Рассказ
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2007
Мира
Памяти В.Г.
Лев Аркадьевич плохо спал прошедшую ночь, после телефонного разговора с Натальей Николаевной долго не мог заснуть, и это было непривычно, потому что в последние годы засыпал он почти сразу, около полуночи, и только часам к четырем начинал беспокойно ворочаться, выпадать из смутных сновидений, сначала ненадолго, всего лишь, может быть, на секунды, потом эти паузы становились длиннее, сон начинал подменяться ветхой дремотой, пока, около шести утра, не пропадал вообще… Сегодня он проснулся в семь… А заснул?.. После трех больше не смотрел на часы, просто лежал, старался не думать ни о чем… И теперь вот уже полдня с ватной слабостью в ногах передвигался по квартире — пропылесосил ковер в спальне, вынес мусор в уличный бак, полил на балконе цветы. Наконец, устроил ноющее тело в кресле… До обеда можно и подремать…
— Лева, прими таблетки!
Голос донесся из кухни, он прорвался сквозь звуки радио и шипение сковородки. “Ах… пилюли, пропади они пропадом…” — бубнит он под нос и тянется рукой к упаковке. Теперь нужно подняться и идти за водой туда, где надрывается радио, беснуется на огне жир и топчется заботливая жена… Сказать ей, чтобы приглушила… “Вот оно что…” — удивленно произносит он, будто наталкивается на давно искомое. После вчерашнего телефонного разговора все время всплывают какие-то подробности, память словно заштопывает собственные прорехи… “Это она… конечно, она…” Он смотрит на акварель, что висит напротив, у книжной полки — он купил ее перед самым отъездом в художественном салоне на Невском, и кто-то тогда посоветовал просто завернуть ее в газету и бросить на дно чемодана, но Соня… Соня была права: лучше все оформить по закону; выезжающих в эмиграцию проверяют на таможне особенно строго. Потому и понес он рисунок в уполномоченное бюро — заплатить пошлину, получить штамп. И по дороге… Надо же случиться такой встрече…
Он шел по делу. А она? Можно ли сказать, что она куда-то шла? Нет. Но и нельзя утверждать, что двигалась совсем без смысла. Теперь он начинает понимать: во что бы то ни стало ей нужно было держаться толпы, быть соучастницей этого движения — хаотичного лишь на первый взгляд. Для таких как она уличный поток создает видимость слитности, условно разделенной направлением: для каждого, идущего “туда”, все встречные движутся “назад”, и наоборот. Куда бы ты ни шла, ты частица целого, составляющая текущей массы. Ты не одна… Важно идти, держаться людных мест, оставаться частью общего; с одними “туда”, с другими “назад”. Потом попасть на другую улицу и снова стать чьей-то попутчицей…
— Ты принял лекарство?
Жене, как всегда, удается перекричать все кухонные шумы.
Чьей-то попутчицей… Иначе… иначе собственное движение становится совсем уж бесцельным и превращается в бродяжничество. Нужно уметь чувствовать толпу, занять в ней свое место…
— Лёва-а-а, что ты молчишь?
Лев Аркадьевич мотает головой и кладет в рот таблетку. Тяжело поднимается из кресла. На кухне, не глядя на жену, выключает привезенный из Питера старенький транзисторный приемник и возвращается в комнату со стаканом воды. Вкус размокшей таблетки не улучшает его настроения. Наконец, он проглатывает ее и медленно пьет воду.
— Зачем ты выключил радио? Там же известия…
Наверное, это не так просто — занять свое место в движущейся массе людей…
Приемник снова начинает издавать плывущий из-за плохой связи звук. Голос диктора радиостанции “Свобода” зависает над шипящей сковородкой.
— Котлеты скоро будут готовы…
Слитность толпы призрачна, человек одинок и держится в этом мире за счет других связей — служебных, семейных, дружеских… Каждый социум — отдельная паутина. Под ногами их незамечаемое переплетение, ажурная сетка, и каждая нить — координата и одновременно направляющая: одна тянется к любимому человеку, другая к пьянице-соседу, третья к дворничихе, следующие к сослуживцам, однокурсникам, врачам, родственникам… Кто-то из них тебе близок и дорог, кто-то невыносим для тебя, большинство тебе безразличны, но все они существуют в твоем мире, и когда пропадают одни, тут же, по неведанному закону восполнения, появляются другие… Но если этот закон перестает действовать и ажурная паутина больше не регенерируется, ты начинаешь цепляться за уличную толпу. Теперь только она может подарить иллюзию, скрашивающую на несколько часов твое одиночество. Ты бредешь без определенной цели, потому что идти некуда — у тебя давно нет работы, никогда не было семьи, а теперь нет и дома. Досуг и все твои недавние увлечения отмерли сами собой, и твое окружение, которое числилось дружеским, превращается в быстро редеющую кучку сочувствующих… Ты всего лишь движущаяся тень, но еще не бродяга, у тебя нет цели, но уже сложились определенные правила: с одними “туда”, с другими “назад”. Мира…
Ты случайно наталкиваешься на мужчину, который когда-то ухаживал за тобой. Он уже старый, как и ты сама. Но у него уверенная походка — он-то знает, куда идет. Он устал от суеты последних недель, но доволен собой: дела закончены, бумаги выправлены, отъезд через неделю… Он прижимает под мышкой тонкую папочку с акварельным рисунком, купленным на память о покидаемом городе. Ты говоришь ему тихо: “Лева…” Он вопросительно вскидывает брови… Ты легко дотрагиваешься до его руки: “Лева, здравствуй…” Он уже понимает, кто перед ним, но боится в это поверить. И смущаясь, теряется еще больше. “Мира?..” Старуха… со спутанными ветром седыми волосами… неопрятная.
— Мира?..
— Не узнал?
— Ну что ты…
— Не узнал…
Она слегка трясет головой и, кажется, улыбается.
— В Мариинском театре… — выдавливает он.
— Что?
— Мы виделись последний раз в Мариинском театре, лет пять назад… Я с женой был, Соней… Помнишь?
Мира пожимает плечами. Они стоят посредине неширокого тротуара на Екатерининском канале, в двух шагах от Вознесенского проспекта. Сворачивающие на набережную вынуждены их обходить. Лев Аркадьевич делает жест, предлагая сдвинуться ближе к решетке, но Мира не обращает внимания…
Она заметила Льва Аркадьевича издали, уже давно привыкла выискивать в толпе знакомые лица, — сначала делала это из чувства предосторожности, из желания тут же спрятаться, пройти незамеченной, избежать расспросов… И лишь в последнее время стала радоваться этим встречам, находить в них определенное утешение… Лева… Сколько лет не виделись… Постарел… и живот… Папочка под мышкой… Как всегда по делам… Раньше с портфельчиком пузатым ходил… Диссертацию писал…
— В Мариинском театре…
— Что?
— Кажется, мы встречались лет пять назад в Мариинке… Ты не помнишь?
Она кивнула, продолжая молча рассматривать его.
Многие считали его талантом… С начальством ладил… И брюки — неизменно в стрелочку… Варя тогда еще смеялась: “Как ты его называешь — отутюженный? А может, это твой последний шанс? Цветочки, смотри, приносит…” Сколько времени это длилось — его ухаживание? Лето? Нет… гораздо дольше… Потом освободилось место в областном отделении — он и ушел, с повышением… И звонить перестал…
— Мира, давай отойдем в сторону, прохожие…
Она лишь пожала плечами. Какие прохожие? Она уже отделилась от них, перестала быть их тенью. И пока длится этот блаженный перерыв, они для нее не существуют. Двигаться в толпе — это большая работа, время от времени нужна передышка… Сейчас у нее есть слушатель, и не случайный встречный, а давний знакомый, даже бывший поклонник, кандидат наук… Сегодня на скамейке в Александровском саду ей попалась совсем глухая старуха, бестолковая — половину ее истории не расслышала, другую не поняла…
— Ну, скоро обедать будем… — жена, наконец, выключила плиту, вентиляционную вытяжку над ней, и как-то само собой умолкло радио.
— Соня, я не хочу пока. Может быть, мне лучше сейчас прогуляться…
Жена с беспокойным удивлением заглядывает в комнату:
— Переживаешь из-за смерти той женщины… Как ее звали, прости?
— Мира.
— Конечно, иди, пройдись… Но только помни: ты ни в чем не виноват… Чем мог ты ей помочь? У нее же друзья были, наконец…
— Ах, о чем ты…
— Хорошо, хорошо… Иди, я буду ждать тебя к обеду…
Он снова остается один и ловит себя на мысли, что ему совсем не хочется трогаться с места.
Наталья Николаевна, которой Лев Аркадьевич позвонил вчера, чтобы поздравить с днем рождения, спросила мимоходом: “Вы помните такую Миру Григорович? Вроде вы когда-то работали с ней в Обществе охраны памятников…” Он насторожился. “Она умерла; подобрали на улице без сознания… и потом в больнице…” — “На улице?..” — “Разве вы не слышали, что она стала бездомной?.. Ал-л-ё… Лев Аркадьевич… Я перестала вас слышать… Разъединилось?” — “Нет, я тут…”
Когда-то уже давно он скинул со своей души воспоминание о той встрече на набережной весной девяносто седьмого года, скинул как груз нелепой случайности, недоразумения, дурного сна. Поспешил расстаться если не с самим воспоминанием, то с наиболее болезненными его деталями, словно мелкой наждачной бумажкой прошелся по острому и шершавому — чтобы не кололо… Уверял себя, что справедливое решение должно непременно найтись. Она ведь и сама говорила, что теперь ее делом занимается видный депутат, что, благодаря ему, дальнейшее расследование будет вести Большой дом — это уже решено. “А при чем тут чекисты?” — удивился он тогда. И она объяснила, что милиция куплена, водит ее за нос уже несколько месяцев — требует справок, восстановления документов… Зачем-то даже характеристика с бывшего места работы им понадобилась. И все время говорят, что у них много неотложных дел… И когда она попыталась жаловаться, в ответ прозвучало, что ей еще повезло, потому что других стариков не просто выгоняют из квартир, а убивают и тела сбрасывают в канализационные люки — к крысам. И все же она добилась, чтобы сменили следователя, но тот, новый, сразу же уехал в командировку, а вернувшись, тоже стал требовать справок (некоторые, мол, уже устарели), просил набраться терпения и посоветовал вообще не очень шуметь: “Если это были бандиты…”
— Представляешь? он еще сомневается, бандиты ли это! Ссылается на документы, которые будто бы я подписала. Там закорючка стоит похожая, но я-то знаю, что ничего такого не подписывала. А он сомневается, бандиты они или нет… И, представляешь, от их же имени мне угрожает, говорит, что, оставив меня в живых, они допустили слабость или ошибку, которую ведь и исправить могут… В одном права милиция: я не одна такая… Ты же сам видишь, Лева, что творится: банки делят, заводы, наши старые дома…
Они стоят на набережной, она продолжает слегка трясти головой, и тут только Лев Аркадьевич замечает, что принятое им за улыбку — застывшая на лице болезненная гримаса.
— Но теперь мое дело под депутатским контролем, и скоро им займутся органы…
— Но ты ведь где-то живешь?..
— Да, — она продолжает отвечать охотно. — С тех пор, как они сменили замок в квартире, ночую у друзей — сегодня снова у Семеновых, потом к Ноночке пойду на три ночи… А днем, чтобы никого не обременять, по городу хожу. Ты же знаешь: Питер — моя профессия и моя любовь; девчонкой еще стихи ему посвящала… Только… — она наклоняется в его сторону, снова дотрагивается маленькой ладонью до его руки и переходит на шепот, — только вот балконов старых бояться стала — все гнилое, ветхое, того и гляди на голову рухнет… На мостах стараюсь не останавливаться… Мы ведь, Левушка, выросли в Ленинграде, а нынешний Петербург — он нам чужой… Думали ли мы, что так все обернется?..
— Ну, погоди… все же депутатский контроль…
— Да, — словно спохватывается она, — теперь мое дело под депутатским контролем, несколько месяцев добивалась…
— А как же с Варей?
Она хмурится:
— Помнишь ее?
Как он мог ее не помнить — соседку, ее подругу, почти сестру…
— Да, мы с ней как сестры первое время были…
Конечно, он помнит. Симпатичная, кареглазая Варя была жизнерадостной, милой в своей простоватости… “А вы тоже диссертацию пишете? Про Петра?! Во даёте! Я Петра люблю, жуткий был мужчина…” Мира рассказывала ее историю. Варя осталась сиротой и, когда, совсем юной, лет через пять после войны, поселилась в их коммунальной квартире на Фонтанке, мать Миры пригрела ее. И Мира с ней подружилась… И, может быть, после смерти матери у нее не оставалось более близкого человека.
— Она вроде заботилась о тебе…
Взгляд Миры уже давно оставил одутловатое лицо растерянного собеседника. Он скользил в стороне — по темной воде канала. Когда Лев Аркадьевич заговорил про Варю, она стала отвечать неохотней. Стоило ли объяснять, что Варя никогда не была ее подругой? Просто они вместе случайно росли, и сблизили их соседство, юные годы и одиночество.
— Она вроде заботилась о тебе…
Заботилась?.. Нравилось ей заниматься домашними делами, иногда и Мире помогала — то белье возьмется чинить, то обед на двоих приготовит. Глупости разные приговаривала при этом: “И чего в нее, в филармонию-то ходить, если домой без мужика возвращаешься?” Сама она ходила на танцы и возвращалась не одна. “Жизнь люблю, а ты, Мирка, засохнешь со своими эрмитажами да концертами…”
— Она замуж не вышла?
Лев Аркадьевич с беспокойством присматривался к Мире, которая уже с минуту не отвечала ему, только покачивала головой и продолжала смотреть в сторону мутной воды.
Собиралась, надеялась… Но в последний момент все ее ухажеры куда-то исчезали. Свысока на соседку посматривала, пока очередной к ней похаживал. “Ну что — одна сидишь?” — с деланным сожалением на лице заглядывала без стука в комнату. Потом уже, брошенная, начинала скулить под дверью и с двойным усердием хваталась за любую домашнюю работу. “Если бы мы с тобой, Мирка, в девятнадцатом веке жили, ты бы, наверное, все равно барыней была, а я служанкой… Вон и комната у тебя лучше, светлее…” — хихикала и винца крепленого доставала. “Да пригуби хоть, что ты ломаешься как…”
— Что ты спросил: замуж?.. Нет, не получилось у нее. На этой почве и спиваться начала… Ты, Лева, ее молодой видел. А после сорока она превратилась в толстую и плаксивую пьяницу.
Она, наконец, снова перевела взгляд на Льва Аркадьевича. Ей вдруг стало жалко этого пожилого человека с размеренной походкой, который идет по делам и которого потом, конечно, ждет ужин — в назначенный час, последние известия у вечернего телевизора, таблетки перед сном… И она, чуть ли не впервые, начала смутно ощущать свою свободу от этого предписанного наивного благополучия, от слабости следовать заведенному распорядку и укрываться под вечер в уютных комнатках-пеналах. Ее дом — улица, ею уже движет стихия — толпа и безлюдье, солнце и дождь, ветер и невская волна. Ее настроение — цвет воды в каналах…
— Что-то про Варю ничего не пойму — пьяница?.. И в квартире — она осталась там жить или нет?
— Варя… — Мира запнулась на полуслове и снова пожалела, что затеяла этот разговор. Совсем не хотелось рассказывать, как опустилась с годами Варя — как шпионила за ней, подслушивала ее телефонные разговоры, выспрашивала, где она была. Делала это без определенной цели, больше из злорадного любопытства. Самой ей никто не звонил, и ходить ей было некуда. А потом у Миры стали пропадать деньги, и в один из скандалов Варя сильно ударила ее — по плечу, потом по груди. И в пьяной и мутной болтовне как-то снова вспомнила свои глупости про девятнадцатый век: “Нет, это ты была бы у меня служанкой, а не я у тебя, жидовка…” Тогда и отвернулась от нее Мира — перестала не только разговаривать, но и запретила себе жалеть ее, думать о ней. А тут еще и та бездетная супружеская пара, что занимала дальнюю и самую большую комнату, заносчивая и прежде почти не замечавшая обеих соседок, зашушукалась о чем-то с Варей по углам, и от этого стало еще неуютнее в квартире и тяжелее на душе.
— Посланник к нам был… — снова заговорила Мира, — или, как они их называют? Шестерка… Молодой парнишка, симпатичный даже. Вызвал нас с Варей на кухню. Собирайтесь, говорит, бабки. Обмен-размен и все дела… Соседи ваши завтра съезжают, а для вас у меня две комнатки в Горелове есть. Воздух хороший вам нужен. И по триста баксов на душу отслюнявлю… Так и сказал: отслюнявлю…
По Вариному взгляду поняла она тогда, что не новостью было для нее это предложение и свое согласие Варя уже дала. А отказалась бы, может, и оставили бы их в покое, нашли бы более сговорчивых старух. Но как отказаться, когда водку наливают и денег сулят… И Мирке-цаце, опять же, месть…
— Варя уже в таком состоянии была, что уговорить ее на переезд было не сложно. Но я-то твердо сказала: нет.
Показалось ему тогда или действительно это было так? Рассказав свою историю, она быстро сникла — словно устала или потеряла к нему интерес. Тема — больная, главная и единственная — была исчерпана.
Она стоит посреди неширокого тротуара уже не столь отрешенно от окружающего мира как прежде, а чуть переминается, оглядываясь на прохожих, которых снова начинает замечать. Блаженный перерыв заканчивается, исчерпывает себя, и ей снова пора в путь — с одними “туда”, с другими “назад”… Она не бродяга, у нее есть свои правила…
Льву Аркадьевичу тоже пора идти, но сбитый с толку ее путаным рассказом и смущаемый недоверием к самой возможности того, что с ней произошло, он продолжает стоять на месте, будто ждет от нее новых доказательств или опровержений.
— У тебя-то все хорошо? — спрашивает она на прощание.
И тогда он заговаривает на свою тему — тоже главную и единственную, которая занимает его последние два года. Он заговаривает о предстоящем отъезде. “Ах, вот как…” — бормочет Мира, и эта безучастная реплика, за которой ему, как всегда, слышится осуждение, заставляет его вновь, в который уже раз перед своими собеседниками, разворачивать доводы о том, что эмиграция в его случае не бегство с тонущего корабля, это… если хотите… эксперимент, новый опыт, и вообще — он останется гражданином России, а что касается Германии… наверное, было бы правильнее эмигрировать в Израиль, но там слишком жаркий климат для его жены и к тому же не такой уж он и еврей, а скорее русский — по культуре и воспитанию, и Европа ему гораздо ближе, и профессионально — как историку… Да и родственники уже там… На пособие можно неплохо скоротать старость…
Мира слушает рассеянно, глаза ее все чаше скашиваются в сторону, скользят по прохожим, словно примеряясь к новому попутчику, когда же возвращаются к собеседнику, она начинает усерднее кивать головой…
Нет, спохватывается он, пособие — не главное. Там врачи хорошие, а Соня, его жена, очень больна. И еще он собирается закончить там книгу о Петре Первом…
— Значит, и тебя Петр из города гонит, — снова с оживлением заговаривает она. — Меня вчера на джипе чуть насмерть не сбил…
И, помолчав, добавляет:
— Нашему поколению тут уже не жить…
— Что ты говоришь? И как это: на джипе?..
И снова обращенная к нему неприятная улыбка-гримаса:
— В хмурую погоду часто “Медный Всадник” вспоминается… Хожу по улицам и читаю его наизусть… И знаешь, что я поняла? Совсем не за брошенный упрек Кумир Евгения из столицы гнал… А за слабость…
Перед тем, как уже окончательно проститься, она произносит что-то еще, чего Лев Аркадьевич уже не может вспомнить. Да и не мудрено — почти четыре года прошло с того дня.
Мира заметила, как он испуганно нахохлился, когда она заговорила про Петра.
— Что ты такое говоришь? И как это: на джипе, Кумир?
— У вас все хорошо будет, Лева, вот увидишь… — она попыталась еще раз улыбнуться ему — на прощание. — А правду говорят, будто там все двери в подъезды стеклянные и закрываются плавно — сами собой? Я ведь за границей не бывала… Ты… напиши мне оттуда… Адрес еще помнишь?..
Он чуть было не спросил: чей адрес, неизвестной ему Ноночки? Но Мира вовремя протянула ему руку и, не оборачиваясь, направилась в сторону Вознесенского проспекта.
До поворота она шла не спеша, на Вознесенском чуть прибавила шагу, потом снова замедлила ход, ухмыляясь своим мыслям. В своде ее правил это называлось “переключением скоростей”: вписаться в толпу не так просто, нужно подобрать соответствующий темп, но не отдаваться до конца соблазнительной силе инерции, необходимо чувствовать и боковые потоки — втягивающие и отталкивающие. Она уже научилась лавировать в этой массе, научилась избегать малых кружений, уличных воронок. Прищуренный взгляд легко находил в толпе нужного попутчика, и она умела оставаться молчаливой тенью. Проходящий автобус раскрывал перед ней двери как перед человеком, едущим по делам. Ее не смущала давка, и она старалась не доезжать до конечных остановок, где была вероятность остаться одной. Любила возвращаться другими маршрутами. В непогоду устраивала себе “кинематограф”: из окна трамвая, медленно пробирающегося по Петроградской или Васильевскому, разглядывала городскую жизнь, у которой брала в тот момент очередную короткую передышку. Люди шли быстрее обычного, сами улицы становились ýже, дома вытягивались высоко вверх. Взгляд выхватывал отдельные детали: нелепый жест прохожего, вывеску, черные провалы подворотен, витрины, сгорбившуюся фигурку, застывшую на перекрестке… Порой она пыталась сосредоточить внимание только на фасадах, профессионально определяла стиль, эпоху, в перестроенных зданиях легко вычленяла элементы первоначальной архитектуры, но взгляд обычно недолго скользил по портикам, рустовкам, эркерам, неизменно опускаясь вниз, на уровень тротуаров, к тому вечному брожению, которому она теперь принадлежала. И куда бы она не забиралась, в любой части города у нее были свои примеченные места — в зависимости от погоды и настроения это мог быть тихий сквер, аллея или шумный торговый пятачок. Там могла она отдохнуть, съесть купленную по дороге булочку. И почти всегда находила она там кого-нибудь одинокого, кто готов был выслушать ее рассказ и поделиться своей историей…
— Ну… ты все-таки не пошел на улицу… А я уже сковородки отмыла, сейчас на стол буду накрывать, — Соня снова стоит в дверях комнаты и с беспокойством посматривает на мужа. — Ты спишь?
Лев Аркадьевич открывает глаза и осторожно покачивает головой, словно не желая расстаться с охватившей его дремотой. Потом поднимается из кресла и по дороге на кухню снова бросает взгляд на акварель, что висит у книжной полки. Там, на фоне тусклого заката и пустынного, лишь намеченного бледными красками пейзажа, в невскую дельту входит петровский фрегат. Он движется медленно и бесшумно и легко подминает под себя слабую волну.