Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2007
Все уже давно спрашивали: “Ну, кем ты хочешь стать?” — а он никак не мог ответить, потому что смущало это слово: стать. Слово быть находилось здесь, рядом, а слово стать представлялось чужим и искусственным, каким-то даже ненастоящим. Кроме того, оно, вероятно, предполагало, что нужно становиться кем-то другим, не на время, а навсегда, и за этой окончательностью угадывался безрадостный и безысходный тупик, в который он опасался заглядывать. Он никому не говорил, кем хочет быть. А быть он хотел мороженщиком или инвалидом. Один раз они с бабушкой видели, как к стоящей перед домом тележке с мороженым подъехала большая машина, сзади открылись дверцы, и мороженщица начала выгружать из кузова небольшие дымящиеся коробки, укладывать их в свою тележку. Было утро. Площадь перед домом и весь переулок тоже клубились прозрачными солнечными дымами, а мороженщица всё укладывала коробки, и ему очень нравились её движения, нравились распахнутые створки кузова, эхо голосов и звуков, дым от мороженого. Он подумал, что если бы в мороженщики принимали мужчин, он, наверное, был бы мороженщиком. Ему только торговать и считать не нравилось, а хотелось, чтобы было пустое солнечное утро и тонкий прозрачный дым.
А днём они всегда шли мимо инвалидной машины, стоявшей у соседнего дома и похожей на улитку или жучка. У машины собирались мальчишки и взрослые, что-то обсуждали и ремонтировали. Если бы он был инвалидом, у него была бы такая машина, он подъезжал бы на ней к дому, и его бы встречали, собирались вокруг.
Вообще-то у него уже была машина, но не инвалидная, а зелёная и с педалями. Он выезжал на ней в коридор и гнал до входной двери. Врезался. Потом заезжал в кухню, разворачивался, снова выезжал в коридор и ехал по направлению к ванной. Когда из комнаты вышел сосед и встал в коридоре, он, чтобы его объехать, несильно врезался в шкаф.
— Авария? — спросил сосед. Иногда взрослые говорят так глупо, что не известно, как отвечать. Авария была бы, если б он действительно на соседа наехал, или если бы вся машина была всмятку. Но у этой машины очень крепкий корпус, он сделан специально, чтобы врезаться.
— Нет, — ответил он и поехал дальше, чтобы сосед ещё чего-нибудь не спросил.
А вечером ему нравилось вспоминать. Машина, как он помнил, была всегда. Её подарили мамины с папой друзья, когда забирали его из роддома. Он представлял, как они едут все вместе в открытом грузовике и поют, а себя себе не представлял. Казалось только, что помнит, как много было людей, и как все пели, и ещё — большого игрушечного медведя. Он всё представлял себе, стараясь вспомнить, как было тогда хорошо, и не заметил, что заболел живот. А когда заметил, живот уже болел, и он не мог спать. Он никогда ещё не ложился так поздно и подумал, что, наверное, стал взрослым. Поднялась температура, и папа сказал, что нужно исключить аппендицит. Его положили на круглый стол под яркой люстрой, и папа стал осматривать и щупать живот. Он знал, что при аппендиците делают операцию, и спросил:
— А правда, если человека разрезать, там белые и красные полосы, как у мяса в магазине?
— Правда.
— И такой же белый жир?
— Да.
От того, что там белый жир, ему стало совсем плохо и затошнило, как будто этот жир был во рту. Больше не хотелось быть человеком. Он повернул голову от света к большому чёрному окну, но всё равно никак не мог отогнать отвратительные видения красных кусков мяса с белыми прослойками жира. Пришла врач и снова щупала живот, сказала, что аппендицита нет, и к утру всё пройдёт. Он тогда стал ждать утра и думать, что, когда утро настанет, можно будет всем говорить, что не спал целую ночь. Во сне он тоже думал о длинной ночи под яркой люстрой, застывшем времени, и как теперь всё в нём изменилось. Он уже знал, что именно изменилось, и, когда начал просыпаться, старался не забыть этого важного и главного, из-за которого всё по-другому. Ему это даже почти удалось. Когда проснулся, он помнил и чувствовал внутри, что есть теперь самое важное, которое нельзя забыть, и обрадовался, что не забыл. Однако понять, что именно он не забыл, не успел из-за радости, и с каждым мгновением главное исчезало и растворялось, таяло. Он только действительно мог теперь сказать:
— Я не спал почти всю ночь, — но это было не то.
Днём мама с бабушкой о чём-то спорили и совсем с ним не говорили. А вечером мама сказала, что ноги её больше не будет в этом доме, и он с ней поехал к другой бабушке в другой дом. Дорога была известна, и он мог бы доехать на своей машине, только долго, да и мама бы не поместилась, и они поехали на троллейбусе, а он думал: жалко, что он ещё не инвалид, и нет инвалидной машины.
В другом доме ему нравилось, что везде дедушкины картины, и их можно рассматривать. И нравилось, как бабушка рассказывает про то время, когда мама была маленькой. Они с братом всегда приносили с живого рынка какую-нибудь живность, а сейчас почему-то никто не сохранился. Только умный кот Васька, который сам ходил в человеческий туалет.
На другой день приехал папа, и они стали жить все вместе. Чтобы он не скучал по своей машине, мама принесла с рынка живого крольчонка. Крольчонок был хороший, только сразу забился под диван, и он не знал, как с ним играть. А весной, когда крольчонок подрос и стал настоящим кроликом, мама с папой пошли в поход на байдарках и забрали крольчонка. Из похода они вернулись одни и сказали, что отпустили крольчонка на волю.
А потом он слышал, как папа рассказывал бабушке, что их кролик никак не хотел вылезать из байдарки. Только когда они его сами вытащили, посадили на берег и напугали, он поскакал. Стало жалко крольчонка, который совсем не умел бегать. Бабушка говорила, что он наверняка погибнет на воле. А мама говорила, что крольчонку на воле лучше, потому что он не приспособлен к городской жизни.
В городской жизни было много мест, куда ходили мама с папой, и куда с кроликами было нельзя. Иногда у них собирались гости и пели. Когда приехала мамина подруга из Тьму-Таракани, то подарила очень ценный значок, выпущенный ещё до его рождения. Значок был необыкновенно красив. На голубом с золотом фоне шла надпись: Международный фестиваль молодёжи и студентов. Слева переливались разноцветные флаги, а в слове международный было какое-то волшебство. Он представил себе колышущиеся флаги на улицах, представил, как по улицам ходят международные студенты, и пожалел, что родился так поздно, не в то замечательное время, когда и папа был студентом, и мама, и он, наверное, мог бы быть студентом. Только дедушка сказал, что быть международным студентом опасно, и лучше найти собственную нишу, но он не верил, потому что такой красивый был значок с разноцветными флагами.
А подруга долго рассказывала маме про кино. Он смотрел на мерцающие огоньки в графине и сочинял названия к взрослым фильмам.
— Кино “Мужчина и женщина” — тоже хорошее, — сказал он вслух, и подруга сразу же согласилась. Его удивило, что он угадал название фильма, что придуманное им название совпало с каким-то настоящим кино, а мама даже не спросила, где он его видел. Тогда он понял, что вполне уже разбирается во взрослой жизни, и ему пора жениться. К тому же он как-то слышал передачу о ранних браках по радио. Не нравился только сам ритуал свадьбы, который походил на виденные однажды похороны, и он подумал, что хорошо бы как-нибудь обойтись без свадьбы, а чтобы просто подниматься по лестнице на четвёртый этаж, где в квартире уже ждала бы его Лена вместе с бабушкой и мамой.
Мама с папой оказались не против ранних браков и повели его на день рождения Лены. Там были широкие лестничные пролёты и непривычно много сверстников, а он затеял грандиозный скандал в самый разгар торжества и ревел громко, безудержно, в три ручья. Никому нельзя было объяснить, что всё дело — в короне из бархатной бумаги, волшебной короне из чёрного глубокого бархата с серебряными и золотыми звёздами, с треугольными зубцами. Множество мельчайших и белёсых на конце ворсинок вспыхивали от электрической лампы и меняли общий оттенок насыщенного цвета. При малейшем повороте короны вокруг возникал особый иной мир, когда знакомые по отдельности предметы от взаимодействия друг с другом приходят в такое сочетание, при котором становится видным их тайный смысл. Выбрали королеву, очень быстро прошла коронация, и он заревел. Неважно, что выбрали не ту королеву или не выбрали его, но что-то произошло не так, и проход закрылся. Как будто параллельные пути, сходящиеся в узле раскрывающейся жизни, безвозвратно и непоправимо утрачиваются, свёртываются, захлопываются от неверного выбора сюжета. Нельзя просто механически вернуться и что-то изменить: проход закрыт, и понятно, что если снова взять корону или исправить сюжет или начать сначала, — ничего не получится, так как нет волшебных слов, чтобы вернуть неповторимость мгновения, в котором собраны в пучок почти видимые линии жизней, только там и существующие вместе.
Мама вывела его на лестницу и уговорила сделать какой-то вид, но и она не поняла, что причина вселенского горя — в утрате мгновения, а Лена, когда они вернулись, сказала:
— Я не думала, что он такой дурак.
Они ушли, и, хотя взрослые улыбались и просили приходить ещё, он понял, что им тоже не понравился его концерт. Потом, уже вечером, он слышал, как мама говорила папе, что ребёнок мало общается с детьми, и что нужно отправить его в летний лагерь от папиной работы для самостоятельной жизни.
В лагере стояли огромные сосны в солнечных пятнах. Песчаные дорожки были усеяны длинными бежевыми иголками, а поперёк дорожек изгибались причудливые и могучие корни. Он сразу стал угадывать имена окружавших его ребят, ещё не успев с ними познакомиться. Представляя себе чьё-то лицо, он как бы перебирал известные имена, ища соответствия или совпадения, и, когда совпадение было найдено, уже точно знал, что одного, например, мальчика зовут Витя, а другого — Сергей. Имя Виктор при этом не соответствовало Вите, а Сергей был Сергеем, но не Серёжей. Были, правда, лица, к которым он не мог подобрать имени, и, когда они знакомились, не запоминал имён, не совпадающих с лицом. Поэтому дружить решил с теми, которые совпадают.
Ещё там все пели песню:
— То — берёзка, то — рябина, кустракиты над рекой.
Он понимал все слова и тоже пел, только не знал, кто такие кустракиты. Было неудобно спрашивать, но интересно, какие они, живущие над рекой кустракиты.
Довольно быстро он научился делать корабли, вырезая их из сосновой коры. Ему очень нравилась слоистая кора и совсем не нравился белый крошащийся пенопласт, используемый для кораблей в старшей группе. Корой он любовался часами. И когда все пошли на прогулку за территорию, он сначала отковыривал от сосен кору и собирал её в карманы, а потом замер у ствола с синеватым отливом. Они оказались в таком месте, где стояли просто исполинские сосны, имевшие у подножия такую рельефную и толстую кору, которая превосходила всё его воображение. Он почувствовал, что узнаёт это место, что когда-то он уже видел здесь эти сосны. Под ногами были бежевые иголки и корни на пятнистой от света тропинке, над головой — шелушащиеся и сияющие стволы, а перед глазами он отчётливо и подробно, как на географической карте, рассмотрел глубокие ущелья, горы, реки, населённые пункты. Не только пространство, но и время, казалось, раздвинулись, ноги отяжелели, и внезапно пришло понимание, прочувствованное и пережитое как открытие: Бог есть, если есть такая кора. Он откуда-то знал это слово, хотя его никто не учил, а теперь понял, что нужно молиться Богу.
Прогулка закончилась, прошёл ещё день, а он всё думал о своём открытии, собираясь молиться. Когда все были на улице, он вошёл в спальный корпус, поднялся на второй этаж и закрыл за собой дверь палаты. Это было опасно, потому что всегда могла войти воспитательница и спросить, что он здесь делает. Но он твёрдо решил не трусить, потому что Бог главнее любой воспитательницы. Он чувствовал: вот-вот, — и время снова расширится. Он шёл в направлении, как бы обратном своему сну, в котором понял что-то главное, но не смог вспомнить наяву. Сейчас он помнил наяву, что Бог есть, и ему казалось, стоит только подготовить всё для молитвы и об этом подумать, — и он узнает, как надо молиться. Встав посередине палаты, он приготовился и попробовал. Но это было не то. Время не расширялось. Возможно, из-за того, что он, всё ещё боясь воспитательницы, нарочно встал посередине палаты, готовясь что-нибудь правдоподобное сказать, если кто-нибудь войдёт. Он отошёл в угол, снова приготовился, и, чтобы было по-настоящему, и чтобы Бог его принял, снял трусы и опустился на колени.
— Прости меня, Бог, — сказал он и подождал.
— Помоги мне, Бог, — ничего не произошло. Время только чуть-чуть расширилось, на маленькую щёлочку. Он встал, оделся и спустился на улицу ловить лягушек.
Чтобы показать родителям и их обрадовать, он собирал лягушек в большую жестяную коробку из-под леденцов. Маленькие лягушата приятно щекотали зажатую ладонь, а большие жабы были особенно красивы. Лягушиная кожа имела множество оттенков, маленькие шершавые и непередаваемо прекрасные пупырышки на ней переливались. Когда жабы пели, розоватого отлива кожа подо ртом неслышно вибрировала. Крапинки и пупырышки дрожали. Он тоже хотел бы иметь такую красивую кожу и ещё — грузинский камзол с кинжалом. В таких камзолах на родительском дне должны были выступать мальчики из старшей группы. Но когда приехали родители, мама сказала, что с кинжалом нельзя ходить по улицам. От неожиданности он ответил, что мог бы с кинжалом ходить дома, а в маленькие продолговатые кармашки на груди класть сигареты.
— Зачем тебе сигареты? Ты что, — куришь?
— Нет, я не курю.
— Тогда зачем?
— Не знаю. Я бы давал их папе.
Он не мог придумать, для чего ещё нужны такие кармашки, и ясно почувствовал пропасть, отделяющую его от мальчиков из старшей группы. Даже если он пойдёт осенью в школу, как они, и как хочет мама, или у него будет такой камзол, всё равно не исчезнет это бесконечное одиночество среди людей, которому нет названия. Он хотел снова расплакаться, и уже подступал к горлу вязкий трескучий комок, но родители сказали, что забирают его из лагеря, и что они вместе пойдут в поход на лодке с мотором. Было жалко лягушек, но он обрадовался.
Каждый новый день они переезжали на новое место и ставили палатку, а он ходил гулять вдоль берега и кидал в песок папин нож. Высокий обрывистый берег немного отстоял от воды и образовывал узкую полоску плотного песка, где можно ходить, и куда сверху обрушивались потрескавшиеся куски почвы вместе с травой. Один раз была огромная тишина, и вся она состояла из мелких звуков, которые не слышны сами по себе, а возникают, только если хорошенько прислушаться. Он стоял и слушал, затаив дыхание, и в какой-то момент, когда тишина стала особенно полной, побоялся слушать дальше и сделал полшага вперёд. Сразу же что-то чиркнуло по волосам на затылке, а сзади раздался глухой, тяжёлый и плоский, без эха, звук. Он обернулся и увидел, что огромный кусок берега, беззвучно отделившись от склона, шмякнулся на песчаную полосу. Показалось удивительным, что это произошло совершенно беззвучно, и он испугался, что не понял, почему в нужный момент сделал полшага вперёд. Не зная ещё, рассказывать ли об этом происшествии, он пришёл к палатке, а папа показал ему на другой берег, где дяденька колол дрова. Звук от удара опаздывал, и удар слышался, когда дяденька замахивался уже в следующий раз. Папа сказал, что это — физика, и скорость звука меньше скорости передачи изображения. Было непонятно, но интересно. Жалко, что перед школой с ним занималась мама, а не папа. Папа бы не заставлял выводить бессмысленные закорючки в тетради. Поэтому он обрадовался, когда встретили на большой стоянке художников, все стали заняты, и занятия отодвинулись.
Девочка Катушка была младше на год, и с ней ещё не занимались. Она оттопырила спереди резинку трусов, загородила просвечивающей ладошкой низ живота и сказала:
— Смотри, как я загорела!
А он подумал: и так всё, что она закрывает, видно, зачем загораживать, — и приспустил сбоку, как делают взрослые, плавки, показывая, что он тоже загорел. Катушка оценила этот жест и сразу же повторила. Потом сказала, что будет Праздник Нептуна с жертвоприношением. Родители решили остаться с художниками на Праздник, и художники обрадовались, что теперь у них есть лодка с мотором. У художников были лодки, но без мотора, и они никуда не перемещались, только в колхоз за провизией, а вечером жгли костёр. Ему нравилось наблюдать, как мерцают прогоревшие дрова, как перебегают и вспыхивают красные огоньки, как раскрывается огненная глубина дерева. Один скульптор пел:
— Фуражка тёплая на вате, чтоб не болела голова.
А он не понимал, потому что, когда болит голова, холод нужен, а для тепла есть шапки с ушами. Ещё скульптор пел:
— Когда я пьян, а пьян всегда я, я вспоминаю Вас.
И тоже было не совсем понятно, как это. Ведь если он пьян всегда, то зачем поёт: когда я пьян. Кроме того, если человек пьян, ему должно быть плохо, и он не только никого вспоминать, но и делать ничего не может, тем более — петь. Однажды в гостях он тоже напился пьяным, потому что думал, что в рюмках за накрытым столом — лимонад. Его повезли домой на такси, болела голова, и было очень плохо. А вообще ему больше нравилось, как мамины с папой друзья поют, все вместе, а не по одному.
На следующий день взрослая инициативная группа Праздника сплавала в колхоз. Они привезли несколько ящиков водки и живого барана. Барана привязали за палатками, и он с ним быстро подружился, даже сфотографировался. Но мама сказала, что баран больной, и его должны зарезать на Праздник, чтобы делать шашлыки.
— А если бы был здоровый?
— Тогда бы его не купили. Ведь люди тоже должны что-то есть.
Он смотрел на свалявшуюся, не очень чистую шерсть барана и не знал, как его вылечить. Баран ел какую-то траву, и, может быть, если б много съел, то поправился бы.
А взрослые уже вовсю готовились к Празднику. Художники всех разрисовывали разноцветными красками: лица, руки, ноги и туловища. Женщины делали украшения из ракушек и костюмы из ивовых веток. Один лысый играл на барабане, а другие мужчины выкопали в земле большой стол и застелили полиэтиленом. Он подумал, что, наверное, мог бы отвязать барана, пока никто не видит, но тот всё равно бы никуда не убежал. Эта безвыходность и ощущение, что что-то не так, не давали радоваться. Он нашёл маму и хотел поговорить, а она спросила:
— Почему ты ещё не раскрашен? Пойдём!
Его тоже разрисовали, и Праздник начался, а он ушёл в их лодку и там уселся. С берега доносились голоса, а вода тихо и равномерно плескалась о борт. Он немного удивился, что совсем нет слёз. И ему очень захотелось пойти на Праздник, но он удерживал себя, потому что боялся предать что-то важное. И одновременно боялся, что уже предаёт, если не плачет.
В неплотной черноте неба показались далёкие и близкие звёзды. За деревьями на берегу вспыхивали отсветы костра, а он всё сидел в лодке. Его нашла мама и ласково спросила:
— Ну, вот ты где? Чего так надулся? Тебе барашка жалко?
Когда она так спросила, он почувствовал подступающий к горлу комок, но соврал:
— Просто голова болит.
— Ну, тогда вот тебе от головы, — и она поставила рядом тарелку с кусками мяса, — и приходи к нам, там весело, — сказала мама и ушла. Он подумал, что, возможно, всё не так непоправимо, и ничего не случилось, если мама такая ласковая. Хотелось есть. Но он всё-таки отодвинул от себя тарелку, потому что есть было неправильно, и продолжал сидеть, потому что идти было тоже неправильно, а что правильно, он не знал. Если бы мама не ушла, он, возможно, нашёл бы какой-то выход, но мама ушла, и он был совсем один под объёмной чернотой неба и беззвучно падающими в разные стороны звёздами.
А потом они приехали домой, он немного позанимался с бабушкой, и, как-то быстро так получилось, мама стала собирать его в школу. Школьная форма оказалась совсем непохожей на грузинский камзол. Он подумал, что с бабушкой можно было бы договориться и не ходить в школу, а с мамой — нет.
— Ну, вот ты и стал взрослым, — сказала мама, — Поздравляю!
Он не ощутил особой радости, но не хотел расстраивать маму, лишь смутно почувствовал, что взрослеть можно как-то иначе.
А в школе стало страшно. Особенно в спортзале, где занимались ещё и большие ребята. Школу он тоже представлял себе как-то иначе и уроки — не такими бессмысленными. Он подумал, что, если притвориться маленьким или поплакать, мама заберёт его из школы, как забрала из летнего лагеря. Он притворился, и мама была ласковой. Но на второй день нужно было снова идти в школу. И на третий. И он больше не хотел становиться взрослым, он хотел просто быть.