Рассказ
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2006
Было ничего
Сначала всё шло ничего. Бабушка измеряла мне ноги прохладным клеёнчатым сантиметром и водила на поводке гулять. Но я очень хорошо ориентировался в пространстве, а бабушка плохо и медленно. Мне хотелось ей помочь, и я отстегнул поводок и побежал к дому короткой дорогой. Потом долго ждал её в подворотне с тумбой, чтобы она не расстраивалась и чтобы мы вместе поднялись по лестнице. Но она расстроилась. Мама спрашивала, как же я мог так поступить, ведь у бабушки плохо с сердцем, и она не может быстро ходить. Я совсем не хотел расстраивать бабушку и стал фашистом, потому что бабушка говорила, что у них тоже дети были. В кино про это ничего не было, но, наверное, в фильмах не всё показывают, и потом я не все фильмы видел. К тому же фашистом больше никто быть не хотел, и я стал фашистом, а все в меня стреляли. Увидев, что их можно перехитрить, я их перехитрил, но они сказали, что это не честно и не считается, потому что войну наши выиграли. Тогда я просто встал за тонкое дерево и увидел его кору. Когда я увидел кору дерева, то сразу понял, что в меня нельзя попасть и убить, потому что я их не вижу. Так я стоял и не обращал внимания на их крики, но они не догадались. Тогда я стал подробно объяснять, а они не понимали, спорили и кричали. Подошла воспитательница и спросила:
— Почему ты хочешь быть фашистом?
— Потому что у них тоже дети были.
— Кто тебе это сказал?
— Бабушка.
Воспитательница была доброй и хорошей женщиной. Она долго говорила с мамой.
А когда мы пришли домой, дедушку забрали в больницу, и я на него обиделся, потому что он там уже был. Мама навещала дедушку, но приходила без него. Я всё ждал, когда же придёт дедушка, потому что мы сидели с ним за столом, он показывал картинки, и мы их обсуждали, а дедушка советовался, какую цифру поставить на углу картинки. Но дедушка всё не приходил и не приходил, а потом вошла мама и сказала, что дедушка умер.
— Так ему и надо, — сказал я, и сразу как-то не так стало, поэтому я ещё добавил: — не будет со мной спорить.
Мама заплакала, и бабушка повела её утешать на кухню. Я слышал, как бабушка говорила маме:
— Он ещё маленький и не понимает.
Но я понимал, что дедушка больше не придёт, потому что умер. Я только не знал, зачем. Хотелось спросить об этом его самого, но он умер, а мама плакала, и со мной никто не разговаривал. Было грустно и не хотелось больше говорить, что ему так и надо.
Потом вечером папа принёс настоящий телевизор и цветную прозрачную плёнку. Мы прикрепили плёнку к телевизору и смотрели цветное кино. Особенно хорошо получалось, когда ехал комбайн по полю. Тогда трава была зелёной, середина — жёлтой, а небо — голубое. Я подумал, что дедушка этого уже не увидит. Но когда начался хоккей, плёнку сняли.
А утром мама прятала от бабушки поводок в сумку, доводила меня до угла и бежала на работу. Поскольку я очень хорошо ориентировался в пространстве, дальше по набережной я шёл один без всякого поводка мимо английского посольства, где стоял милиционер в будке. Я не знал, когда милиционер гоняется за преступниками, потому что он всё время стоял в будке. А в кино мне больше преступники нравились, чем милиционеры. Мне казалось, что преступники умнее и интереснее, только им не везёт, случайно и незаслуженно не везёт, и я почти всегда был на стороне преступников. Один раз бабушка возила меня показывать врачам в одну поликлинику и одела мне голубую рубашку, как у милиционеров, а к английскому посольству мы приехали на такси и успели на завтрак. Я думал, что, поскольку я опоздал, а воспитательница не ругает, и на мне голубая рубашка, как у милиционеров, то все решат, что я принадлежу к уголовному миру и приехал из милиции. Но все ели гречневую кашу и ничего не замечали. Тогда я сказал, когда меня спросили, что это не я, а его брат, а я заболел. Мне поверили, и я всю неделю был своим братом и рассказывал про взрослое кино, которое придумал. Они сказали, что я лучше, чем мой брат.
А в воскресенье захотелось стать шарманщиком, который ходил утром по глубоким дворам и кричал: “Точу ножи-вилки”. Бабушка говорила, что он не шарманщик, а точильщик. А мама говорила, что старьёвщик. Я никогда не видел, чтобы кто-то давал ему вилки, но он всё равно кричал, что их точит. А потом поднялся к нам на этаж со своим инструментом, бабушка вынесла ножи, и я увидел, как летят искры и крутится колесо. Это было так знакомо, что я чуть не вспомнил, но я не знал, как надо вспоминать, чтобы вспомнить. И мне хотелось ходить с ним по глубоким дворам и смотреть на искры.
Я отпросился погулять без поводка и пошёл во двор на главное место, где в углу один хромой человек разводил кроликов. Кролики мне не очень нравились, потому что неуклюжие и всё время сидели без движения. Но мне нравились их зелёные клетки и зелёный сарай с хозяйством у клумбы рядом с утоптанной аккуратной тропинкой. Я ждал, пока закончится игра в домино, допьётся бутылка и все разойдутся, — тогда можно будет постоять на тропинке рядом с клумбой и зелёными клетками. Все разошлись, а хромой человек остался и стал делать костёр. Он меня никогда не прогонял, и я смотрел, как он занимался этим костром, извлекая из огня раскалённые железяки и отбрасывая их в сторону. Одну трубу особенно долго не удавалось подцепить. Летели искры. Показалось на мгновение, что в этих самых искрах и содержится сокровенный смысл костра, и этот смысл должен быть непременно радостным. Я подумал и уже придумал, как было бы забавно, если бы труба волшебным образом вновь оказалась в костре. Я видел это так подробно, как уже совершившееся, заранее радуясь и ликуя вместе с изумлённым хромым человеком. Улучив момент, когда тот отвернулся, я схватил металлическую трубу рукой и, превозмогая боль, пронёс её два коротких шага до пылающего костра, а добросить уже не смог.
— Обжёгся? — спросил следивший за костром человек. И только тут я понял, что произошло то, что не должно было произойти. Как я мог не подумать и забыть, что железо горячее, ведь я это знал и помнил, что на морозе железо нельзя лизать, а про огонь забыл. Стало стыдно. Не хотелось, чтобы он считал меня ещё глупее, чем я был на самом деле.
— Нет, она уже холодная, — сказал я и спрятал руку в карман, делая вид, что мне просто интересен костёр, а потом незаметно ушёл домой. Дома я ел левой рукой, сказав, что хочу попробовать левой, а правую руку мазал потихоньку бабушкиной календулой, и она прошла.
У бабушки всегда находилось что-то особенное, и вместе с календулой она держала предметы буржуазного быта, но ей не нравился вороний язык, на котором говорил папа. Она говорила, что не понимает его. А мне нравился вороний язык и папины с мамой друзья. Они пели песни и смеялись. Я говорил бабушке, чтобы она не выпендривалась, а она делала вид, что не понимает и сердится.
Ещё мы ходили к друзьям. Это были муж и жена, а детей у них не было, и деревянная лестница из квартиры вела в комнату с полукруглым окном, где на полу лежал череп. Они сказали, что это череп их бабушки. Но я не понимал, почему у них общая бабушка, если они муж и жена. И не мог понять, почему от бабушки только череп остался без костей, и как она по крутой лестнице ходила. Было страшно дотронуться до черепа и не хотелось с ним оставаться в комнате, а когда мы спустились в квартиру, я всё время знал, что он там, в той комнате, лежит.
Потом меня отвели в школу через дорогу и оставили, сказав, что в ней дедушка раньше работал. Сначала было ничего. Только я не понимал, как он там работал, потому что везде все ходили, и много всех, а мы с ним за столом сидели и картинки рассматривали. Потом там выяснилось, что нужно получать оценки, и моей первой оценкой стала тройка. Мне показалось, что это не очень хорошо, но меня встретила мама и, когда я ей сказал, обрадовалась. Тогда я тоже обрадовался. И, когда следующую тройку получил, тоже хотел обрадовать маму, и уже начал радоваться, а она расстроилась. Я слышал, как она говорила бабушке, что, если со мной не заниматься, я буду одни тройки хватать. Со мной стали заниматься, но мне это не нравилось. А потом нам задали нарисовать ёлку, и весь вечер я думал, как нарисовать ёлку. И когда папа хоккей по телевизору смотрел, тоже думал. Я знал, что ёлки зелёные, и жёлтого цвета там нет, однако просто зелёный цвет я представлял таким плоским, что он меня не устраивал. Поэтому я взял карандаши и по зелёной линии, чуть отступя, провёл синюю и голубую, а сверху — жёлтую. Получилось почти то, что надо. Я тогда положил жёлтую линию вниз, потом — зелёную, а сверху провёл голубым и немного добавил синего. Иголки вышли объёмные и живые, а на следующий день я получил пятёрку, и учительница меня похвалила, но так и не догадалась, как я это сделал. Я думал, всё видно на рисунке, но никто не догадывался, и тогда это стало моим секретом. Я рассказал про секрет маме. И показал. Мама сказала:
— Жалко, что дедушки уже нет. Он бы обрадовался.
Я знал, что ей жалко дедушку. Мне его тоже было жалко. Но так как она впервые со мной о дедушке заговорила, я понял, что она больше не обижается на меня за то, что я сказал, когда он умер. Да я и не хотел так говорить. Просто обиделся на него, что он больше не придёт.
Мамин брат научил меня делать облака, размазывая пальцем синюю границу бумажного шаблона. Было ничего, и выходило очень красиво, но не совсем честно, потому что я их не рисовал, а изготавливал. Учительница хвалила, но мне казалось, это было не совсем честно. И, чтобы было честно, я слушал по радио передачи о воспитании детей, когда приходил из школы. Я слушал по радио передачи о воспитании и знал, что в определённом возрасте родители должны беседовать со своими детьми о происхождении жизни. В принципе я уже понимал, откуда берутся дети, но, чтобы не ставить родителей в неловкое положение, поднял этот вопрос сам, чтобы они не думали, что я всё знаю и не нуждаюсь в их воспитании. Мама сказала, что из живота. Это я и так знал, но хотел, чтобы она созналась, что не она меня родила, а бабушка, подходящая для этой цели больше. В маме мне нравилась только красивая, как у дикобраза, причёска, а в бабушке всё нравилось, и бабушка была больше, чтобы я поместился.
— Из какого живота?
— Из большого.
— Значит, если тебя много кормить, у тебя ещё ребёнок будет?
— Нет. Если много кормить, то не будет.
— Вот видишь! Значит, меня родила бабушка.
Мама обижалась на то, что меня родила бабушка. Ей, должно быть, хотелось самой, но я думал, что у самой у неё бы не получилось.
Потом вечером папа принёс новую люстру. Люстра оказалась красивой и с лампочками. Она ярко горела, и мама обрадовалась. А ночью я проснулся оттого, что родители возились и спорили громким шёпотом. Потом папа взял ремень и стегнул им маму. Мама всхлипнула и отчётливо сказала:
— Скотина.
Я не знал, что мне делать, потому что было страшно, и я очень хотел, чтобы этого не было и чтобы мне всё показалось. Я не знал, что же теперь будет и с кем я останусь, и хотел идти защищать маму, если он ещё ремень возьмёт, но от страха заснул. А когда проснулся, то всё помнил и представлял, и не знал, как мне поступить, поэтому не вставал и лежал с прикрытыми глазами. Наверху горела новая люстра, а родители вели себя так, как будто не ссорились, и мама совсем не сердилась на папу. Она была нежной и ласковой, а я ничего не понимал, поэтому стал играть в маленького. Я сказал, играя:
— Ой, как мне хочется спать, — наверное, ещё ночь. А что же может ночью гореть в лесу и мешать мне спать? Что же это за чудесный огонь? Наверное, это огонь от костра. Наверное, это зайцы ночью развели костёр в лесу.
Мама меня подняла и сказала:
— Конечно, — зайцы. Ты и сам, как заяц, дрожишь, — и стала надевать мне пижаму.
Я попробовал обидеться на папу, но у меня не получилось, потому что мама была ласковой. Я ещё поиграл в люстру, но им надоело, и мама подарила красивый набор с конфетами за мои успехи, и чтобы старался. Я сказал:
— Спасибо, — и стал рассматривать. А мама сказала:
— Дай мне конфетку.
Я сразу почувствовал, что это — проверка, чтобы делиться, потому что видел, что маме не нужна конфета. Мне тоже конфеты были не нужны, но мне нравились бумажки, в которые завёрнуты конфеты, и я не хотел, чтобы их сразу разворачивали без надобности, поэтому предложил маме, какую похуже. Мама обиделась:
— Я для тебя ничего не жалею, а тебе для меня даже конфеты жалко.
Мне совсем не было жалко для неё конфеты. Я совершенно точно знал, что и бабушке конфеты не нужны, она, наоборот, всегда их для меня приберегала. А мама могла и сама взять, какую ей надо, а уже потом мне подарить. Я стал объяснять, но выходило неубедительно, мама расстроилась, и я тоже расстроился, потому что не я же её ремнём бил, а получилось, что я. Тогда, чтобы ничего не делать с этими дурацкими конфетами, я убежал на улицу. Там один мальчик в соседнем дворе жарил на костре голубя и давал всем попробовать. Я не хотел его пробовать, потому что не хотел, чтобы его жарили. Но мне хотелось подружиться с мальчиком, чтобы не жарил, и я сказал:
— Давай меняться.
Мы поменялись. Я отдал за голубя бабушкин один предмет буржуазного быта, потому что знал, что бабушке для меня тоже ничего не жалко. А потом принёс ценного голубя домой и отдал маме, чтобы ела. Она спросила, откуда я взял голубя, и я объяснил. Тогда она захотела найти того мальчика, но я категорически отказался, чтобы не выдавать друга, и мы куда-то пошли вечером, когда начался дождь.
Лил тёмный прозрачный дождь, а мы всё шли с папой и мамой. Я спросил:
— Куда мы идём?
А мама ответила после паузы:
— К врачу.
Это показалось мне странным, потому что врачи, когда заболеешь, домой ходят. Я спросил:
— А кто из нас заболел?
— Папа.
Это тоже показалось мне странным, потому что папа совсем не выглядел больным, и я не хотел, чтобы он болел. Чтобы меня развеселить, когда мы шли по мосту, папа стал рассказывать смешную историю:
— Шёл я как-то по мосту.
На мосту ворона сдохла.
Положил её под мост, —
чтоб она посохла.
Я засмеялся, хотя слово сдохла мне не нравилось, но потом шло смешное слово посохла, и оно как-то компенсировало неподходящее к вороне и обидное для неё слово.
— А дальше?
— Шёл я как-то под мостом.
Под мостом ворона сдохла.
Положил её на мост, —
чтоб она помокла, —
сказал папа.
Мне понравился глупый человек, которого изображал папа. Он притворялся, что не понимает, что идёт одной и той же дорогой и встречает одну и ту же ворону. И смешно о ней заботится, не понимая, что вороне уже всё равно, мокнуть или сохнуть. Я попросил рассказать, что было дальше, и дальше всё повторялось и повторялось, и смешной человек никак не понимал, что идёт одной и той же дорогой, а слова посохнет и помокнет предполагали, что ворона не до конца высохнет или вымокнет, а только чуть-чуть, а если чуть-чуть, то, может быть, она и сдохла не до конца и сейчас оживёт. И я смеялся, чтобы ворона ожила, а папа поправился. Мне показалось, что он уже здоров, и я спросил:
— Может быть, не пойдём дальше?
Но мы уже пришли, и в большом окне на втором этаже горел свет. Сначала пошла мама, а мы с папой ждали, и он уже не хотел рассказывать про ворону. Потом папа пошёл, и я остался с мамой и спросил, наказывают ли взрослых, если они себя не так ведут. Мама сказала, что наказывают. Потом привели меня, но тот человек мне не понравился, он был глупый и совсем не похож на врача. Когда мы оттуда вышли, я спросил:
— Теперь папа выздоровел?
Мама сказала:
— Да.
Но про ворону больше не говорили, и я так и не узнал, насколько окончательно она сдохла.
А родители перевели меня в школу, которую потом сделали полностью для неполноценных. Когда полноценных не осталось. Но у меня по документам выходило, что я полноценный, потому что родители считали, что так лучше. Когда я туда перешёл, в эту школу, то стал пользоваться уважением, как человек с прошлым. Учительница дала задание, и я написал в тетради, как писали в другой школе перед такими заданиями: задача. Это увидела учительница и всем торжественно объявила, что теперь они тоже будут писать в тетрадях это слово. У учительницы имелась маленькая дочь, и учительница из педагогических целей рассказывала, как она воспитывает свою дочь, когда дочь видит на стене нехорошее слово.
В классе был один мальчик, которого учительница всегда хвалила, а я не понимал, почему она его хвалит, так как он всё время ругался и врал. Но у мальчика была фамилия Правдивцев, и я заметил, что учительнице нравилось её произносить. Она немного наивная была и говорила, что он из неблагополучной семьи.
А ещё у нас в классе была одна девочка из благополучной семьи, и учительница её не любила. Девочка была некрасивой, и с ней никто не водился, поэтому я стал с ней дружить. Её звали Ира Кац, и она щипалась, но я всё равно с ней дружил.
Аркашка тоже был из благополучной семьи и говорил, чтобы я не дразнил гусей и не дружил с Ирой, потому что нас и так дразнят. Но у Аркашки были друзья, а у Иры не было. Когда наступила весна, я написал стих: апрель — яврей. А Аркашка, чтобы нас не дразнили, сказал, что в наших жилах течёт югославская и грузинская кровь. Я стал представлять, как в наших жилах течёт югославская кровь, а Правдивцев — драться. А потом я слышал, как моя мама говорила учительнице: “Мой сын врать не может”. На самом деле я мог врать, но мне стало жалко маму и не хотелось её подводить, поэтому я перестал врать даже Аркашке. Мы пошли с ним играть в войну в овраг рядом с домом и залезли в железный люк, где трубы. Там некуда было дальше лезть и помещалось только четыре человека, как в танке, а наружу ещё щель вела, но человек не пролезал, только палки. Мы тогда разделились и стали поджигать танк. То есть другие стали поджигать, а мы внутри сидели, чтобы, если кто вылезал, то считался убитым. Нам внутрь бросали горящую бумагу и доски, и вся кабина наполнилась дымом и огнём, потому что снега внутри почти не было. Мы сначала тушили и выбрасывали, но не справлялись и начали задыхаться. Один вылез, и его убили. Другой сказал, что ему домой нужно, и его тоже убили. Я поддерживал, как мог, оставшегося Аркашку и учил его не тратить движения и экономить воздух, дыша через одежду. Но он вылез, и я противостоял один. Я нашёл немного снега в углу и прикладывал к глазам, чтобы не слезились, потому что, если закрыть глаза, уже нельзя их открыть из-за дыма. Чтобы показать, что я ещё жив и не сдаюсь, я стрелял время от времени наружу горящими досками. Убить меня было нельзя, а сдаться я не мог, потому что тогда подвёл бы убитых товарищей. Я воевал довольно долго и, наверное, продержался бы ещё до прихода наших, но другим это надоело, и, когда стемнело, мне предложили ничью. Я вылез и пошёл домой.
Дома я услышал по радио одну песню, из которой запомнил слова: если б ты знала, если б ты знала, как тоскует небо по штурвалу. (Именно так я воспринял: не руки тоскуют по штурвалу, а тоскует небо.) И мне показалось, что это очень точные слова, что небо по штурвалу тоскует. Хотя вокруг находились не очень точные слова, а временами вообще не про то, но я подумал, что, наверное, хочу стать лётчиком. И учительница говорила, что я в облаках витаю. Я спросил об этом у мамы, и, чтобы не подвергать влиянию улицы, меня отдали в музыкальную школу.
Сначала было ничего, и мне нравился преподаватель. Но потом он ушёл, а других я не понимал. Только музыкальную литературу, где рассказывали биографии композиторов. На сольфеджио я не знал, как надо слушать, поэтому сопоставлял звучащую ноту с различными названиями нот, чтобы не звук подходил к названию, а название к звуку. Но они не всегда подходили. А на экзамене, который по сольфеджио, преподаватель очень долго меня вытягивал и подсказывал головой, но я считал, что нечестно пользоваться подсказками, и называл то, что правильно называется на самом деле, хотя преподаватель иначе думал.
Тогда мама сказала, что хочет серьёзно поговорить. Она стала объяснять, что они с папой много платят за квартиру, а зарабатывают немного, и ещё нужно платить за музыкальную школу. Она спросила, хочу ли я заниматься в музыкальной школе. Я сказал: “Нет” и подумал, что она могла бы и не спрашивать. Но она, кажется, расстроилась. И бабушка. Бабушке нравилось слушать, как играет дедушка, и она говорила, что уметь играть — это большое счастье. А мама окончила музыкальную школу, но ей палец дверью сломали, и она только со мной занималась, а сама для счастья не играла. И брат её не играл. Бабушка говорила, что он ленится. Он жил с нами, мамин брат, а раньше сидел в тюрьме, чтобы не выдавать друзей. Мамин брат был хороший, но я ему не верил. Мне только нравилось бабушку слушать, когда она рассказывала, какой он хороший, и как мама его защищала, когда он скрипку нёс из музыкальной школы. А у брата был внебрачный ребёнок, и бабушка ездила с ним заниматься куда-то за город, потому что ребёнок был неполноценный. Я просил бабушку взять меня с собой, чтобы познакомиться с неполноценным ребёнком, но бабушка отказывалась и говорила, что мне будет неинтересно.
— Почему неинтересно? Я же тоже неполноценный.
— Потому что ты — другое дело, — говорила она.
И я стал писать рассказ. Чтобы мама не расстраивалась, что я музыкой не занимаюсь, я написал рассказ про крота, как дети его нашли. Я написал рассказ и отнёс маме показать. Но мама и папа смотрели телевизор. Мама сказала:
— Хорошо.
И больше я не писал рассказов.
Я стал собирать деньги, чтобы быть богатым. Мы ходили с бабушкой в магазин, и я всегда что-нибудь находил, поэтому принял для себя личный план: находить по 15 копеек в день. Умножение давалось легко, поскольку представлялось чем-то нереальным и свободным, и я умножал в уме. Умножив 15 копеек на количество дней в месяце, я понял, что имею дело почти с астрономическими величинами, а ведь иногда я находил больше 15 копеек. Бабушка заметила, что я смотрю под ноги и подбираю монетки. Она спросила, зачем я это делаю, — мне что, денег не хватает? Я ответил, что делаю это для того, чтобы быть богатым, а бабушка не понимала, зачем. Но мне не хотелось выдавать маму, и я ответил абстрактно:
— Чтобы делать подарки.
— Кому? — спросила бабушка.
— Той старой воспитательнице на 8 марта, — ответил я.
— Но мы же всегда можем дать тебе денег.
— Я хочу сам.
Тогда они договорились, что я не буду собирать деньги на улице, а буду оставлять себе сдачу от школьных завтраков. Я подумал, что это не рационально и не совсем честно, но согласился и стал получать в день по 15 копеек на школьные завтраки, исключая воскресенье. А ещё бабушка водила меня в бассейн исправлять позвоночник два раза в неделю и тоже давала 15 копеек на сок и коржик. Однажды у неё не было 15-ти, и она дала 20, а я расстроился, потому что думал, что 20 — меньше. Но она сказала, что 20 больше 15-ти.
— Ты уверена?
— Я в этом абсолютно уверена.
У меня всё равно оставались сомнения, и мне казалось, что слово пятнадцать значительно больше слова двадцать и звучит как-то выразительнее. Буфетчица дала мне сдачу, но где-то в глубине у меня и сейчас остаются сомнения относительно этих величин.
Накануне 8 марта мы сели с мамой в такси и поехали к английскому посольству, где находилась воспитательница, потому что я однажды видел в окно, когда ждал логопеда, что к ней взрослые приезжали на легковой машине навестить, а она потом сказала, что это её воспитанники. Мы подарили ей торт и цветы, и она сказала маме, что я тоже взрослый. Я решил всю жизнь приезжать к ней на 8 марта и навещать.
Потом мы приехали назад, а мама стала кричать на папу. Я спросил, почему она так делает, а она ответила, что нет денег и мы до зарплаты не доживём. Я ей сказал, что у меня есть, но она махнула рукой. Тогда я пошёл к Ире делать уроки и отказался от обеда. Ира спросила, почему я отказываюсь. Я ответил, и Ира предложила помочь моей маме. Обращаться к её родителям мы не стали, потому что тогда нужно было бы о маме говорить. У Иры имелось почти два рубля, хотя она их и не собирала. У меня тоже были деньги, и мы разменяли их в магазине на синие пять рублей, чтобы было правдоподобно, что мы их случайно нашли. Я отметил место на улице, где мы могли их найти, если мама будет спрашивать, и мы пошли ко мне. Мама была весёлой, жарила котлеты и усадила нас ужинать. В холодильнике и на столе лежало много вкусной еды. Я спросил, откуда мама взяла денег, чтобы дожить до зарплаты. Она ответила, что одолжила и оставалась весь вечер беззаботной. Мне стало стыдно за маму. Бабушка говорила мне, чтобы я ничего ни у кого не просил и не одалживался, а мама была беззаботной и весёлой, и выходило, что я соврал Ире, но Ира ничего не сказала.
А вскоре произошло несчастье. В школе мне ставили в основном хорошие оценки, хотя я не предлагал учительнице подарить рога из экспедиции папы, как Аркашка, потому что не хотел думать плохо об учительнице. Мама в целом тоже была довольна оценками в этой школе, и родители захотели отдать меня в математическую спецшколу. Я не думал, что это разумный шаг, и поделился несчастьем с Ирой. Ира стояла и смотрела под ноги, а потом спросила:
— А как же я?
Я сказал: “Ну”, а сам не знал, что ответить, потому что был поглощён собой и об Ире не подумал.
— Мы будем встречаться, — сказал я, но она не ответила. Дома я твёрдо сказал, что не хочу в математическую школу, потому что всё равно ничего не понимаю, а в этой школе у меня оценки хорошие. Меня отдавать не стали. Позже Ира сама перешла в математическую школу, и позже я её встретил на улице с большой лохматой собакой. Ира сильно изменилась, но я её узнал. Я почти не изменился, но Ира меня не узнала, потому что сильно сама изменилась.
А летом я научился курить. Но перед тем, как научиться, долго не мог решить, что именно попробовать, потому что из сигарет с фильтром заинтересовала пачка с собакой, из папирос нравился всадник на фоне гор, а из сигарет без фильтра что-то напоминал силуэт человека с рюкзаком, и название нравилось. Взвесив, я окончательно остановился на Памире, и стал втягивать одноклассников. Но одноклассники не втягивались, и тогда я бросил. Наверное, опередил время, потому что потом они все закурили, а я говорил, что уже бросил.
Я пошёл с ними в институт, куда они хотели поступать. Там было ничего. Интересно. И камни под стеклом. Только жалко, что под стеклом. А на стенде висели прошлогодние варианты заданий на вступительных экзаменах, и первой была математика. Я посмотрел и увидел, что из пяти задач две — на логарифмы. За логарифмами я не видел никакой физической реальности, поэтому всегда решал их чисто механически в уме по формулам. Здесь они были совсем простые, и, пока мои спутники их переписывали, я их в уме решил. Потом посмотрел ответы, и ответы сошлись. Тогда я не стал подавать документы, и мы пошли в буфет. В буфете были большие яблоки и пирожки с капустой, которые распирают живот. Аркашка засунул яблоко под майку, — и получилась женская грудь, только одна. Он закрутился, показывая получившуюся грудь, и говорил, что он — марсианка. И стал есть пирожки, которые распирают живот.
— Смотри не забеременей, — сказал я.
Но он уже перестал быть марсианкой и ответил, что, если мужчина забеременеет, ему дадут Нобелевскую премию.
— Зачем?
— Потому что так не бывает, — сказал он и постучал по своему животу.
А потом мы вышли с Аркашкой из буфета и пошли на вечеринку. На вечеринке было ничего, и одна девятиклассница из английской спецшколы лишила меня невинности, но это не произвело на меня особого впечатления. Показалось, что всё как-то слишком просто, и так быть не должно, а должно быть иначе. Но потом опять всё случалось и получалось как-то чересчур просто, и мне казалось, что это неправильно.
Я стал наводить справки, как правильно, и познакомился в библиотеке с одной девушкой, которая нейронные связи изучала. Она сказала, что цветовосприятие у слепых, когда человек слепнет, не нарушается, и человек помнит все цвета. И мне очень захотелось стать слепым. Или негром.
Я поехал к одним своим просто знакомым и купил выпить. Пить не хотелось, но я не знал, что ещё делать, чтобы с ними дружить, и ещё хотелось им стихи почитать. Я напился совсем пьяный и стал куражиться, а потом поехал к бабушке, и она сделала вид, что не замечает, какой я пьяный. Я тогда узнал, что у лошадей слёзы на глазах, если без них ночью всем из дома бежать. И ещё узнал, что бабушка договорилась с одним человеком, который погиб, на звезду смотреть, и мне стало жалко дедушку, с которым она не договорилась, а только ругала его, что он краски вместо продуктов покупает.
Я стал ходить в одно театральное училище и рассказывать смешные истории, которых знал много. Было ничего, и они все смеялись. Но там была одна девушка, которая сказала, что у меня грустные глаза, когда я рассказываю или даже смеюсь. Тогда, чтобы её не расстраивать, я перестал смотреть ей в глаза, а только дружил. Она мне не нравилась как женщина, потому что была толстой и белобрысой, но мне нравилось с ней разговаривать и сочинять театральные этюды. На заднем дворе одной киностудии я нашёл круглые прозрачные шарики, наверное, из какой-то пластмассы. Они во множестве там валялись и сверкали, как искры. Я подобрал несколько. Когда не множество, а один маленький шарик держишь в руке, становятся видны его индивидуальные переливы и оттенки. Я подарил один такой шарик этой девушке и перестал ходить в театральное училище, а потом стал жить с одной женщиной.
Она развелась с мужем, потому что много страдала. У женщины был маленький мальчик. Мальчик был злой, но очень умный. Значительно умнее меня. Я не хотел, чтобы женщина больше страдала, а с мальчиком хотел подружиться. Я ему делал разные штуки и подарил все свои марки, но подружиться не удавалось, потому что он был вертлявый, хотя я его не выдавал. И, наверное, он, конечно, понимал своё интеллектуальное преимущество, поэтому не хотел дружить. Ещё у женщины был любовник, который сидел в диссидентском лагере и всё время писал письма. Я тоже хотел стать диссидентом, чтобы писать из лагеря письма любимой женщине и бороться за демократические идеалы. Когда я учился в школе, учительница говорила, что напишет мне такую характеристику, с какой даже в тюрьму не возьмут. Я не слышал, чтобы в тюрьму нужна была характеристика, и думаю, что она шутила или не знала, что я хочу связать жизнь с диссидентским движением. Характеристику у меня потом нигде не спрашивали, но я подумал, что это всё-таки не очень хорошо и не совсем честно, что я живу с этой женщиной, когда он сидит в лагере и пишет письма. И я написал ему письмо, а он ответил, что для него главное — счастье его друзей. Я тоже хотел, чтобы женщина была счастлива, и чтобы всё было по-настоящему. Поэтому пошёл на работу и начал содержать семью, а в магазине купил люстру, чтобы мальчик смотрел на люстру и не вертелся. Было ничего, и мне нравились дорога и дом. Однажды я случайно увидел, как мама женщины смотрела её сберкнижку. И я стал класть на её сберкнижку получаемые на работе деньги, чтобы мама видела, что её дочь обеспечена. Но деньги получались не очень нужными, так как ей всё равно привозил деньги бывший муж, а ещё давали её родители, и ещё одна отдельная бабушка тоже давала. И тогда я стал покупать продукты с чаем и отправлять её любовнику в лагерь. Потом получил на работе одежду для зимы и тоже отправил. Он написал, что всё пригодилось, и благодарил.
А я ещё собирал денег, чтобы купить бабушке большую кофту из Индии, потому что представлял её красивой в кофте. Я уже почти насобирал и ждал праздника её навестить, но не успел, и она умерла. Я играл с мальчиком в карты, когда умерла бабушка. Я ещё о ней тогда подумал. И подумал, зачем я в карты играю? Я не люблю играть в карты, но хотелось подружиться с мальчиком, а бабушка умерла. И больше я в карты не играл.
Я надел пиджак, в котором хотел навестить бабушку, чтобы она не говорила, что я плохо одет, и поехал на похороны. Там были разные люди. А мама, когда меня увидела, спросила, почему я в светлом. Я совсем забыл, что на похороны надо в тёмном. Знал, но забыл, потому что думал понравиться бабушке. И потом у меня был только один этот пиджак. Мама, наверное, тоже забыла. Я хотел обнять маму, чтобы она не плакала, но ей было некогда.
Бабушку сожгли. Мама сказала, что это — её воля, чтобы не доставлять никому хлопот. Я, наоборот, хотел как-то похлопотать для бабушки и всё представлял, как её навещу, а теперь уже не успел. За столом все говорили, какой она хороший была человек и пили за память. А я не хотел за память, чтобы бабушка только в памяти была, и почувствовал, что прямо сейчас что-то понять смогу, и встал сказать. Но у меня плохо получилось, потому что не умею правильно говорить, и ещё горло мешало. Один знакомый сказал, что это очень хороший тост, и правильно, что я так сказал, а я не понимал, откуда он знает, что хороший, потому что я мало сказал и не сказал, в общем-то, ничего.
После поминок я поехал на работу. От меня пахло спиртными напитками, и меня спросили на работе, почему я не приходил. Но мне не хотелось рассказывать им про бабушку. Я молчал. Потом на них посмотрел, и они засмеялись. Тогда меня вызвал в кабинет один начальник. Он мне не нравился. Он говорил, что не собирается вставлять палки в колёса рабочему классу, но я должен ему сказать, что случилось, или написать объяснительную записку. Мне не хотелось ничего писать. И говорить ничего тоже не хотелось, и я боялся, что, если что-нибудь скажу, то горло будет мешать, а он будет смеяться. Но потом я подумал, что должен быть взрослым и вести себя, как взрослый, раз и бабушки уже нет. Я стал собирать воздух, чтобы сказать повествовательное предложение: “У меня умерла бабушка”.
Я прикинул, что для первых трёх слов дыхания хватит, а решиться произнести четвёртое слово никак не мог из-за горла. Но потом всё-таки решился и произнёс предложение почти до конца. Начальник сказал, что у всех есть бабушки, и на похороны официально даются три дня, но об этом нужно предупреждать. Когда он сказал, что у всех есть бабушки, а потом ещё слово похороны, я почувствовал, что должен защитить свою бабушку, потому что он не имеет права так о ней говорить. А он пододвинул бумагу с ручкой, чтобы я написал прошение на три дня. Я ничего не хотел у него просить и тем более писать слова похороны и бабушка. Но я должен был быть взрослым, чтобы защитить бабушку, и внезапно вспомнил, что делают взрослые. Я подумал, что, когда он ещё раз её оскорбит, я ударю его стоящим перед ним графином по голове. Но я не хотел его убивать, а хотел защитить бабушку и хотел, чтобы он куда-нибудь делся. Я подумал, что вполне могу не рассчитать удар и его убить, тем более что удар совсем не хотелось рассчитывать, и даже наоборот. Я вспомнил про руки. У меня был очень сильный удар левой рукой, когда я понял про движение изнутри на одних занятиях по карате, а удар правой рукой был обычный и не очень получался. Я подумал, что левой, наверное, тоже могу его убить, и он не поймёт, если я его левой рукой ударю.
— Сколько ей было? — спросил он, и при слове было я чуть не ударил его левой, но сдержался.
— 84, — сказал я.
Начальник, показалось, разочаровался и сказал:
— Пора.
Я ударил его правой рукой в переносицу, подумав, что в глаз ему бы было понятнее, но глаз я мог выбить или поставить на глаз фингал, нарушающий его служебный авторитет, и поэтому всё же ударил в переносицу, а он отлетел к стене, опрокинув стул. Я вышел из кабинета, переоделся и поехал домой.
Дома я немного приболел, потому что простудился, и температурил. Тогда женщина ушла в гости к одним очень хорошим людям, которые давно приглашали, а меня приехали навестить родители и привезли котёнка, чтобы я быстрее поправился. Мальчик очень раззадорился и стал таскать котёнка за хвост по всей квартире. Он знал, что я не могу его наказать, но мне стало жалко котёнка, который был ни при чём и ничего не понимал, поэтому я сказал родителям, чтобы они его увезли.
Когда я поправился, то снова пошёл на работу и думал, что начальник, которого я ударил, будет мне мстить. Но он сказал, что я грамотный, и он может рекомендовать меня стать мелким начальником. Я не хотел становиться мелким начальником, потому что они ходили на работу каждый день, и попросил перевести меня на ночные дежурства, чтобы уделять время семье. Он согласился.
Я стал уделять время семье и следил, чтобы не смахивали на пол со стола хлебные крошки, а собирал их в ладонь и доедал, как учила бабушка. Мальчик спросил, зачем я это делаю, ведь у нас достаточно хлеба и он дёшево стоит. Мне казалось, что не имеет значения, сколько он стоит, просто не следует его выбрасывать. Но я не смог объяснить толково, а мальчику и его маме всё нужно было подробно объяснять, и показывать на примере было недостаточно. Мальчик сказал, что я рассуждаю, как крестьянин. Я знал значение этого слова, но крестьянином никогда не был, и бабушка тоже не была крестьянкой, однако мальчик стал смеяться, и женщина его поддержала. Они оба смеялись и называли меня крестьянином, у которого один хлеб на уме. Стало как-то не очень хорошо, и я пошёл на работу раньше обычного, а назад не пришёл и остался на работе. Там одна кошка родила маленьких котят, и я попросил всех не топить, чтобы жили, и мне пошли навстречу, — не утопили всех.
Тогда женщина позвонила мне на работу и сказала, чтобы я приезжал. И ещё сказала, что мальчика на несколько дней взяла его бабушка. Мне не очень хотелось ехать, но нужно было пристроить хоть одного котёнка, и я взял одного котёнка и поехал. Я знал, что она не любит животных, потому что не понимает их и боится. Но котёнок был совсем крошечный и безобидный, и, может быть, поскольку девать его некуда, я подумал, она оставит его и вместо меня полюбит. И ещё я подумал, что мальчик тоже, может быть, не станет его за хвост дёргать и научится дружить, если меня не будет, и его мама будет немного любить котёнка. Я отвёз ей котёнка, показал, как надо его кормить, и уехал назад. Через месяц женщина снова позвонила и сказала, что страдает, что мальчик ещё у бабушки, а котёнок убежал. Я ей не поверил, хотя не хотел думать плохо. И я о ней плохо не думал, только котёнка было жалко, потому что он ничего не понимал и мог попасться в зубы собаке.
Потом меня погнали с работы, чтобы я там не жил, а только работал, и я перебрался в другое место. Я подумал, что, наверное, мне не следует уходить с работы, хотя у меня теперь и есть другое место, где жить. Бабушке хотелось, чтобы я стал взрослым, а я думал, что, когда стану взрослым, буду её навещать, а потом работать. И я продолжал работать и зарабатывал деньги, чтобы быть, как настоящие взрослые. Я приезжал в гости к родителям, мама меня всегда чем-то кормила, а папа стал много лежать и при этом говорил, что ему ничего не нужно. Мне хотелось, чтобы ему что-нибудь было нужно, но ему ничего нужно не было. Я подумал и через некоторое время понял, что мне, наверное, тоже ничего не нужно. Я уволился с работы и деньги зарабатывать перестал, потому что не в деньгах счастье. Я отнёс деньги, которые у меня были, маме, а она расстроилась, и мне стало её жалко. Я бы и папе отнёс денег, но папа уже умер. И мамин брат. И даже Аркашка, потому что его выбросили из окна. Мама осталась одна, и она ещё не такая старенькая, как была бабушка, и, чтобы её не расстраивать, я уехал. Потому что совсем не знаю, что делать, чтобы её не расстраивать. И не могу вспомнить, что надо делать. Когда я закрываю глаза, то вижу свет и думаю, что это зайцы, наверно, разожгли костёр в лесу.