Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2006
У Феллини в одном из фильмов представлено огромное колесо обозрения, на котором, накрепко привязанные к сиденьям, исполненные восторга, пассажиры, размахивая руками, медленно въезжают в облака. А так как между пассажирами расстояние неизменно, как между Ахиллесом и черепахой, струение времени можно заметить только по уплывающей из-под колеса тени, или по тому, что кто-то уже скрыт облаками.
………………………
Картошку этого года Профессор окучивал по второму разу. Он стоял в ботве, подтягивая вялую резинку тренировочных штанов до уровня груди, по пояс голый, и мечтательно говорил, что когда-нибудь напишет книгу под названием «Реабилитация субъекта»… «Это кому же выйдет реабилитация?..» — хмуро говорит Профессорская Жена. Профессор делает вид, что не слышит, и, жмурясь на солнышко и поигрывая плечами, чтобы размять их, думает, а потом говорит, что название плохое, потому что слово «реабилитация» некрасивое и слово «субъект» тоже нехорошо собой, а если название внешне непривлекательно, то какая же книга. К этому мгновению тренировочные штаны снова ползут вниз.
В большом деревенском доме четыре собаки: Феня, Маня, Глаша и Сука Аня. Это не значит, что Маня и Глаша не суки, просто таково полное имя последней по счету собаки, избравшей себе прибежищем, чтобы издохнуть, подъезд городского дома, в котором живут ее будущие хозяева. Приятельница хозяйки, известный искусствовед, снисходит до брюзгливого: «Где четыре, там и двадцать четыре…» А Феня действительно старый рыжий кобелек, которого в свои дурные минуты Профессорская Жена бранит Буридановым ослом: состарившийся Феня мнителен и, опасаясь подвоха, пребывает в глубокой нерешительности перед всеми дверьми. Зато впечатление складывается, что Феня сильно себе на уме. Это не так. Феня очень простодушен.
В отличие от жены, стряпающей безотчетно, Профессор стряпает в состоянии кристальной ясности сознания относительно производимых им действий. Он всегда не прочь отвлечься и что-нибудь приготовить, особенно после того как жена призналась ему, что необъяснимо ненавидит заправлять салаты. Сотрапезники обмениваются редкими репликами. За едой Профессор думает о еде. Жена Профессора воображает море.
«Косу — делая ударение на “о”, — говорит Профессору соседка Люся, проходя с коромыслом по профессорскому участку, — возьми у Композитора”. Люся поводит плечом коромысла в сторону ближайшего дома. Профессору все равно, у кого брать косу, а Профессорская Жена думает, откуда здесь «феня»[1]. Косу приносит сам Композитор, призрачный алкоголик, не занимающий на земле уже никакого осязаемого места. За косу надобно поднести, и Профессорская Жена наливает в граненый стакан до половины водки, а потом с ужасом смотрит, как в прозрачную жидкость падают такие же прозрачные слезы разобиженного Композитора.
Самые густые тени всегда на границе с самым ярким светом. Свет в июне пронзительный и в утреннем саду разгул караваджизма. Куст шиповника осыпан белыми бабочками цветов. Но жена Профессора зачарована кромешным изумрудным провалом в сердцевине куста. «Плерома»[2] — догадывается Жена Профессора.
Сука Аня сполна хлебнула в жизни лиха и за появившихся у нее хозяев готова положить живот в любой точке пространства и времени. Она твердо знает: тяжелейший из грехов — обман доверия. Взгляд, которым Сука Аня глядит на хозяев, струит ангельскую духовную любовь, обволакивающую и растворяющую во влажных клубящихся испарениях не только фигуры хозяев, но и все вещи домашнего обихода. От других людей Сука Аня взгляд угрюмо отводит.
По сравнению со спиритуализованным Композитором Профессор — воплощение физического присутствия. В городской квартире Профессор мается, злобно переругиваясь с компьютером и подозревая в ответной ненависти принтер, сканер, мобильный телефон и стиральную машину. Даром что у Профессора и батюшка и матушка — оба профессора, крестьянская кровь деда и бабки бурлит в профессорских жилах, когда похерив соображения чистого разума, Профессор окучивает картошку, окапывает кусты, сажает деревья. Пересаживает, вырубает, прореживает, унавоживает и огораживает. И косит! О это упоение повторением! С каждым взмахом косы Профессор утверждается в блаженстве неподвижности и исчерпывающей себетождественности, обретая себя снова и снова в том же самом месте и в том же самом состоянии. «Глуха, слепа, noli me tangere!» ликует профессорская душа. Вечером после стольких соединений с физическими телами Профессор не артикулирует речь, похож на Маугли и не проходит в дверь, а проваливается в нее. За ужином чайная ложечка оказывает Профессору серьезное сопротивление. Жена Профессора воображает море.
Маня, Феня и Сука Аня свой ум не прячут, он у них на морде — у Глаши на морде ума нет. Это потому что Глаша думает. Тупое усилие мысли в глазах у большой черной Глаши совсем не ум. Поутру Глаша долго соображает, хочет ли она идти в лес на прогулку. И когда восторженная свора на садовой дорожке едва не сшибает с ног взявшего палку и кузовок Профессора, Глаша наконец принимает решение и растягивается в солнечном пятне на полу террасы. Минут через десять, когда лай вдали затихает, Глаша вдруг вспоминает, что на втором лесном перекрестке предстоит раздача печенья, она вскакивает и, позабыв о преклонных летах, черным дельфином ныряя в траву и вылетая из нее, во весь дух несется за ушедшими.
Как-то раз Глаша неважно себя почувствовала и не захотела есть и гулять, а только лежала на полу, печальная и грузная. «Перекормил», — подумал Профессор и повез Глашу в ветеринарную клинику. В клинике ветеринар посмотрел на Глашу, потом посмотрел на Профессора, потом снова — на Глашу, а потом сказал: «Она сейчас родит. Вон и молоко уже капает». И добавил: «Одного надо оставить, а то помереть может». Поехали грустный Профессор с печальной Глашей домой. Дома повздыхали, помолчали, — через два дня родилась Маня.
Жена Профессора озадачена: приценилась к окуням, которых выловил проходивший мимо дома плотник… «Бери, тетка, за такую цену продавали во времена Жилина и Костылина», — говорит плотник.
Кудлатая Маня — Профессорская фаворитка, вожак своры — вспыльчива и непредсказуема: у Суки Ани с ней сложные отношения. Из-под темной челки, скрывающей Манину морду, виден только черный кожаный кончик, но если челку откинуть, неожиданно откроется утиный нос высокопородной помеси. Своей мордой и экстерьером — после купанья Маня похожа на опустившегося на передние конечности маленького ихтиозавра. Маня повергает в тупое изумление ветеринаров. «Схапендус!» — говорят одни. «Шнауцер», — говорят другие. Хотя по сравнению с Сукой Аней Маня ростом не вышла, она как-то умудряется глядеть поверх нее: «Парвеню», — написано на морде под челкой.
«Маня, покажи личико!» — говорит Профессор. В тот же миг Маня утыкается косматой мордой в угол или закрывает ее лапами. Профессор в сотый раз оглушительно хохочет: «Маня! И так ничего не видно».
Профессор выстригает у Мани свалявшиеся пряди шерсти французской колтунорезкой, расчесывает их, бормоча: «Ты самая, самая главная… кто ж еще!..» Он знает: под челкой на морде у Мани счастливая улыбка.
В деревенской лавке кончился стиральный порошок, за ним нужно ехать на соседнюю станцию. Дорога занимает несколько минут, но обратная электричка приходит не сразу. Чтобы ее не упустить, народ коротает время в грязном поле вблизи железнодорожной насыпи. Спасение от солнца можно сыскать только под стеной единственного строения — заброшенной пекарни. Но там на земле уже расселись, постлав под себя старую газету, мужик в тельнике и две толстые бабы. В руках у одной невостребованный газетный лист: «Подразделение римского легиона», — громко говорит баба. «Когорта», — подумав, отзывается мужик в тельнике. «Опера композитора Верди» — громко говорит баба. «Если короткое, — Аида» — говорит мужик в тельнике. «А вот и Травиата», — говорит баба. «Сатирическая статья, особо резкая по тону» — говорит баба. Воцаряется молчание. «Электричка!» — орут с насыпи.
Приехал Коля, студент Профессорской Жены. Он из Толмачева Рогачева.
В институте Коля подошел к Профессорше и спросил, что она думает об интерпретации Рихтером анданте 21-ой сонаты Шуберта. Музыка к профилю института отношения не имеет, Жена Профессора не снесла восхищения: Коля сделался в доме своим человеком. Коле нравятся иностранные слова, и он часто без повода, весомо и с упоением растягивая звуки, произносит слово «паспарту». За обеденным столом разговор забредает куда придется, но, кроме музыки, Коля ничего не знает и он жестко говорит: «Ну а сейчас мы возвратимся к Брамсу» и властно стучит вилкой по тарелке.
«В голове у меня, — говорит Коля — финал Пятой Чайковского с Караяном. Иду по Фурманова, переживаю паузу перед кодой, Караян, сами понимаете, Светланов, правда, мне тоже нравится, и, что бы вы думали, поодаль на тротуаре что-то белеется, а тут как раз кода, широта запредельная, подхожу, ни за что не угадаете, маленький такой Чайковского бюст на тротуаре… Ну, взял, и ведь рассказать кому — не поверят!» «Всякое бывает!» — говорит Профессор, с блаженной улыбкой бросая в тарелку с борщом растертую дольку чеснока и хватая ложку. Жена Профессора хмурится, но потом, вообразив море, обретает душевное равновесие.
Жена Профессора гуляет с Известным Искусствоведом, по лесной дорожке. Профессионально склонив голову к плечу, Известный Искусствовед вглядывается в пейзаж и, мелодично выпевая слова, протягивает «Ты только приглядись, как изысканно оттеняет древесную кору эта белесая с перламутровым оттенком плесень, как она в тон бархатистым мхам, и, согласись, неизбежно припоминаются жемчужные строгие гармонии Моранди… — она поворачивает голову и, вдруг увидев в просвете деревьев помойку, взвизгивает: — Ну, что за люди, все, суки, засрут!..»
«По периметру высо-о-о-кий забор, — с вожделением восклицает Профессор, оглядывая свой обширный участок с фруктовыми деревьями, — а на вышку ба-а-льшой пу—у-лемет!» — и почти без перехода начинает петь в полный, очень громкий, голос арию короля Филиппа из “Дон-Карлоса”: “Do-о-rmiro sо-o-l nel manto mio rega-аl… Do-o-rmiro so-o-ol…”».
За изгородью плотник громко внушает Люсе, что Иван Михалычу он сделал не гроб, а «произведение художеств».
Вечером Профессор стоит столбом посреди огорода, сосредоточенно вперив взор в разливы небесной палитры и созерцая феерический июньский закат. В действительности после дневных трудов он просто не в состоянии сойти с места. Профессор исполнен умиротворения и гордого спокойствия, обещающих в ближайшем будущем естественно и плавно преобразиться в глубокий отрадный сон….
Профессору снится, как он в черном шелковом цилиндре и крылатке стоит, прислонясь к скале, на утесе над неспокойным морем, и в душе у него платоническая любовь, а в уме непри-нужденные мысли.
Коля в упоении: «Подсвечники, пианино, шиповник! Поля, леса, Рахманинов!» «Бедность и добродетель!» — сердито добавляет Жена Профессора и задумывается. Она думает, отчего в других странах холмы, а в нашей — косогоры.
Полоть морковку — хуже нет: слабенькие едва различимые стебельки беспременно выдираются вместе с мокрицей. Приехавшая из города помочь бабке Люсина внучка Светка от морковной скуки врубает на магнитофоне тяжелый рок. «Негодяи — мечется по дому в тоске Коля — Я вам покажу!» Коля, в свою очередь, хватает магнитолу, взбирается по лестнице в мансарду, распахивает балконную дверь и над ошеломленной деревней, над огородами, аккуратными навозными кучами, отощавшими с зимы редкими коровами и козами, чуть светящейся несильной зеленью взмывают полновесные рокочущие безмерно торжественные звуки в до-миноре — преувеличенно благородный пафос рахманиновского концерта.
На кривую поляну, неровно заросшую ромашками и какими-то невзрачными пунктирными цветиками, в окружении темного, захламленного валежником, ельника, трусится бледный неустойчивый слюдяной свет. Красоты для глаз никакой, все это для чего-то другого…
Настя умирала от сердечной недостаточности. Ей не хватало воздуха: она то сидела в подушках, то ложилась, повторяя: «По мне не плачьте». Ни ей, ни Люсе не приходило в голову, что от смерти можно убежать или ее отсрочить. Люсе нужно было по хозяйству и она выходила от матери в хлев и полить огород. Две недели бабы приходили каждый день и спокойно сидели возле Настиной постели, рассказывая друг другу про хлопоты со скотиной и что привезли в лавку. Вся Настина жизнь с начала и до конца была им видна, как дом на пригорке. Ничего не скрыто.
В городе перед Женой Профессора всякий рабочий день встает задача неодолимой сложности: открыв ключом входную дверь, незамедлительно после этого воспарить, пролететь небольшой коридор и плавно приземлиться в ванной комнате, в тот же миг закрыв за собой дверь. Неточность в движениях и промедление грозят утратой коралловых бус и спущенными петлями на кофточке. Натянув старые джинсы и ковбойку, Жена Профессора — О, р-гав — наконец!!! — распахивает дверь ванной комнаты.
Профессор сжигает на поляне мусор. Работа легкая и состоит в том, чтобы, умело управляя пламенем, не дать ему разрастись, зато можно следить за тем, как порывы ветра увлекают дым и языки огня то в одну, то в другую сторону, рвут их в клочки, разносят, распыляют, растушевывают. Преображают в кудрявые облака, ели, горы, барханы, сугробы и волны… Профессор блаженствует, замерев в немом восторге, он всецело слит с реальностью, данной ему в ощущениях. Жена Профессора погружена в книгу, которую Профессор читал до того как отправиться разжигать костер. «Речевые практики — морщась, вычитывает Жена Профессора — образуют опаснейшие объекты. Дискурсы способны вовлечь во что угодно». «Ну-ну, так уж…» — угрюмо бормочет Жена Профессора.
Известный Искусствовед задумчиво говорит: «Видела у себя на Моховой такую ничью собаку… такую собаку… что, ну, не знаю, ты пойми, смотреть было неприятно».
Глаша открыто таит в себе неистраченные запасы материнских чувств. Глаша безгранично доброжелательна и любит мир и обитающих в нем существ бескрайней, как степь, любовью. Вот только Сука Аня… Но разве хозяева когда-нибудь ошибаются?
Люся дорожит дружбой с летними соседями и зимой по ним скучает. Всякий раз, возвратившись из лесу, она приносит ягодок угоститься, незаметно оставляя гостинец на террасе, а по праздникам, особенно на Серафима Саровского, он же — День железнодорожника, приходит в новой косынке и жакетке чаевничать. Профессор занят мужскими делами — он пилит, разговоры с Люсей его не интересуют. Жена Профессора, завидев Люсю, осторожно ступающую по тропке, чтобы не пустить хозяев по миру с собственным приношением — блюдечком со своими сахарком и печеньем, начинает громко браниться. Но Люся неумолима, за столом ее нужно настойчиво уговаривать прикоснуться к чему-нибудь из выставленного хозяйкой. Как у всех деревенских, у Люси слабые нервы и она со дня на день ждет то манны небесной, то горьких невзгод. Люся расспрашивает про отлично известные ей цены в городских магазинах и долго и охотно рассказывает кто где помер.
Из Люсиных сказов: как пойдешь по той дороге, по одну сторону деревня Лешино, а по другую, прямехонько против нее, — Божеводово. В Лешине живут цыгане, а в Божеводове уже никто не живет.
Спозаранок лучезарный Профессор в саду опрокидывает на себя ведро воды и… вчера никогда не было, один сплошной praesens.
Время от времени Профессору случается произносить загадочные фразы или выказывать очевидное предпочтение каким-то словам, например, слову «громоздкий». Жена Профессора твердо верит в то, что у слов не может не быть смысла и что высказывание с чем-нибудь да соотносится. Чтобы понять с чем, нужно собраться с умом и, собравшись, ждать — истина сама придет и озарит, потому что истина рождается вовсе не из той обычной достоверности, которая предполагает соответствие какому-то реальному порядку вещей, ничуть, истина это вдруг вспыхнувшая догадка о том, что залегает совсем не в пластах внешних соответствий… Жена Профессора терпеливо ждет ее прихода. У Профессора бесстрастное лицо, только озарений ему и не хватало…
А Иван Михалыч был кроткий недоумок и пьяница. Как-то посреди зимы после стычки с женой, которую дружно терпеть не может вся деревня, Иван Михалыч бесследно исчезает. Самые здравые деревенские умы и те неколебимо уверены в том, что Евдокия его зарезала и сожгла в печи. «Выхожу утром от коровушки — говорит Люся — а у ней дымище чернущий из трубы так и валит, так и валит!» По весне Иван Михалыч отыскивается. Он висит в ближнем леске на елке, и опознают его по пиджаку, который когда-то ему подарил Профессор.
У Суки Ани окончательно сдали нервы: мимолетное душевное напряжение погружает Суку Аню, в точности, как ее хозяина, в летаргический сон, но до того как в ужасе и слезах уснуть, она предпринимает отчаянные действия по защите обретенного положения: Маню везут в ветеринарную клинику накладывать швы.
Хозяевам, разнимавшим Суку Аню и Маню, в пылу драки тоже достается. Бинтуя ногу и охая, Профессор говорит: «Чего ты хочешь, тяжелое детство…» И правда, Суке Ане не позавидуешь — ее мучают кошмары: то ей снится асфальтированная безжизненная улица, длинная-длинная, ее надо до конца пробежать — тогда спасешься. А то всплывает в безликом белом пространстве черное пятно горячей, сулящей такой сладкий покой, незанятой крышки люка… Подбежишь… и ничего нет, куда девалось? Сука Аня скулит во сне. «От собственной истории не отвяжешься», — вздыхает Профессор.
Профессор обожает болота. Век бы ему гулять по болоту!
О, болото! Злобно-страстные остролистые сабельники, шептухи, хвощи и аиры струят радужную отраву испарений — о, эти запертые в воздушной колбе тяжкие фимиамы! — вода в мшаных окошках вздыхает, мельтешит пиявками и зырится провальной чернотой, совсем смоляной, если рядом дрожит солнечное пятно луча, которому удалось пронзить зеленую крышу. Профессор, гуляя по болоту, счастлив, как нерожденный младенец в околоплодных водах. «Жизнь — это сырость, это насыщенность — урчит Профессор — зеленое здесь зелено, черное — черно, но всегда может, кстати, стать еще чернее…» Только что провалившаяся по колено в чавкающую жижу Профессорша раздраженно припоминает что-то из Лакана про либидинозные структуры детства, на которых застревают умственно отсталые.
Жена Профессора, укоряя себя в гневливости, зарекается: «Все, все, все, теперь буду сидеть в углу, молчать и клеить коробочки».
Жене Профессора снится озеро, невообразимо прекрасно швейцарское, сквозь соразмерно круглящиеся кроны дерев просматривается глубокая небесная синева, как у Леонардо да Винчи или Александра Иванова, и неподвижные ровные и гладкие тени отраженных стволов и кружевной листвы под прямым углом вертикально уходят на дно, в то время как за деревами амфитеатром возвышаются равновесные бирюзовые холмы… никаких проклятых оврагов и совершенно никаких сучьев, более того, каким-то непонятным образом озеро начинает расширяться, берега исчезают из пределов видимости, откуда-то возникают бурные волны, начинается прилив… у Жены Профессора захватывает дух: ей открывается, что это не озеро, а море!
Даром что Сука Аня моложе всех собак, укладываясь на минутку вздремнуть, она громко кряхтит: «Тяжелое у меня было детство» — думает Сука Аня.
Домишки в деревне лежат на серых платках огородов. По весне еще жди, когда лысые склоны поменяют цвет. Одни унылые горизонтали, все вертикальное, отбрасывающее тень, безжалостно вырубается. Никто так мало не доволен погодой, как деревенские: на дворе солнце — подавай им дождь, на дворе дождь — где солнце?.. Всечасная тревога и забота: как выживем?
«Играют волны, ветер свищет…» — громко поет Профессор.
По выцветшей шерсти на Фениной морде и далекому взгляду сразу догадываешься — он стар. «Все было бы приемлемо, — думает Феня, — если бы только Сука Аня все время так не толкалась и не ерзала». За ужином Феня сидит у стола и в дремоте покачивается. «Ну что же ты спать-то не идешь, ведь пора!» — говорит Профессор. Феня встает и пошатываясь выходит из кухни по направлению к своему креслу. Минут через двадцать ему становится скучно, Фенина морда высовывается из-за угла с вопросом, можно мне к вам? И все повторяется.
С августа букет неясных тонких запахов, окутывавших всякий клочок земли и всякий кустик, скудеет. Сизая дымка теплых испарений, смягчавшая очертания, скрадывавшая расстояния, туманившая очевидности, делается прозрачной, и как бы уже и нет у вещей их нестойкого целомудренного ореола: большой бревенчатый дом, онемев, торчит на угоре.