Рассказы
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2006
Публикуемые рассказы взяты из «Романа с графоманами», который готовится к печати в издательстве «Алетейя».
Саломея
Днём город тысячи небоскрёбов изнывал от жары, и Жур метался между душем и вентилятором. Дождавшись вечерней прохлады, он взял такси и отправился в центр, район парков и скверов. Жара будет держать всех в плену до ночи, а в это время пустынные места становятся опасными.
Этот город можно было любить или ненавидеть. Среднего не дано. Но Жур давно выбросил ненависть из сердца. Яд опасно носить в себе, и горе тем, кто внушает это чувство другим. Их ненависть рано или поздно вернётся к тебе самому или к твоим близким.
Обмахиваясь свёрнутыми листами из вечерней газеты, он остановился возле оперной афиши. Завтра дадут “Саломею” Рихарда Штрауса, оперу не менее загадочную, чем пьеса Оскара Уайльда.
Сейчас Жур подумал о театре только, как о месте, где можно скрыться от жары. Даже полная луна на темнеющем небе сегодня излучала тепло и, как в драме Уайльда, подобно пьяной женщине шаталась по небосклону.
В знойный вечер согревал даже холодный неоновый свет фонарей, и Жур свернул на более тёмную улицу, которую облюбовали проститутки. Жара усиливала похоть, и красотки обнажались, показывали грудь, а одна стала выдвигать и прятать перед его лицом красный язычок помады. Преследуемый, он перешёл на другую сторону улицы и зашагал в направлении центра. Его догнала женщина, взяла за руку и увлекла подальше от фонаря:
— Ты иностранец? — спросила она. Русский! Хорошо, что не американец. Я их всех ненавижу. Не бойся, я не причиню тебе зла. Ты изучал афишу! Саломея — это я. Во мне нет безумия, хотя сегодня жара, как в Иудее, где наглая девчонка пыталась совратить Иоанна Крестителя. Но я всего лишь оперная певица, которая завтра на сцене сыграет роль Саломеи.
У неё были длинные, чёрные волосы и бездонные тёмные глаза.
— Вы тоже иудейка? — спросил Жур.
— Они заодно с американцами, — гневно сверкнула она глазами. — Я испанка, андалузийка из района Альгамбры. В моих жилах кровь мавров, покоривших в своё время Испанию. Ты слышал раньше про Альгамбру? Читал Оскара Уайльда? Впрочем, это неважно. Я всё тебе расскажу.
Не считая денег, она расплатилась за такси и попросила ждать возле входа в роскошный, залитый огнями отель. Через десять минут на улицу вышел мужчина во фраке и передал Журу электронную карточку-ключ от номера. В роскошном номере его окружал хаос разбросанных женских вещей, зеркал, корзин с цветами, театральных афиш.
Саломея была в длинном ниспадающем до пола прозрачном платье и испанских туфлях с закрученными носками. Струйки воды стекали с её волос. Несмотря на слабое освещение, Жур впервые разглядел её лицо. Она была немолода.
После душа они уселись в мягкие кресла. Раздался звонок, и кельнер из ресторана вкатил столик, полный яств. Жур был голоден, но в смущении не решался приступить к трапезе. Саломея настояла, чтобы он выпил бокал вина.
— Сицилийское, красное как кровь. Я всюду вожу его с собой.
Она обрадовалась, когда узнала, что он читал Оскара Уайльда.
— Когда речь идёт об этой опере, — сказала певица, — всё невозможное и недозволенное становится возможным. Об этом позаботился сам композитор. Он запретил ставить её без стриптиза и ужасной сцены с головой Пророка. Многого добилась и я. Постановщики сместили действие на две тысячи лет, перенеся его в отель, где мы с тобой проведём ночь.
Она обняла Жура, и он увидел морщины на её лице и вены на худых руках, но тело женщины оказалось молодым и упругим.
— На сцене капризная восточная девчонка превратится в мстительницу, оскорбляющую религии. Я ненавижу американцев, из-за которых мой брат погиб в Афганистане. На сцене стриптиз принесёт несколько смертей. Но, увидишь, потери будут и в зале! За окном сегодня полнолуние, а завтра вечером девственница-луна будет искать мёртвых и в зрительном зале.
Глубокой ночью Жур в ужасе проснулся. Трепещущие занавески на окнах показались ему крыльями Ангела Смерти. Что задумала лежащая с ним рядом в бесстыдной наготе андалузская крестьянка с увядшим лицом и телом молодой девушки? Откуда появятся мёртвые в зрительном зале?
Потом, истомлённый ею, он вновь забылся в тяжком сне.
Утром роскошный трёхкомнатный номер был пуст. На столе лежал билет-контрамарка на вечерний спектакль в опере. Никакой записки от загадочной женщины. Сам не понимая почему, он решил осмотреть её вещи. Обычное женское барахло. Ничего подозрительного. Ни пистолета, ни взрывчатки, но чувство опасности его не отпускало. Может, следовало заявить о своих подозрениях в полицию, или, хотя бы, службу безопасности театра? Ему не поверят, но сочтут опасным и на время изолируют, а он любой ценой должен побывать на спектакле.
Скандальная опера вызвала аншлаг. Служба безопасности оцепила театр, установив на дальних подходах заграждения с рамками для обнаружения взрывных устройств. Обычные предосторожности на этот раз вызвали у Жура удовлетворение, надежду, что трагедии не допустят.
Театр был переполнен. Кондиционеры препятствовали жаре весеннего дня, но внутренний накал спектакля порождал духоту и напряжённость.
На сцене дворец царя Ирода, действительно, превратился в отель, в котором Жур провёл ночь с певицей. Гости Ирода в модерновых нарядах спускались в вестибюль по спиральной лестнице. У солдат, наряженных в арабские юбочки и тюрбаны, на груди висели современные патронташи.
Известный дирижёр управлял оркестром так чувственно и вдохновенно, что сам казался невидимым участником действия.
Мощный голос Саломеи с низкими обертонами перекрывал оркестр. Она излучала обольстительную девственность избалованной и страстной восточной красавицы. Уже погиб влюблённый молодой сириец, пытавшийся предотвратить встречу “дочери Содома” с Пророком. Начался знаменитый танец семи покрывал. Протяжная восточная мелодия танца, прерываемая могучими всплесками оркестра, нарастанием кружения, завершилась острым, как удар плети звуком литавр. В этот момент, неожиданно для зрителей, сбросив последнее покрывало, выдающаяся певица предстала перед зрителями в полной неотразимой наготе. Она властвовала над сценой и над временем. Воплощение библейских страстей и современного секса.
Овации в зале неожиданно смешались со свистками и топаньем ног — первый апофеоз, к которому актриса стремилась.
Потом чарующая любовная ария Саломеи и мрачные голоса двойных басов оркестра послужили прологом смерти Пророка. Он был убит по приказу Ирода, и Саломея, торжествуя, показывала отрубленную голову на серебряном блюде и целовала холодные мёртвые губы.
Изумительное пение и звучанье оркестра не смогли заглушить топанье и свистки. Часть зрителей, не дождавшись финала, с возмущением покинула зал, красные спинки пустых кресел сверху казались пятнами крови, а на поклоны зрителей на фоне чёрного занавеса вместо юной девы появлялась пожилая, полубезумная женщина, взорвавшая свою душу.
Понадобились месяцы, чтобы Жур пришёл в себя после спектакля. Саломея в тот вечер вероломно обнажила древние раздоры между религиями и народами. Позднее, увидев, как рухнули башни “двух близнецов”, он подумал, что в этом преступлении виновна и исходившая от неё тогда злая сила.
Анна на рельсах
Анна и до сорока своих несчастий далеко не была красавицей. Выглядела много старше двадцати пяти. Тощая, остриженная под горшок, с волосами цвета прелой соломы и бесцветными глазами. И кто мог на такую польститься? А вот нашёлся немолодой преподаватель техникума, в котором Анна так и не доучилась. Родился у них мальчонка, тоже лицом не амурчик, но его все любили, и стал он стержнем семьи, в которой правила бал сатана — кремнёвая свекровь.
Так бы и жили, если б не повстречался Анне охранник на фирме, где она работала уборщицей. Толстомордый красавец с густыми бровями и красными губами вурдалака. Подпоясанный, в камуфляжной форме. Ему было всё равно с кем, лишь бы у бабы главное было на месте, и чтоб не курила. А что до красоты — нам с лица не воду пить.
Анна сразу преобразилась. Она приоделась, стала красить губы помадой, сделала причёску, а главное — в глазах у неё зажёгся огонёк, какого раньше не было. Не думала девка, что огоньку этому гореть не долго.
В фирме сменилось начальство. Пришёл новый шеф, обритый наголо качок с выпирающими сквозь вельветовый пиджак мускулами и платочком в нагрудном кармане. Увидев однажды тощие ноги и затрапезный халат уборщицы, которая на коленях драила пол, он брезгливо сказал охраннику:
— Эту убрать!
Анна не сразу поняла сказанное, разогнулась, отжала тряпку и вопросительно взглянула на хахаля. Тот с первого дня пластался перед новым шефом и строго сказал:
— Ты слышала Аня, что сказал Иван Спиридонович? Зайди в бухгалтерию, получи, что причитается, а завтра на работу можешь не выходить. Прости нас, если что не так.
Ещё раньше от свекрови не укрылось, что невестка стала прихорашиваться, но она подумала, что из-за солидности фирмы. Стыдно стало, как нищенке на работу ходить. Но люди настучали, что у Анки любовник.
Расправа не заставила себя долго ждать. Однажды утром, когда сын был в командировке, свекровь ворвалась в комнату супругов в коммуналке, собрала вещи и одела внука. Не стесняясь его, обозвала Анну самыми бранными словами и пригрозила, что спустит собаку, если та попытается встречаться с ребёнком.
На другой день на крытой машине старуха вывезла мебель, одежду сына и внука, и кухонную посуду. Невестке приказала ждать повестки в суд на развод.
Но Анна была живуча, как кошка. Чтобы не умереть с голоду подрядилась мыть бутылки на складе стеклотары за четвертак в день. Она совсем отощала, исчезли бёдра и грудь, а в глазах затаилась тоска.
Думала, что хуже не бывает, но пришла беда — отворяй ворота.
Однажды в холодный вечер, измученная и голодная, она повстречала у сломанной, не запирающейся двери парадного двух бомжей. Те предложили пригубить полстаканчика водочки и закусить свежей хлебной горбушкой и куском ливерной колбасы.
Пошёл дождь, и размягчённая Анна позвала бомжей переспать ночь в её пустой комнате. Наутро, поблагодарив, они ушли чин чином, оставив дух винного перегара и пустую бутылку в мусорном ведре. На этом дело бы и кончилось, если б не соседи по квартире. Те на весь район раструбили, что Анна знается с бомжами.
Анины горести совпали с тревожными событиями в российской столице. Прогремел взрыв в метро, принесший много жертв. В одном из районов взрывы газа разрушили два дома. Было от чего встревожиться жильцам. Кроме силовых ведомств, подняли на ноги общественность. Привлекли дружинников, активистов домкомов и жеков.
Запретили сдавать квартиры, и появилась у многих новая петля на шее — задолженность по зарплате. Другие жильцы научились выкручиваться, а Анна, потеряв работу, не имела и копейки за душой.
Соседи по дому сразу нашли, как её побольней уязвить. Сначала включили в ежемесячный список на доску позора — “Злостные неплательщики квартплаты”. Нашли палачей — художников. Сфотографировали тайком её измученное, страдальческое лицо, отрезали голову и подрисовали отвратительную фигуру пьяной бомжихи. Не позабыли и подписи: “Позор нашего города”. Все смотрели на стенд, улыбались и одобряли борьбу с тунеядцами.
Анна теперь утром пораньше, оглядываясь, старалась выскользнуть из парадного в поисках работы. Освободившись, голодная, неумытая пряталась по чужим дворам, ожидая темноты, чтобы не встретить перед домом знакомых. Однажды, вернувшись к себе, щёлкнула выключателем, но свет не зажёгся. Соседи по квартире, люди пожилые и вроде добрые, которым она не раз помогала с покупками и носила лекарства из аптеки, вызвали электрика, и он отрезал её провод от общего счётчика.
И раньше по ночам было холодно и одиноко, но комнатные электрические часы отбивали время, сквозь гнёт стен в начале ночи прорывались звуки улицы, светился утаённый от свекрови ночничок. Теперь глубокой ночью заоконная тьма, сливаясь с комнатным мраком, мешала спать, и в душу всё чаще заползал ужас.
Анна зажигала свечу возле кровати и старалась читать одну из немногих, обронённых свекровью при разгроме книг “Анну Каренину”. Помнила со школьных времён, что графиня в конце бросалась под поезд. Но только на третью ночь смогла найти нужное место. Прочла и поняла, что больше жить не может. Трясущимися руками стала собирать вещи, а потом подумала: “Зачем теперь мне всё это”.
Волосы она давно не заплетала. Просто нахлобучивала на голову полинявший от старости чёрный берет. В темноте трясущимися руками и его не нашла. Вытащила из тряпья красную, чудом уцелевшую со школьных времён шляпку и поспешила на остановку.
В ночной тишине пели свою мелодию рельсы последнего трамвая. На сером лице Анны сменялись блики городских огней. Ей казалось, что она постепенно проваливается в какую-то пропасть:
— Боже, где я, что делаю, зачём оставляю сиротой Серёженьку?
От конечной остановки прошла к железнодорожной насыпи, и возле водокачки нашла пологий подъём к рельсам. Сев на корточки, затаилась в темноте, видно ненадолго задремала, но вовремя услышала перестук колёс несущегося поезда. Взбежала на насыпь, перекрестилась, хотя сроду не была религиозной. Вжав плечи в голову, опустилась перед рельсами. Её оглушила сирена локомотива, скрежет тормозов и ослепил пронзительный свет прожектора…
Потом поезд начал медленно откатываться назад, и со всех сторон она услышала сирены милицейских машин с мигалками.
Грубый грозный голос из мегафона спросил:
— Красный берет, что ты делаешь на рельсах? Немедленно встать! Ты под снайперским прицелом!
И вопрос потише, куда-то в сторону:
— Доставили психолога? Эшелон отошёл? Расширьте зону оцепления!
Потом нежный женский голос обратился к ней через мегафон:
— Женщина, не волнуйтесь, всё будет хорошо. Нам надо знать, есть ли при вас взрывное устройство. Если да, кивните три раза головой. Если нет — помашите руками.
Анна сорвала с головы берет и яростно закивала.
— Надо ликвидировать, — раздался приглушённый голос из мегафона.
— Не спешите, капитан! Скорей всего это пьяная или больная женщина. Кто, отправляясь на такое дело, станет напяливать на голову красную шапочку?
— Пусть скинет платье. Надо увериться, что она без пояса.
— Постараюсь с ней договориться. (Потом громко.) Красная шапочка, мы стрелять не будем. Постоим так всю ночь, а утром вам придётся всё с себя снимать на глазах толпы. Мы просим вас, пожалуйста, полностью разденьтесь и пройдите вперёд по рельсам к милицейской машине.
— И руки за голову, — прокричал вслед уходящей голой женщине грубый голос из мегафона.
Потом в лаборатории в поисках следов взрывчатки химики делали анализы смывов одежды и рук. Обыскали всех соседей в коммуналке, вызывали на допросы мужа и свекровь. В её частном доме сняли пол в горнице и просеяли всю землю в подвале, но ни детективы, ни собака-медалистка так и не смогли взять преступный след. Неизвестно, сколько бы ещё промытарили Анну в СИЗО, но она наотрез отказалась от приёма пищи, сжалась и окаменела, и пришлось следователям отступить.
Анну перевели в больницу, где спецотделение терапии нервно-психических травм возглавлял заслуженный доктор Гофман. В прошлом воевавший, оперировавший на фронте, уволенный с работы и названный врачом-убийцей, но чудом уцелевший и выстоявший.
В его отделении не применяли принудительное лечение суицида и не брали подписки с пострадавших, подтверждавшей их желание отправиться в мир иной. Туда был закрыт доступ для милиционеров или дружинников, совершивших гуманную акцию спасения или отлова будущих самоубийц.
Гофману для распознания болезней достаточно было короткого разговора или даже одного взгляда. Доктора все уважали, многие боялись, а некоторые любили и становились его друзьями.
В отделение не принимали буйных психов, нуждавшихся в смирительных рубашках и амбалах-санитарах. Отметались шизофреники, тяжёлые ипохондрики и тоскливые нытики. Пациентами Гофмана становились люди “сдвинутые”, жертвы нового нэпа и всплесков демократии.
Старый доктор допускал только ограниченное медикаментозное лечение в сочетании с “самосудами” и “оговорами”. Самосудами он называл рассказы больных о себе и о том, что привело их к желанию покинуть земную обитель. Оговорами — обсуждение неправильности их действий соседями по палате.
Доктору помогали всего две опытные медсестры — Клава Распутина и Васа Железнова. Обход палат доктор обычно начинал с мужчин. Весело стучал молоточком по их коленям, чертил розовые линии по торсу, одобрительно похлопывал по плечу и благодушно выкрикивал:
— Клавочка!
Из подсобки показывалось очаровательное голубоглазое создание с кудряшками и пышным бюстом. С весёлым смехом и прибаутками сестричка измеряла давление, давала лекарство, ставила клизмы, а отличившимся в качестве награды в бельевой подносила даже рюмочку спирта.
Если клиент буйствовал и рвался из рук врача, приходилось звать тощую как жердь, суровую Васу. Держа правой рукой наполненный шприц, она без излишней куртуазности ударяла пациента краем левой ладони по спине, умелым движением стягивала с него брюки и ловко загоняла в нужное место иглу.
Труднее было с женщинами, но Соломон Абрамович был великим утешителем. Заключив в широкую ладонь бывшего хирурга маленькую женскую ручку, он, сидя на постели, долго о чём-то ворковал с пациенткой, иногда отводил за ширму, откуда оба выходили с повлажневшими глазами.
Но было прегрешение, которого доктор не прощал. Больного, включившего во время лечения в больнице радиоприёмник, телевизор или открывшего газету в тот же день немедленно выписывали.
В первые дни истощённая Анна лежала под капельницей, и Гофман приказал соседкам по палате ни о чём её не расспрашивать, пока сама не заговорит.
Клава и Васа на его деньги покупали в соседней кулинарии свежие продукты.
Постепенно Анна стала оттаивать, смягчаться, плакать и жаловаться. Все относились к ней сочувственно, делились передачами и давали советы.
Она хмуро их выслушивала, но упрямо повторяла лишь одну фразу.
— Они меня ещё попомнят. Выпишусь из больницы, пойду и ляжу под метро.
— Неужели, ты не понимаешь, как это опасно, — возмущённо говорил ей выздоравливающий сосед.
— А мне и надо, чтоб опасно.
— Не для тебя, дура, для других людей.
— А я людей пока не встречала, кроме Соломона Абрамовича, — возражала Анна.
— У тебя тётка в Крыму. Поезжай к ней, подкормись, приоденься. Ты ж молодая женщина! Выберешь потом под кого ложиться, — хохотнул сосед.
Во время одного из послеобеденных застолий Анна молча перемешивала кофе. Внезапно она напряглась, прислушиваясь к голосам из коридора. Глаза широко открылись, а взгляд стал жалостливым.
Дверь в палату приоткрылась, и на пороге застыл мальчик, который кинулся к ней на грудь:
— Мамочка, я хочу к тебе! Я всегда буду жить только с тобой.
У дверей стоял пожилой, седой мужчина:
— Прости нас, Анна, Христа ради, — всё повторял он.
Все поняли, что Соломон Абрамович сделал своё дело.
Прошло года два. В канун ноябрьского праздника старый доктор шёл по делам, пугливо обходя колонну демонстрантов со знамёнами. Были они красными, но белые круги с чёрным серпом и молотом напоминали свастику.
Осень выдалась тёплой, но люди возле кумачёвой трибуны с лозунгами были, как раньше в очередях, тепло одеты. Видно, пришли долго стоять на своём и не поступаться принципами.
Внезапно доктора окликнул резкий охрипший голос.
Подслеповато щурясь, он приблизился к зовущей его женщине с одутловатым красно-лиловым лицом и глазами-щёлками. Из-под пухового платка торчали волосы цвета прелой соломы, рот с двумя золотыми зубами улыбался. Грудь и живот выдавались вперёд. Видно было, что эта дама грудью окрепла в борьбе.
— Неужели не признаете? Я же ваша больная Анна из психушки. Как в церкву приду, свечку ставлю. За упокой вашей души. Говорили, что вы померли, а вы, значит, живой. Дай Бог здоровья. А это сыночек мой Серёженька, — указала женщина на тощего юнца с выбритым затылком и подбитым глазом. — Он давеча в лицей поступал, да не добрал баллов. Туда теперь только деток богатеньких да евреев принимают. Не горюй, сынуля, — мы своё возьмём, правда?
Юноша улыбнулся беззубым ртом.
— Он у нас художником будет. Глядите, как красиво плакат написал.
На плакате крупными буквами под кириллицу было выведено: “Всех чеченцев — вон из Москвы”.