Стихи
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2006
Голос “оттуда”
Я уж и не знаю, можно ли писать из одного поколения в другое — не теряются ли слова по дороге из возраста в возраст. Что может сказать старый человек о мальчике, который жил рядом, которого уже нет и который останется мальчиком навсегда?
Такой порог был бы непереходим, когда бы мальчик этот, Илья Тюрин, не был поэтом. А в поэтическом слове границы, оказывается, проходят совсем не там, где они проходят в наших житейских мирах. А там, где “с воробьем Катулл и с ласточкой Державин”, как нежно заметил Ходасевич, где Пушкин, которого мальчик любил и чудесно верно звал “Божьим псевдонимом”, где Бродский, которого Илья жадно читал и оплакивал в “Снах Иосифа”, где учительный для него Мандельштам… Илья рано осознал эту обязывающую преемственность:
Мы начинаемся тогда,
Когда по чьей-то смерти минут
Определенные года,
И Землю к нам на шаг подвинут…
Теперь и он там. С ними.
Наверное, это и есть райский сад поэзии — когда поэты в золотой вечности не знают возраста и им всегда есть что сказать друг другу. И Пушкин, улыбаясь, читает у Ильи словно к себе обращенное:
Мне вправду шестнадцать, как чудится Богу и вам.
Не то, чтоб я рад с вами встретиться, не по погоде
Одетым. Но вы мне завещаны — с Ним пополам.
И вспоминает свое пятнадцатилетнее: “Уж я не мальчик, уж над губой/ Могу свой ус я защипнуть” и радуется тому, как мудреют мальчики через два столетия.
Вообще, как кипело в Илье слово! Как он сам смеялся: ведь даже простая “решимость перейти из кресла на диван/ является одетая строкою”. Записывать не успевает:
Что за счастье, когда у окна
Бесприютный, готовый на вынос,
Все же есть и топорщится стол.
И хотя не скудеют чернила —
Стой, мое вдохновение, стой…
И чернильница тут тоже пушкинская, из его давнего обращения:
Ты, о флакон, ты не бываешь пуст.
И я, как Ив Кусто, в твои глубины
Всего на четверть обнаружил путь.
Даст Бог — я опущусь до половины.
Это только кажется, что Илья оглядывается на Бродского, его сердце звало Пушкина, торопилось перепрыгнуть свой не по летам властный разум. Не радовалось ему, как обузе, и все поворачивалось, поворачивалось в эту старинную русскую сторону, куда поворачиваемся все мы, смеясь над тем, что “Пушкин — наше все”, но при этом уже навсегда зная, что смешная эта формула совершенно права:
Я легкости хочу, пускай я брежу,
Что Пушкина мне прояснит она,
Но я, по крайней мере, обезврежу
Себя от разума, как от вина.
Слова еще властвовали над ним, несли его, обгоняя иногда не поспевавшее проясниться содержание. Музыка летела впереди не проступившей, только забрезжившей и сразу требовательной мысли. Он накидывал ослепительную сеть слов, как Набоков со своим необъятным сачком на старой фотографии накрывал бабочку, зная, что она — там и никуда не денется, хотя и будет извлечена не сразу.
Музыка слова заливала его, как высокая сильная волна океана, которая подхватывает у берега и весело несет визжащих от счастливого ужаса детей, смущенных юношей, выглаженные долгой водой остатки мачт трехсотлетних кораблей, которые уже не помнят своего значения, драгоценно сверкающие камни и просто сор. И всё это на краткое время полета равноправно в молодой силе. А мы уже видим с берега только, как волна уходит, и слышим порознь крики детей, ворчание камней, змеиный шелест волны и видим зазевавшегося краба или блеск солнца на осколке стивенсоновской бутылки и, не умея собрать все вместе, смущаемся, что стихотворение для нас не всегда ясно. А это просто его волна уже не несет нас на нашем безопасном осмотрительном берегу.
И вот чудо и печаль настоящей поэзии — мы все время как будто слышим вдалеке печальный голос трубы и вздрагиваем от неожиданных строк:
Ломая лед в полубреду
Двора ночного,
Я скоро, может быть, сойду
С пути земного.
Откуда это? Отчего в семнадцать-то лет? И откуда эта внезапная мудрость и вздох высокого и страшно глубокого опыта, дающегося экклезиастовой чередой лет: “Мы можем жить, а если что придет, —/ Оно придет само. Мы знаем это”.
А оттого — что поэт, что до опыта возраста знает опыт поэзии, слышит глубину слова, которое открывает свою горькую генетику поэту раньше, чем другим своим детям. Вот отчего в шестнадцать лет в его дневнике является такая мучительная запись: “…Вторжение поэзии в любую жизнь — есть трагедия человека. Поэт говорит не так, как говорит человек — и со временем это начинает определенным образом направлять его мысли. В конце концов, поэзия находится там, где человека нет. Трагедия человека состоит в недосягаемости этого — там; трагедия же поэта заключается в невозвратности оттуда”. В восемнадцать лет об этом скажется в стихах: “Я оттуда. Тот мир — он не так удивителен,/ Как, им пользуясь, может, подумали вы…”
И все-таки он удивителен — этот голос “оттуда”, удивителен и прекрасен, потому что он и нас на мгновение делает крылатыми, как этот все летящий над русской землей мальчик.
Илья ТЮРИН
(1980–1999)
/ Москва /
“…Оставьте росчерк и — оставьте Свет,
но не гасите света”
Илья Тюрин, “Письмо”,
10 мая 1996 года
“Я пришел со стихами…” — так начинается одно из стихотворений 19-летнего московского поэта и философа Ильи Тюрина (1980 –1999). Знакомясь с тем, что оставил этот талантливый юноша после трагической гибели в августе 1999 года, начинаешь понимать: писать стихи и было его призванием на Земле.
Илья Тюрин прожил краткую, но и внешне, и внутренне огромную жизнь. Коренной москвич, он учился в лицее при Российском государственном гуманитарном университете (РГГУ), был неформальным лидером и бас-гитаристом музыкального ансамбля “Пожарный Кран”. После окончания лицея резко и решительно изменил профессиональную участь: работал в НИИ им. Склифосовского, поступил на педиатрическое отделение Российского государственного медицинского университета (РГМУ)… Ему было недостаточно того, что “болезный дух врачует песнопенье”, — он, милостью Божьей поэт, хотел врачевать людей и реально.
И в то же время — более сотни стихотворений, десятки эссе и статей, среди которых статья “Русский характер”, которую можно читать сегодня как завещание мальчика взрослым и которая потрясает исторической трезвостью, сострадательной одухотворенностью, зрелостью социального прогноза. А еще драматические сцены “Шекспир”, дневники, записные книжки, песни, рисунки… Литературное и художественное наследие, которое вместила бы значительно более долгая по протяженности жизнь, а здесь на всё — три-четыре последних года!
“Он, словно предполагая экстремальность отпущенного срока, сжал свое личное время, как часовщик — пружину”, — писала об Илье поэт Татьяна Бек, знавшая его еще “пятнадцатилетним капитаном”. А писатель Владимир Крупин, познакомившийся с ним только по вышедшим после гибели автора книгам “Письмо” и “Погружение”, отметил еще одну тайную связь Ильи с быстротекущим и неуловимым временем: “Илья гораздо моложе меня по возрасту, но он старше — во времени”. Юрий Кублановский в предисловии к публикации записных книжек Ильи в “Новом мире” (№12–2001) выделяет и ярко проявившуюся в столь молодом возрасте гражданскую позицию Ильи: судьба Отечества была ему отнюдь небезынтересна. Об этом свидетельствуют его статьи, написанные буквально за недели до гибели: “Письмо А.И.Солженицыну”, “Видеопиратам — бой. По дешевой цене”, “Их дело правое. Кто победит?”, “Русский характер”.
В 2000 году были учреждены Фонд памяти Ильи Тюрина и ежегодная литературная премия для поддержки молодых талантов — Илья-Премия. Она объединила вокруг себя более двухсот поэтов, эссеистов, драматургов России, Беларуси, Украины. Их работы, а также творчество известных деятелей культуры представлены в ежегодном альманахе “Илья”, ставшем за эти годы заметным литературным явлением. С 2004 года в Москве и Пушкинских Горах (Псковская область) проходит фестиваль памяти Ильи Тюрина “Август”.
Письмо
Оставьте все. Оставьте все, что есть:За нами, в нас, над нами, перед нами.
Оставьте все: как музыку, как месть
Жестокого стекла оконной раме.
Оставьте все. Оставьте прежде свет —
Во всех его телах: в свечах, и возле
Свечей, и возле тех, которых нет,
Но — надо полагать, что будут после.
Оставьте все. Оставьте день — для глаз,
Его конец — для губ, сказавших “Amen”.
Оставьте ночь: она запомнит вас,
Забыв себя, заполненную вами.
И все останется. И лишь часы,
Спеша вперед, зашепчут: Альфа, Бета…
…Омега. Все. Оставьте росчерк — и
Оставьте Свет. Но не гасите света.
10.05.96
Осень
Я не думал дожить до тебя — так и стало, не дожил.
Если что-то выводит рука, в том вины ни ее, ни моей
Ни на грош: только долг. Я мучительно помню и должен
Все — своей же душе. Все, что сказано было при ней.
Поворот, поворот. Пахнет свет? Или улица тоже —
И слегка молода, и настолько в обрез коротка,
Что при первой возможности рвется на запахи, точно
Пес — во тьму с поводка.
Мостовая и ночь — как набор существительных в речи,
Скачут: младшая бросит — другая, спеша, подберет,
Устремляясь обратно все больше на ощупь, все реже,
Чем трамваи вперед.
Пятница, 13.09.96
Откровение
Для второго пришествия день
Не настал и, боюсь, не настанет,
Ибо если ума не достанет
У богов — то займут у людей
И отсрочат прибытие. Дом
Слишком стар, чтобы вынести гостя.
Дело вовсе не в старческой злости
И не в злости наследника: в том,
Что излишний, как только войдет,
Будет смешан с другими в прихожей.
Стариковское зренье похоже
На обойный рисунок, и ждет
Лишь момента, чтоб дернуть за шнур,
Выключающий люстру. Кто б ни был
Ты, сулящий убыток и прибыль —
Ты, отчаявшись, выйдешь понур:
Не замечен, не узнан, не принят,
Не обласкан и им не отринут —
Ты уйдешь. Этот путь на сей раз
Не отыщет евангельских фраз.
17.01.97
* * *
В дурном углу, под лампой золотой
Я чту слепое дело санитара,
И легкий бег арбы моей пустой
Везде встречает плачем стеклотара.
Живая даль, грядущее мое —
Приблизилось: дворы, подвал, палата.
Всеведенье и нижнее белье
Взамен души глядят из-под халата.
Тут всюду свет; и я уже вперед
Гляжу зрачком литровой горловины;
И лишний звук смывает в толщу вод,
Пока строка дойдет до половины.
Я счастлив, что нащупал дно ногой,
Где твердо им, где все они сохранны.
Я возвращусь, гоним судьбой другой —
Как пузырек под моечные краны.
11–13.08.97
Финал
Семнадцать лет, как черная пластинка,
Я пред толпой кружился и звучал,
Но, вышедши живым из поединка,
Давно стихами рук не отягчал.
Мне дороги они как поле боя.
Теперь другие дни: в моем бору
Я за простой топор отдам любое
Из слов, что не подвластны топору.
Подняв десницу, я готов сейчас же
Отречься от гусиного пера.
И больше не марать бумагу в саже,
Которая была ко мне добра.
Я здесь один: никто не может слышать,
Как я скажу проклятому нутру,
Что выберу ему среди излишеств
Покрасочней застольную игру.
17.02.98