Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2007
Документ: весна
Все великие книги — о жизни,
хотя они и кончаются смертью…
O. T.
Я снег люблю, он так легко летает,
но только жалко, долго будет таять
и долго будет холодно весне…
Г. Г.
I
Ольга Татаринова, автор книги, о которой пойдёт речь, скончалась в Москве 20-го февраля 2007-го года.
К счастью, она успела увидеть эту долгожданную книгу, “Spring. Doc”, вышедшую в петербургском издательстве “Алетейя”.
Я далека от мысли начать статью с чего-то вроде — “теперь, после ухода автора, его книга явлена нам словно бы в ином свете”. И дело здесь не в тривиальности фразы.
Ольга Татаринова создала подлинный Документ — литературный и философский в равной степени — такой, о котором нелепо было бы сказать, что он претендует на всеохватность — потому что он всеохватным является. Этот литературный труд двухсот сорока стандартных страниц обладает безграничным внутренним объёмом. Земное присутствие автора — или его уход в иные пределы — не могут повлиять на восприятие читателем тех знаний, которые автору были дарованы словно бы априори — вне времени и пространства — равно как и путём мистико-поэтических откровений.
И в этом смысле (хотя О. Т. планировала написать, как минимум, ещё один, вполне конкретный роман) — осмелюсь предположить, что автор уже воплотил — глобально обобщённый итог своей земной жизни.
Следует пояснить кое-что об упомянутых знаниях. Речь сейчас идёт именно об авторе, Ольге Татариновой, а не о рассказчицах в её книге. Так вот: этот автор производит впечатление человека, пришедшего в мир уже со своим багажом. Ну да, вот как Пастернак, трактуемый Цветаевой (в общеизвестной статье “Поэты с историей и поэты без истории”): “О поэтах без истории можно сказать, что их душа и личность сложились ещё в утробе матери. Им не нужно ничего узнавать, усваивать, постигать — они уже всё знают отродясь. <…> Они пришли в мир, чтобы дать знать о себе. Чистые лирики, только лирики не допускают в свой мир ничего чужеродного”. Мы ещё вернёмся к этому подтипу поэтов (в широком смысле). А пока — несколько отдельных комментариев.
Этот роман, повторяю, правильнее было бы именовать Документом. Я имею в виду Документ как модификацию художественного трактата. Данное жанровое определение (кстати сказать, соотнесённое с самим названием текста) мне представляется гораздо резонней, чем “роман”. Оно справедливо, кроме того, как в стилевом отношении (подчёркнутая тщательность в подаче “фактов”, документальные — или имитирующие документальность — вставки из писем, телефонных разговоров и т.д.) — так и в отношении “многовекторного” смыслового наполнения, превосходящего габариты многих известных “романов-эпопей”.
Остаётся сожалеть, что к этому Документу автором не приложена (не прилажена) какая-либо поисковая система — вроде google или yandex. В противном случае, введя в браузер поисковика ключевое слово, — читатель мог бы без промедлений попадать в нужную часть текста. Ну, например: абитуриенты, аджна, анахата, Андреев (Даниил), Бог, болезнь, Бродский, Бунин, весна, вина, вишудха, война, волшебство, гордыня, Дом, достоинство, дух, душа, еда, женственность, жестокость, живот, знание, институт, кино, книга, коты, курорт, лечение, манипура, мерцалка (мерцательная аритмия), мириады, муладхара, мысль, народ, общежитие, одиночество, патриоты, платье, подруга, поликлиника, поэзия, проза, сакральное, сахасрара, свадхистана, север, смерть, снег, сны, собаки, социальное, страх, сугробы, судьба, Сэлинджер (Джером Дэвид), тело, трансцендентальное, унитарное, физика, физиология, хам, целесообразность, Чиннов (Игорь), эгрегор, эпистемология, юг, я, язык…
Повествование в Документе ведётся от двух лиц. Одно — москвичка, литератор, дитя юга (точнее — Ялты), имеющая матерью врача — и духовным собратом некоего Илью (“не забыть сказать Илье, что…” — постоянный рефрен этой линии). Другое лицо — медсестра, дочь репрессированных родителей, воспитанная неродной бабушкой, живущая где-то на севере страны — и имеющая духовным соратником Лексея — не чуждого философии — спившегося ветеринара (врача в прошлом).
То есть, в сугубо формальном плане, голос рассказчицы раздваивается на ручьи-подголоски. С той же достоверностью можно сказать, что этот голос есть результат слияния двух голосов-притоков. Это нерасторжимое раздвоение-слияние явлено автором абсолютно органично, но, в некотором роде, условно — ибо разницы между двумя “ручейками” нет. Даже самый квалифицированный читатель не обнаружит в них ни интонационного, ни стилистического, ни, главное, мировоззренческого расхождения. Одна из двух рассказчиц, представительница “среднего медицинского персонала”, рассуждает, например, так же, как свойственно человеку с гуманитарным университетским образованием (все бы медсёстры так рассуждали). Она воспринимает мир в тех же формах, что и другая рассказчица, писательница. И потому вопрос о полифонии здесь не встаёт — полифонию автор и не имел в виду. Для чего же тогда, спросим мы, понадобилось автору это раздвоение голоса рассказчицы — или скажем так, сплетение голосов рассказчиц?
Выскажу только предположение. О. Т., как мне кажется, пыталась подойти к “обязательным школьным предметам” (жизнь, смерть), как минимум, с полярных сторон. А именно: со стороны “физического тела” (медицина, грубая до беспощадности “социология” больницы) — и, скажем так, со стороны менее материальных вибраций (поэзия, литература, философия). Но при этом автор, судя по всему, не ставил своей задачей показ “диаметрально противоположных” образов мира.
Образ мира у О. Т. как раз един. Два рассказчика — это словно два глаза, положенных от природы существу с бинокулярным зрением. Мы, вместе с автором, зажмуриваем поочерёдно то один глаз… то другой… затем открываем оба… оба зажмуриваем…
Два рассказчика — это и два органа слуха… Но, скорее всего, это два синхронно работающих полушария мозга: одно — детализирует, другое — собирает детали в образ… И вот мы видим и слышим — то, что воспринимается неразделимым. Ну, например: “Сквозь влажные, под тяжестью конденсата обвисшие изумрудные ветви молодой пихты, на которую она чуть было не наткнулась, просвечивала золотая и багровая собранная в кучки листва, душисто дымясь во влажном воздухе, это был запах увядания, незнакомый сад, который прибирали на зиму”…
Уникально, что этот огромный Документ — в жанровом отношении есть — также, одновременно! — и венок сонетов. Да-да, именно так: венок сонетов в прозе. Никогда не встречала подобного. О. Т. едина в двух лицах: поэзия присутствует в её прозе естественно (попробуйте “вычесть” из моря питающие его реки!) Однако в данном случае лирика явлена автором также и на уровне внешней, самой наружной формы. То есть: в конце Документа — что и даёт основание назвать этот текст венком сонетов — автор, по порядку, воспроизводит зачины всех его глав. Что (с учётом хотя бы самодостаточности списка) — есть тоже довольно изящный — а именно — постмодернистский ход.
Обращает на себя внимание огромное количество “просветительских” сносок, где каждая фамилия — чаще всего литературного или философского фигуранта — снабжена датами его жизни и краткой аннотацией его деятельности (миссии). Эти сноски, на мой взгляд, “утяжеляют” текст, придавая ему черты несколько наивного, добросовестного — в какой-то мере “старорежимного” — академизма. Приняв во внимание, что в сносках обозначены вполне известные, даже хрестоматийные лица (по крайней мере, для тех читателей, какие являются неслучайными спутниками Ольги Татариновой) — то есть такие лица, как Ингеборг Бахман, Айрис Мердок, Рудольф Штайнер, Сёрен Кьеркегор, Ален Гинсберг, Олдос Хаксли, Пауль Целан и т. п., — я готова привести, как минимум, четыре объяснения этому факту.
Если обилие сносок не есть прямое указание издательства (причина первая), то, возможно, О. Т. сознательно довела свой текст до стилистики подлинного трактата (причина вторая), придав ему бесспорные черты научного фолианта, — или, что точнее, энциклопедического исследования. Третье объяснение отсылает нас к любимому Татариновой яснополянскому классику, в конце жизни одержимому просветительскими идеями.
И наконец мотивация последняя — и самая грустная. Ольга Татаринова не рассчитывала ни на чью поддержку — и не искала её. Вот мы и вернулись к цветаевскому определению “поэтов без развития”: “Весь эмпирический мир для них — чужероден. И поэтому их выбор есть отбор, а вернее — отпор. Отпор всей сущности их натуры…”. О.Т. не рассчитывала также и ни на чьё понимание — но, в случае с потенциальным читателем, продолжала его искать. Именно этим объясняется то, что она (ведя, мягко говоря, аскетический образ жизни да ещё умудряясь отщипывать от крошечной пенсии “средства” на “самиздатовские” тиражи) — этим объясняется то, что она, пыталась — как считала возможным — привлечь к своим книгам “широкие контингенты”: вот, скажем, некто Х. — для Бога невозможного нет! — узнает из татариновской сноски, что Пауль Целан (годы жизни) был поэт, переводчик, а вовсе не полузащитник французской сборной — “духовно обогатится” — и начнёт лучше понимать сочинения Татариновой в дальнейшем… То есть, в целом: сам напиши, сам себя издай (сам за всё заплати), сам всё объясни… И начинай, если есть ещё силы, технологический цикл сначала…
Бесприютно. Горестно. Неизбывное одиночество сквозит в этом обилии подробных сносок — одиночество человека, не избалованного ни “кругом друзей”, ни “пониманием единомышленников”.
Имеет также место (уже не в сносках), например, список чакр с их характеристиками — или объяснения разнообразных эзотерических терминов. Эти списки, на мой взгляд, являются невольной (вольной?) данью постмодернизму. (Лев Толстой — и постмодернизм? Ну да. Автор свободен в своём праве. Взять хотя бы название самой книги О.Т.: Л.Т. бы такое уж точно не выбрал…)
Возможно, даже лишним было бы констатировать, что сюжета — в общепринятом, “классическом” смысле — в Документе нет. Опять же измена автора любимому яснополянскому графу — и дружеский привет “нонконформистской” троице Кафка-Пруст-Джойс. Сюжет же не-классический — невероятно убедителен и захватывающ: это не внешнее (ритуальное) копошение по схеме “женился-развёлся”, “купил-продал”, “зачал-убил”, а бесконечные, полные изящества и трагизма, авантюры души. И на этих незримых (“воздушных”) путях, душа двуединой рассказчицы встречается с мириадами (этому слову посвящена у О. Т. одна из самых блистательных глав) — с мириадами других душ. Аукается-перекликается с ними. Взаимодействует: поёт, улыбается, плачет, негодует (ну, это если в земных терминах).
И здесь я как рецензент столкнулась с огромной трудностью. Цитировать Татаринову практически невозможно. В идеале надо бы просто взять и, ничего не меняя, перепечатать весь её текст. Во время чтения, я, постоянно себя сдерживая, попыталась выделить хотя бы самые “стилистически выразительные места”. Оказалось, что их, суммарно — на мой вкус, конечно, — пятая часть текста. То есть сорок с лишним страниц. Более сорока страниц позарез необходимых цитат! Как поступить?
II
И тогда я решила оснастить текст Ольги Татариновой собственной поисковой системой. Ну да: той, на отсутствие которой сетовала в начале статьи.
Итак. Будем вводить в браузер поисковика слова, которые являются ключевыми для всякого человека.
душа
“Просыпаться — всю жизнь, с самого детства — по утрам с картинкой перед внутренним взором (виденной в детской книжке с цветными картинками): лань, ещё живую, обливающуюся кровью, “трепещущую лань”, пожирает хищник, не озаботясь даже её умертвить, — и думать при этом: в чём же тут мысль Твоя, Господи?” (Не правда ли, встреча с душой Бунина — состоялась? — Примечания в скобках здесь и далее мои. — М. П.)
“Впервые мне захотелось умереть лет в четырнадцать…”
“То, что жизнь не обещает ничего хорошего, я почувствовала очень рано…”
(Здесь мне слышится ропот подневольного, загнанного в земные силки сердца. Это сердце Эмиля Мишеля Чорана… Книг которого — на редкость соприродных ей — О. Т., к моему огорчению, среди мириад прочитанных ею книг, так и не встретила…)
судьба
“Неожиданно она вспомнила день, когда узнала слово мириады. Это был туманный день начала ноября, с моря дул ветер, их улица была непривычно пуста, последние курортники разъехались, и теперь те, кто приезжал по путевкам, сидели по большей части в своих лечебных учреждениях…”
Вот это и есть “бунинско-прустовский вход” в одну из, на мой взгляд, самых ошеломительных глав Документа. Размышляя, у кого бы узнать значение слова мириады, девочка, влюблённая в Мартина Идена, выходит из дому и, пройдя вполне знакомую местность, неожиданно попадает в прекрасный сад. (Прошу простить за тривиальное сочетание выделенных слов, но самое главное в жизни, как правило, “тривиально” — и, как правило, случается “неожиданно”.)
Правильнее было бы сказать, что сад — волшебный. (Перед глазами встают видения из акварельных открыток The Cottage Collection — “добрая старая Англия”… Вообще “добрый старый мир”… Нет, “так не бывает”!..)
В этом саду возится с цветами какой-то старик… Он приглашает девочку в чудесный свой дом. Это не что иное как постройка девятнадцатого века (на самом деле — вне времени)… Роскошь и уют старинной библиотеки… Укромность, отдельность, тихая ласка этого дома… Старик оказывается целителем…
Ну и так далее. Девочке открывается мир предвечной любви, покоя, отрады. Однако она возвращается к матери — на улицу Карла Маркса. (Господи! Почему один из самых распространённых сюжетов в русской литературе и жизни — вариации на тему несостоявшегося бегства? Начиная хотя бы с Мцыри?)
Дальнейший сюжет мог бы напомнить воистину душераздирающий рассказ Уэллса “Дверь в стене” — если бы не “пересмотр темы”, произведённый Ольгой Татариновой. Ребёнок у Герберта Уэллса так больше и не попадает в — однажды открывшийся ему — райский сад гармонии и добра… Не попадает — при взрослой своей жизни. Вступает туда только со смертью.
Девочка Татариновой всё-таки находит этот словно бы инобытийный сад — ещё при своей жизни. Но всё там уже пришло в необратимое запустение: умер целитель-старик (стержень того инобытийного мира).
И вот здесь раскрывается важнейшая мысль в обсуждаемой прозе Ольги Татариновой. Это мысль о священной тайне иного происхождения. О скрытой (так и не проявившей себя в скудных земных пределах), загнанной глубоко внутрь высокородности. По сути, о неосуществлённой судьбе.
Дело в том, что старик перед смертью хотел завещать девочке — именно ей! — всё, чем владел сам, — свои книги, знания, дом, сад… Весь свой волшебный мир. Но девочки — не оказалось “в нужном месте в нужное время”. Она продолжала себе жить на улице Карла Маркса…
Кстати сказать, эта линия — истинных родителей (рано утраченных) — и неродной (даже немного зловещей) бабушки — повторяется в биографии рассказчицы-медсестры (так и не ставшей врачом)…
Добавим кое-что к теме “происхождения”. Детство и юность Ольги Татариновой прошли в Ростове-на-Дону. Она до последнего дня ощущала себя именно южанкой (разумеется, за вычетом какой бы то ни было “бравурности”); она всегда скучала по солнцу; одна из её рассказчиц (писательница) — родом из Ялты. И знаменательно, что этот “юг”, словно бы изгнанный европейской дисциплиной мысли со страниц её прозы, нет-нет да и проглянет изящно — причём в самых неожиданных местах: “Они были заоблачные друзья, братья по форме извилин”. (Каково? Не правда ли, вот они: Олеша, Ильф и Петров, “одесская школа”?)
дом
“продаётся дом
на берегу Чёрного моря
20 км от Феодосии
5 минут пешком до пляжа 26 соток 200 кв.м. кирпич 5 комнат гостиная с камином две спальни комната отдыха библиотека кухня 11 м вода санузел отопление Зимний сад 30 кв.м. летняя кухня теплица хозблок + отдельностоящий гостевой дом сад плодоносит яблони груша слива виноград черешня персик абрикос клубника малина смородина
Вот, вот оно, стихотворение, какого ей уже никогда не написать”.
(Это — изменённое Татариновой лишь графически — газетное объявление. То есть, как классифицирует сам автор, стихотворение. Причём “лучшее”, недостижимое. Привожу его — для сомневающихся в том, что О.Т. были вполне свойственны естественные и плодотворные “заплывы” в постмодернизм.)
природа
“Помню, я любила сидеть в сугробе. Уйду с санками на целый день, чтобы никого не видеть, если мороз не сильный — и увлекусь. Сделаешь себе снежную крепость, внутри сугроба, с воротиками, с маленьким окошком — чтобы ты всё видел, что снаружи, а тебя — никто. Сначала замёрзнешь, потом, наоборот, разнежишься, внутри течет совершенно другая какая-то жидкость, не кровь, опасная, страшная, которой обусловлена жизнь и смерть, — а весёлый сладенький сидр, искрящийся и шипучий”.
“…я шла и удивлялась поразительно тёплому вечеру, фонари не горели, была полная темень. Бархатная грязь, тёплый дождик после стужи последних дней, какое-то оттаивание души и сердца, какое-то размягчение — до чего же долго надо мёрзнуть, чтобы так остро почувствовать мягкий шелест дождя по шоколадной нежной грязи. Где-то лаяли собаки, под ногами всё было живое, какие-то твари перебирались через дорогу, какая-то всеобщая переправа, что-то было южное, влажнотропическое в этой ночи, какая-то скрытая мощь оттаивания, каких-то сил земноводного переселения…”
Здесь я позволила себе сделать отчасти рискованную комбинацию. Дело в том, что первый фрагмент принадлежит Ольге Татариновой, а второй — Белле Улановской.
Белла Улановская, ныне тоже покойная, — петербургский прозаик самого высокого уровня, почти ровесница О. Т. — так же, как и О.Т., “не была включена в литературный процесс” (то есть, в переводе на новорусский, — в столичную тусовку). Мне не известно, читали ли они друг друга. Однако на данном примере проявляет себя то, что в генетике называется “сочетанностью признаков” (а в метафизике — имманентным родством духа): сходство изначальных энергий повлекло за собой сходство характеров, мировосприятия, поведенческих позиций (“чтобы ты всё видел, что снаружи, а тебя — никто”), глубинных пластов текста — и его огранки…
“Деревья и кусты издают уже влажный весенний запах — запах первого движения древесных соков, и он пьянит, немедленно сажает на иглу жизни, и в голове все плывёт”. (Бунин бы, наверно, воскликнул: “Как хорошо! Но что это значит — сажает на иглу жизни?..”)
тело
“Дни, даже часы, когда моё тело не даёт себя чувствовать и не заставляет думать о нём, о его бренности, недолговечности, паршивости, страшной вериге на шее у духа, души, мыслей, производимых в процессоре черепа, — считанные, и может быть именно поэтому я дорожу ими как никто другой”.
“Самое трудное время суток — это обед. В животе шевельнулся требовательный червячок привычки — подкармливаться за счет её духовного несовершенства, дармоед, паразит на теле человеческом… <….> …ведь вся наша алчба и пагубные страсти, всё то, что вы дружно и одинаково бичуете и отвергаете в своих книгах, заметьте: дружно и одинаково — ведь всё же это начинается со жратвы?”
А вот здесь — с чувством родственности и благодарности — отмечу заоблачную перекличку Документа О. Т. — с моим романом “Ланч”. Собственно говоря, открытый мятеж закабалённого земными (“мясными”) оковами духа — есть главная мелодия “Ланча”:
“Что из себя представляет Существо, управляющее мной изнутри? Это ничтожный серый мешок, подвешенный в центре моего тела, влажный, склизкий, с двумя дырами — на входе и выходе, с едким содержимым. На дне его нашли свой конец куропатки, рогатые олени, гуси, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звёзды и те, которых нельзя было видеть глазом, — словом, все жизни, все жизни, все жизни…”
А вот фрагмент, который я ещё не успела написать, а Ольга Татаринова — успела:
“Стоицизм старости состоит в том, чтобы не отвращать молодых от жизни: прилично выглядеть на улице, не жаловаться на свои болячки, не требовать к себе особого внимания, не занимать их время в своих интересах, а только в их, не быть вампиром — и вообще, не быть”. (Выделено мной. — М.П.)
социальное
“…лягушечья икра шевелится вокруг, спаривание прямо на улицах, сознание больше не затронуто ничем, кроме эротического животного наркотика — и любой режим, любой строй, любая жестокость и любой неправдоподобный образ власти возможен. Это и есть, по Даниилу Андрееву, настоящий приход Антихриста, Сталин к которому был только дивертисментом и генеральной репетицией”.
“ — Мама, блядь, не садись за руль, ты же пьяная, сука, разобьёшься на хер, как я без тебя останусь, я же ещё маленький, жопа, я маленький!” (Речь восьмилетнего мальчика.)
“За углом, у пивного ларька, лилась кровь, и стоял в воздухе мат”.
В одном из последних эссе Ольги Татариновой — возможно, в самом последнем, есть снайперское замечание на эту же тему. Ну да, о великом, могучем и т. п. Она слышит “диалог (молодых “вьюношей”), состоящий исключительно из мата и компьютерных терминов”. Ну, мат, разумеется — непреложный компонент “великого, могучего” во все времена. Но в сочетании с “компьютерными терминами” — он являет исчерпывающую речевую характеристику вполне определённой эпохи….
“Они его так благодарили, что даже плакали”.
А это старушки возле метро плачут. Ну да, которые кормятся перепродажей сигарет, носочков, цветочков и прочего. Они плачут от радости: им удалось-таки собрать денежки для ветеринара, который теперь сделает “эвтаназию” парализованной собаке. Собаку парализовало потому, что её, ногами, всласть, избил от нечего делать омоновец. (“Тут людей — ногами, а она, вишь, про собак!..” Ну да, ну да. Умолкаю.)
“Почему мы такие уроды? Почему мы можем лечь под танк, но не можем починить кран старушке в семнадцатой квартире?” (Да не “мы”, дорогая Ольга, — они, они!)
“Жуткие дебилы, безмозглые, живущие скудной инстинктивной жизнью, нищета и великая литература. Всё время бузим и колобродим. Больше ничего”.
Здесь некий знакомый рассказчицы проводит “социо-культурные параллели между Ирландией и, ясное дело, Россией. И снова глаголам, на мой взгляд, необходимо сменить лицо. Почему это — “бузим и колобродим?” По-моему, — “бузят и колобродят”. Ибо никакого отношения к хронической российской бузе и прочей “фирменной” дури не имеет тот, кто размышляет, как Ольга Татаринова:
“А по-моему, патриотизм — это доброта, личная порядочность и ответственность, личное производственное клеймо, фирменный знак — на всём, что ты делаешь в жизни…”
“Человек не имеет права терять чувства собственного достоинства, даже если это влечет за собой гибель. <….> Потому что чувство своего достоинства — это чувство достоинства каждого”.
книга
Вопрос — кому? чему? — ноосфере. Является ли книга (Книга) тем источником знаний, которые могли бы объяснить странные пути своего добывания?
Сейчас поясню. Во времена, о которых речь (см. последний абзац), в витринах книжных магазинов можно было встретить плакатик с таким изречением: “Учиться следует не только у книг, но у жизни. Н. К. Крупская”. Критически настроенные говорили, будто смысл цитаты — вчитайтесь! — таков, что за него следовало бы давать политическую статью.
И были правы. Но книга как источник знаний — нет, не сбрасывается со счетов — даже для поэтов “без развития”, пришедших в эту жизнь “со своим багажом”. По нестранному совпадению речь в следующем фрагменте идёт о добывании книги Леонида Пастернака:
“Ни к какому прилавку она больше не попала — через пять минут чёрная мушиная туча колобродила в торговом зале, в воздухе стоял мат, касса была перевернута, её оттеснили к окну, сердце выпрыгивало из груди от отчаяния, минут через сорок из плотной толпы вынырнул Боря с оцарапанным лицом в каких-то потных подтёках, будто от пятерни, перемазанной в чернозёме, на рубашке не было ни одной пуговицы. В руках у него была книга”.
III
“Какое же это печальное, невыносимое зрелище — эти тонущие в ледяной воде молоденькие травки, эти комья снега на собравшихся было цвести ветках сирени и завязавшихся вишенках, в изумрудном лоне молодых лопушков, пригорюнившиеся, почерневшие одуванчики… Что за страна! Нескончаемое горькое горе. Почти все они потом уехали…”
Этот рефрен — “ледяная красноносая” весна, как сказал бы Ильф, — так или иначе проходит через весь текст “Spring.doc”. Ольга Татаринова не дожила до весны. Но у нас в руках её книга.
На обложке — межу заснеженных льдин — узкая трещина. Чёрная… Не внушающая “оптимизма”. Мелодия весны в книге Ольги Татариновой — это мелодия вечного ускользания, недостижимости, несбыточности. (Помните — девочка, волшебник-старик, неосуществлённая судьба?) Оттепель (во всех смыслах!), всякий раз, резко сменяется погибельной стужей… И как же много времени требуется для оттаивания надежды — чтобы потом… что? снова — убийство так и не успевших самоосуществиться ростков?
Мы можем возразить сами себе: неправда — этот человек, этот автор состоялся! Да: так это выглядит при взгляде со стороны. Но что мы знаем о внутренней шкале этой личности? об её планках? об её, выставленных ею самой, точках отсчёта? об её горизонтах?
Между тем, мы не ставим своей задачей “подведение итогов”. Поскольку: что мы можем знать о земной жизни вообще? Вот как писал автор, которого Ольга Татаринова, надо сказать, не очень-то жаловала: “…я ведь всю жизнь думал о смерти, и если жил, то жил всегда на полях этой книги, которую не умею прочесть. <….> “Какие глупости. Конечно, ничего потом нет”. Он вздохнул, прислушался к плеску и журчанию за окном и повторил необыкновенно отчётливо: “Ничего потом нет. Это так же ясно, как то, что идёт дождь””.
Но тут автор (на мой взгляд, блистательный) сразу же добавляет:
“А между тем за окном играло на черепицах крыш весеннее солнце, небо было задумчиво и безоблачно, и верхняя квартирантка поливала цветы по краю своего балкона, и вода с журчанием стекала вниз”.
Кстати…
Ольга, я почему-то чувствую: Вы бы не огорчились, узнав, что статью о Вас я собираюсь завершить цитатой именно этого автора. Напротив: я чувствую, что, в данном случае, Вы бы даже одобрили мой выбор. И дело не в том, что Ваша книга названа на английском, и я, словно следуя логике названия, завершаю посвящённый Вам текст на том же языке. И, также, дело не в том, что язык этот, словно альтернативный вариант судьбы, был языком переводимых Вами Айрис Мердок, Патрика Уайта, Джона Эшбери: Вы и с других наречий переводили. И не в том дело, что Бродский (ощущаю некоторое сходство ситуации), осознавая всю ответственность задачи, написал об ушедших своих родителях на том языке, на котором они не разговаривали в этой жизни.
Дело вот в чём: Вы бы одобрили суть выбранного мною высказывания.
И потому…
Писателя, о котором речь, как-то спросили, что больше всего его удивляет в жизни. Далее следует ответ. (Это классическая цитата. Как было сказано выше, привожу её на языке оригинала):
“The marvel of consciousness — that sudden window swinging open on a sunlit landscape amid the night of non-being” 1 .
1«Чудо сознания: окно, внезапно распахнутое на залитый солнцем ланд-шафт посреди ночи небытия» (Владимир Набоков)