Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2007
Мы тогда жили в Козельщине. Козельщина для меня — это как Касриловка для Шолом-Алейхема, только Козельщина, в отличие от Касриловки, есть на самом деле, и она не еврейское местечко, а украинское село. Ну, и я, понятное дело, не Шолом-Алейхем.
Мы в Козельщине были, наверно, единственными евреями. Маму из Харькова в Козельщину отправили по распределению работать адвокатом, а отца — врачом. А я был с няней.
Маму очень уважали. Иногда её возили на бричке. Она была заместителем главного адвоката всей Козельщины, и однажды взяла меня с собой в суд в Полтаву. А ведь ей было всего лишь 25 лет.
В Козельщине можно было целыми днями играть в Чапаева, только для этого нужно было надеть пальто как бурку. И можно было прятаться в малиновом кусте. Когда тебе 3 или 4 года, малины хочется сильнее, чем когда тебе 50, хотя и в 50 её тоже хочется, особенно если к ней пристрастился, когда тебе было 3 или 4 года.
Однажды я просидел в малиновом кусте с утра до вечера и не откликался на нянин зов. А когда мама вернулась домой с работы и я вылез из куста, у меня от малины высыпала сыпь по всему животу. Говорят, если чего-нибудь переесть, то потом этого никогда больше не захочется. Наверно, имеют в виду не малину. Сколько я ни объедался малиной, так до сих пор не переел.
Мама и здесь, в Козельщине, и потом в Харькове, была большой модницей. Помню эту её игривую шляпку и платье — оно называлось панбархатное. Сейчас таких названий нет, и платьев тоже.
Хорошо хоть малина осталась.
Отец был главным врачом всей Козельщины, хотя ему было всего лишь 28 лет. У него был свой кабинет в козельщинской поликлинике. Как и маму, отца знала и уважала вся Козельщина, потому что мама защищала, а отец лечил. Как же было их не знать и не уважать?
Отец любил красиво одеться. Тогда в моде были такие брюки — клёш. Чем шире клёш, тем, как бы сейчас сказали, круче. Раньше, правда, так не говорили.
Помню! На Первое мая отец купил мне шарик, надул и завязал. Не помню, какого цвета. Наверно, красный. На отце были брюки клеш, а у меня на голове — почему-то косынка, а в руке шарик. Мы шли, наверно, по центральной улице Козельщины, после первомайской демонстрации. Сейчас уже нет первомайских демонстраций, зато все шарики — цветные.
Козельщина была Украиной в миниатюре. Там говорили по-украински, только не на суржике, а красиво. Очень красиво, иногда даже лучше, чем просто правильно. К родителям по-украински обращались на “вы”, а по-русски — на “ты”. И фамилии у людей были настоящие украинские. А украинская фамилия — это как сахарный кавун. Украинское село пахнет цветами, чистым домом, сахарным кавуном и украинскими фамилиями. Например, один из наших соседей был Обидион, а другой — Архиеволокоточирепопеньковский.
Потом мне как-то приятель говорил, что знал человека по фамилии Череззаборвысоконогопереносяйло. Не “ногу”, а “ного”.
Мама, хотя и была ещё очень молодой, уже знала, что народу всегда хочется отблагодарить доктора. Тем более такого замечательного доктора, который каждого пациента и выслушает, сколько надо, и вылечит. Не было ни одного случая, чтобы отец не вылечил. Конечно, отблагодарить было святое дело. Как не отблагодарить? Мама поэтому всегда говорила отцу, чтобы он не брал подарков. Во-первых, это ни к чему, а во-вторых, может дойти до начальства.
Отец и так не брал, и не взял бы ни за что, а они всё равно несли. Однажды старенькая бабулька, которую отец перед этим вылечил, принесла ему в кабинет оклунок. Как всегда на Украине — в белоснежном платке, аккуратно завязанный. Положила на стол, развязала.
— Угощайтесь, — говорит, — дохтур.
Отец был человеком африканского темперамента. Пришлось старой взяткодательнице уносить не очень уже послушные ноги. А вдогонку ей летели жареная курица и верхнее “ля” дохтура — мой отец очень здорово пел и умел брать любую октаву, например, в неаполитанских песнях.
— Ещё что-нибудь заболит, — громогласно сообщил отец бабульке, — приходи, вылечу. Только с пустыми руками приходи. А курицу свою — правнучке отдай.
Все фельдшера и сестрички спрятались по кабинетам: курица летела со свистом фугаса. В козельщинской поликлинике коррупции не было места.
Отец рассказал это маме за обедом. Я с пониманием слушал, заедая горячий борщ холодной котлетой. Это очень вкусно, кто пробовал.
Почему-то сейчас вспомнил: во взрослые, но ещё не умные годы, когда о чём-то спорил с отцом, он иногда говорил: был такой маленький, сидел себе на горшочке. А теперь вырос — имеешь собственное мнение. И улыбался. Я тоже улыбался. Представлял себя на горшочке.
Бабушка, мамина мама. Она была инженером-строителем, причём очень хорошим, если не самым лучшим. Например, бабушка построила в Армении, на озере Севан, самую большую в мире электростанцию. То есть, конечно, не сама построила, а целый институт, а она в нём была главным инженером проекта.
Бабушка возила меня по разным замечательным местам: в Крым, в Ленинград, в Прибалтику. Она говорила:
— Когда меня не будет, ты будешь вспоминать: была у меня бабушка, и она меня везде возила.
Вот я и вспоминаю. А тогда мне это казалось какой-то далёкой метафорой. Я не понимал, что значит — “когда меня не будет”? Теперь понимаю.
Бабушка была очень сильным, волевым человеком, даже немного властным. Моего отца — своего зятя — она поначалу не воспринимала, и даже иногда не замечала его. Считала, что единственная дочка — моя мама — заслужила лучшей партии. Это, наверно, потому, что мой отец происходил из не очень выдающейся семьи. Но когда отец стал уважаемым человеком, бабушка его тоже зауважала.
Вообще-то я не помню никого, кто бы не уважал моих родителей.
Когда мы вернулись из Козельщины в Харьков, я пошёл в детский садик. То мама, то бабушка укладывали меня по вечерам спать и пели мне песенку, чтобы я уснул. Каждый раз я себе говорил: вот возьму и не усну! И всё равно засыпал. Песенка была каждый раз такая, что попробуй не усни…
Интересно, если бы мне сейчас спели такую песенку, я бы уснул? Думаю, уснул бы.
Были мы как-то с родителями в гостях у бабушки и дедушки. История случилась незабываемая. Помню: мама стоит у окна, все остальные — отец, дед, бабушка, я — кто сидит, кто стоит. Мама принялась рассказывать о своей работе — она теперь работала юрисконсультом на заводе.
— У нас, — начала мама, — работает хороший парень, Саша, альпинист…
Тут бабушка нахмурилась и задумалась. Мама, зная бабушкин непредсказуемый характер и готовясь к неожиданностям, спрашивает:
— Мама, что случилось?
Бабушка поджимает губы и пожимает плечами:
— Ничего не случилось.
— Нет, ну я же вижу — ты чем-то недовольна, — говорит мама. — Что случилось?
Бабушка опять пожимает плечами:
— Ничего не случилось. Просто фамилия странная. — И снова поджимает губы.
Последовала непродолжительная пауза, и тут у мамы началась реакция — истерический хохот. Такой хохот мне достался от мамы по наследству. Помню, однажды по телевизору показывали Райкина, и я упал с кресла на пол. Так хохотал — думал, не встану. И у мамы начался такой же приступ. Но что ужасно — мама вдохнула, а выдохнуть не может. Жутко покраснела, слёзы на глаза навернулись, внутри хохочет, а наружу это никак не выходит. Кошмар. Застыла на месте, лицо красное, слёзы текут, хохот душит. Ни рассмеяться, ни с места сдвинуться не удаётся.
Мы перепугались на смерть. Отец из-за стола выскочил, подбежал к маме, хлопает её по спине. Что делать — непонятно: то ли скорую вызывать, то ли воды давать. Но как дашь воды, если у мамы рот не может ни открыться, как следует, ни закрыться. И просмеяться она никак не может.
Наконец-то получилось у неё расхохотаться, и мы все тоже вздохнули с облегчением. Так смеяться — никакой пользы для здоровья, один вред. А бабушка, снова поджав губы, тихо говорит:
— Не вижу ничего смешного.
Тут уж мы все грохнули и покатились со смеху.
Мой дед был одним из лучших людей на свете во всей моей жизни. Главным и единственным его грехом было то, что он курил. Запрещали ему курить все, но в основном — бабушка. Деду приходилось курить тайком, прятать папиросу в рукав, не подавать виду. Дед курил папиросы — тогда хороших сигарет не было. А может, он и не стал бы курить сигареты, даже очень хорошие, я не знаю…
Мы с дедом каждое воскресенье утром ходили на марочный базар и покупали мне несколько марок. В основном — колоний, с портретом короля или королевы. Первые три марки, с королевой, мне подарила мама, и с тех пор я собираю марки и люблю, чтобы на них были король или королева.
А после марочного базара мы возвращались к бабушке, она кормила нас обедом, и я уходил играть в футбол или кататься на лыжах с маленькой горки.
С бабушкой и дедом мы часто ездили в Крым. Моё детство прошло в Крыму — в Феодосии, Евпатории, Алуште. Там меня бабушка и научила плавать, а дед плавать не умел, только стоял по колено в воде и следил, чтобы я не утонул. Когда мы шли на пляж, у меня на голове была такая войлочная белая шляпа. Она мне очень нравилась, хотя в ней было жарковато.
Однажды, когда мы поехали с дедушкой в Феодосию, с нами приключилась интересная, но холодящая душу история.
Снимали мы комнату на двоих: я спал на одной кровати, а дед на другой. Комната была удобная, с белыми стенами. Только стены эти были такие тонкие, что всё было слышно. Жилось нам замечательно. Море — совсем рядом. Днём отдыхали, потом опять шли на море. Уставали за день сильно — я от купания, а дед — от наблюдения, чтобы со мной ничего не случилось.
По вечерам разговаривали во дворе с хозяйкой и соседями, спать ложились, когда уже совсем стемнеет. На Украине ночи тёмные, даже чёрные. И звёзд столько, что некоторым не хватает на небе места, и они падают. А тишина — как будто пели украинскую песню и вдруг замолчали, и песня повисла в небе, и теперь только кузнечики стрекочут.
Дед жутко храпел. Ложился всегда на спину, а на спине всегда храпится сильнее, чем на боку. Вообще-то на боку тоже храпят, но на спине больше. Такого храпа я никогда не слышал, хотя храпят многие. Дед храпит, храпит, а потом вдруг — как рявкнет, — и снова храпит. Ночью в комнате — ужас как страшно. Утром бывало скажешь:
— Дедушка, ты сильно храпел.
А дед искренне удивляется:
— Я храпел? Я никогда не храплю!
Человек никогда не замечает, что храпит, и убедить его в том, что он храпел, невозможно. И разбудить деда было тоже невозможно. Когда дед спал, то, как говорится, хоть из пушек стреляй.
Поэтому я старался уснуть первым, чтобы не слышать, как дед начнёт храпеть. Когда спишь, храпения уже не слышишь. А вот если не успеешь первым уснуть, то потом от храпа не уснёшь.
И вот однажды мне не удалось опередить деда. Он вообще-то засыпал, как и я, моментально, и на этот раз успел меня опередить. Ну, то есть не успел, а как-то взял вдруг и уснул раньше меня. А уснув, принялся храпеть. Храпит, храпит и рявкнет. Храпит, храпит и рявкнет. Мне ужасно хотелось спать. В комнате было темно и, если не уснуть — грустно. А как уснёшь при таком храпе? Я проворочался в постели несколько часов. И посвистывал, и покашливал, и пальцами щёлкал — всё чтобы деда разбудить. Не получается, хоть плач. Не мог же я встать, подойти к деду и сказать ему на ухо: “Дедушка, не храпи, пожалуйста”. Потому что я боялся, что дед испугается и вскочит.
И тогда я решил залезть под кровать деда и попробовать разбудить его оттуда. Тихонько залез. Лежу и смотрю — кровать провисла: дед был лёгкий, но всё-таки кровать провисала, ясное дело. Стал я потихоньку толкать деда снизу. Не слышит. Я и кашлял, и свистел, и снова толкал. Бесполезно, не слышит. И храпит — сильнее прежнего.
Под кроватью темно, холодно, одиноко. Набравшись храбрости, я высунул руку из-под кровати и потянул деда за что-то — то ли за руку, то ли за нос. Наверно, всё-таки за нос. Дед в ужасе как вскочит, как закричит:
— Мишенька, ты где?!!
А я от страха молчу. Дед — к выключателю, включил свет, бросился к моей кровати, — а меня-то там нет. В комнате — яркий свет, дед бегает по комнате, ищет меня и не находит. Я забился под кровать у самой стенки, и так мне страшно, что и слова не могу выговорить. Наконец набрался храбрости и отзываюсь: “Я здесь!” Дед не понял. “Где ты?!!” — кричит. Тогда я вылез из-под кровати. Дед в ужасе: “Что с тобой случилось?! Почему ты под кроватью?!” Я весь трясусь от холода: “Ты, — говорю, — храпел, я тебя хотел разбудить…”
Дед уже не знал, чему больше удивляться: то ли тому, что я оказался под кроватью, то ли тому, что он якобы храпел. С трудом после этого уснули, но зато до утра не просыпались. А соседи утром были очень рады узнать, что к нам, оказывается, никто не залез через окно и никакого погрома не было. Просто ребёнок оказался под кроватью — мало ли что в жизни случается.
* * *
Я помню все фотографии в этом альбоме. Они чёрно-белые и серо-белые, некоторые с жёлтыми пятнами. Но всё равно они очень красивые. Я смотрю на них — и вспоминаю столько историй!
И о том, как мои родители, которые были жуткими футбольными болельщиками, меня приучили к футболу, и однажды на игре нашего “Авангарда” с московским “Спартаком”, когда Николай Королёв ударил мимо ворот, мама взвизгнула, подпрыгнула и хлопнула из всех сил по колену — только не своему, а соседа по трибуне. Но он ничего не сказал. Получить по колену от такой красивой женщины — это даже приятно.
И о том, как отец изобретал всевозможные приспособления, чтобы лечить мне руки после болезни. Потом врачи говорили, что непонятно, как я после этой болезни выжил. А мне вполне понятно, как: благодаря им и моим родителям.
И о том, как девочка тонула недалеко от берега, и я хотел её спасти и сам чуть было не утонул, и бабушка спасла нас обоих. И как мы с бабушкой играли на пляже в футбол — она мне била по воротам, а я отбивал. И как она однажды заплыла вместе с нашей квартирной хозяйкой на несколько километров от берега, а мы с дедом махали им руками и кричали. И о том, как отец, почти перед самой своей смертью, сказал мне:
— Очень мне стыдно, что когда ты был маленький, я тебя однажды отшлёпал.
А я ему ответил, что ничего такого не было, потому что он меня никогда не шлёпал. Я и сейчас так думаю, совершенно в этом уверен. Он просто что-то напутал. Жаль, я не успел его переубедить…
В этом альбоме ещё много пустых страниц. Мои дети поставят сюда новые фотографии. А потом — их дети, и дети их детей. И так мы всю жизнь будем вместе.
То есть не жизнь, а… Я пока не знаю, что это. Но будем вместе — там и в альбоме.