себя с достоинством, как обедневший аристократ. Пичугин нащупал в кармане монету и протянул юноше.
— Грация, синьор. Вы очень добры, — парень поклонился и торопливо пошел к автомату.
Пичугин извлек карту, попытался углубиться в нее, но веки отяжелели, слипались, уборочные машины умолкли, плитки, которыми был отделан пол вокзала и перрон, влажно блестели, в воздухе ощущался слабый запах моющих средств. Василий Максимович с трудом поверил своим глазам: в этом очищенном от дневного мусора пространстве неслышно двигались крысы, целые стаи, они выбирались из каких-то отверстий в перроне вокзала, пробегали метров тридцать и исчезали в густеющем сумраке. Впрочем, возможно, это был сон.
Пичугин проснулся от настойчивого вежливого голоса. Рядом стоял электрокар с двумя полицейскими: мужчиной и женщиной. Полицейский, очень красивый в превосходно сидящем на нём мундире, сказал:
— Вокзал закрывается, сеньор. Здесь нельзя находиться.
— Я турист, опоздал на последний автобус, — Василий Максимович смущённо развёл руками. — Поезда тоже уже не ходят.
Полицейский усмехнулся:
— Сочувствую. Снимите номер в отеле, в городе ночью небезопасно, могут ограбить.
— Да-да, я понимаю. Грация, сеньор.
Он торопливо пошел к выходу. На номер в отеле, да еще в центре города, у него вряд ли хватит денег, да и документов при себе нет.
Ночной Неаполь встретил Василия Максимовича враждебно, в городе словно сменилась власть, он перешел в другие руки, в руки бездомных бродяг и проституток. На пьяцца Гарибальди у забора, отсекающего стройку, прямо на тротуарах устраивались на ночлег бомжи. Для сна использовались картонные коробки, старые матрацы, доски, ещё какая-то дрянь. На автобусной остановке прохаживалась великанша, а может быть, великан-трансвестит: светлый парик, широкие плечи, массивный зад, с трудом втиснутый в короткую юбку. Это нечто внеполое, страшное, с грубым голосом, торговалось с подъезжающими клиентами. Пичугин пошёл прочь, его, по-видимому, принимали за профессионала или любителя необычных ночных приключений. Пока он тащился к набережной, оскальзываясь на брусчатке, его несколько раз окликали мужские и женские голоса, призывы сопровождались кряканьем клаксонов автомобилей.
Набережная Лунгомаре ночью выглядела совсем иначе: горстка огней в том месте, где находился порт, поредела, от многопалубных лайнеров остались лишь стояночные и палубные огни, цепочки огоньков опоясывали терминалы, а дальше зиял черный провал, словно там уже не было ни земли, ни неба, ни моря, а начиналось нечто — космос, конец мира, словом, что угодно.
Василий Максимович глянул на часы: второй час ночи, сил уже не оставалось, нужно найти хоть какое-то пристанище. Он пересек наискосок набережную и, прижимаясь к домам, пошел вверх, испуганно озираясь по сторонам, страх прибавил сил. Минут через тридцать впереди возник розовый зев туннеля, где беззвучно исчезали редкие автомобили. Он свернул вправо и за металлической оградой увидел детский парк или площадку, из густых зарослей проглядывалась скудно освещенная карусель со слонами и лошадками, тут и там на скамейках спали бомжи, а во тьме, где-то рядом, журчал ручеек.
Почему это место показалось Василию Максимовичу безопасным, он не смог бы себе объяснить, возможно, усталость притупила страх, и им овладело равнодушие. Пичугин извлек из кармана мятую карту, расстелил на траве рядом с развесистым кустом, напоминающим фикус, сел, с трудом содрал мокасины, ступни ног горели. Куст качнулся, оттуда, из темноты, блеснули белки глаз и низкий, с хрипотцой голос на скверном английском произнес:
— Эй, парень, забирайся сюда. Есть свободная коробка из-под джакузи.
— У меня нет денег.
— Ты меня удивляешь. А у кого они есть? Вагабондо должны помогать друг другу.
— Вагабондо? Что это означает?
Темнота поперхнулась смехом:
— Вагабондо — человек, которому негде жить. Бродяга. Ты поляк?
— Русский.
— Русский? Я встречал русских в Кейптауне, Мапуту и даже в Дананге. Нормальные парни, хорошо дерутся и могут выпить. Кстати, у тебя случайно нет выпивки?
Василий Максимович расстегнул рюкзак и достал “Лимончелло”. Черная рука выхватила бутылку, послышалось громкое бульканье. Глаза стали привыкать к темноте, и там, под листьями фикуса, он с трудом разглядел огромного негра. Африканца с такой чёрной кожей ему еще не приходилось видеть. Рука вернула ему бутылку:
— Хлебни! Ночи здесь бывают холодные. И устраивайся. Под утро явятся копы и выгонят отсюда. Здесь они вежливые: сеньор, сеньор. Люблю Неаполь, бродяга в Неаполе не пропадёт. А ты здесь как оказался?
— Отстал от автобуса…
— Все так говорят. Я всем рассказываю, что по пьянке опоздал на судно. На самом деле я бежал. Подрался с механиком, проломил ему башку пожарным крюком и бежал. Деньги, документы — всё осталось на судне, мать его… Хорошо, если механик выжил. У меня в Конакри жена и два сына. Дай-ка сюда бутылку и укладывайся, рюкзак сунь под голову, а то стащат, я сплю крепко. Крыс не боишься?
— Нет
— А блох?
— Блохи тоже есть?
— Сегодня ты на себе их прочувствуешь. Тебя как зовут?
— Василий.
— А короче?
— Вася.
— Васья! Очень хорошо. А я — Роллинг Стоун.
— Есть такая рок-группа.
— Правильно. Так меня звали на судне. Я хорошо играю на гитаре и пою.
Пичугин не видел собеседника, и ему порой казалось, что он разговаривает с темнотой, сгустком мрака, имеющим хрипловатый, надтреснутый голос, но этот голос не вызывал страха.
— Васья, возьми мешок, накройся. У меня ноет нога, значит, пойдёт дождь…
Начавшийся было дождь погас, с куста падали тяжелые капли, от мешковины несло затхлостью, нечистотами, в промежутках между листьями остро блестели звезды, они напоминали отверстия в черной бумаге, которой на ночь накрыли Неаполь. Пичугин осторожно потрогал влажный край коробки, в которой лежал, и подумал: “Странно… Как всё странно. Здесь, в Неаполе, в 1844 году умер от горячки поэт Евгений Абрамович Баратынский. Его тело, дожидаясь отправки на родину, год пролежало в Неаполе в кипарисовом гробу… В кипарисовом, а не в картонке от джакузи. У Иннокентия Анненского есть превосходный сборник “Кипарисовый ларец”… Всё правильно, кому кипарис, а кому картон”.
На этой несуразной мысли он заснул и проснулся, когда стало светлеть. Некоторое время он не мог понять, где находится. Из убежища под кустом с глянцевитыми листьями раздавался мощный храп. Он вспомнил ночную выпивку, африканца по имени Роллинг Стоун и улыбнулся. Осторожно приподнял вонючую мешковину и в сером пятне света увидел большую крысу, она обнюхивала горлышко бутылки из-под “Лимончелло”, выражение ее мордочки было вполне осмысленным, шерсть отливала серебром. Наверное, это был крысиный король, во всем его облике ощущались неспешная важность, достоинство, уверенность в себе. Самое поразительное, крыса не вызывала у Пичугина ни страха, ни отвращения. Сейчас оба они были земляне, довольствовались малым, были по-своему честны, естественны, и над ними наливалось синью неаполитанское небо.
По дороге, посверкивая мигалкой, проехал автомобиль с карабинерами.
Пичугин вылез из коробки, достал рюкзак, панаму. Деньги, дорогая цифровая фотокамера остались нетронутыми, и, вспомнив слова: “Вагабондо должны помогать друг другу”, он положил на могучую грудь африканца пять евро — на пиво должно хватить — и пошел в сторону автостанции. В этот ранний час он был единственным прохожим, не считая бродячих кошек, окна домов напоминали бельма слепцов, было тихо, но там, где лежал порт, уже слышался нарастающий звук, словно кто-то большой, громоздкий, скрипя сочленениями, выбирался из ночного убежища.
На пьяцца Гарибальди уже просыпались бродяги, одни собирали пожитки, запихивая их в грязные пластиковые сумки, другие рылись в мусорных контейнерах в поисках окурков. Были среди них и женщины, молодые и старые, а в стороне от всех на одеяле, брошенном на тротуар, возвышался загорелый парень со спутанными рыжими волосами, он шарил у себя в карманах и матерно ругался, перемежая русские и украинские слова.
Пичугин с улыбкой подумал, что Неаполь поистине международная столица бродяг, не зря же его называют европейской Калькуттой. И трудно было представить, что всего в часе ходьбы отсюда лежит центр этого удивительного города с площадью Плебисцита, чуть дальше — палаццо Реале — королевский дверец, театр “Сан Карло”, галерея Умберто, а на стыке двух торговых улиц — знаменитое кафе “Гамбринус”, которое посещают монархи, президенты, писатели и художники всего мира…
Пичугин миновал пьяцца Гарибальди и, когда свернул на знакомую улицу, ведущую к автобусной станции, из-за серой глыбы домов выкатилось солнце. Мир вокруг мгновенно преобразился, и Неаполь из города призраков вновь превратился в город-праздник.
Василий Максимович вспомнил давнее позабытое утро, когда он, студент-второкурсник, шагал по Садовому кольцу, утро было серым, серыми были рабочие, столпившиеся у открытого канализационного люка, по бульвару медленно полз, тупо постукивая, серый асфальтоукладчик, а на душе у него было светло и радостно — он был влюблён, и его ничуть не удивило солнце, выпавшее вдруг из серой пелены и повисшее над Москвой.
Так же легко и радостно было ему сейчас, всё тяжёлое, чёрное, мрачное, что мучило его последние месяцы, отошло, откатилось прочь. Пичугин достал из кармана рюкзака бутылку минеральной воды — там осталось на два глотка, — смахнул панаму, выплеснул воду на бритую голову и, отряхиваясь всем телом, как пёс, тихо засмеялся.