Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2006
* * *
Будучи школьником, я полтора года занимался боксом. Был фанатом этого прекрасного вида спорта. Даже достиг некоторых результатов. Тренер меня ценил. И как способному ученику подарил мне настоящие боксерские трусы. Атласные, броские… А потом я заболел… Боксом мне заниматься запретили. И я вернул тренеру боксерские трусы.
* * *
Однажды мне приснилась Венеция. Я гулял в этом городе три счастливых часа. В другом прекрасном сне со мной разговаривал Маяковский. Увы, хорошие сновидения посещают меня редко. Гораздо чаще Оле Лукойе раскрывает надо мной свой черный зонт. И тогда крысы рвут на клочки мое тело, фашистские снаряды летят прямой наводкой в моих друзей, земля, родившая Пушкина, Хлебникова, Маркеса, Бунина, Оскара Уайльда… горит.
* * *
Моего лучшего друга — башкира по национальности — зовут Урал. У моей лучшей подруги фамилия Камская. А моя мать родилась на Урале, там, где неподалеку течет река Кама. Моя мать и Диана Камская родились в один день — 24 августа. В энциклопедическом словаре я вычитал, что есть такая раса — уральская. Видимо, все мы — и я, и моя матушка, и Урал, и Диана принадлежим к этой расе. Во всяком случае, я на русского не похож совершенно.
* * *
Пригласил знакомую на работу. Обговорили с ней обязанности, зарплату.
Обо всем, как мне казалось, договорились.
Через три дня началось.
— А мне это неинтересно. А я не хочу другие заказы терять. А я такие деньги за два дня заработаю.
Я сказал:
— Если не нравится, давай сразу прекратим сотрудничество.
— Да, давай. А сколько ты мне заплатишь за три дня?
— Сейчас подсчитаю. И завтра выплачу.
— Нет, сейчас. Давай сто баксов.
— Хорошо. Только сейчас не могу. Завтра.
— И что же, я должна за ними приезжать?
— А разве нет?
— Небось, ждать долго придется. Я ведь тебя знаю, ты даже за свет и воду на даче платишь с опозданием. Я могу вообще тебе эти деньги подарить. Наша семья много чего тебе дарила. Смотри, отдавай деньги, а то репутация вещь такая… Да, давай сто баксов. Я хоть туфли себе куплю.
На следующий день я отдал ей деньги. И подумал: “Боже мой, какой же я счастливый человек! Всего какие-то сто баксов — и я свободен от этой милой женщины. Ну, правда, — счастье!”
* * *
В онкологическом диспансере у людей совершенно иные лица. Они смотрят в себя. И никого не слышат, хотя и делают вид, что поддерживают беседу.
* * *
В нашем магазине работает одна полуглухая пожилая чудесная продавщица. Она не слышит, сколько ей нужно взвесить товара (овощи, фрукты). И взвешивает столько, сколько ей заблагорассудится.
— Марь Иванна, мне полкило картошки.
— Хорошо.
И взвешивает два килограмма апельсинов.
— Пожалуйста, петрушечки пучок.
Получаешь килограмм морковки.
Я поначалу это все довольно нервно (хотя виду и не подавал) переживал, а потом понял: ей виднее. Пусть продает, что хочет.
* * *
Интересно, что будут писать о Путине, когда он перестанет быть президентом?
* * *
Мой знакомый сказал на Старой площади одному крупному (во всех смыслах) государственному чиновнику: “Вот все пишут мемуары, а вы столько сделали для страны, но до сих пор молчите… Почему?” И услышал в ответ: “Если я что-то напишу, полстраны сядет…”
* * *
Мне кажется, следующим президентом РФ будет Эдуард Лимонов. Ему окажут помощь американцы.
* * *
Я точно знаю, что меня ждут в Берлине, Париже, Нью-Йорке, Киеве… А вот насчет Москвы я не уверен. Хотя я прожил в Москве большую часть жизни.
* * *
Самолет как маршрутное такси. В кармане разные деньги — доллары, рубли, гривни, кроны. Я не знаю, где окажусь завтра. В каждом городе и стране, как выясняется, меня кто-то ждет и кто-то согреет своим теплом. Я уже нигде никогда не осяду, видимо, потому что у меня нет большого таланта, а, значит, и нет необходимости сидеть на месте и кропотливо день за днем писать. Жизнь сложилась так, как сложилась. За себя не страшно. Все свои болячки я захвачу на тот свет. Из окна машины я увидел сегодня красивые киевские дома, ледяные подмосковные сугробы и маленького московского мальчика, который что-то говорил своей бабушке, но я не понимал — что.
* * *
Завуч сельской школы, много лет проработавшая на “продленке”, говорила мне, молодому педагогу, как можно удерживать детишек в руках:
— Сидорова нужно пугать детским домом. Так и говорите ему: будешь хулиганить — сдам в детский дом. Уйменов боится вызова родителей в школу. Отец его бьет. Так и говорите: вызову отца. Но, разумеется, этого не делайте. А Кириллова вы осадите только мощным пинком. В данном случае робеть не надо.
С такими напутствиями я вступил на поприще воспитателя группы продленного дня сельской школы.
* * *
Из записей моей жены Наташи о нашей дочке Насте, когда ей было два года и один месяц.
Я: “Настя, ты девочка или мальчик?”
Настя: “Я не девочка. Я — тигр”.
* * *
Увидев бабушку с завитыми волосами: “Бабушка! Ты пудель!”
* * *
Приглашает: “Мамочка! Пойдем попрыгаем на кровати!”
* * *
Увидев муху:
“Муха! Здоровая кобыла!
Укуси меня за пальчик!”
* * *
— Настя! Кем ты станешь, когда вырастешь?
— Бабушкой.
* * *
Настя десять лет занималась музыкой. А потом бросила. Я спросил:
— Почему?
— А я в музыкальной школе не лучшая…
Я ее понимаю. Если не быть лучшим, тогда резоннее вообще ничего не делать.
Я, например, лучший в мире специалист в области плакатов Госстраха. Правда, я же и худший. Потому что с научной точки зрения этим никто больше не занимается.
* * *
Жаловаться некому. Только бумаге.
* * *
Если чайник закипел быстро, не исключено, что он был пустой.
* * *
Я сидел в ресторане. Она пришла одна. Пришла уже изрядно навеселе. Высокая, длинноногая, красивая. У нее были некрупные, изящные черты лица. Я пригласил девушку на танец. Она сказала, что ее зовут Ариадной. После третьего танца Ариадна пересела за мой столик. Девушка говорила: “Дай мне сигарету!” Я отвечал: “Тебе больше не надо”. Девушка говорила: “Подлей мне вина!” Я отвечал: “Тебе больше не надо”. Она была удивлена, ибо привыкла, что мужчины сами предлагали ей сигареты и подливали побольше вина. Я вышел в туалет. Когда вернулся назад, Ариадна ругалась с какой-то женщиной, употребляя при этом нецензурные слова. Мы ушли. Дверь она открыла резким ударом тоненькой ножки. По дороге она горько плакала, говорила, что никто ее не любит. Я успокаивал ее, убеждал, что все у нее еще впереди, что будет у нее настоящий друг. После этих слов она спросила у меня: “А ты возьмешь меня замуж?” Не задумываясь, я ответил: “Нет”. Почему-то после этого она перестала плакать и крепко поцеловала меня в губы. Мы пришли к ней домой, у нее никого не было. Родители уехали на дачу. Утром я ушел. В полдень мне нужно было улетать, на очень и очень долгое время.
* * *
Совсем необязательно зачесывать волосы вверх, имея низкий лоб.
* * *
Ночью вдруг послышался стук в дверь. Страшно напуганный муж вскочил с постели и побежал в прихожую. “Кто там?” — крикнул он дрожащим голосом. Молчание. “Кто там?” — повторил он. “Открой!” — наконец ответил четкий и жутковатый старушечий голос. Как бы загипнотизированный уверенным тоном, молодой человек открыл дверь, но, увидев страшную, сгорбленную, со впадинообразными глазами старуху, тут же захлопнул. Он испугался. Затем он подумал, что это нищая. А он подавал только тем побирающимся, которые не наводили на него страха. Эта же бабка походила на ведьму.
Муж вернулся в спальню и сказал ожидавшей его жене: “Иди подай нищенке копеек двадцать”. Но жена не хотела расставаться с теплой кроватью. Она хотела спать. В это время стук повторился. Удары стали еще более сильными. Затем старуха начала скрестись в дверь.
Муж хотел было подняться и опять побежать в коридор, но не смог. Страх парализовал его тело, и он несколько минут лежал не в силах шелохнуться.
А старуха стучала и скреблась. Супруг собрался с духом и побежал к двери. Там он закричал: “Что вам нужно?! Уходите! Или я позвоню в милицию!”.
Бабка продолжала свое занятие. Затем она проговорила своим скрипучим голосом: “Открой! У меня там вещи: платье, платок — все, что осталось. И не спала я всю ночь, замерзла”. “Странная бабка. Не наводчица ли?” — потихоньку приходя в себя, подумал супруг. И позвонил в милицию. Блюститель порядка явно был не расположен к ночной беседе. Он сказал, что не станет разбираться из-за какой-то старухи, и бросил трубку.
А старуха стучала и стучала. Муж опять позвонил в милицию и откровенно признался, что ему страшно. Милиционер прорычал в ответ, что сейчас придет и заберет не бабку, а его самого.
— За что же меня? — удивился мужчина.
— Чтоб спать не мешал! — невозмутимо отрезал страж порядка и опять положил трубку.
За стеной на лестничной площадке тем временем послышался разговор. Это сосед дядя Боря вышел на шум и, закурив, заговорил с бабкой.
— Что вы стучитесь, бабуля?
— Я за вещами своими!
— А-а, понятно.
— Холодно, — сказала бабка, съеживаясь от мороза, и явно просясь в дом переночевать.
— Холодно, — бойко и пo-английски невозмутимо ответил дядя Боря. В его ответе был отчетливо слышен категорический отказ пустить старушку переночевать.
— Холодно, — опять взмолилась бабка.
— Холодно, — парировал сосед спокойным тоном, каким обсуждают погоду едущие в метро, укутанные в дубленки москвичи.
Диалог, состоящий из одного слова “холодно”, продолжался весьма долго.
А потом старушка куда-то исчезла. И в провинциальном советском подъезде стало тихо.
* * *
Юра Милорава о поэзии:
— Европа давным-давно отказалась от рифмованных стихов. Это уже устаревшая технология. В космос нельзя полететь на керосине. Мы отстали на несколько веков. Сейчас писать в рифму — то же самое, что ходить в цилиндре или строить дворцы с колоннами. Мы живем в своем мире, не считаясь с реалиями окружающего пространства. Как за железным занавесом. И пишем, пишем бесконечные сюжетные стихи, которыми нельзя выразить время.
Я с Юрой во многом согласен. Хотя не считаю рифму страшным атавизмом. Я солидарен с Юрой в том, что сюжет противен естеству поэзии. Сюжетные стихи — это, скорее, проза.
* * *
Я познакомился с иногородней девушкой по Интернету. Пригласил в гости. Выделил ей отдельную комнату. Не приставал. Кормил-поил, водил по музеям и выставкам. Подарил свои книжки. Она уехала. Пишет письмо: “Мне все понравилось, только я не поняла, что же ты за человек”.
Рассказал об этом Юре Милораве. Он говорит:
— Правильно она задает вопрос — ты же ее не трахнул. В общем, ты ее оскорбил.
* * *
Мы с Юрой Милоравой пришли в гости к профессору Юрию Орлицкому в РГГУ. Он, увидев нас, улыбнулся своей неподражаемой улыбкой:
— Ребята, как я рад вас видеть. Мне так понравились ваши новые книжки.
Я даже удивился:
— Юрий Борисович, вам, правда, понравилось?
— Да. В полиграфическом смысле…
* * *
Геннадий Айги звонит Юрию Милораве. Юра рассказывает ему о том, что в “Новом мире” (№ 8, 2004) назвали статью “Эпос Айги”, опубликованную в “Футуруме”, апологией мнимого. Геннадий Николаевич молчит. Потом начинает рассказывать о себе.
— А мы сейчас в деревне живем, собираем малину, чернику… Иногда стихи сочиняем — занимаемся созиданием немнимого…
* * *
Айги: “Подражателей очень много. Очень много людей, которые знают поэтическую систему Менделеева. А поэтов мало, единицы. Поэты — это те, кто выходят за рамки. Целан, Серенберг, Холин, Файнерман…”
* * *
Едем в поезде из Чувашии в Москву. Айги, Милорава, репортеры… Красавица-журналистка из Франс-Пресс Мариэль Еде спрашивает у Геннадия Николаевича, кто из русских поэтов у него самые любимые.
Ответ неожиданный: “Лермонтов и Анненский”.
* * *
Айги пригласил меня на концерт своего сына Алексея.
Алеша поразил. Он обращается с душой слушателя, как великий Зидан с футбольным мячом. Делает что хочет. Алеша — настоящий шаман от музыки. После концерта я сказал Айги:
— Геннадий Николаевич, теперь я точно знаю, что вы великий человек…
Он заулыбался.
* * *
Атнер Хузангай рассказывал. “Начало семидесятых. Я первый раз иду в гости к Айги. Приезжаю. Дверь раскрыта. Хозяев нет. На стенах — картины: Зверев, Вулох, кто-то еще. Заходи — бери. А в углу в кроватке лежит маленький ребеночек. Я подошел к нему. Он запищал. Я побежал в магазин и купил молока. Ребенок попил и успокоился. Вскоре пришли родители. Они уехали срочно по какому-то делу…”
А ребенок теперь вырос. И стал знаменитым музыкантом Алексеем Айги.
* * *
Айги: “Есть этот свет, есть тот, а есть Токио”.
Он был в Токио два раза.
* * *
В райцентре Батырево (деревня Шаймурзино в этом районе) много пили за здоровье Айги. Произносились тосты. Я тоже сказал. На чувашском языке. Привожу дословный перевод.
— Пусть будет улица Айги при жизни поэта.
Все обрадовались и поддержали.
* * *
Сидели дома у Татьяны Александровны Бек. Выпивали. Говорили. Взахлеб. Обожая сам процесс говорения. Понимая друг друга с полуслова. Она очень хорошо отзывалась о моей книжке стихов “Прикосновение”. Было приятно. Но я думал, скорее, о другом. Я думал, что читателей у моей книжонки не будет более десяти человек. И это нормально. Все люди настолько индивидуальны, различны, разбиты на всевозможные виды, подвиды, группы, что десять читателей — это даже много. В огромном, десятимиллионном городе у меня пять-шесть человек, с которыми я общаюсь постоянно. Пять-шесть человек. Не больше. Вот для них-то, наверное, я и пишу. В том числе и для моей любимой Татьяны Александровны. И было бы удивительно, если бы она мои сочинения не хвалила. Дело вовсе не в стихах. А в том, что мы одной группы крови.
* * *
Поздравлял Татьяну Александровну с пятидесятилетием. Она сказала: “Знаешь, какой самый странный вывод я сделала к этим годам? Не надо переоценивать чувство любви. Оно далеко не всегда продуктивно и светло. Есть гораздо более высокие понятия. Например, такие как дружба, книги…”
Я в принципе с этим согласен. Но я настроен еще более пессимистично. Я весьма скептически расцениваю и дружбу, и тем более, книги.
Почему-то в последние годы я все чаще вспоминаю слова моей былой возлюбленной, прекрасной Ирочки Ф.: “Мои товарищи прекрасны, только лучше с ними не встречаться в ущелье на узкой тропинке”.
* * *
Звонит Т.А.Бек:
— Записывай новый палиндром.
— Записываю.
— Давала попу — попала в ад.
— Это чье?
— Бориса Рейна, сына Евгения Рейна.
— Шедевр!
* * *
Умерла Татьяна Александровна Бек. Накануне мы говорили. Почти полтора часа. Она жаловалась. Жаловалась серьезно. На близких людей, которые ее обижали, оскорбляли. Я, как мог, ее успокаивал. В последние 7–8 лет это был обычный для нас разговор. Я уехал все-таки спокойный. Мне показалось, что она вошла в норму. Мы договорились с ней, что она будет брать телефонную трубку только через автоответчик и оградит себя от ненужных контактов.
Мы говорили в пятницу. А в понедельник я уехал в Чувашию. В поезде прихватило сердце. Такого не случалось давно. Подошел к проводнику за лекарствами — у него их не оказалось.
В это время, оказывается, она умирала. Но я этого не знал.
Хотя в Чувашии я почему-то сильно забеспокоился. Но дурные предчувствия от себя отогнал. И занялся своими делами. Тем более что мне надо было срочно у кого-то занять денег — я забыл в Москве кошелек.
О ее смерти я узнал поздно. И на прощание в Москву уже не успел.
Смерть Татьяны Бек не укладывается в моей голове.
Я пока не очень хорошо понимаю, что значит Татьяна Бек в русской литературе, но я очень хорошо понимаю, что значит эта прекрасная женщина в моей судьбе. Мы общались почти двадцать лет. Регулярно двадцать лет. И говорили не только о литературе. Обо всем. Взахлеб. Она говорила: “Мы трахаемся с тобой головами”. И то, что я сейчас пишу, по-моему, бессмысленно — она не прочтет. Какое-то оцепенение… Ну, как же так? Мы ведь договорились, что вы не будете реагировать на озлобленных и полусумасшедших людей!
…Вы всегда спрашивали меня: “Что будет со мной? Я выживу или нет?”
Только теперь я понимаю, что не отдавал себе отчета в серьезности постановки вопроса.
Когда приехал в Москву, обнаружил, что тут начался крестовый поход против тех людей, которые ее травили. Я не уверен, что это нужно делать. Тот же поэт Р. был ее семьей. А в семье любовь и ругань соседствуют. Да, он позволял себе ругательства в адрес Бек, но было и обратное.
Я, конечно, зафиксирую все, что она сказала мне за три дня до своей смерти. Я считаю, что этой мой долг. Как друга, как литератора, наконец. Но призываю всех: не судите никого сгоряча. Я поначалу и сам начал это делать. Сейчас понимаю: это не правильно. Дело все-таки не в потенциальных переводчиках Туркменбаши. Дело в том, что она очень сильно, смертельно устала. И в том, что она была поэтом, т.е. человеком без кожи. И Господь взял ее к себе. Она сейчас в надежных руках.
* * *
Элана рассказала анекдот:
— Утро. Банкир просыпается с бодуна. Сотрудники приносят ему финансовые документы. Он с отвращением их просматривает и говорит: “Дебет, кредит… Как я от этого далек…”
* * *
Ночью позвонил подвыпивший очаровательный поэт и критик Данила Давыдов:
— Старик, как ты мог написать, что Дима К. — педераст?!
— Это он сам про себя написал. Я его только процитировал.
— Зачем ты на него все время нападаешь?
— Это он нападает. Мне до него нет особенного дела.
— Мне очень грустно, что вы враждуете. Я устал вас мирить. Вы же оба из левого лагеря. Вокруг столько правой сволочи, а вы своей войной дискредитируете левое движение.
Тут я не мог не вспомнить Бродского:
— Если Дима К. левый, тогда я правый.
* * *
Помню, поднимались в лифте вместе с Леной Довлатовой. Ехали к ней в гости. С нами оказалась какая-то американско-еврейская семья. Маленький непосредственный мальчик спросил, глядя на нас:
— Are you brother and sister? (Вы брат и сестра?)
Мы улыбнулись, ответили, что нет. Хотя чисто внешне мы действительно похожи.
Вспомнил об этом забавном нью-йоркском эпизоде не случайно. Когда я выпустил книжку своих рассказов, многие мои приятели сказали, что я нахожусь под влиянием творчества С.Довлатова. Это правда. Но это неполная правда. Дело в том, что на самом деле не меньшее влияние на меня оказали В.Вересаев и Б.Ямпольский, Н.Тэффи и Ф.Искандер и многие другие прекрасные писатели, которым я, конечно, не чета. Но права считать их своими учителями у меня не отберет никто.
* * *
Очаровательная Лена, вдова Сергея Довлатова, рассказывала мне в Нью-Йорке, что Довлатов их таксу Яшку любовно называл Яковом Моисеевичем. Настоящий Яков Моисеевич (Андрей Седых) об этом знал, но ничуть не обижался. Однако рекламу газеты “Новый американец” (которую редактировал Довлатов) печатать в своей газете отказывался категорически.
* * *
В нашем издательстве работает талантливый филолог, кандидат наук Никита Сироткин. Ему часто звонит светило семиотики, академик Юрий Сергеевич Степанов. Поскольку к трубке обычно подхожу я, интеллигентнейший Юрий Сергеевич (с которым мы до недавнего времени были знакомы только заочно) сначала вынужден общаться со мной:
— Евгений Викторович, как я рад вас слышать, надо бы повидаться. Позовите, пожалуйста, Никиту.
И так постоянно.
А вот недавно я был в Институте русского языка имени В.В.Виноградова, на работе у Степанова. Меня представили Юрию Сергеевичу. Он обрадовался. Отвел меня в сторонку и говорит:
— Евгений Викторович, как я рад нашему очному знакомству, я читал ваши стихи, у нас столько общих точек соприкосновения… И еще. У меня к вам деликатная просьба…
Я, довольный и торжествующий, улыбнулся:
— Любая, Юрий Сергеевич, решаем все вопросы.
Он продолжил:
— Вы не могли бы сказать Никите Сироткину, чтобы он мне позвонил!
* * *
1994 год. Кузьминский мне на Брайтоне:
— Поэт — это, прежде всего, легенда. Пушкин — легенда. А Тютчев… И баб-то он любил, и резв был, а легенд нет. И интерес к этому великому поэту небольшой.
Помимо продукции необходим имидж.
* * *
1994 год. Я в гостях у Кузьминского на Брайтоне. Речь у нас, нищих стихоплетов, зашла о ценах на недвижимость в Нью-Йорке.
Костя: “Можно дом купить и за три тысячи. Например, в Гарлеме. Но в придачу надо покупать автомат Калашникова”.
* * *
Моя крошечная квартирка на Есенинском бульваре видела многое. Долгое время ее снимал у меня критик Владик Кулаков, женившийся потом на сестре моей соседки, очаровательной Лене. Недавно встретился с поэтом Александром Макаровым-Кротковым. Он сообщил, что нередко гостил на Есенинском у Владика. Бывали там у Кулакова и Лев Рубинштейн, и Игорь Болычев, и многие другие. Когда я воротился из Франции и опять стал жить у себя дома, у меня гостили Сергей Бирюков и Арсен Мирзаев, Дима Бураго и Саша Вулых, Дима Григорьев и Валера Земских и многие-многие другие известные и неизвестные люди. В частности, Александр Очеретянский, интересный поэт и неутомимый редактор журнала “Черновик” из Нью-Джерси. Поэт оказался настолько рассеянным и неприспособленным к бытовой жизни, что даже чайник включить самостоятельно не мог. Не то что он не хотел или ленился — не получалось. Зато беседы мы вели роскошные, на всевозможные литературные темы, я слушал, затаив дыхание, его истории о разных знаменитостях. При этом Александр называл меня почему-то Вадимом. Я несколько раз его пытался поправить, но, видимо, наш общий друг Сергей Бирюков так часто предлагал к публикации в сашином журнале “Черновик” рассказы талантливого тамбовчанина Вадима Степанова, что других Степановых Очеретянский уже не признавал… Накануне Сашиного отъезда в Нью-Йорк, на его вечере в квартире Милы Сапгир, я все-таки решил еще раз поговорить с ним. И напомнил ему, что меня все-таки зовут Женя. Очеретянский смутился, как ребенок. Покраснел. Стал извиняться:
— Простите меня, ради Бога, как же я мог такое допустить, обещаю, что впредь буду вас называть правильно, вы мне верите, Вадим…
* * *
На презентацию “Футурума” пришел Алексей Хвостенко (Хвост). “Принял”. Поспал на плече у красивой женщины. Когда началась неформальная часть, проснулся. “Принял”. И стал петь свои замечательные песни. Настоящий поэт. Ни одного лишнего движения. Я потом с ним немного поговорил. Последний раз мы общались тринадцать лет назад, в Париже, а как будто не расставались. Хвост будет в Москве до конца мая. Потом уедет. Очень его здесь не хватает.
* * *
Умер Алексей Хвостенко. 14 ноября мы отмечали День его рождения. Выпили по рюмочке. За столом в Зверев-центре были Андрей Сокульский, Лешина дочка — Вера и я. Он вносил правки в пьесу “Пир”, которую передал для “Детей Ра”. И вот декабрь. И Леши нет. Хвост был уникальным художником. Настоящим гением. И что удивительно — хорошим человеком. Я ни от кого не слышал о нем дурного слова. Масштаб дарования — фантастический. Поэт, бард, режиссер (он накануне смерти договорился в Москве, что будет ставить в трех московских театрах свои пьесы), художник, скульптор.
В 1991 году в Париже я спросил у него: “Кем ты ощущаешь себя прежде всего?” Он ответил: “Я прежде всего художник”. Я видел, как он работает. Там, в Париже, в знаменитом сквате, я был счастлив помочь ему в качестве простой физической силы — что-то поддержать, за чем-то сходить. Ни к кому другому в подмастерье я бы не пошел. Хвост работал с крупными формами, самозабвенно и отрешенно. Он был невероятно трудоспособен. Он был молчалив. Абсолютно добродушен. С теплотой отзывался о своих старых питерских друзьях — Иосифе Бродском, Косте Кузьминском… Ни о ком не говорил плохо. Толерантность была у него в крови. А кровь, кстати, была, как это часто случается у гениев, смешанная. Отец — полуукраинец, полуеврей. Мама — полутатарка, полурусская. У Хвоста осталось четверо детей. Двое — младших — от иностранок. Хвоста любили все. Умирать он не собирался. За несколько часов до смерти он написал письмо своей гражданской жене Лене Зарецкой с просьбой приходить к нему побыстрее и принести — если можно — лекарства. Он собирался выписываться.
Врачи спросили у него: “Вам удобно?” “Да, мне удобно. Большое спасибо”. Это были последние слова Алексея Хвостенко. Через несколько часов он умер во сне. Диагноз врачей такой — сердечная недостаточность, онкология правого легкого и пневмония.
* * *
У Макаревича глаза номенклатурные.
* * *
Бывший мэр Сочи В.А. Воронков рассказывал:
— В Москве жил замечательный грузин Онари Северьянович Напетваридзе. У него была своя пивная. Пиво он не разбавлял, клиентов не обсчитывал, всех любил. И его все любили. В кабинете у него стояла “вертушка”. Онари решал все вопросы. К любому министру входил без приглашения. И никогда ничего не просил для себя. Юрий Гагарин после (а то и во время) официальных мероприятий сбегал к нему и пил в этой пивнушке пиво.
Когда Онари умер, меня пригласили на поминки. Я приехал. Из русских был я один. И грузины все перешли на русский язык. Из уважения к гостю. Я попросил их все-таки говорить на родном языке.
* * *
Беседовали с Таней Д.
Я: “Нам с вами не о чем говорить. Мы думаем практически одинаково. Я для вас не являюсь носителем информации. Мы можем просто молчать”.
Она: “Мне сейчас повесить трубку?”
* * *
Был на 11 фестивале верлибра. Выступило около сотни (!) авторов.
Я прочитал три предельно коротеньких стишка. Народ (Ю.Б. Орлицкий, Оля Ильницкая, Юра Проскуряков) стал подходить и хвалить мои тексты. Я понял — почему. Потому что я не занял много времени и не успел никого утомить. Представляю, как бы меня хвалили, если бы я вообще ничего не прочитал.
* * *
На одном литературном вечере я подошел к классику верлибра Вячеславу Куприянову, известному (помимо стихов) тем, что долгое время собирал (зачем?) стихотворные рукописи других авторов.
— Вячеслав Глебович, хотел бы с вами поговорить о собранном вами архиве. Может быть, вы кого-то порекомендуете для нашего журнала?
Куприянов ответил, как отрезал:
— Весь архив съели крысы. Остались только мои стихи…
* * *
Эту историю мне поведал в Дубултах мой старинный товарищ, журналист Леша Кусургашев.
Замечательный грузинский писатель Чабуа Амирэджиби (автор знаменитого и экранизированного романа о Дата Туташхиа) в сталинские годы сидел. И совершил побег из лагеря. Добрался до Минска. И вдруг попался. Совершенно нелепо, случайно. К нему на улице подошел милиционер и спросил:
— Вы кто? Откуда?
Амирэджиби ответил первое, что пришло ему в голову:
— Я командированный.
— А где вы живете?
— В гостинице “Беларусь”, в номере пятьсот восемь.
— Как ваша фамилия?
— Мамаладзе (писатель назвал первую пришедшую на ум фамилию. — Е.С.).
Затем они (Амирэджиби и милиционер) пошли в гостиницу. Подошли к администратору.
Милиционер спросил:
— В каком номере проживает гражданин Мамаладзе?
Администратор долго копался в списках, а потом сказал:
— В пятьсот восьмом!
Прошло время. Жизнь нормализовалась. Писатель узнал координаты своего невольного спасителя — гражданина Мамаладзе. Каждый год поздравлял его с днем рождения. После его смерти стал переводить деньги родным.
* * *
Хороший воронежский поэт Сергей Попов прислал мне по электронной почте стихи Александра Анашевича. Я их разместил у себя на сайте. Через неделю получаю письмо от Анашевича: “Стихи хорошие. Но не мои”.
Я извинился. И удалил их с сайта. Интересно, а чьи это все-таки были стихи?
* * *
Был в мастерской замечательного чебоксарского художника Игоря Улангина. Холсты, краски, компьютер, офортный станок. Ничего лишнего. Игорь и живет в мастерской. Спрашиваю:
— А где же ты спишь?
— На полу, в спальном мешке. Просыпаюсь и сразу начинаю работать.
Вот так и должен жить настоящий художник.
* * *
Разговаривал с одним мудрым чувашом.
Он: “До тридцати женщина дает энергию. А после тридцати забирает”.
У него четверо детей. Живет без жены, с детьми.
* * *
Ехал в метро. Люди, грязь, невеселые запахи. Бездомная собака легла в вагоне. Обреченную морду положила на лапы. Навстречу собачке шел слепой нищий с палочкой. Она испугалась и убежала. Нищему кто-то дал денег. Я вышел. А поезд пошел дальше.
* * *
Приехал на дачу. Соседи — пожилые, мудрые люди! — сразу стали жаловаться на жизнь. И стекла за зиму на теплицах потрескались, и заморозок весь урожай уничтожит. И т.д. Хотя на самом-то деле ситуация у всех не такая плачевная. Просто умные (и забавные!) старики знают: чужие неприятности всегда согреют душу другого человека. А чужой успех для ближнего невыносим.
* * *
Вывозил старые вещи на дачу. На улице никого. Тишина абсолютная. Убирал листья, топил печку в доме и в бане, парился, сливал воду в туалете и в душевой. Остался ночевать. Возвращаться в Москву не хотелось.
* * *
Был в Питере. Проводил какую-то очередную презентацию. В перерыве ко мне подошел литератор Этер де Паньи:
— Я бы хотел купить ваши журналы.
И купил. Какой замечательный — уникальный! — писатель!
* * *
Сейчас только ленивый не пишет верлибры. Человек, пишущий в рифму, мной воспринимается уже как авангардист.
* * *
Моим первым (и самым главным!) учителем в журналистике был Валерий Васильевич Артюшин, прекрасный человек, талантливый прозаик, работающий — до сих пор! — заведующим отдела писем районной газеты “Трудовая новь” города Рассказова Тамбовской губернии.
Я учился в Пединституте и писал заметки на всевозможные темы. Валерий Васильевич меня отчитывал:
— Женя, все хорошо. Но есть существенный недостаток. Очень коротко пишешь. Побольше воды надо. Развози, развози! Иначе материалы получаются куцые. От этого и гонорары меньше.
Я окончил Пединститут. Стал работать в школе. И продолжал писать. Постепенно советы Валерия Васильевича начал усваивать. Вскоре усвоил совсем хорошо. Наставник даже встревожился:
— Женя, все хорошо. Но не развози так сильно. Сокращай материалы. Иначе они будут долго лежать в секретариате. Гонораров вовсе не получишь.
Так я понял, что все должно быть в меру.
* * *
Бывает, что творческий кризис длится всю жизнь.
* * *
Быть издателем и редактором — колоссальная стихиальная (термин Д.Андреева) ответственность. Если же говорить на современном слэнге: ты — смотрящий за информационными потоками. Проводник между автором и читателем. Если этой ответственности не осознавать, лучше издательским делом не заниматься.
* * *
У нее был сложный характер. В плохом настроении она била посуду, пыталась выброситься из окна (откуда ее вытаскивал муж), мчалась на лестничную площадку, чтобы ухнуться оттуда вниз головой (что не позволял сделать тот же муж), разбивала ладонями или локтями окна (здесь, как правило, муж не успевал удержать ее). Но самое страшное происходило, когда в чрезвычайно скверном расположении духа она начинала вопить на весь дом. Соседи не сбегались — привыкли. Она не была ни алкоголичкой, ни шизофреничкой — просто имела неважнецкий характер. Зато она могла: говорить на 62 языках мира, с фантастической точностью предсказывать как ближайшее, так и не очень близкое будущее, останавливать взглядом такси и электрички и делать еще много разных сказочных вещей.
Она не походила на всех остальных женщин. И муж не уходил от нее.
* * *
Позвонила одна поэтесса. Долго трепались о взаимоотношениях полов. Она говорит:
— Я мужика оцениваю по члено-часам. Если он на мне три часа в неделю, я с него подарков на одну сумму выбиваю, если полчаса — другую, поменьше.
— А бесплатно можно?
— Можно. Но это уже какая-то суровая проза. А я все-таки поэтесса!
* * *
Жизнь, видимо, потому так безумно тяжела, чтобы не слишком горько было умирать.
* * *
Читал “Хроники Харона” Александра Лаврина. Очень ценная книга, объясняющая, что вся жизнь в конечном итоге — это подготовка к смерти (бессмертию).