Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2007
Все, кто не видел знаменитой Федры,
идите и смотрите, как старуха
средь грязной сцены коммунальной кухни
в соседский чайник подсыпает соль,
большим бельмом кося под примадонну
и героиню довоенной драмы —
пока венецианскую бауту
на пыльных антресолях травит моль…
А Ипполит расстрелян на рассвете
колючего, как проволока, утра:
он списка кораблей до половины
не дочитал… не помнит… не слыхал…
И он не видел знаменитой Федру,
и он не знал, как Федра знаменита
за толщей закулисного дознанья,
где ослепляет ламповый накал.
В тот год воронья шуба поседела
в удушливом, как память, коридоре,
где очередь длинней, чем жизнь Сивиллы,
не предсказавшей прошлое назад.
К ней прежде тоже гости приходили
на светлый праздник, за полночь, под утро,
без стука, без звонка, — и вышибали
резных дверей классический фасад
подкованной кирзой… А на паркете
бледнели лица редких фотографий
из переписки легендарных дам.
Все умерли: и Анна, и Марина,
и друг их жизни Ося Мандельштам —
все умерли. Апофеоз Расина.
Финальный хор. Не пенье — отпеванье
из панихид по стареньким знакомым,
которые в урочищах Сибири валили кедр…
Вдвоем и допоем
под вечный вой служебных волкодавов
про вычурный чубук в зубах у вохры…
В чужбинном многоярусном вокзале
Расин усоп на празднестве своем.
Он не увидел знаменитой Федры, —
зато она его в гробу видала
в его парадном маршальском мундире
с наградами, покрывшими живот.
Всем, кто не видел знаменитой Федры,
прослушать лекцию на том вокзале,
где Федра только тем и знаменита,
что всех и всё всегда переживет…
* * *
Я знаю на улице Алленби каждую шлюху в лицо.
Я шумного нищего пьяницу возле большой синагоги
Опять обойду. Обойду и менял-наглецов:
Те “куклой” с прохожих взимают налоги.
Я знаю: на улице Алленби можно купить сигарет
В любое ночное и даже военное время.
Ее тротуар субтропическим зноем прогрет
И свалкой отбросов, готовой родиться, беремен.
Я знаю: метут этот мусор поганой метлой
Филолог с Фонтанки, играющий рифмами тонко,
И черный, лохматый, клыкастый, но вовсе не злой,
Потомок вождя людоедского племени в Конго.
Над их головами, нагая, лечу на метле
На грязную, черную, чертову эту работу:
Ведь я состою судомойкой при адском котле,
В котором свиные котлеты готовлю в субботу.
Так мне ли бояться пришествий и страшных судов?
Кто “куклу” судьбы разменял без судебных издержек,
На улице Алленби грязных чужих городов
Метлу свою крепко руками гудящими держит.
Целуй мне ладони мозолистых рук, дорогой,
Они огрубели, шершавой коростой покрыты.
На улице Алленби сделалась бабой-Ягой
Среди мастеров безработных твоя Маргарита.
* * *
Писчая жизни, измаранная напрасно,
По электронной почте играет в ящик
С адресами — друзей хороших и разных —
В полном отсутствии настоящих.
Это итоги моих сорока с лишним:
Волею Божьей, переселенцы мы
Знаем: хандрить на Востоке Ближнем
Лучше, чем небо коптить в Освенциме.
Ни кола, ни двора, за душой ни копейки,
Зеркало выглядит средоточьем
Сточного возраста. За меня допей-ка
Чашу дерьма, наш Небесный Отчим.
Дай мне силы жить тяжело и грешно,
Груз моих забот умножая втрое,
Дай увидеть мир твой кромешный, внешний —
Он, как внутренний мой, для руин построен.
Жизнь заклинена вновь перелетным клином.
Я перо уроню не в своей отчизне.
Творческий путь оказался длинным:
Дольше успехов творческой жизни.
А что до жизни личной — то оказалась лишней.
Мама! Роди-ка меня обратно.
В ту же дыру пусть идет Всевышний
Ныне и присно. И безвозвратно.
Баллада
о гончарном круге
Гончарный круг вокруг земной оси
Вращается в небесной мастерской.
Останови его, затормози,
Толкни против движения рукой.
Пусть перекрутит часовые стрелки
Обратно — до времен мастеровых
Богов со дна таврической тарелки
И в керамические кармы их.
Пусть он вернет меня во времена,
Когда была необожженной, ломкой
Пустышкой глиняной. Керамикой больна,
Я с ним жила рабой и экономкой.
Гончарный круг: по клинкеру клинок
Скользил в руках, как детородный орган
У грязного жреца меж ног,
А жрец был зол, затравлен и издерган.
Он заливал лазурные глаза
Галлюцинаций глянцевой глазурью,
И жгучая тягучая крейза
Его колесовала дурью.
Он смерть вертел в руках, как наркоман
Каленый свой кальян из каолина,
И кафелем в печи взрывался план,
И каменел от глины фартук длинный,
И мир-мираж, как подиум, пустел,
Распространяя древний запах оргий
От мертвых душ покорных женских тел:
Он пропадал, он падал в беспредел,
А я искала Демиурга в морге…
Диван вращается гончарным кругом,
И от него не оторвешь башки.
Божки, конечно, обожгли горшки,
Дружки вернулись к женам и подругам.
Гончарный круг, скрипевший, как диван
Взрывоопасной смеси бартолина
И спермы, закрутил роман
Руками, красными от глины.
Скрипел и пел, любил, лепил и пил,
Хмелея, задыхаясь и потея.
Но щебнем осыпалась со стропил
Его очередная Галатея.
В те дни хворал божественный гончар:
Он провалил пожизненный экзамен,
Хоть был не глуп. Хоть был еще не стар,
Носил в мешках усталость под глазами,
Таскал мешки — пигменты и песок,
У муфельной печи сушил обноски,
Неброский скарб, о руку тер висок
И рисовал наброски на известке.
Все оживало под его рукой
Роденовской, мозолистой, мужской.
Он вылепил меня из ничего,
Из липкой вязкой жижи под ногами,
И я прощала выходки его:
Попробуйте дружить и жить с богами.
Я мужественно обжига ждала,
Училась ремеслу, умнела,
И, как себя, вела его дела.
Но в муфельном огне окаменела
И стала не нужна ему такой.
Он вышвырнул меня из мастерской.
Распался замкнутый гончарный круг,
А я весьма изысканной деталью
Музейных экспозиций стала вдруг,
Сама себя покрывшая эмалью.
Через двенадцать лет, за океаном,
Мне рассказали, что, взорвавшись, печь
Сожгла учителя. Ожогам, ранам
Числа не счесть. Чтоб с честью в землю лечь,
Глотай обид горчащую таблетку.
Из божеских, из обожженных рук
Поймай спасательный гончарный круг…
Вращай его, как русскую рулетку.
Реквием
1
Кто выдумал тебя, дурная весть,
Порвавшая струну арфистки-стервы?
Употребляя ржавые консервы,
Мы угрожали дирижера съесть.
Скрипичный ключ скрипел, корежа нервы,
И струнные настроились на месть.
И только ты, вальяжный, как рояль,
Предпочитая на рожон не лезть,
Топтал в сердцах рояльную педаль
И неуемно пил, зачем невесть.
Staccato опрокидывал стакан,
На время обезвреживая рану,
И нотный стан бежал во вражий стан,
И пальцы беглые взлетали рьяно.
От горьких возлияний затяжных
На нет сходило нежное piano,
И уводили пьяного буяна
Под белы руки двое пристяжных.
2
В гастрольном, безалаберном раю
Шуршали по обоям тараканы.
Ни их, ни нас не приглашали в Канны.
Ты говорил: “Кантату раскрою,
Сошью не фрак, а тройку из пике
Фартовей, чем с помойки налегке”.
Но дирижер был в черном сюртуке,
И он махнул на нас из горних сфер,
Своей волшебной палочкой взмахнул,
Чтобы душевной музыки баул
Скатился в скверный маргинальный сквер,
Где ты блевал и задыхался, силясь
Подняться, до скамейки доползти.
А у рояля ноги подкосились —
И сделалось с тобой не по пути.
3
Морозный миг финального аккорда,
Тромбон — небритая с похмелья морда —
Свое лекарство разливал по флягам.
Венки проплыли под пиратским флагом —
Вчерашние концертные цветы,
И наконец с небес увидел ты,
Что, как невеста белый и нарядный,
Взбежал рояль по клавишам парадной,
Ампирные перила теребя, —
Туда, откуда вынесли тебя…