Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2006
Чтобы всегда так было
за яблоневым садом — тропинка. Там, где тропинка петляет, в землю вбито несколько колышков. На колышках — пестрые как колядки тряпицы. Колышки огораживают свежую яму. Он рыл ее каждую божью весну. С каждым годом яма все глубже уходила в желтоватую землю. Когда выбирался из ямы с неизменными жестяными ведрами со светлой полусухой глинистой почвой, штаны линяло пузырились от ветра — как тучи.
Углубленье в земле становилось все более емким, вместительным. И вот однажды он лег в укромность прохлады вырытой ямы и было ему приятно и странно.
Небо бесшумно бледнело. Мелкие оголившиеся корни растений щекотали грубую кожу. По запястью ползло насекомое. Оно двигалось по темной ладони к безымянному пальцу и, растопырив красноватые в пятнах жесткие крылья, из-под которых темнели нежные перепонки, взлетело в светлый воздух над его головой.
“Божья коровка, полети на небо, там твои детки кушают конфетки” прошептали как из детства онемевшие губы. И ему показалось, что зажглись огни на веранде уже разрушенного временем дома, задвигались, как послушницы, кусты бузины. И голос “яблоня в сумерках исчезает — и появляется только под утро” разлился по его затихавшему сердцу.
лес так сумрачен и так тихо в его колыбели сладко пахнет как молоком чем-то нежным и если солнце его от него отступает — я спрашиваю — веришь ли в лица случайные лица прохожих — лес только смеется всем светом своим — он как ребенок — он знает как сиротливо на этой дороге
у порога дома мерзла псина — жалкая, с болезненным взглядом. Почему-то взгляд этот напомнил ему Ее. И не настасья-вроде-бы-филипповна, и фотографии, что показывала, всегда были цветные с чуть мутноватым контуром лиц, а взгляд на них — тот — ее — потаенный, как над чашкой синей с золотистыми птицами по ободку. И припомнил: как восхищался — и чашкой, и тем, как разглядывала она золотистых застывших в полете птиц, и как дрожала печаль в уголках ее губ.
В канун рождества (зимы, вёсны, канитель растревоженной памяти) он встретил Ее. Иней давней печали. И услышал: “выйдя замуж, я снова влюбилась в те дальние за рекою поля — помните — прежде я их ну не видела как бы — и только теперь я открыла те дальние берега, где вы чуть поучительно — помните — говорили о Плотине и о Шардене”. С лица ее будто птица вспорхнула. Он смутился.
Сутолока давно запланированного отъезда, чемоданы, визиты и, как казалось ему, незабвенные встречи, — все позабыл. Помнил только глухой чей-то голос: “завтра в полдень ее отпевают, на Новодевичьем”. Помнил тусклый свечной невыносимый как наваждение запах, и как впервые коснулся щеки ее, где была скрыта смерть.
и не было никого кто бы сказал у духа скрытое очарование и шел дождь красками сумерек в поле уводя и вещи преображались и ночь печаль свою приоткрыла
у нее был своеобразный юмор. Иногда она проходила по комнатам на цыпочках и переставляла стулья. Поскрипывали половицы паркета. Скрипели венские стулья. Она заплетала волосы, облокачивалась о подоконник и проводила пальцем по запотевшему стеклу. Даже цветы не радовали ее отцветшую душу. Она выискивала за окном какую-нибудь небывалость. Пялилась то на скамейку с одинокой грузной женщиной, взгляд которой будто привязан был к маленькому человеку в синей шапке, ковырявшемуся в песочнице, то на мальчишек. Через форточку слышна была брань. Такие маленькие, а как пьяницы в подворотне ругаются, сожалела она и равнодушно отламывала печенье, сладко расползавшееся во рту. Когда потянулась за еще одним, вдруг всхлипнула, и что-то в глубине ее заклокотало.
и никак она не могла успокоиться, все завязывала узелок на линялой шубе. Рукава давно обтрепались, мех повылез, только отполированные края видела, когда подносила руку к лицу, чтобы поправить какою-то выбившуюся из-под шапочки прядку. Жалкая она была какая-то. И спина у нее жалко сутулилась. Ей бы уже позабыть о прядке об этой, а она все оглядывалась, с виноватой улыбкой всматривалась в стылые лица, а у самой от усталости дыхание прерывалось.
срубили яблоню у самой ограды помню как прибегала к ней прохладной росой и как подруге шептала ей детские свои сожаленья дух подступал близко к сердцу помните песенку сиротливых детей — повторяла слова ее как повторяют молитву — свечка потрескивала в моем горле даже под утро
и столько в ней было предупредительной ласковости. Брошка серебряная, воротничок с люриксом, внуки на фотокарточке с лицами привычно-улыбчивыми. Цветок-алоэ на подоконнике. Только у самой земли листья слегка желтоватые. Даже болея, воду в банке хранила, чтобы цветок поливать. Только когда вода из банки медленно полилась, припомнила: сын — у синей оградки чугунной давно уже. И как насекомое по руке ее — боль-насекомое — задвигалась боль. Но она как бы не замечала боли совсем.
у акации верхушка порозовела нежность тонких ветвей сплетенных с мартовским небом синим как чашка из детского сна моего
он ходил кроткими воробьиными шагами, чуть припрыгивая, как бы семеня. Клетчатое поношенное пальто с обмусоленным воротником. Запах птичий какой-то, тусклый и нежный.
У ворот кладбища — тишина. Чугунный забор обнажал легкую восприимчивость смерти. Трамвайный грохот длил напряжение и суету. Он шел, почти не оглядываясь, и как-то упоительно пыхтел на морозном воздухе, пробираясь тропинкой куда-то вправо, под заиндевевшую рябину. Очистил от снега скамейку, примостился рядом с облупившимся крестом, приоткрыл свой — как он говорил, улыбаясь самой удачной своей шутке — припухший портфель, вытащил сверток, неожиданно перекрестился и принялся крошить мягий еще хлеб. Снег проседал. Мелкие дырочки поглощали хлебные крошки. Кто-то окликнул его — он оглянулся.
у леса в глазах темнота он не замечает ее только лицо отворачивает когда прикасаюсь и говорит “я умаялся” и я молчу что люблю думаю может это ему не по силам и пусть минует его чаша любви моей пусть минует его эта синяя чашка детства моего которую разбила нечаянно осколки до сих пор собираю вдруг он поранится
на тяжелых болотного оттенка гардинах пластмассовые цветочки приколотые английскими булавками. Незабудки — пыльные и сероватые. И полувысохший алоэ на подоконнике. Она выкуривала за день полпачки “Явы” — легкой, с синим вензелем. Потом перешла на тонкие, там смолы чуть поменьше. Во рту привкус горечи даже от тонких. Однако стоят дешевле на полтора-два рубля. С прогорклого неба переключалась на тонкую “Яву”. К весне не хватало на макароны. Довольствовалась жидким реденьким супом. Побольше моркови. Алое засох. Пластмассовые цветы на гардинах выцвели до неприятно-тусклого цвета. Голубь цокал по жестяному карнизу. Два венских стула (на гнутой ножке одного выскоблена аббревиатура ЖЗ) приволокла однажды с помойки. Кто-то поставил стулья на только что выпавший снег, любовно приблизив к первому — разбитый аквариум; на спинке второго моталась тряпица красного цвета — празднично и немного трагично. Она полюбила их сразу. Притащила случайных любимцев на свой — для нее высоченный — третий этаж. Пыхтя, задыхаясь. Сердечная недостаточность, а умереть не удается никак. С той обретенной зимы так уж и повелось: украдкой ходила к двум бакам, железным, ржавым у основания помоечным бакам.
“искусство кройки и жития” прочла и оторвала лепесток с расплывшимся шрифтом. Зарядил мелкий дождь. Гравий совсем потемнел, в глазах потемнело, будто дыханье из легких ушло и хлороформом будто залили сверху до низу. Сквозь вязкий раствор еще раз прошептала “искусство кройки и жития”. Раскроили мгновенно. Среди лиц в больничной палате разглядела только одно — той, что подносила ей кисловатую жидкость и прикасалась жаркими пальцами к ее прохладной руке.
пыльная пустота подрагивала каким-то труднопереносимым ярким светом. Сладостный запах привычности, и подспудно — как звук шмеля между рамами — мысль о смерти.
Он стоял на высоком крыльце. Резкий свет разрезал лицо его точно хирург. Некрасиво топорщились уши. Одна рука была спрятана в широкий карман, в другой — блестел в подстаканнике граненый стакан. Медовое свеченье стакана то приближалось к узким его губам, то плавной дугой оживляло воздух и успокаивалось на широких перилах, за которыми уныло разворачивался свиток улицы.
Пыльный зной разрывался порой птичьим звоном. На выбеленном от жары небе она разглядела родинку-точку. От напряженного вглядывания глаза ее заслезились. Сквозь слезное увеличение-замутнение увидела, как точка-родинка медленно скрылась за крышей соседнего дома. На крыше рыжел полувысохший мох, и наростами теплились гнезда под черепицей.
Женщины (одна — большая, рыхлая, в праздничной золотистой одежде, другая — тонкая, в синем) несли кувшин и круглое блюдо. Мозаика из компотных вишен и абрикосов. Синяя и золотистая медленно шествовали по уличной пыли и переглядывались потаенно. Чуть прихрамывая, она потащилась за ними.
Из-за чугунной ограды на нее косился ребенок. В руках пучок сухих трав. Ребенок внимательно и робко глядел через прутья. Она опустила глаза, убыстрила шаг.
Возле облезлой то ли синей, то ли песочно-зеленой стены она приостановилась. Мучила жажда. За окнами почудились голоса. Слов не разобрать. Показалось, можно понять отдельные фразы. Но интонация была такой странной, она отшатнулась. В траве приметила хлебные крошки и скорлупу от яиц. Подумала, смерть не так уж мучительна. Подошла к приотворенной двери, постучала. Излучая кроткое узнаванье, на пороге возникла женщина и протянула синюю чашку с золотистыми птицами по ободку. “Вот вам питьё”. Вспомнила, где-то там — далеко, на крыльце — так же молча — он с янтарем остывшего чая стоит. Сладким хмелем ударил в голову странный напиток. “Дивная какая хозяйка — блаженно подумала — и как хорошо, что вернулось утерянное, позабытое, детское, как пуговица, которую подарили “пуговица? зачем?” — “да пригодится” ответили ей простодушно”.
мое несказанное — лес мой — я шла к тебе полем вдоль кладбища хрупко проглядывали сквозь траву полуночно фиалки я шла легким шагом влюбленной — ладони горели и золотистая пыль под ногами взвивалась струйками и не было в этом суетного ничего только просторное как крона деревьев и я говорила — брат мой — мой лес — мне с тобой так привольно — затылок касается заветного неба корни твои как саван окутывают серебристые кости скоро и я буду там но сегодня сейчас я иду к тебе — я не знаю какой ты сегодня — таинственна жизнь — голос твой — шелест папоротника на цветущей поляне и влажно и прело дышит листва и вечное мельтешенье-движенье вокруг.