Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2007
* * *
Луна по осенней воде, как по ладони гадает:
— Что случится со мной? скажи, не смущайся?
— Не горюй, молодой, — а серого глаза бойся.
Голубой воды опасайся журчащей.
— Что в голубой воде нехорошего? Скажи, если можешь?
— С облака снимут звезду, на воду положат.
Птица будет кричать, расширяя крылья.
Другое небо тебе упадет на плечи…
* * *
Ребёнку кажутся незыблемыми вещи:
огромные холмы реки,
сама река, с её неповоротливой водою —
и если бы она вообразила,
что можно её как-то изменить
на лоб её высокий набежали б,
колеблющие лодочки морщины.
Вот мост стоящий вполколена в ней,
вот мамонт с розоватой шерстью,
в котором детская библиотека,
а также тминный хлебный магазин.
Отец сидит с своей газетой вечной,
и мальчик — у немытого окна
трясущегося красного трамвая.
Никто не может позабыть себя
и кем-то стать другим хоть на минуту.
И каждый видит разные картинки:
ребёнку кажется всё в мире неизменным
и слишком крупным по сравненью с ним.
Отец уверен в том, что целый мир
меняется, пожалуй, слишком быстро:
себя он помнит мальчиком, вот здесь,
сидящим у окна трамвая. Рядом
сидит его живой отец.
Огромная, спокойная река
шевелится, сгибая к Югу воду
в суставах керосиновых, в холмах,
и детская стоит библиотека.
Из окон её видно, как сидит
в трамвае мальчик и глядит наружу,
и рядом с ним его большой отец,
от перемен уставший, потому-то
отец предпочитает переменам
газету неизменную свою.
Но для ребёнка всё совсем не так:
скорее мир перевернётся, чем
исчезнут его вечные детали —
незыблемые вещи или люди:
река и мост, библиотека, садик,
отец, его газета и трамвай…
Как будет он когда-то удивлён,
вдруг обнаружив их уничтоженье,
когда проснётся в комнате один —
нет ни реки, ни жуткого моста,
ни голубых холмов правобережья,
ни красного трамвая-шатуна,
ни вечного отца с газетой вечной,
ни мальчика, которым был он сам,
ни города, ни той страны вообще.
* * *
Прекрасный летний день, в который мы
с утра вдвоём отправились купаться:
мы видим небо синее, и в нем
застряли два-три облачка, не больше,
белее сахара и легче
дыханья детского.
Река синеет. Чахлый сад Марата
под ярким солнцем изнывает. Пляж
лежит в реке, чуть приподняв кусты
там — под мостом, и здесь — где элеватор.
На пляж течёт размеренный поток
людей.
Они идут почти без остановок
и каждый платит медным пятаком
какой-то грубой и опасной бабе
за красненький билетик. У неё
таких билетиков катушка, как в трамвае —
цифирки маленькие, час, число и год,
“на пляж” написано на них и “5 копеек”
проставлена цена.
Так вот, у нас с отцом
всего один пятак на две души,
и он его протягивает бабе,
та — отрывает узенький билет,
я отбегаю от отца назад
и прячусь в монстрах гипсовых, в аллее,
и вижу, как отец в толпе
идет понуро к пляжу
в потоке тихом пожилых людей.
Я думаю: “…поскольку у меня
нет пятака злосчастного, то я
пристроившись к вот этим незнакомым
и “обилеченным” противной бабой людям,
ну, как-нибудь, Бог знает, прошмыгну
на мост понтонный, а с него — на пляж
через кордон угрюмых контролёров.
Не может быть, чтоб я не прошмыгнул!”
Пристраиваюсь к очереди, вижу
отца за тысячи и тысячи голов
и спин понурых. Вон он, впереди!
Я вижу очень ясно,
что он уже на лестнице к понтонам:
волнуется, руками машет, ищет
меня глазами плачущими. Он
как будто от меня шагов за пять,
так резко вычерчен, так ясно
подштрихован, и освещён,
хотя меж нами
сплошная чешуя голов.
Он спорит с контролёром, говорит,
что где-то я здесь рядом,
что он, наверное, мой потерял билет,
что он сейчас сюда вернётся,
“…тут мальчик, — говорит он, — потерялся…”
и вдруг кричит:
“Да дайте ж попрощаться!”
…Я выхожу из очереди и
вхожу в аллею…
Мой отец покорно,
услышав повеленье контролера,
идёт по лестнице, ступает на мостки,
настеленные к пляжу на понтонах,
качающиеся, как носилки.
А я вот здесь, а всё лишь по причине
нелепейшей:
как будто потому
что, вроде, нам обола не хватило,
а тот, что был один, ему достался,
и он ушел…
* * *
Мне хорошо, ведь я еще живу.
Здесь влажный ветер теребит траву,
а чёрный дурачок гоняет белок.
Я вижу мой американский сон —
в дугу тугую воду гнет Гудзон,
входя по грудь в скалистый берег.
Но тень моя песчинок и камней
других касается… ну что мне делать с ней,
с её безумным промельком мгновенным
по выщербленным красным кирпичам,
там воздух льнет к моим плечам
уступчивым волнением нетленным.
Там в сентябре земля уже черства.
Стоят на цырлах русские слова
в пространстве сиром, в кожице гусиной.
А хмуроглазая с утра толпа
в жерло метро, у век моих, у лба
торопится по улице старинной.
Скрипач
I
Начинаться должно, как сказка на идиш:
то есть только за ворота вечером выйдешь —
попадаешь сразу в фиолетовое небо,
там звезда — направо, а луна — налево…
…и поплыл, как облако, не разбирая дороги,
над трубой и березой поджимаешь ноги,
— Эй! — кричишь скрипачу, — Ты зачем на крыше? —
а он водит-водит смычком… тебя не слышит,
потому что твой голос заслоняет скрипка,
и качается небо вокруг, как зыбка.
II
Он на витебской крыше, продавленной небом,
а звезда — направо, луна — налево…
он зажмурил веки, его от музыки отвлекают
птицы и люди, — те и другие летают.
Но если бы только они!.. еще летит и телега
и лошадь летит, вроде гнедого снега.
А у лошади в животе, копытцами вверх летит жеребенок…
Что тут поделаешь, он и сам летает с пеленок,
всё это началось так давно (посмотри хоть в “Бытие”, хоть в “Числа”)
и летать он раньше, чем ходить, научился.
III
К нему тут привыкли все: колодец, коза, корова.
Кобыла и балагула. Ночная звезда. Иегова.
Он отталкивается от травы. Он восходит без лестниц
в шатающееся небо. Ведь оно без него исчезнет.
Он понимает мир, как младенец сосок багровый,
с звездочкой молока, с мычащей в яслях коровой,
с курами на дворе, козой, корку жующей,
с Господом Богом на небе и на иконах живущим
кротким Христом-Спасителем, солдатом, пьющим с подружкой;
она у него на коленях, он — с недостаточной кружкой,
с умной рыбой в воде, с невесомым раввином
между звездой и луной, над местечком родимым…
Знает скрипач, что нужно нам для полета простого,
вот он сидит на крыше, там где был нарисован.