Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2006
Фольклорный анабазис Ланьки Иконникова
Роман
Названия организаций, предприятий, имена героев этой книги вымышлены. Любое сходство с именами реальных людей случайно.
В книге использованы стихи народных поэтов Северного Причерноморья С.Зельцера, В.Ефимова, В.Еременко, М.Табачникова.
“Не ищи приключений на свою голову,
они тебя сами найдут”.
Мудрость народная
ПРЫЖОК В НЕИЗВЕСТНОЕ
Через два года после разгрома свечегасов в гражданской войне, инженер Иконников смотрел в гладкое, без единого прыщика, лицо юной ткачихи Тамары, но представлял себе её голое тело. В голове инженера, обычно загруженной технической информацией, прыгали и веселились мысли совершенно иного характера. “Ты только представь себе, Иконников!” — думал инженер, и в его воображении возникал пуп в центре смуглого девичьего живота. “Ведь я ещё крепкий мужик. Прижмусь, обязательно прижмусь!” — обещал себе инженер.
— Ткачихи! — обращался Иконников к работницам суконной мануфактуры в пригороде Аркадии, рабочем поселке Маломёд. — Проект реконструкции производства завершён! Труду на развалинах приходит конец. В новых цехах не будет пыли и грязи. Там вы снимете намордники с ваших прекрасных лиц!
— Не намордники, а респираторы, — поправил инженера директор мануфактуры, лилипут с глазами телёнка. Весёлые ткачихи глядели на инженера, разинув рты.
Иконников познакомился с Тамарой на следующий день после прибытия в Маломёд, считавшийся в Трёхгорке посёлком невест. Почти всех мужчин из Маломёда убили на войне, любой, даже немолодой жених был у ткачих на вес золота.
В обязанности инженера Иконникова входило руководство группой экспертов и проектировщиков, прибывших в Маломёд по контракту для восстановления технических объектов, пострадавших во время войны.
Тамара была почти на двадцать лет моложе Иконникова, кавалера в возрасте последней гормональной весны, наступающей на пятом десятке. Проводив Тамару в общежитие после “вечерней прогулки”, инженер возвращался в гостиничный номер обессиленным, но не сдавался — на следующий день он снова приглашал юную ткачиху “на прогулку” в парк Победы, а через месяц подписался под своими отношениями с работницей в отделе регистраций гражданского состояния посёлка Маломёд.
Специалисты-проектировщики и эксперты завершали работу. Как только проект реконструкции мануфактуры был готов, инженер взял отпуск, и молодожёны уехали к деду Тамары, проживавшему на отдалённом хуторе для солдат-инвалидов.
Медовый месяц пришёлся на пору бабьего лета. В воздухе летала паутина, пахло сеном. Земля казалась золотой от солнечных лучей. Тамара поила инженера парным молоком и вишнёвой наливкой, пила сама, облизывая губы. В губы ткачиху целовал влюблённый муж. Он был счастлив, шутил, дурачился, гулял по хутору в белых штанах, соломенной шляпе и сандалиях, насвистывая мелодии из оперетт. На непривычно одетого инженера то и дело огрызались расплодившиеся во время войны голодные и нервные собаки.
Инженер имел круглый эксцентрический животик, входивший в противоречие с его высоким ростом и худощавой фигурой. От его взгляда оставалось впечатление бесконечной математической гармонии, граничащей с бесцветностью.
Как только спускались сумерки, молодой муж возгорался праведной супружеской страстью.
— Дорогая моя, ты пахнешь любовью, — шептал он на ушко жене, подкарауливая молодую то в саду, то на сеновале, и через минуту оттуда доносились сладостные стоны. Тамарин дед, маявшийся в лунные ночи бессонницей, сидел во дворе на колоде. Завистливо ругаясь, он раскуривал газетного лебедя с табачным листом крупного нареза.
Инженер Иконников был первоклассным специалистом. Его проекты отличались неизменной оригинальностью решений, оставаясь при этом технически легко осуществимыми. Так и сказал коллегам Спартак Поликарпович Редька, шеф инженера Иконникова, директор треста промышленного и гражданского строительства: “Инженер Иконников это человек, фантазирующий с пользой для производства”. Спартак Поликарпович часто советовался с инженером и высоко ценил его мнение. После свадьбы и возвращения из отпуска Иконников был назначен старшим группы инженеров-строителей, отправлявшихся для проведения экспертизы на берега реки По, где предполагалось возвести гидроэлектростанцию.
Тамара собрала мужа в дорогу, ей нравилось быть заботливой женой. Перед отбытием мужа она “заштуковала” его любимый пиджак. Тамара старалась, и заплат совсем не было видно, тем более что находились они на локтях. В дорожный саквояж мужа Тамара положила бутерброды, отдельно — соль в спичечном коробке. Инженер был подагриком, но вопреки советам докторов всегда пересаливал. В карман пиджака Тамара сунула свежий номер журнала “Костёр” и на прощанье обняла и поцеловала любимого мужа.
На другой день после назначения, Иконников прибыл на место проведения экспертизы. Не успев распаковать чемоданы, толком не осмотрев те участки реки, где она наиболее стремительна и полноводна, инженер получил телеграмму от Спартака Поликарповича с директивой: “Срочно возвращайся в трест. Редька”.
Встанькин, секретарь Спартака Поликарповича, был предупреждён о возвращении Иконникова, и провёл его сквозь очередь посетителей, напряжённо дожидавшихся аудиенции в редькиной приёмной, в кабинет, напоминавший пустой сигарный ящик огромных размеров. В кабинете, обшитом колониальным кедром, пахло табаком: Редька был заядлым курильщиком. На заваленном бумагами столе помещались арифмометр, настольная лампа с плоским абажуром модели “Директор”, никелированный перекидной календарь, никелированное пресс-папье, никелированный пюпитр для газет и бюстик генерал-капитана Покорного с болезненно-сосредоточенным взглядом в будущее; хрустальная пепельница, в ней пачка сортового табака и вишнёвая трубка. Рядом с письменным прибором были расставлены телефоны. Один из них, высокий, массивный, белый — прямая связь со смотрящим генерал-капитаном Покорным, стоял в стороне от других. У этого породистого, как бульдог, телефона не было диска с цифрами, а трубка была особенно крупная.
Спартак Поликарпович сказал: “А-а-а!”, встал из-за стола, поприветствовал инженера, и, взяв его локоть в охапку, повелительно, точно коня под уздцы, увлек к стене, завешанной картами, планами и графиками. Инженер всё ещё недоумевал: “Что стряслось? Зачем меня отозвали?”
Спартак Поликарпович был торжественно-серьёзен.
— Иконников, — сказал он, — коллеги и лично сам, — Редька виновато посмотрел на портрет смотрящего генерал-капитана Мафусаила Покорного в натуральную величину, царивший над всеми другими предметами в кабинете, — направляют тебя в соседний с нами город-государство Колонию с важным поручением. Наши конкуренты пытаются сейчас получить подряд на сооружение первой в регионе фабрики искусственных сердец. Если им это удастся, нашему тресту грозит банкротство. Вопрос о размещении заказа будет рассматриваться завтра утром на заседании Колониальной строительной комиссии. Твоя задача — попасть в Колонию, представить наш проект и получить заказ, во что бы это ни стало.
Редька строго посмотрел в глаза инженеру:
— С парашютом когда-нибудь прыгал?
— Не доводилось, — сказал инженер, почувствовав лёгкую дрожь в коленях.
— Ничего, тебя проинструктируют. Отправляйся сейчас же. Вот бумаги, — Спартак Поликарпович передал инженеру чемоданчик с опломбированными замками.
Иконникова отвезли на лётное поле в персональном лимузине Спартака Поликарповича. У дирижабля инженера встретил инструктор в пилотке и лётном комбинезоне. Техперсонал выводил на боках летательного аппарата его название: “Баклан”.
— Пилот-миллионер, — представился инструктор, имею налёт более миллиона воздухо-часов!
“Слишком много для такого сопляка”, — подумал Иконников, пожав руку инструктора.
Вместе они вошли в гондолу. Дирижабль тяжело поднялся в воздух. Пилот-миллионер сидел рядом с инженером, перекатывая во рту анисовый леденец.
Помолчали. Иконников с тревогой посмотрел на рюкзак с парашютом, который сейчас прикрепят ему на спину. От гула двигателей инженеру стало как-то нехорошо. Его тошнило, он чувствовал себя беззащитным во чреве летательного аппарата. Дирижабль только молекула в бескрайней небесной сфере. Здесь ничего не значил даже пистолет инструктора.
Инструктор заговорил первым:
— С парашютом когда-нибудь прыгали?
— Нет, — улыбнулся инженер, — никогда!
— Значит, будем учиться. Надевайте, — приказал он, протягивая инженеру парашютный рюкзак.
Инструктор объяснил, как пользоваться парашютом и заставил инженера повторить урок.
— Хорошо, — сказал инструктор, выслушав ответ.
Иконников сел на скамью возле иллюминатора, но расслабиться мешал парашют за спиной. Только сейчас инженер осознал всю опасность командировки: город-государство Колония был местом, откуда мало кто возвращался живым.
— Долго ещё лететь? — спросил инженер.
— Через пару минут будем в нужном квадрате. Хотите? — инструктор протянул инженеру жестянку с анисовыми леденцами, — я всегда сосу перед вылетом. Успокаивает.
— Благодарю, — отказался инженер.
— Главное — сделать первый шаг в воздух, а там уже не страшно будет.
— Скажите, а как быть с чемоданом? — поинтересовался инженер.
— Чемодан придётся держать в руках. Пока вы будете лететь, он послужит стабилизатором тела в воздухе.
“Идиот, — подумал инженер, — падая с такой высоты и при такой скорости, чемодан будет только мешать. Неужели он этого не понимает? Ах, армия, ах, школа жизни”.
Инструктор развернул на коленях план-карту местности.
— Примерно здесь вы приземлитесь. Не теряйте времени и сразу же начинайте движение к Индустриальному проспекту, это в центре Колонии. Утром вы должны быть на заседании Колониальной строительной комиссии.
Иконников попросил у инструктора лист бумаги — написать пару слов жене.
— Не волнуйтесь, — сказал инструктор, — обязательно передам.
Инженер встал, проверил на себе парашют, и подошёл к открытому люку гондолы. Снаружи было темно и холодно.
Прозвучала команда: “Приготовиться!” Инженер зажмурился. Пинком под зад инструктор отправил его в свободный полёт.
— Дай тебе Бог счастья, сынок, — весело сказал инструктор, глядя на кувыркавшегося в небе инженера, — одной науки тебе будет мало!
НАУКА И ЖИЗНЬ
Автор монографии “Легенды и мифы современной Трёхгорки”, ставшей бестселлером, профессор Столбургского государственного университета Аристотель Кадзула вызвал к себе на кафедру студента Ланьку Иконникова, чтобы поговорить с ним о предстоящей фольклорной практике.
Лазарь Иконников, по кличке “Несчастье”, был известен тем, что не выдержал ни в одном из трех университетов, где успел поучиться, больше одного семестра. Он имел нехорошую привычку завязывать споры с профессурой по любому, самому ничтожному научному поводу. Будучи не в силах отстоять свою точку зрения, побеждённый в спорах Ланька, покидал учебное заведение под улюлюканье однокашников, смешки девиц и недовольное сопение учёных мужей. Товарищи по учёбе считали Ланьку дураком, причём таким, которого сатана не возьмёт даже в ад, ясно себе представляя, какие убытки понесёт эта солидная организация с появлением в ней такого клиента. Мнение преподавателей Столбургского университета по поводу умственных способностей Иконникова разделилось: одни считали его идиотом, другие — будущим светилом науки.
Профессор Кадзула, читавший в Столбургском университете курс этнографии, был тёртым калачом. Учуяв Ланькину дурь, он подумал о том, что Бог, если он только имел перед началом творения замысел и чертёж первого человека, наверняка представлял его себе тем, что в человеческой среде именуется званием дурака, и глупо было бы не воспользоваться этим даром в благородных научных целях.
Предстоящая студентам-этнографам летняя фольклорная практика стала бы замечательным поводом, чтобы эффективно использовать Ланькину тягу к знаниям. Аристотель Кадзула на своём веку перевидел множество студентов со странностями. И если других преподавателей это пугало, как глупость пугает человека мудрого, то Кадзула имел собственный прагматический подход к таким людям. На заре своей научной карьеры профессор написал книгу под названием “Образ дурака в народном фольклоре Трёхгорки” и теперь рекомендовал её студентам в качестве учебного пособия. В книге он отстаивал мысль о том, что каждый народ культивирует свой собственный тип дурака. Трёхгорский дурак считался не столько идиотом, сколько человеком сложным и неоднозначным.
Готовясь к экзаменам, Ланька старательно проштудировал кадзулину монографию и узнал, что, по мнению профессора, дурак это особая разновидность святого. Но дурак творит свои дурацкие чудеса непреднамеренно. Он сам и есть чудо, чудо человеческой личности. Дурак, в отличие от святого, не видит разницы между добром и злом. Но если посмотреть в глубь предмета, станет ясно: любой дурак — человек неординарный, выделяющийся из общей людской массы.
Неординарность Ланьки Иконникова имела для него самого тяжёлые последствия: проваленные экзамены, вечное безденежье, отсутствие крыши над головой и насмешки приятелей. Положение осложнялось тем, что Ланька был сиротой и в большой жизни мог рассчитывать исключительно на собственные, невеликие силы. Обедая в студенческой плюшечной “Румяный бок”, Ланька молча ёжился под ядовитыми взглядами университетских красавиц. Размышляя о себе, он приходил к неутешительным выводам. Его жизнь, на данном этапе, находилась в достойном смеха состоянии. Кадзула провалил его на экзамене, и лето придётся провести за учебниками в ожидании переэкзаменовки. От неудач он совсем потерял вкус к жизни. Иногда, в масляном смраде плюшечной “Румяный бок” перед ним возникал призрак госпожи Репутации из старых сказок. Глядя на жующего Ланьку, она цокала языком и укоризненно качала головой. Удивлённый Ланька переставал жевать и открывал рот, что вызывало дружный смех сотоварищей по учёбе. Выражаясь режиссёрским языком, его жизнь напоминала комедию положений нормального человека в ненормальном, вывихнутом войной наизнанку обществе. Ланька тяжело вздыхал, ему давно хотелось послать к чёрту весь этот академический мир. Он не делал этого, дав себе обещание кончить учёбу и получить диплом. Ланька откровенно не понимал: если человек создан по образу и подобию Бога, то может ли он быть дурнем? Напрягая все извилины, он старался понять, почему человеку, действительно стремящемуся к знаниям, так часто ставят плохие оценки. Однокашники объясняли это тем, что Ланька слишком серьезно относится к учёбе. А Ланьке нравилось учиться! Иногда он даже позволял себе помечтать о каком-нибудь научном подвиге. Когда Ланька мечтал, его рот сам собой открывался, и кто-нибудь из приятелей подходил к Иконникову, чтобы закрыть его. “Дурень думкой богатеет”, — говорили приятели, глядя на мечтающего однокашника.
“Что они понимают, — думал Ланька, — дурак это гений для себя”. Нет ничего увлекательнее на свете, чем мир, обозреваемый глазами дурака. Вдруг он представляет ярмарку в небе, где торгуют калачами и сладостями. Видит там разноцветных коров, несущих огромные расписные яйца. Из яиц тут же вылупляются куры с выменем. Кур можно доить и получать птичье молоко. Он видит, как в небо по верёвочным лестницам поднимаются люди. Они поднимаются за птичьим молоком. Сверху за любителями деликатесов наблюдают пьяные и весёлые ангелы. Один из них говорит Ланьке: “Ещё раз тебе повторяю, закрой рот, дурень!”. Ярмарка тут же исчезает. Перед Ланькой возникает кто-нибудь из его однокашников. Однокашник говорит:
— Ланька, смотри, вот дохлая чайка!
— Где? — удивляется Иконников и поднимает глаза к небу.
Вокруг хохот. Ланька даёт обидчику в морду.
В наши дни, когда ничто не живёт больше двух минут, и кажется, что мать-земля раскалывается под стопами взбесившегося человечества, Ланькина дурость была фактором завидного постоянства — за ней стояло его доброе сердце. Сам профессор Кадзула как-то заметил в разговоре с коллегами: “Иконников? Да это же настоящий характер. Я бы даже сказал архетип. Вечная наивность, заключенная в огромном человеческом теле”.
По поводу Ланькиного высокого роста профессора шутили: “Высокий до неба и дурной как треба”. Глядя на Ланькину беспечность, мэтр Кадзула даже где-то завидовал ему. Сейчас, в ожидании Ланьки, профессор размышлял о том, как лучше предложить ему отправиться на фольклорную практику в закрытый город-государство Колонию, где, как утверждают краеведы, сохранились и передаются из поколения в поколение уникальные фольклорные памятники. Колония была опасным местом, не каждый согласился бы отправиться туда добровольно.
Размышления мэтра Кадзулы прервал негромкий стук в дверь. Дверь скрипнула, и в кабинет заглянул высокий, как каланча, молодой человек с потёртым кожаным портфелем в руках.
— Входите, Иконников, — сказал профессор.
Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Ланька думал о том, за что профессор засыпал его на экзамене. Кадзула старался угадать, в каком настроении пребывает человек, которого нужно уговорить отправиться в рискованное путешествие.
— Что же вы стоите? — удивленно сказал профессор, — присаживайтесь, — и ладонью указал на старинный стул с высокой спинкой, стоящий посреди кабинета.
Ланька поблагодарил мэтра, сел, и с напускным уважением посмотрел на Кадзулу. Аристотель встал из-за стола и медленно подошёл к Ланьке:
— Теперь мы можем говорить на равных, — пошутил профессор, очевидно имея в виду то, что рост сидящего на стуле Ланьки Иконникова равнялся росту Аристотеля Кадзулы, стоящего напротив.
— Прежде, чем начать разговор, мне бы хотелось узнать, кто ваши родители, — сказал профессор, и чуть отойдя, оперся задом о край стола, скрестив на груди руки.
В этот момент он ещё раз усомнился в том, что перед ним на стуле с высокой спинкой сидит идиот.
“Человеку отведено ровно столько ума, сколько ему нужно, чтобы идти путём собственной судьбы, — Кадзула вспомнил народную мудрость. — У настоящих дурней никогда не бывает таких смышленых глаз. Видимо, он понимает гораздо больше того, о чём говорит!”
Ланька подумал о том, что лица учёных регионального масштаба чем-то неуловимым похожи друг на друга. Лицо учёного человека напоминает, как правило, турнепс, или, в лучшем случае, грушу. Голова профессора Кадзулы с острым, как птичий клюв, носом и седой бородкой, напоминала голову дятла-супоеда, вымершей в ледниковый период птицы, обитавшей в пещерах совместно с первобытным человеком, и питавшейся мозгом из костей, остававшихся после обеда в стаде троглодитов. Изображение дятла-супоеда Ланька видел в одной из пещер, где обитали первобытные люди. Он был там с экскурсией.
— Ну, так чей же вы сын? — еще раз спросил профессор Кадзула.
— Не знаю. Как говорят педагоги, ребёнок у нас принадлежит обществу, а не своим родителям. Я сирота, подкидыш. Меня в капусте нашли, — пошутил Ланька.
Профессор подошёл к вмонтированному в стену кабинета сейфу, открыл его, и вынул оттуда письмо в старом, потертом конверте.
— Ознакомьтесь, — предложил он, протягивая конверт Ланьке.
Ланька, не спеша, вынул письмо из конверта и с опаской посмотрел на клочок второсортной бумаги, исписанный выцветшими чернильными каракулями.
“Дорогая и любимая Тамарочка! Я снова в командировке. Надолго ли? Не знаю. Сейчас лечу в дирижабле к месту назначения. Все время думаю о нашем малыше. Если родится парень, назови его Ланькой. Береги себя, принимай витамины. О деньгах не беспокойся. Мою зарплату ты сможешь получать в бухгалтерии. Кассиршу я предупредил, она будет выдавать деньги без доверенности. Целую и обнимаю тебя, дорогая моя жена. Твой верный муж, инженер Иконников”.
— Что это такое? — удивлённо спросил Ланька.
— Это последнее письмо вашего отца. Он отправил его вашей матери по дороге в командировку, из которой не вернулся. Инженер Иконников погиб в Колонии при исполнении служебного долга.
— Ерунда, — сказал Ланька, — у меня никогда не было отца, потому что у моей матери никогда не было мужа. Меня подобрал в Столбурге на улице солдат-инвалид Кошкин. Я был завёрнут в старое одеяло. В свёртке лежала записка: “Ребёнок ничей. Забирай, если кому нужно”. И подпись: “Т.И. Девушка с характером”. Вот и всё.
— Но ведь ваша фамилия Иконников?
— Иконников, — подтвердил Ланька.
— “Т.И.” — не что иное, как инициалы Тамары Иконниковой, жены погибшего инженера Иконникова, вашего отца.
— Ну и что, — возразил Ланька. — Это совпадение. Мне и Кошкин рассказывал. У них на фронте тоже был один генерал по фамилии Иконников. Просто фамилия распространённая.
— Да не в фамилии дело, — раздраженно сказал профессор Кадзула, вынул из сейфа фотографию и протянул её Ланьке. На фотографии жених в смокинге и лаковых ботинках, по виду старше невесты, обнимал за талию счастливую новобрачную с букетиком цветов в руках.
— Вы посмотрите, — нервно сказал Кадзула, — у вас же с этим человеком, ну просто-таки, одно лицо! Вы — точная копия своего отца, инженера-героя Иконникова. Вот, — профессор перевернул фотографию и постучал ногтем по обратной стороне, — и дата, и подпись: “Супруги Иконниковы в день бракосочетания”.
Ланька тупо молчал, глядя то на профессора, то на фотографию.
— Хорошо. Если вы не верите мне, обратимся к официальным источникам, — Кадзула потянулся к “Энциклопедии героев Трёхгорки”, сняв её с полки, открыл страницу со статьёй о подвиге инженера-героя Иконникова и его фотографией.
Ланька заглянул в энциклопедию и обомлел. С фотографии перед статьёй на него смотрел если не он сам, то, во всяком случае, его точная копия. Даже трещинки на губах были похожи…
Только сейчас он подумал о том, что это не просто совпадение.
Энциклопедия, фотография, трещинки на губах, — всё говорило в пользу того, что Ланька на самом деле сын инженера-героя Иконникова, выдающегося инженера-проектировщика, известного на весь регион. Под руководством инженера было сооружено и восстановлено после войны множество объектов производственного и культурного назначения.
— А моя мать? — дрогнувшим от волнения голосом спросил Ланька. — Где она? Что с ней?
— Хотел бы я знать, — сочувственно вздохнул профессор Кадзула.
Ланька встал и подошёл к раскрытому окну профессорского кабинета. Занятия кончились, университетский двор опустел. На одной из скамеек стоял кем-то позабытый рюкзак. Из переполненной урны, рядом со скамейкой, вывалился смятый пластиковый стаканчик.
Заметив, что Ланька понемногу приходит в себя, Кадзула решил, что наступил благоприятный момент, когда можно объявить для чего же, собственно, он пригласил его к себе в кабинет. Но в эту самую минуту в ящике письменного стола профессора Кадзулы заиграл мотив старинной пиратской песни: “Тули-фрули-ол-рули”.
— Это что? — спросил Ланька.
— Это телефон, — сказал профессор.
Кадзула отпер ящик письменного стола и вынул оттуда беспроволочный наладонный телефон.
— Один телефон для вас, другой, точно такой же, для меня. И, пожалуйста, не отказывайтесь. Вам предстоит пройти фольклорную практику в тех самых местах, где погиб ваш отец. Колония это чудо-край. Город Колония просто лопается от фольклорного материала. Люди там до сих пор живут по законам сказки. Для настоящего ученого, мечтающего об открытиях, славе, гонорарах, этот город просто подарок судьбы. Попасть в Колонию, совершить героический фольклорный анабазис и вернуться домой с победой. Что может быть желаннее для молодого исследователя. А при помощи вот этого телефона я надеюсь услышать все, что вам расскажут колонисты. Даже записывать не нужно будет, только спрашивать. Вот и всё, что от вас требуется, да ещё внимательно слушать, что говорят. Может быть, вам особенно повезёт, и вы раздобудете текст “Общественного договора”. После войны оригинальный текст этого бесценного фольклорного памятника попал в реестр вещей-сирот, пропавших без вести. Все, конечно, знают, что пропáсть бесследно он не мог, но где он — никто кроме колонистов точно не знает. Я вам посоветовал бы внимательно слушать местных аборигенов и никогда их не перебивать, они этого страшно не любят, даже если то, о чём они говорят, кажется невероятным. Наше время, Иконников, одно из самых загадочных в истории. Почему? Да потому, что когда старые мифы меняют на новые, появляется слишком много обмана. Обман, сливаясь с правдой, образует фольклор. Короче…
Ученые коллеги характеризовали профессора Кадзулу как “большого любителя заварить кашу”. Из-за его начинаний Столбургский университет уже не раз стоял на грани банкротства. От суда и следствия профессора уберегали врачи-психиатры. В самый опасный момент Кадзула ложился в клинику и выходил оттуда со справкой о невменяемости. Пребывание в психиатрической клинике навело Кадзулу на ряд новаторских мыслей по проблеме образа дурака в фольклорных памятниках региона, которую он разрабатывал последние лет пятьдесят. “Дурак, — говорил профессор, — это человек, не обладающий всей полнотой информации о том, что с ним происходит”. В отличие от основного вопроса философии: “Что было раньше, курица или яйцо?”, ответ на который был хорошо известен даже кухарке профессора (она говорила: “Не спрашивай, а кушай”), основной вопрос истории, по мнению профессора, можно было сформулировать так: “Кому же, всё-таки, в дураках оставаться?”
Ланька знал о том, что Кадзула пользуется в университете репутацией шарлатана, но с отказом не спешил.
Цели и задачи фольклорной практики Кадзула сформулировал так:
— Главное для нас — выяснить, опираясь на фольклорный материал, разумеется, правы ли свечегасы, разработавшие теорию одичания человека в условиях цивилизации, его деградации и перерождения в монаду, в простую единицу самосохранения и воспроизводства, близкую по своей общественной организации к животному.
— Я писал курсовую на эту тему, на материале Столбурга, — сказал Ланька.
— Помню, — сказал профессор, — курсовая, на мой взгляд, была сыровата. Столбург не материал для такой темы, а вот Колония — совсем другое дело. Ах, да что я уговариваю! Вас, наверное, интересует финансовая сторона проекта? Как говорили в старину: “Мужчина без денег, что волк без зубов”, — хихикнул профессор.
Ланька скромно промолчал, мысленно переиначивая пословицу о мужчине и деньгах. Правильнее было бы говорить: “Мужчина тот, кто при деньгах, а тот, кто без денег, просто самец”.
— Говорят, в Колонию проще всего попасть с проводником. Деньги на проводника найдутся? — спросил профессор. “Какая наглость, — подумал Ланька, — заставлять человека лезть на рожон, да ещё за свой собственный счёт”.
Ланька сунул руки в пустые карманы и красноречиво вывернул их наружу:
— Только личные сбережения, очень скромные. Я подрабатываю в свободное от учёбы время.
— Как говорят, если хочешь совершить чудо — посоветуйся с нужными людьми, — подсказал профессор. — О деньгах не беспокойтесь. У нашего проекта крепкая материальная база. Кадзула протянул Ланьке чек и добавил:
— В случае успешного завершения экспедиции, учёный совет планирует выпуск книги. С телевидением тоже есть предварительная договоренность, на учебном канале даже грозились передачу сделать.
Ланька все ещё сомневался. Несмотря на молодость, он зарёкся не верить чужим обещаниям.
Теряя терпение, Кадзула забегал по кабинету как ужаленный:
— Да поймите вы, наконец! В фольклор нужно уходить, как в путешествие.
“Путешествие в глупь веков”, — с насмешкой подумал Иконников.
— Скажите, профессор, а за что вы засыпали меня на экзамене?
— Ну, мелочи! — воскликнул Кадзула. — Об этом даже не вспоминайте, считайте диплом уже у вас в кармане.
— Говорят, в прошлом году из колонии не вернулся аспирант с кафедры этнографии?
— Это правда, — сказал профессор.
— И еще. Простите, что задаю такой вопрос, но, говорят, вы сами когда-то пытались пробраться в Колонию под видом пилигрима-лимитчика.
— И это правда, — сказал профессор. — Об этом даже роман написали. Автор, какой-то безумный фонарщик, нафантазировал там, будто я умер от истощения у самых ворот Колонии, так и не проникнув в город. Но, как видите, я жив и здоров, — профессор улыбнулся, показывая вставные передние зубы. — Уверен, вы справитесь с задачей. Мы с коллегами долго выбирали среди нескольких кандидатов. Большинство высказалось в вашу пользу. Нам кажется, вы будете в состоянии отделить овец от козлищ.
— В каком смысле? — не понял Ланька.
— В смысле фольклорную аллегорию действительно имевших место исторических событий от чистого вымысла. Это для фольклориста главное.
Кадзула замолчал. “Неужели не согласится? — подумал он. — Я читал его досье. Он уже голодал и жил на улице”.
— Хорошо, — сказал Иконников, — я согласен.
Профессор с улыбкой пожал Ланьке руку и с восхищением подумал: “Дурак! На таких дураках наука и держится”.
ТРЁХГОРКА. КРАЕВЕДЧЕСКИЙ ОЧЕРК
Из-за бесконечных гражданских войн жители соседних регионов называют Трёхгорку “военно-чемоданной цивилизацией”. Несмотря на то, что это чистая правда, граждане Трёхгорки обожают свой край. Если вы иностранец и плохо знакомы с историей региона, то напомним: очередная гражданская война между свечегасами и фонарщиками, сторонниками распространения света, кончилась, как всегда, победой сил прогресса.
Затем начался восстановительный период, так называемая “эпоха Возрождения”. В трудные послевоенные времена, возрождающая родной край публика, не желает радоваться исключительно новостям о трудовых победах. Листая прессу, или набираясь ума у телевизора, рядовой житель региона, прежде всего, ищет сенсаций и ждет развлечений. В последние годы настоящие сенсации приходили в Трёхгорку только из Колонии.
До войны Колония была закрытым городом-государством, а после войны только формально считается открытой. Репортёры, аккредитованные в Колонии, находят там разные чудеса. Совсем недавно в столбургский зоопарк из Колонии доставили единственный в мире экземпляр сказочной птицы удачи. О ней писали в старинных хрониках путешественники, приходившие в Трёхгорку из далёких северных широт. Сказочная птица удачи считалась вымершей до самого последнего времени. Некоторые ученые даже считали её выдумкой иностранных гостей.
Орнитологи, получив в своё распоряжение единственный экземпляр этой редкой птицы, установили, что она является близкой родственницей обычного страуса, и так же как он не умеет летать, зато очень быстро бегает.
Птицу удачи обнаружили в лесах Колонии двое столбургских егерей, нелегально проникших туда в поисках новых охотничьих угодий. Эта птичка, проданная егерями в Институт орнитологии при Академии наук Столбурга, принесла ребятам по тридцать тысяч фартингов вознаграждения на нос и сделала легендарными среди коллег-охотников. На беду птице удачи её мясо почти не содержало холестерина, вредного для здоровья человека. Это и определило её дальнейшую судьбу. Сегодня замороженную тушку птицы удачи можно приобрести в любом продуктовом магазине. Тушка упакована в полиэтиленовый пакет с надписью “Приятного аппетита”.
Покинув университет, Ланька Иконников вышел на бульвар Пифагора и направился к трамвайной остановке. Ланька любил родной город. Здесь ему было хорошо и зимой, когда завывает вьюга, и ржавые ворота старых домов скрежещут и лязгают от ветра, и летом, когда над родным городом сияет солнце, и бомжи крадут вишни в садах за высокими заборами. На остановке он снова думал о папе-герое, которого никогда не видел, и о котором ничего не знал, да и знать не хотел, и критически рассматривал своё отражение в застекленном газетном стенде: недельная щетина на скулах, джинсы, свитер.
Под стеклом на стенде висел свежий номер “де Столбургер газетт” с призывом: “Человечище! Ты же не кто-нибудь, чтобы читать что-нибудь”. После разговора с профессором Кадзулой и проваленная сессия и даже отсутствие денег на трамвайный билет казались мелкой житейской чепухой. Ланька с удовольствием ощупал в кармане чек, выданный профессором Кадзулой.
Из-за безденежья Иконников вынужден был ишачить сборщиком пожертвований в студенческом комитете “Лиги защиты животных” при университете. Комитетчики закрепили за Ланькой больного и старого пони по кличке “Берта”. Берту списали из цирка по старости. Её дрессировщик г-н Папиросси, глядя на худой Бертин экстерьер, делавший её похожей на ослицу, любил говорить: “Пускай лошадь думает, у неё голова большая”.
Вечером, после занятий, Ланька одевал Берте на шею табличку с призывом не жалеть денег на нужды животных и выводил конячку на улицы города клянчить пожертвования на сооружение приютов для бездомных животных. Бормоча заклинания, чтобы лучше подавали, Ланька тряс огромной кружкой с медяками перед носом столбуржан и гостей города. Но подавали вяло, скорее, из жалости к Берте, хромой, сонной, облезлой, с натруженной холкой и слезливыми глазами, стоявшей рядом с Иконниковым, брезгливо изогнув губы.
Берту до сих пор не пустили на сосиски только по милости шефа университетских друзей животных Жоржа Небрата, запретившего сдавать на мясо принадлежащих “Лиге” старых, непригодных к работе лошадей. Похлопывая Берту по крупу, Жорж напевает: “Ты жива ещё моя старушка”.
Во владении “Лиги” широкая сеть собачьих закусочных и парикмахерских, несколько ветеринарных клиник, уличные раздаточные, где голодные коты и собаки могут получить миску благотворительного молока. Но главное достижение “Лиги” — открытие клубов грамотной случки, которыми Жорж гордится больше всего. Правда, наблюдатели заметили, что услугами этих заведений, в основном, пользуются владельцы домашних животных, исчезающие из дому под вполне безобидным предлогом. “Лига” располагает также кладбищем для домашних животных и мелкого рогатого скота, место на котором стоит столько же, сколько получает за год банковский служащий высшего разряда.
Защитники прав животных добились запрещения петушиных и собачьих боёв, травли медведей на арене старинного амфитеатра, возведенного свечегасами ещё в доледниковый период, когда гладиаторы сражались с голодными саблезубыми кошками. “Лига” ополчилась на некоторые блюда трёхгорской кухни. Первыми бойкоту подверглись так называемые “горячие собачки”, сосиски из мяса неопределенного происхождения, очень популярные в Трёхгорке. В результате успешно проведенной “Лигой” кампании по борьбе с бездомностью среди животных, им стали выдавать паспорта с фотографией и пропиской, а также делать прививки и вводить под кожу регистрационные микрочипы.
Рядом с защитниками прав животных, на расстоянии швырка камнем, собирают пожертвования их конкуренты из “Лиги защиты человека”, гремящие кружкой в пользу жертв войны, калек и бездомных. Чтобы донатор был щедрее, ребята из конкурирующей лиги рассказывают прохожим о своей полной невзгод жизни, демонстрируют изувеченные пытками тела, а на прощанье суют буклет “занимайтесь любовью, а не войной”, со страницами об изломанных человеческих судьбах, чередующихся рекламой стриптиз-клубов и ночных баров. Однако рядового столбуржанина, убитого сначала войной, а затем каторгой эпохи Возрождения, ни ночными барами со стриптизом, ни изломанными судьбами не пронять. Те, кто воевал, или потерял на войне близких, не хотят о ней вспоминать. Тем более их не интересуют ночные клубы с дамами лёгкого поведения. От бешеных темпов производства в эпоху Возрождения многие относятся к сексу как к повинности, наложенной на сынов человеческих матерью природой, чтобы заставить людей тратить последние силы в постели.
С заходом солнца над регионом проносится огненная колесница. Ещё один день погас. Патруль времени, крылатые кони-звери высекают копытами искры из облаков и скрываются за горизонтом. Сверху видно — Трёхгорка один большой дом с совместными радостями и ссорами, часто переходящими в войны.
Замордованная батькой-дележом, замученная матерью-историей, древняя Трёхгорка прекрасна. Ученые считают, что именно на стыке разных культур начинается их расцвет. Трёхгорка — классический пример культурного взаимообогащения. Опыт выживания в Трёхгорке уникален. Граждане этого маленького региона сумели достичь небывалых культурных высот, пребывая в первобытном, по своей сути, состоянии.
Если подняться на фуникулёре в сквер Ортуина Грация, разбитый на вершине Столовой горы, то слева от вас, на Бурговой горе, окажутся поросшие мхом старинные башни города Горенбурга, а справа — город Аркадия с белоснежными домиками на вершине одноимённой горы. В кратере между горами, где согласно преданию, в доисторические времена росло гигантское протодерево, из опавших листьев которого произошли горы, а из семян — племена, населяющие Трёхгорку, стальным блеском сабельного лезвия горит на солнце широкая лента реки По, с забранными в гранит берегами. В дельте реки, где водная лента распадается на множество рукавов и протоков, видны свайные домики рыбацкого посёлка со старинным названием Месопотамск. Здесь, как утверждают ученые, зародилась региональная цивилизация.
Легенды говорят о том, как получили имена города Трёхгорки. Столбург украл имя у Столовой горы ещё тогда, когда первые поселенцы облюбовали для жизни её плоскую, как стол вершину и обнесли её деревянным частоколом для защиты от обезьян-людоедов, промышлявших набегами на стоянки древнего человека. Об этом и о многом другом туристам рассказывают экскурсоводы, ведущие группы через сквер Ортуина Грация, украшенный скелетами доисторических тварей и каменными идолами древности.
Особенно многолюдно в сквере Ортуина Грация в полдень. Горожане и гости города, припечатав к глазам бинокли и подзорные трубы, направленные на восток, рассматривают колонны дворца горенбургского князя, отполированные взглядами нескольких поколений туристов. В полдень смена караула у дворца. На площади перед дворцом главы соседнего города-государства маршируют театрально разодетые солдатики. Публика обожает наблюдать за тем, как чётко они сменяют друг друга у ворот дворцового парка. Вместо эскадрона кавалеристов на белых лошадях к дворцу прибывает эскадрон на черных, символизируя смену дня и ночи. Завершает церемонию появление на балконе самого князя, однорукого героя войны в мундире, перетянутом орденскими лентами. Его длинные усы свисают с балкона. Князь вынимает из ножен саблю, даёт отмашку расчёту артиллеристов у старинного орудия. Орудие бьёт. Площадь заволакивает дымом. Зрители в соседних городах-государствах от восторга выпрыгивают из штанов.
Горенбург — единственное из государств региона, где до сих пор не запрещены публичные наказания граждан. Сразу же, вслед за сменой караула, наступает т.н. “минутка Фемиды”. Правда, настоящими экзекуциями, как это было при свечегасах в “пожароопасные периоды”, трудно назвать то, что здесь происходит. Скорее, это продолжение многовекового ритуала смены караула, каждое движение которого выверено матерью-историей. В наш век самократии и высокотехнологичной преступности тюрем не существует. Для исполнения наказаний осужденных выводят прямо на дворцовую площадь. Эти люди запятнали своё имя кражей, мошенничеством или разбоем. Свечегасы рубили ворам руки, чтобы нечем было воровать. Теперь, вместо этой жестокой, а главное, бесполезной меры, человека, совершившего, преступление помещают в специально разработанный пенитенциарный корсет, ограничивающий преступную активность тела осужденного. На спинке корсета расположен электронный календарь, показывающий количество дней, которые осужденный обязан провести в исправительной одежде. Есть и пожизненные носители корсетов. У таких вместо календаря на спине белое поле специального вкладыша. В календарях других корсетов дни разбиты на “завтрак”, “обед”, “ужин”. Сделано это для того, чтобы заключенный вел честный образ жизни и регулярно являлся к позорному столу при полицейском участке для получения пайки, которую он ни в одном другом месте получить не имеет права. Кормление преступника не полицейскими чинами по горенбургским законам карается помещением виновных в корсет такого же типа, в котором находился вор, “облагодетельствованный” незаконным кормлением.
Закованные в пенитенциарные корсеты преступники смотрятся комически и напоминают черепашек, вставших на задние лапы. Когда черепашек выводят на площадь перед дворцом горенбургского князя, дети, наблюдающие за ходом экзекуции из Аркадии, Столбурга приходят в восторг, начинают визжать и подпрыгивать. Радость детей подбадривает “черепашек”, на лицах которых безразличная гримаса, похожая на неискреннюю улыбку.
В моменты экзекуций толпу зевак в сквере Ортуина Грация пронизывают сборщики пожертвований из “Лиги защиты человека”. В это время они собирают особенно много пожертвований. В Столбурге, где царит мать-свобода, в открытую смеются над горенбургскими порядками.
Пару лет назад между Столбургом и Горенбургом едва не вспыхнула “черепаховая война”. Поводом к ней могла послужить появившаяся в детских магазинах Столбурга электронная игра с иностранным названием “Черепашки ниндзя”. По мнению разработчиков, игра должна была развивать в подростках чувство справедливости. Игру мгновенно раскупили. Вторая редакция игры называлась уже смелее: “Черепашки, нельзя!” Название с намёком на горенбургскую пенитенциарную систему вызвало гнев князя. Из Столбурга был немедленно отозван княжеский посол. Игру срочно изъяли из продажи. Но ещё несколько месяцев особняк горенбургского посла в Столбурге пустовал, запертый на сложнейший электронный замок. Горенбургская пресса клеймила позором “столбургскую цивилизацию лавочников, в погоне за наживой, переступающую границы дозволенного”.
Моменты экзекуций в Горенбурге — время неудач для защитников прав животных. Посетители сквера Ортуина Грация, соболезнуя осуждённым людям, перестают жертвовать на собачьи приюты и парикмахерские. Небрат предупреждает сборщиков: “Не ждите премий за плохую работу. Из-за человеческой лени страдают ни в чём не повинные зверушки”. Если сборщик пожертвований после рабочего дня является в бюро “Лиги” пустым, он тут же теряет работу. У бывшего друга животных сразу появляется избыток свободного времени. Когда за учёбу платить нечем, она тоже прекращается. Уволенные из “Лиги” молодые люди с удовольствием катаются на фуникулёре и знакомятся с девушками в сквере Ортуина Грация, долгие часы проводят в кафе, под пёстрыми зонтиками, глядя с горных вершин в долину, вниз, на улицы города Колонии, обнесённые восстановленной после войны, Великой оборонительной стеной.
Река По разделяет четвертый город региона, Колонию на две большие половины, состоящие из разбитых на квадраты районов. Светлые квадраты это жилые массивы с лесенками типовых небоскрёбов (дома-домино-дубли), поля и пастбища, где выпасают скот: коров, лошадей и слонов. Сверху, сквозь слой голубоватого тумана, слоны кажутся муравьями, а коровы и лошади просто мелкой тлёй. Тёмные квадраты это “Лески”, остатки первобытного леса, превращённые колонистами в парки и заповедники. В Лесках ещё сохранилось множество диковинных зверей, встречающихся только в Колонии и нигде больше. На стыке темных и светлых квадратов, как расставленные в спешке шахматные фигуры, высятся многоэтажные здания банков, контор, заводские и фабричные цеха с дымящими сигарами труб. Это промзоны, или, как говорят в Колонии: “индустриальные линии”. Колония — высокоразвитый промышленный город-государство.
Ночью регион тлеет в лихорадке развлечений, сменяющей изнурительное задабривание духов труда на многочисленных заводах и фабриках. Трёхгорка приобретает сказочный вид. Земля горит электрическим огнём рекламы. В бархатной синеве небесной сферы загораются крупные, лениво мерцающие звёзды. Полная луна напоминает растолстевшую примадонну, а звезды — кордебалет при ней, исполняющий канкан из оперетты “Мафусаил Покорный — суперзвезда”. Помните эту очаровательную, все время ускоряющуюся мелодию?
Самократия заменяет гражданам Трёхгорки множество государственных институтов. “Государство это я”, — может сказать любой совершеннолетний горец, обладающий правом голоса. Самократия одновременно и принцип и метод существования. Обособился сам — обособь другого. Самократия, установленная в регионе после войны и победы над свечегасами, это власть гражданина над самим собой. В разных городах региона самократию понимают по-разному. Об особенностях региональной самократии лучше всего говорит народная мудрость: “Что такое самократия по-столбургски? Что можно — то можно, что нельзя — то нельзя. Что такое самократия по-аркадийски? Что можно — то можно, что нельзя — то нельзя, но если очень хочется, то разок можно сделать исключение. Что такое самократия по-горенбургски? Нельзя даже то, что можно”.
Колония же в целом принявшая самократию, крепит ещё и традиции монизма, предпочитая называться по-старому “генерал-капитанством”. Из всех городов региона только Колония обладает выходом в мировой океан через эстуарий реки По.
Геологи утверждают, что в доисторические времена в кратере меж трёх гор плескалось обширное Средиземное озеро. Современная территория Колонии тогда была его дном. С переменой климата и геологическими изменениями, случающимися в Трёхгорке довольно часто, Средиземное озеро стало мелеть и высыхать. Вскоре по высохшему озёрному дну проложило себе путь русло реки.
Сегодня только заброшенные судоверфи с торчащими как шеи жирафов допотопными кранами на склонах гор напоминают о том, что уровень моря когда-то был гораздо выше, чем теперь.
В небе, прямо над Колонией, висит золотой полукруг ладьи генерал-капитана Покорного. Воздушное судно находится в небе вечно, и говорят, ладья плыла в небесах ещё тогда, когда над Трёхгоркой не было ни луны, ни солнца. В ночные часы ладья кажется серебристой, а днем золотой. Безотходные системы жизнеобеспечения делают воздушное судно полностью автономным. Вокруг ладьи защитное электромагнитное поле, оберегающее от столкновения с ракетами. Электромагнитное поле по ночам светится, как нимб вокруг головы святого.
Единственный обитатель воздушного судна, висящего над регионом, герой легенд, анекдотов и сказок, старейший житель земли Мафусаил Покорный. Региональный голова Мафусаил Покорный является смотрящим Трёхгорки и одновременно выполняет функции верховного лоботодателя региона.
…И днем и ночью верховный лоботодатель занят. Ежесекундно он посылает в головы граждан Трёхгорки миллионы телепатических резолюций по самым, на первый взгляд, незаметным делам, направляя общий поток жизни в правильное русло. Он же следит за тем, чтобы в войнах, которые он не в силах предотвратить, не было бы победителей и побеждённых. Если кому-то из жителей региона приходит в голову мысль о том, что поступить нужно именно так, и не иначе, знайте, — это заслуга лоботодателя М.Покорного, задающего человеческим мыслям и поступкам определённое направление. Скажем, девушка признаётся парню, что она от него беременна. Первая мысль будущего отца — послать свою любовь вместе с её плодами в абортарий. Но не тут-то было! Смотрящий, который всё видит и знает, посылает в лоб юному негодяю свою резолюцию: “Иди, и покрой браком честь той, которая беременна”. И молодой негодяй идёт и делает посему, думая, что это его собственное решение. Мафусаил Покорный владеет секретом травы бессмертия, он отменил для себя старение, живёт и работает долгий, или как говорят, “мафусаилов век”. В древности генерал-капитан обладал волшебной силой, но со временем и под влиянием алкоголя эта сила была им утрачена, оставив глубокий след в народном фольклоре региона.
Генерал-капитан собственноручно вылепил современную цивилизацию Трёхгорки из обломков старой. Он был лично знаком с древними знаменитостями. Его хобби — радио. До начала последний войны генерал-капитан прямо из своей ладьи транслировал на регион популярную радиопередачу “Из капитанского сундука”. В передачах рассказывалось о легендарных событиях прошлого, участником которых был генерал-капитан.
Свечегасы, впервые вторгшиеся в Трёхгорку несколько тысяч лет назад, удивлялись живучести её традиций. Быт жителей региона напоминал им быт огромной семьи-фратрии, все члены которой, будучи потомками единого предка, никогда его не видели, но очень любят. И действительно, жизнь в регионе крутится вокруг персоны генерал-капитана.
Смотрящий Трёхгорки авторитет для её граждан, гарант стабильности и преемственности жизненного уклада. Народы региона складывают стихи и песни о подвигах генерал-капитана, ещё юнгой прошедшего все пять океанов: океан Воды, океан Сказаний, океан Радости, океан Любви и океан Слёз. “По подвигам в небо”. Эта поговорка наиболее ёмко раскрывает суть восхождения Мафусаила Покорного. “Жил отважный капитан, он объездил много стран и не раз он бороздил океан. Раз пятнадцать он тонул, погибал среди акул, но ни разу даже глазом не моргнул”. Так говорит народ о генерал-капитане! Образ Мафусаила Покорного — икона. Девушки Трёхгорки охотнее кладут к себе в постель портреты смотрящего, чем парней, даже после того, как по региону пронёсся слух, будто генерал-капитан утратил былую харизму и держится только благодаря достижениям медицины, регулярно обновляющей его организм. Врут, например, что у Мафусаила теперь две печени: одна своя, другая донорская, что позволяет ему выпивать гораздо больше рома, придающего силы его душе.
Сегодня генерал-капитан активно пропагандирует физкультуру и спорт, здоровый образ жизни как таковой. В радиопередачах из воздушной ладьи Мафусаил обязательно оставляет паузы для физкультминуток. День в Трёхгорке начинается радиогимнастикой, а кончается сеансом радиомедитации. И так уже много, много лет…
Жители Трёхгорки, воевавшие против свечегасов, твердят, как заклинание: “Мир вечен, как вечен Мафусаил Покорный”. Поговорка на тему мира и вечности в устах свечегасов звучит иначе: “Мир стоит, пока не сгорит. Мир будет, пока будут свечегасы. Свечегас! Борись с огнём во имя мира!”
Исторической родиной свечегасов является остров Арарат, до всемирного потопа бывший горой. Остров Арарат лежит в мировом океане восточнее Трёхгорки. Если идти кораблём, то это в двух днях хода от берегов региона. Первыми людьми на острове были свечегасы. Об уровне развития свечегасов в древности красноречивее всего говорят их песни:
Где свечегас сидит на дереве,
Вокруг него толпа голодная,
Стучит костями, бегает ворча.
И посиневшая от холода,
И похудевшая от голода,
Мечтает вслух о жирном мамонте,
Кишками в животе урча.
Потомки свечегасов исключительно ревниво относятся к наследию предков. Главное дело их жизни — война. “После каждой новой войны, — говорят свечегасы, — Трёхгорка деградирует. Мы видим это и печалимся вместе со всеми. Но не воевать, по-видимому, тоже нельзя”.
Сохранилось описание первых свечегасов, оставленное нам историками древности: “Великаны двадцати локтей в высоту и семи локтей в плечах”. Старший среди них говорил: “Люди наши вернулись невредимы. Нет потерь в отряде нашем. Мы достигли рубежей страны Трёх Гор, дальше нам идти некуда. Мы не знаем, где теперь суша, а где море”. Трёхгорка, к несчастью для себя, оказалась тем местом на пути свечегасов, где их усталые полчища остановились, чтобы просушить портянки, да так и остались в этом краю, очарованные его красотами и добрым народом.
Наиболее точное определение свечегасам даёт “Колониальный энциклопедический словарь”. Учёные считают их жадной и трусливой нелюдью. Свечегас готов начать войну из-за лишнего фартинга и очень переживает за собственное достоинство. В эпоху Возрождения, после поражения в очередной войне, у свечегасов наступает т.н. “бункерный период”, когда они восстанавливают силы и заново копят злобу. Свечегаса, одетого в мундир и пятнистый маскировочный халат, в народе принято называть “жабой”. В пещерах на склонах гор сохранились наскальные картины возвращения свечегасов с охоты на обезьян. Воины огромного роста идут стройными рядами, сомкнув плечи. В их руках копья с наколотыми на них обезьяньими головами. На мордах приматов безразличное выражение, будто они заснули после трудного дня.
Война — хлеб свечегасов, война дело юности и геройства, лучшее средство от хандры и старения. Так говорят уцелевшие после войны свечегасы, воспитывая молодое поколение. Несколько лет назад война была запрещена международными конвенциями как средство разрешения споров — вместо бесшумных винтовок стали воевать новым сверхшумным оружием, применение которого вызывало дикое неконтролируемое эхо, однажды уже чуть было не приведшее к гибели региона. Таким образом, полотно истории, сотканное народами Трёхгорки, сияет не только золотыми нитями побед, но зияет чёрными дырами войн и конфликтов.
Последняя гражданская война в Трёхгорке была исключительно жестокой. Многие думали, что это конец света, о котором говорит священная книга “Семивестье”. Наступили времена, когда любое научное открытие идёт во вред человеку. Предшествовавшая войне научно-генетическая революция дала генералам возможность использовать в боях принципиально новый вид пушечного мяса — солдат со съемной головой и переставными частями тела. Новое поколение солдат пришло на смену дубоголовым живым куклам в мундирах, которых нужно было обучать и муштровать, тратить на них огромные деньги и под пистолетом гнать в атаку. Генетически же модифицированный солдат не знал страха, был дисциплинирован и в меру умён. Замени в его голове мозги — и получишь доброго, исполнительного трудягу. Его можно использовать на любом, не слишком сложном производстве. Казалось, само время говорит учёным: пора отказываться от восхищения чудом человеческой личности, как показала история, оно общественно неэффективно. Пора заменить человека прошлого более простой человеческой единицей, легкоуправляемой и неприхотливой, получившей в специальной литературе название “монада”.
В новых условиях изменился и характер войны. Военные утверждали, что будущее за войнами без оружия, генетическими, психологическими и научно-технологическими. Это будут сравнительно тихие войны. Без сражений и видимых побед, но с теми же кошмарными последствиями — разрухой, стадами калек и сирот, беспросветным мраком в конце исторического тоннеля.
Во времена генетической революции в Трёхгорке провели всенародный референдум по вопросу о ликвидации внутривидовых расовых различий у гомо сапиенс. Граждане региона высказались также в пользу ликвидации различий между свечегасами и фонарщиками. Внешне они тогда ещё сильно отличались друг от друга. Через несколько поколений, когда расовые различия были устранены, генетически модифицированные граждане Трёхгорки, все примерно одинакового роста, телосложения, цвета кожи, с ужасом заметили, что человеческая порода — понятие психологическое. Отличить свечегаса от фонарщика теперь можно было только по мыслям.
После завершения генетической революции стало относительным и понятие материнства. В сам процесс репродукции человека стало возможным вносить как исправления, так и помехи, ведущие к разрушению природной наследственной цепи. Проще говоря, сын, выношенный под сердцем матери, теперь мог иметь набор наследственных качеств совсем не от тех родителей, которые считали его своей кровинушкой.
События генетической революции нашли своё отражение в народном фольклоре региона. Фольклорные образы и представления дореволюционного прошлого стали устаревать и выходить из обращения. После первых генетических войн перестал быть актуальным образ смекалистого солдата-дембеля, возвращающегося домой с войны и по дороге отчебучевающего разные весёлые штуки. Многие фольклорные образы окончательно исчезли из народной памяти, как несоответствующие новым представлениям о жизни. Так, например, были забыты популярные у солдат тексты старинных оберегов тех времён, когда в боях ещё применялось огнестрельное оружие: “Письмена на сей цидуле, сберегут тебя от пули”. Или: “Стой там, где не стреляют и цел будешь”.
Но появилось и много нового, особенно, в сфере языка. Чисто научный жаргон генетиков вышел за пределы исследовательских лабораторий. Никто из древних сегодня не догадался бы, что, в свете последних достижений науки, означает хорошо известное с древних времён выражение “толкать фуфло”. “Толкать фуфло” на жаргоне генетиков означает не что иное, как осуществление подмены природного генома будущей человеческой особи искусственным геномом, сконструированным генными инженерами с целью развития организма с определёнными свойствами. Чего только не придумает человек себе на погибель!
“Великий и ужасный” смотрящий Трёхгорки, генерал-капитан Покорный тяжело вздыхал, глядя на безобразия, творящиеся во вверенном ему регионе. Он был не в состоянии противостоять всепобеждающей силе знания.
Интересно, что мифы и легенды народов Трёхгорки имеют общие корни, в то время как фольклор острова Арарат даже при самом тщательном изучении, никак не сообщается с фольклором Столбурга, Аркадии и Горенбурга. На острове Арарат, до всемирного потопа говорили на одном из самых сложных и непонятных языков. В Трёхгорке любят повторять изречение генерал-капитана: “Сколько языков ты знаешь, столько раз ты человек”. Мифы и легенды объединяют народы. Один из главных общерегиональных мифов — миф о светящейся лилии. В Столбурге, на Араратской площади есть мемориальный комплекс, где легендарный образ лилии, испускающей свет, воплощён скульпторами в камне. На лепестках каменного цветка, высеченных из огромного природного самоцвета, начертаны тексты всех легенд о светящемся цветке, вошедшие в канонический сборник “Семивестье”, почитаемый гражданами региона.
Фонарщики уподобляют человека живому цветку лилии. Один из их мудрецов говорил: “Младенец это завязь цветка лилии. Мужчина это распустившийся (по версии свечегасов “распущенный”) цветок лилии. От рождения и до смерти эти живые цветы испускают свет. Иногда, даже после того, как человек-цветок гаснет и умирает, может светиться само его имя при одном только упоминании”.
До переселения свечегасов в Трёхгорку на улицах её городов не было фонарей, в них просто не было необходимости. Ночью на улицах было светло от людей, излучавших световую энергию. Но со временем положение изменилось. Свечегасы, оккупировавшие Трёхгорку, объявили людей, испускающих свет, цветами зла и начали их безжалостно гасить, в результате чего ночью на улицах Трёхгорки стало темно и страшно. Чтобы компенсировать убывание света в городах, на улицах стали устанавливать фонари. Горожане теперь могли не бояться разбить нос, возвращаясь в полночь из кабачка в пьяном виде. Изобретателей фонарей называли фонарщиками. Фонарщики не желали мириться с наступлением мрака. Идея фонаря, как автономного источника света, была позаимствована у природы. В первых фонарях использовали свет, исходивший от светлячков. Фонарщики наполняли стеклянные банки насекомыми и устанавливали их на улицах. При свете таких фонарей была написана большая часть древних книг, включая священную книгу “Семивестье”. В ответ на такой революционный по своей природе шаг, как торговля светлячками, которой занимались фонарщики, свечегасы завезли в Трёхгорку первые инсектициды. Вокруг этого конфликта стали бурно развиваться науки, технологии, искусство. Так возникла культура.
К периоду возникновения фонарей относятся и первые упоминания о дураках в регионе. Поговорка того времени “Дураку, который должен умереть в потемках, не поможет и то, что его отец торгует светлячками”.
Свечегасы, в целом принимавшие сам контрапункт легенды о светящейся лилии, связывают её происхождение с другими персоналиями, и в основном, с вождём своего клана по кличке “Огнетушитель”.
“Человек, — говорил Огнетушитель, — бывает всякий. Есть и такой, который отдаленно напоминает цветок лилии, но только в этом цветке не свет, а огонь. Люди искрят и это опасно для окружающих”. “Искрящие” — так называли издателей и читателей популярной в те годы газеты “Искра” — должны находиться под постоянным надзором. Если искрящий действительно “разгорается”, что бывает в ветреную погоду, его следует немедленно погасить, чтобы не было пожара.
На протяжении всей своей истории свечегасы прибегали к самым разнообразным методом тушения. Интересно, что после завершения одной из войн поражением клана, его староста Огнетушитель кончил жизнь самосожжением. Пепел Огнетушителя развеяли над просторами океана Слёз. После войны ходили слухи, будто Огнетушитель страдал пироманией и долго время анонимно лечился от пагубной страсти к поджогам. Свечегасы до сих пор утверждают, будто Огнетушитель сделал много хорошего. Он являлся родоначальником пожарного сословия Трёхгорки и изобретателем самого настоящего огнетушителя, на что у него имелось соответствующее авторское свидетельство.
Учёные современности утверждают, что в легенде о светящейся лилии речь идёт о персональном излучении личности, или т.н. “харизме”. Свечегасы учились подавлять харизму окружающих с давних времён, когда их клан промышлял ещё не войнами, а тем, что ходил по богатым и за деньги гасил свечи в люстрах “после бала”, осваивая сам механизм тушения.
На первый взгляд, между свечегасами и фонарщиками не должно было быть острых противоречий. Чем больше фонарей, тем больше тех, кто их гасит, создавая дефицит источников света и давая, таким образом, работу тем же фонарщикам. Но в действительности всё было гораздо сложнее. Ремесло фонарщика предполагало постоянный поиск новых источников света, гасить которые становилось бы всё труднее и труднее. Так, в результате развития светотехники, появились “электрические груши”, источником света в которых служила заключенная в стеклянную колбу и раскалённая электротоком проволока. Из электрической груши был выкачан воздух, и она часто взрывалась при попытке её погасить. Свечегасы панически боялись электрогруш. Многие из них слепли от попадавших в глаза осколков стекла. Поговорка того времени: “Ему, мол, всё до лампочки!”, выражает то глубочайшее, остервенелое безразличие, распространившееся среди свечегасов с появлением ламп электрического света. Свечегас сравнивал электрическую грушу с бомбой. Загадка того времени: “Висит груша, нельзя скушать”. Ответ: “Электрогруша”.
Под спудом векового конфликта между свечегасами и фонарщиками таилось главное противоречие региональной цивилизации, а именно, конфликт между талантом, изобретательностью и самой обыкновенной людской бездарностью, не способной выстоять в конкурентной борьбе и доказывающей своё превосходство силой. Свечегасы объявили войну свету. Фонарщики ушли в подполье, но и там не оставили своих усилий по распространению света в регионе. Хронисты и историки древности называли их деятельность “просвещением”. По ночам в домах простолюдинов тайно собирались кружки любителей света. Патруль свечегасов, обнаружив кружок фонарщиков, сжигал дома собраний вместе с собравшимися. На жаргоне свечегасов это называлось “пустить на дым”.
Странствующие проповедники “Семивестья”, болтаясь по городу в поисках свободных ушей, частенько заглядывали в альма матер Ланьки Иконникова, чтобы поговорить со студентами на религиозные темы. В университетских коридорах и аудиториях стихийно вспыхивали споры, которых Ланька избегал, особенно, когда спешил на работу после лекций. Каждый раз они с Бертой отправлялись в разные концы Столбурга, то на эспланаду Южного парка, то на улицу Вечерних Променадов, где очень хорошо подавали после рабочего дня, а в последнее время обосновались в западной части города, откуда прекрасно виден соседний город-государство Аркадия. Жители этого в прошлом воинственного поселения, сегодня отличаются гостеприимством и открытым нравом, заменяющим приличия и классическое воспитание по столбургским и горенбургским канонам. “Аркадиев” в Трёхгорке любят. Такому отношению к жителям Аркадии способствует отсутствие крепостной стены вокруг их родного города, разрушенной ещё во времена первых войн со свечегасами. Правда, некоторые говорят, что из-за отсутствия городской стены жители Аркадии не имеют собственного лица.
Граждане Аркадии решили не восстанавливать городскую стену, разрушенную давным-давно, справедливо полагая, что если эта война не последняя, то в войнах будущего стену снова могут разрушить. Платить же за бессмысленную работу по её бесконечному восстановлению никто не хотел. Из камней разрушенной городской стены решено было соорудить дома для беднейшей части населения города.
Бедность — главное богатство Аркадии. Несмотря на плодородную почву склонов горы Аркадии, на вершине которой стоит одноименный город, жители этого города, честные труженики, добывающие хлеб в поте лица своего, стараются делать это за границей, где больше платят. Отправляясь на заработки, они могут неделями жить прямо на улице. Ночами, у котелка с кашей, они пересказывают друг другу старую сказку о золотом неразменном фартинге, который их предкам удавалось здесь заработать и увезти с собой на родину. Устав от дневных забот, они пьют дешёвое вино, едят брынзу и маслины и поют друг другу колыбельные песни.
Граждане Аркадии певцы и музыканты от рождения. Тонкий музыкальный слух приходит к ним с горными ветрами и пением птиц в лесах на зелёных склонах их родной горы. Столбуржане подолгу задерживаются у кибиток с артистами из Аркадии, поющих, танцующих и развлекающих публику фокусами. Кроме самодеятельных артистов из Аркадии небывалым успехом в Трёхгорке пользуются девушки оттуда, отличающиеся здоровьем и красотой, сочетающейся с безоговорочной готовностью её продавать. Аркадию зовут в Трёхгорке “городом-невестой”.
Голоса аркадийских певцов такие звонкие, что когда приезжие артисты поют на столбургских площадях, не помогают даже новейшей модели эхорезы, установленные между городами Трёхгорки для предотвращения звукового резонанса и защиты от разрушительной силы эха. Песня-жалоба уроженца Аркадии, облетев регион, возвращается домой усиленной в несколько сот раз. И плачут, плачут, заслышав её, и живые, и кажется, даже мертвые горцы, аккуратно уложенные в землю под красивые мраморные камни на горных кладбищах. В жилых домах, где ещё стоят рамы старой конструкции, нередко лопаются стёкла. Сейчас много говорят о реконструкции устаревших эхорезов, но вам это, наверное, неинтересно. Эхо в Трёхгорке является героем народного фольклора. Взять хотя бы выражение “громкое дело”, т.е. вызвавшее небывалый резонанс, общественное эхо.
Уникальная акустика, благоприятный для жизни и отдыха микроклимат, самобытная история и культура делают Трёхгорку излюбленным местом посещения для туристов. Им есть чему удивляться. Когда-то, в древности, города Трёхгорки составляли единое государство Эдембург, первый в истории урбанизации конгломерат, управляемый мудрым князем Ортуином Грацием. Объединение городов было добровольным (в те времена существовала мода на всякого рода союзы), но, может быть именно поэтому, непрочным. Несколько веков, в знак единения, все три города были соединены между собой золотой цепью. Теперь города связывают висячие мосты, а цепь, за несколько войн до последней, была снята свечегасами, разобрана на звенья и продана купцам-перекупщикам из какого-то другого региона как лом цветных металлов по фартингу за пуд. Три княжеских сына, близнецы (случай сам по себе небывалый) ещё при жизни отца враждовали между собой в борьбе за власть над горными вершинами. Умирая, Ортуин призвал к себе верного оруженосца Курта Ватного и приказал разостлать перед собой административную карту региона. Посмотрев на неё, Ортуин разорвал карту на три, примерно равные части, и протянул их сыновьям, говоря: “Се владения ваши. Мне отмщение, аз воздам”. С тем князь и умер, оставив о себе воспоминание как о мудром былинном монархе и всем известное выражение “на троих”, по разному трактуемое потомками подданных своих сыновей. В Аркадии на троих принято медитировать под влиянием алкоголя. В Столбурге, где царит сухой закон, “на троих” означает создание “ООО”, общества с ответственностью ограниченной жизнью и имуществом граждан. В Горенбурге, в связи с преобладанием мужчин в половой структуре населения, “на троих”, обычно собираются два партнера и одна партнерша.
К сегодняшнему дню только княжеский дом Горенбурга может похвастать сохранившимися по мужской линии родственными связями с Ортуином Грацием. Потомки князя Ортуина больше не запирают городские ворота и не вывешивают на них призывы типа “Мы вас похороним”. Сегодня ворота городов Трёхгорки открыты для всех и на них пишут “Вместе навеки”.
Каждый из городов Трёхгорки имеет свой неповторимый исторический профиль. Столбург — город денег, Горенбург — город порядка, Аркадия — город любви, Колония — город надежды, поскольку стоит на берегах эстуария реки По, впадающей в мировой океан, символизирующий для жителей региона бесконечность вселенной.
ИЗ ЖИЗНИ ДРУЗЕЙ ЖИВОТНЫХ
Собирать пожертвования — занятие неблагодарное. Мысли о судьбах бездомных животных перестали беспокоить Ланьку сразу после зачисления в штат “Лиги”. Тогда он и представить себе не мог, к каким ухищрениям необходимо прибегать, чтобы заставить прохожего опустить монету в кружку. Согласно инструкции, Ланька был обязан прокатить верхом на пони ребёнка, сделавшего взнос, и с улыбкой заверить взрослого — о, безнадёжнейший из сытых, — в том, что монета, опущенная в кружку, действительно поможет бродячим животным, рыскающим по улицам в поисках добычи, издыхающим от болячек и отсутствия мест в ветеринарной клинике, той, что на улице Свечегасов, или в Мармеладном переулке, напротив химчистки “Ароматы весны”.
С давних пор в народе бытует мнение, что звери способны видеть и чувствовать то, что человек ни увидеть, ни прочувствовать не в состоянии. Кроме того, некоторые из граждан, наиболее отсталые, уверены в том, что животные понимают человеческую речь. Достаточно вспомнить сказки Трёхгорки, герои которых, звери, говорят чуть ли не на всех языках региона и даже на сложнейшем диалекте острова Арарат. Подобными сказочными убеждениями грешат, в основном, малые дети, пожилые домохозяйки и дрессировщики в собачьих школах и цирках шапито.
В старину животные были символами и покровителями городов Трёхгорки. В те времена региональный мирок лихорадило от частой смены богов. Религиозная чехарда началась с поклонения дождю и ветру. Затем на религиозный престол вознесли бегемота-батюшку. Поклонение бегемоту сменилось культом отца-крокодила. Позднее люди стали приносить мышей в жертву великому коту. За исторически короткий срок в регионе были истреблены все мыши и крысы, позднее их пришлось завозить из-за рубежа. Но наиболее значительным религиозным культом древней Трёхгорки стал культ праматери-обезьяны. Обезьяны получили священный статус, закреплённый законами. Убийство мартышки в те времена каралось огромным денежным штрафом. К употреблению в пищу запретили такой деликатес, как обезьяньи мозги в перечном соусе.
Религиозные нововведения не могли не отразиться на повседневной жизни трёхгорского обывателя. Обезьяны неимоверно расплодились и стали мешать людям жить. Пока новообращенные воздвигали статуи праматери-обезьяне по всему региону и неделями стояли перед ними на коленях, вымаливая здоровья и денег, обнаглевшие мартышки и шимпанзе врывались в дома верующих и крали со стола пищу. Быть обворованным обезьяной считалось для новообращенного большой честью.
Граждане молились и терпели, но только до тех пор, пока священные твари не стали воровать красивеньких девушек. Но если вопрос о насыщении желудков обезьян решался в административном порядке, путём открытия для них бесплатных столовых, то с пропадавшими девушками всё было гораздо сложнее. Не открывать же, в самом деле, публичные дома для обезьян! Сознание древнего горца ещё не было готово к такой льготе для провинившихся богов.
В конце концов, обезьян решено было выселить за городские стены. Князь Горенбурга лишил обезьян религиозной неприкосновенности и этапом препроводил в дикие леса, в то время плотным кольцом окружавшие регион. Изнеженные обезьяны не протянули бы в лесу и недели. Многие из них погибли быстрее, чем на это рассчитывали. Приспособиться к дикой жизни удалось только одному виду обезьян — голокожему носачу. Огромный нос этой экзотической обезьяны стал героем целой серии анекдотов и небылиц. Глядя на огромный нос профессора Кадзулы, Ланька иногда думал, что если человек и в самом деле произошёл от обезьяны, то предками профессора, скорее всего, могли быть именно голокожие носачи.
Сонмище человекообразных — с давних пор устойчивый образ регионального фольклора. Как только от большинства обезьян остались обглоданные шакалами кости на склонах гор, молва присвоила им статус великомучеников. Из поколения в поколение передаются сказания о мужестве, находчивости и оптимизме обезьян. Беднота пересказывает детям сказки о том, как обезьяны истребили драконов, водившихся в лесных чащах, как приручили диких слонов и использовали их для пахоты на выжженных под поля участках леса. Этот исторический сюжет до сих пор привлекает внимание деятелей искусств. Достаточно вспомнить монументальное полотно основоположника метода экспрессервилизма в живописи Патрона Семеновича Красного “Пахота на слонах”, проданное на одном из аукционов за семьсот тысяч фартингов.
В краеведческом музее Столбурга множество образцов керамики обезьяньего периода, ювелирные изделия и хозяйственная утварь той эпохи. А совсем недавно археологи раскопали хорошо сохранившуюся скульптурную группу обезьяньего века. Это гигантский монумент, символизирующий вечные принципы экзистенциализма. Три обезьяны сидят, прижавшись спиной друг к другу. Одна закрывает глаза, другая уши, третья держит закрытым рот. “Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу”. Скульптуру установили в парке у краеведческого музея Столбурга, где посетители любуются творением древнего мастера и вспоминают сказку о трёх мудрых обезьянах.
Ребята из “Лиги защиты животных”, трясущие кружками на улицах, должны рассказывать прохожим совсем другие сказки, если хотят, чтобы им подавали. Ланька твердо усвоил правило: не рассказывать потенциальному донатору одно и то же.
— Для разных людей у вас должны быть разные сказки, — говорит Жорж, инструктируя молодых мытарей перед выходом на работу.
Рассказы о подвигах генерал-капитана делают заметно щедрее курсантов Высшей мореходной школы Трёхгорки. Мариманы бороздят по вечерам людское море Столбурга, двигаясь по улицам косяками в поисках девушек и приключений, мечтают о море и дальних странах.
Новая история Трёхгорки началась несколько столетий назад, во времена расцвета славы генерал-капитана Покорного, открывшего на другой стороне света неизвестный заморский регион. Мафусаил отправился на поиски травы бессмертия, упоминавшейся в старинных хрониках, но совершенно неожиданно наткнулся на неизвестный до сих пор материк, названный моряками Новой Трёхгоркой. Капитан вернулся из морского похода под белым парусом победы. На борту его кораблей играл рок-н-ролл и было много интересного: пара компьютеров с увлекательными играми, красные ягоды любви, величиной с женский кулачок, солоноватые на вкус, но прекрасно освежающие в жаркую ночь, сухие, ароматные листья какого-то растения, свернутые в рулончики. Матросы поджигали их, зажав зубами, и распускали вокруг себя целые тучи ароматного сизого дыма.
К моменту открытия генерал-капитаном нового региона всё движимое и недвижимое имущество приверженцев культа обезьян подверглось экспроприации. Князь Горенбурга, под флагом которого Мафусаил бороздил воды мирового океана и в один прекрасный день стал всенародным любимцем (ходили слухи, будто Покорный — флибустьер, поступивший во флот Его Высочества), щедро вознаградил храброго моряка. Его Высочество пожаловал Мафусаилу единственную недосягаемую для экспроприации часть обезьяньей собственности, а именно, воздушную ладью, висевшую в небе над Трёхгоркой. После торжественного приёма во дворце и бала, Мафусаил Покорный вознёсся на монгольфьере в пожалованное ему воздушное судно. С тех пор он там и живёт.
Иностранцы, приезжающие в Трёхгорку, очень удивляются тому, что в небе над регионом целых три светильника, вместо двух положенных: солнце, луна и ладья генерал-капитана Покорного, сияющая надраенными боками.
Стоя на улице с кружкой в руке, Ланька часто смотрел в небо. “В чём твоя функция?” — обращался он к ладье. Ответ на этот жгучий вопрос был получен с совершенно неожиданной стороны, из уст молоденькой матери, ведущей за руку сынишку-дошколёнка. Сынишка задал матери тот же вопрос о ладье, ответ на который мучительно искал Ланька. “Эта штука, сынок, делает в Трёхгорке погоду”, — объяснила мать. Дошколёнок посмотрел на ладью и сказал: “Как ей не лень столько лет висеть в небе над нашим муравейником”.
Ох, как много нужно сказать прохожему, чтобы он потянулся в карман за деньгами, как живучи предрассудки и бытовая зоофобия простых граждан.
— Работа с людьми — трудная работа, — признаёт Жорж, объезжая на шикарном спортивном автомобиле места, где стоят его подчинённые, трясущие кружками.
Ланька не любил свою работу. Во-первых, он не любил попрошайничать, не считал, что животные равны людям по своим правам. Не отрицая законных прав животных, Ланька не забывал о своих. “Если родился человеком — будь им. И потом, кто говорит, что людям живётся легче, чем животным? У людей иногда так бывает, что никаких когтей и клыков не хватит, чтобы отстоять своё место под солнцем”.
Собственные, не слишком тёплые чувства к животным, Ланька хранил в самом потаённом сейфе своей души. Узнай Небрат о такой крамоле — и с работой можно будет проститься навеки. Во-вторых, и это главное, из-за чего Ланька до сих пор не послал друзей животных к чёртовой матери, шеф “Лиги” помогает работающим у него студентам сдавать экзамены. В случае провала на сессии, юный друг животных немедленно звонит Жоржу и тот, соединившись с ректоратом, мотивирует слабые знания, или же полное их отсутствие, приверженностью студента делу охраны прав зверей.
Ланька думал так: “Стоять на улице с кружкой, совсем не значит потакать елейной жалости столбуржан к бродячим животным. У этих скупердяев даже сыр в мышеловке не бесплатный”. Житель Трёхгорки, как всякий нормальный человек, предпочитает кассировать денежки, а не раздавать их. Ланька долго не мог примириться с необходимостью врать и прикидываться инвалидом, чтобы лучше подавали. Иногда ему приходилось наряжаться в старые солдатские лохмотья и носить черные очки для якобы не видящих белого света глаз, взятые напрокат у слепого студента-фронтовика по льготной сетке поступившего в университет. Просителю в таком костюмчике попробуй не подай, он тебе такое устроит, свечегас недобитый! И действительно, кто откажет слепому инвалиду с замученной лошадью?
Частенько, в хорошие вечера, когда ритмичное потряхивание кружки ввергало сборщика пожертвований в транс, и в нём просыпалось настоящее служебное вдохновение, Ланька говорил себе, что и он ест свой хлеб не даром.
В сумерках, после трудового дня, юный защитник прав животных отправлялся к городским воротам, где на Особой улице Жорж снимал для красавицы Берты дешёвый сырой бокс, где и свинье было бы не по себе, не говоря уже о маленькой лошадке, приносящей каналье-шефу большие доходы, чтобы он мог разъезжать по городу в спортивных автомобилях, инспектируя афишные тумбы с рекламой недавно задуманной им школы собачьего танца.
После окончания смены Ланька высыпал содержимое кружки на мостовую, подсчитывал выручку, и если она превышала установленный Небратом дневной минимум хотя бы на пару фартингов, не отказывал себе в легком ужине.
Дешевле всего легкий ужин обходился в фондюлярии “Багатель”, на углу Зайчишштрасе и Навозной, известной на весь регион своим стриптиз-клубом с интригующим названием “Зады Семирамиды”. В “Багатели” у Ланьки кредит, а для его пони всегда найдется место во дворе под навесом, если идёт дождь.
Хозяин “Багатели”, Яшка Кактус, приветливейший мужик, вдоволь хлебнувший горя из котла войны. Он умудряется получать кайф даже от неприятностей. Родом Яшка из Аркадии. Прозвище “Кактус” прилипло к нему из-за длинной шеи, поросшей редкими и толстыми волосами. Вот уже несколько лет он удерживает своё заведение на плаву благодаря низким ценам и экзотическому меню.
Яшка говорит: “Люди умирают не для того, чтобы следующие за ними лучше ели и мягче спали, а для того, чтобы эти следующие становились лучше. Но пока это не так, мы не разоримся!”
Демократические цены в “Багатели” объясняются не тем, что знаменитое фондю здесь готовят из старого засохшего сыра, а скорее, не совсем приятным соседством: ровно через три двери от “Багатели”, на той же стороне Зайчишштрассе, располагается бар для педерастов “Двулюкий Анус”, посетители которого и днем и ночью шастают по улице, пытаясь завязать новые знакомства. Именно поэтому в “Багатели” всегда больше женщин, чем мужчин. И всё равно в фондюлярии скучно. Люди, которым весело, сюда не ходят, а человек с репутацией обходит “Багатель” стороной. Яшка Кактус питал симпатии к Ланьке, Ланька уважал Яшку за то, как он поставил дело и за то, что Яшка был мастер поговорить. Многие из завсегдатаев “Багатели” ходят сюда только за тем, чтобы послушать Яшкины речи. Слова, произносимые Кактусом, тут же становятся крылатыми. Кактус встречает завсегдатаев фондюлярия улыбкой и распростертыми объятиями, несколько минут он жмёт гостя за плечи, трясёт его голову, сжимая огромными ручищами, и ласково, играючи, постукивает кулаком в его челюсть, в знак душевного расположения. Он лично провожает гостя к столику, сообщая ему последние городские новости.
“Человеку свойственно жить”, — говорит Яшка. “Человек живёт там, где он живёт”. Яшка приносит гостю ужин и задаёт вопросы, на которые сам же и отвечает:
— Ты знаешь, почему в Колонии запрещены зеркала? Да потому, что человеку свойственно смотреть не только по сторонам. Вот я, будучи в хорошем расположении, готов последнюю рубаху с себя снять, а другой просто ограничится тем, что набьёт прохожему морду! Вот загадка! Эх, граждане-ландорики, отдохнём, чтобы хорошо работалось!
Гусиной походкой Яшка бредёт на кухню. Из-под фартука хозяина “Багатели” торчит кобура с пистолетом, подаренным Кактусу полицейским комиссаром. “Именное”, — хвастает Яшка, проверяя наличие оружия в кобуре. Разговоры об оружии плавно переходят в воспоминания о войне:
— Если ты, дружище, еще во что-то веришь после войны, значит ты не совсем потерян для общества, — с уважением говорит Кактус.
— Для какого общества, — удивляется гость, — для общества филателистов, или коллекционеров бабочек?
Яшка вздыхает:
— Вот, до войны и я был человеком. Пальто, любовница, перчатки! А сейчас, где пальто? где перчатки? где я?
— Успокойся, Яков, — говорит завсегдатай. — Теперь ты просто человек без пальто.
Ланька открыл для себя “Багатель” год назад, когда Жорж чуть не уволил его за маленькую и нерегулярную выручку. На другой день после разговора с Жоржем, Ланька стоял с кружкой на Зайчишштрассе. А вечером, высыпав монеты из кружки на мостовую, подсчитал выручку и в первый раз зашёл в “Багатель” поужинать. Там его встретил сам хозяин фондюлярия. Он был в плохом расположении духа. Только что Яшка получил письмо из регионального Общепита с директивой немедленно принять на работу ресторанного критика и штатного дегустатора блюд. Вакансия ресторанных критиков вводилась по указанию директора Общепита П.Коха, больше известного в народе под псевдонимом “Оливье”, автора рецепта популярного народного салата и книги мемуаров “Жизнь у плиты”, ставшей бестселлером. Узнав о том, что Ланька студент, а значит учёный человек, Яшка тут же зачислил его в штат на льготный ужин вместо зарплаты.
Называясь ресторанным критиком, Ланька большую часть времени работал официантом, принимая заказы и обнося столики, а вечерами, после рабочего дня ещё писал рецензии на новые блюда и очерки по истории и культуре традиционного столбургского фондю. Один из очерков “От древнего фондю до современной тюри” даже напечатали в “де Столбургер газетт”. Кроме того, он составлял меню, внюхивался в содержимое котлов на кухне и писал лозунги для обеденного зала: “Не тот друг, кто наливает”, “Еда это жизнь”, “Аппетит — двигатель прогресса” и т.п. чепуху.
Однажды вечером, когда посетителей в фондюлярии было на удивление мало, в “Багатель” пожаловали двое молодых людей. Они сели за столик и заказали ужин. Тех, кто дневал и ночевал в заведении Яшки Кактуса, Ланька и так знал наперечёт, а эти двое ужинали здесь впервые. Клиенты представились: “Братья Шкурины. Иван, Борис”.
Выглядели братья подозрительно опрятно. Одеты в униформу парфюмерной кампании “Свежесть”, аккуратно причёсаны, выбриты, надушены. Сказали, что служат коммивояжёрами по распространению косметических средств. Братья говорили Иконникову “вы” и дали ему на чай сто фартингов.
Ланька не поверил ни единому слову распространителей. Агенты солидных фирм не ходят в “Багатель”, не заказывают “одно свиное отбивное” или фондю из горенбургской брынзы с чесноком. Но, самое главное, агенты парфюмерных фирм не исчезают на сорок минут в туалете, когда в “Багатель” заходит полицейский патруль, чтобы проверить документы — в Столбурге на нелегальном положении до сих пор живут партизаны из бывших свечегасов, диверсанты и саботажники.
“Неужели свечегасы, — думал Ланька, — или жулики, попавшие в Столбург нелегальным путём с липовыми паспортами?”
Иван, на руке которого была татуировка, изображавшая клыкастого тарантула, вместо счёта потребовал у Ланьки “приговорчик”.
К удивлению Иконникова, Яшка Кактус принял Тарантула и его братца на работу. Ему они представились артистами сгоревшего в войну театра в Аркадии, вынужденными заниматься распространением дезодорантов и одеколонов, чтобы заработать себе на пропитание. Ланька не стал делиться с Яшкой своими сомнениями по поводу братьев даже тогда, когда Ваня Тарантул получил место фондю-мастера, о котором мечтал Ланька, показав поварам, как можно сэкономить по двадцать граммов сыра на каждой порции. Фондю, приготовленное им, обладало почти забытым в регионе вкусом кушаний из экологически чистых продуктов.
Борис же пробовал себя в качестве официанта, но всё время бил посуду и вскоре был переведён к музыкантам, где он играл на электрооргане, прозванном хозяином фондюлярия “самограйкой”. Чернокожие музыканты, показывая белые зубы, радушно приняли Бориса в коллектив. Музыканты называли его “амиго органист”. Только надменный солист ансамбля Макс Ворона, влюблённый в акробатку Лулу, был с Борисом неприветлив, наверное, ревновал — крошка Лулу звала Бориса “пупсиком”.
Яшка выдал братьям фирменные фартуки заведения с вышитой на брюхе морковкой и показал, куда сдавать их после работы.
Братья Шкурины не особенно перетруждались. Из них двоих Борис отличался более открытым характером, что настораживало столбуржан, холодноватых педантов и консерваторов. Завоевав доверие хозяина “Багатели”, братья стали ужинать в кредит. Через пару недель, Иван, утомленный бездарной клоунадой на подмостках “Багатели” предложил Яшке освежить эстрадную программу. На следующий после разговора день Иван привёл в “Багатель” группу молоденьких танцовщиц из Аркадии.
— Сисястики! — радовался Яшка. — Целых двенадцать штучек.
Девушки вдохновенно танцевали весь вечер, радуя публику обнажёнными ногами, а Тарантул показывал фокусы.
В городе заговорили о новой эстрадной программе в фондюлярии “Багатель”:
— Там, это, ансамбль приехал. Из Аркадии.
— Какой?
— Ну, эти, голые.
— А!
Кривая посещаемости фондюлярия резко пошла вверх, но затем снова стала падать.
“Что же делать?” — с тревогой думал Яшка, подсчитывая уменьшавшуюся изо дня в день выручку.
Однажды вечером, когда заведение закрыли, и уставшие официанты сдавали кассу, Яшку осенило.
— А не заняться ли нам субсидированными агитационными шоу?
— Мыло катать? — усмехнулся Макс Ворона, пользовавшийся репутацией эстета.
— За деньги, — уточнил Яшка.
Он позвал Иконникова, который подтвердил, что шеф “Лиги защиты животных” платит хорошие деньги за прокат агитационных шоу из жизни животных. Соседи Яшки Кактуса из дискотеки “Соковыжималка”, той, что рядом с похоронным бюро “Земля тебе пухом” в конце Навозной улицы уже получают гонорары за инсценировку на своей эстраде музыкальных номеров с участием певчих птиц и хора юных натуралистов.
Выслушав доводы Ланьки, братья Шкурины в один голос заявили:
— Раз так, будем работать!
На следующий день Тарантул появился в “Багатели” со сценарием под мышкой. К постановке привлекли Иконникова. Не успел он привязать Берту к коновязи во дворе, где её радостными криками приветствовал пожилой осёл Данко, используемый хозяином “Багатели” для вывоза мусора и объедков, как Борис Шкурин предложил Ланьке пройти с ним в одно из подсобных помещений, уже не раз использовавшееся братьями для нарушения сухого закона, установленного в Столбурге после войны. В подсобке, за импровизированным столом с бутылкой сидел Ваня Тарантул:
— Начнём с “Драмбюи”? — предложил он.
— Это что же, — спросил Ланька, — так будет называться агитационное шоу?
— Нет. Так будет называться ликёр на основе колониального виски, который мы сегодня будем пить. Забытый вкус! — Тарантул с улыбкой похлопал Иконникова по спине и вынул из-под стола глиняную бутылку, запечатанную замшелой пробкой с остатками сургуча.
— Не поверишь, старик, но это единственная в мире бутылка старого напитка. Весь оставшийся запас уничтожили свечегасы, когда во время войны ворвались в Колонию и разграбили государственную винотеку. Я достал эту прелесть в запасниках краеведческого музея. Сотрудники думали, что внутри чернила…
Поговорив для блезира о предстоящем участии в агитационном спектакле, Тарантул, как бы между прочим заметил:
— Для тебя, Иконников, есть хорошая новость.
— Ты что же, хочешь дать мне денег? — удивился Ланька.
— Да у меня этих денег как у дурака махорки, — Иван посмотрел в сторону Бориса. Тот протянул ему свежий номер “Анналов коммерции Столбурга”.
— Читай, — сказал он и ногтем отчеркнул в колонке объявлений. Ланька стал читать вслух: “Объявляется набор сотрудников для работы в Колонии по лимиту. УТП. Коэф. 3, бесплатное проживание. Справки по телефону семь нулей.
— А почему вы решили, что я собираюсь в Колонию? — Ланька отложил в сторону журнал.
— У них там отрицательный прирост населения, и без новых кадров, таких достойных, как Ланька Иконников им, ну просто никуда! — рассмеялись братья.
Ланька промолчал.
— Съезжаем с темы, — сказал Борис, — дурака включаем.
— О Колонии рассказывают нехорошее, — сказал Ланька. — Многие не возвращаются оттуда никогда. Поприключаешься там годик-другой, домой потянет, а дома больше нет!
— Ну хватит дурака валять! — рассердился Тарантул.
— Фольклорный дурак совсем не так прост, как его малюют, — преувеличенно безразличным тоном ответил Ланька, — кто вам сказал, что я всю жизнь мечтал отправиться в Колонию?
— Яшка говорил, что ты ищешь проводника.
— Откуда он знает, что я ищу. Может, он меня с вами перепутал?
— Может, перепутал, а может, не перепутал. Нам нужно в Колонию, но у нас нет паспортов, что-то не везёт в последнее время!
— И мне не везёт, — сказал Ланька, — но благодаря изысканному подходу к событиям) мне это даже нравится. А то, что вы без паспортов, так это, ребята, у вас на лбу пропечатано, — Ланька добродушно улыбнулся.
Теперь Иконников сообразил, почему всю прошлую неделю братья говорили с ним ребусами и загадками, и в основном, на колониальные темы.
— Ну, что новенького на поприще идей? — спрашивал Тарантул, переодеваясь после смены.
— Загадка, — говорил Борис. — Кто правит Колонией?
— Трёхгорка!
— Правильно. А кто правит Трёхгоркой?
— Мафия!
— Браво! А кто управляет мафией?
— Сильные мира сего.
— А кто управляет сильными мира сего?
— Госстрах.
— Овация. А кто правит Госстрахом?
— Страх.
— А кто управляет страхом?
— Не “кто” управляет страхом, а “кем” правит страх?
— Страх правит человеком.
— О! А как говорят, если людей много?
— Население.
— Правильно. Отсюда вывод: земля принадлежит людям и зверушкам, здесь ловить нечего. Слышишь, Ланька, и не надоело тебе “Несчастьем” называться. Бросай ты свою “Лигу” вонючую и айда с нами.
После окончания войны Колония развивалась ускоренными темпами. Бездомные пилигримы-лимитчики, потерявшие на войне семьи, тянулись сюда на заработки. После войны Колонию называли краем бирюков и бедняков. Никто из пилигримов не мог принести с собой в Колонию больше своей бороды и лохмотьев — единственного достояния бродяги, соглашавшегося ишачить за миску баланды.
По мнению профессора Кадзулы, быстрый рост потенциала Колонии объяснялся тем, что свечегасы уничтожили там абсолютно всё, а на ровном месте новые культура и производство развиваются быстро и без помех. Никто не требовал от безродных космополитов удостоверения личности, сами они не беспокоились о своём будущем — их у лимитчиков просто не было. Случалось, что в Колонию поступали богатые, образованные, но лишние в своём отечестве люди. Такие чаще всего оставались в Колонии насовсем, но были и другие лимитчики, те, которые, поработав в здешних краях несколько лет, возвращались на родину, что было связано с разрывом контракта и выплатой огромной неустойки работодателю, часто разорявшей пилигрима. Такой пилигрим-недоумок возвращался из странствий ещё глупее, чем был, а в его карманах снова гулял ветер, завывая громче прежнего.
В Трёхгорке циркулирует множество песен, загадок и анекдотов о колонистах, ставших для граждан региона синонимом кретина и сироты, человека третьего сорта. Столбуржане издеваются над неумением колониста распорядиться заработанными деньгами. Ланька Иконников лично знал нескольких колонистов, тихих старичков, не глядя выложивших кругленькие суммы за развалины домов их предков не в самых лучших районах Столбурга.
Житель Трёхгорки заметит в колонисте множество странностей. Колонист напоминает покрытого психологическим панцирем разведчика, возвратившегося в родные края из пожизненной миссии в чужой стране. Глядя на колониста, столбуржанин сделает вывод о том, что колонисту плевать даже на то, как он выглядит. Если у колониста есть деньги, то у него нет вкуса. Колонист, как правило, ходит в затрапезе. Он срастается с “национальным костюмом Колонии” — рабочим комбинезоном и клубный блайзер сидит на нём как старая тужурка. В праздники и во время чемпионата Трёхгорки по футболу, когда стадионы принимают крикливые стада болельщиков, колониста выдаёт поза. Он сидит на верхних рядах трибуны, вобрав в себя колени и локти, будто обороняется от кого-то, напоминая вратаря, только что удержавшего опаснейший мяч. В отличие от болельщика-столбуржанина, щеголяющего перед народом в усах, серьгах, и длинных, крашенных, зачастую, патлах, оборачивающего шарф с названием своей команды пять раз вокруг шеи, колонист носит короткую, почти “под нуль” стрижку и имеет как бы одно на всех кислое выражение лица. Возможно, колонисты так похожи друг на друга, потому что многие из них возвращаются из Колонии с покалеченными губами, будто перед выходом оттуда кто-то бьёт их за болтливость или сквернословие до такой степени сильно, что губы лопаются. Женщины из публичных домов в один голос утверждают, что все колонисты — импотенты и берут с них за возню при обслуживании дополнительную плату.
— Эх, Ланька, Ланечка! Подумай, что тебя ждёт. Или ты хочешь быть как настоящий колонист, грустным человеком с разбитыми губами? — сказала Иконникову его Жизнь, пока он обдумывал предложение братьев Шкуриных.
Вечером того же дня, когда ребята распили последнюю в мире бутылку ликёра “Драмбюи”, Ланька сам заговорил о Колонии:
— Ну что, рванина, обстановочку сменить захотелось?
Тарантул, не говоря ни слова в ответ, повёл Ланьку в подсобку, закрыл дверь, подергал за ручку, проверяя надёжность замка, и вытащил из кармана ключ от чёрного хода в Колонию. От неожиданности Ланька опустил руки: человек, у которого есть такой ключ, способен на всё.
Ключики от чёрного хода можно достать только у спекулянтов, бывших колонистов, осевших в Трёхгорке. Прелесть чёрного хода в том, что пройти через него в Колонию можно безо всяких виз и разрешений, получить которые намного труднее, чем достать ключ. Именно поэтому ключ покупают за бешеные деньги и его ещё не достать! Спекулянты-ключники требуют гарантии и поручительства о надежности клиента, не говоря уже о предоплате в том случае, если захотят иметь с вами дело. Кроме того, нелегалов, стремящихся проникнуть в Колонию, могут сцапать легавые, прямо у дверей чёрного хода. Обидно, честное слово!
“Почему у этих аферистов есть ключ, о котором я думал, как чуть ли не единственном средстве, чтобы попасть в Колонию. Удивительное совпадение”, — думал Ланька. Он ощупал сияющий металлическим блеском ключ, зажатый между пальцами правой руки Ивана. От ключа Ланька перевёл взгляд на лицо Тарантула и обнаружил на нём снисходительную улыбку.
— Откуда ключик — не спрашиваю, — сказал Ланька.
— Почему же, это не секрет, — Иван спрятал ключ и повёл Иконникова в зал фондюлярия, где было темно от сигаретного дыма, нервно дудел саксофон и ударник плавными движениями щёток ласкал барабанную кожу. Макс Ворона во фраке, с набриолиненными волосами исполнял песню, посвящённую малышечке акробатке: “Там танцует Лулу, аха-ха, уху-ху!” В зале Иван подбородком указал на плотно сервированный столик. Ланька напряг зрение и увидел за столиком мужеподобную старушенцию весьма преклонного возраста с тонкой сигаретой в длинном перламутровом мундштуке.
— Она что, спит?
— Не-а, она джаз слушает, а в антрактах ключики продает. Знаешь почём?
Узнав цену, Ланька перестал улыбаться, но подумал о том, что профессор Кадзула обещал всемерную поддержку, в том числе и финансовую. Иван предложил Ланьке войти в долю и признался, что делает это только из симпатии к персоне дегустатора и ресторанного критика, не ставшего высказывать Яшке Кактусу своих сомнений по поводу братьев. “Бедному собраться — только подпоясаться”, — сказал Иконников и компаньоны ударили по рукам.
На следующий день Ланька принёс деньги и два чистых бланка студенческих книжек. Теперь братья Шкурины могли чувствовать себя немного увереннее. Компаньоны накупили карт и планов Колонии и стали изучать её топографию, продолжая исправно разыгрывать на эстраде фондюлярия агитационные шоу из жизни людей и животных.
Спонсором этой пропагандистской халтуры был шеф “Лиги защиты животных”. Жорж привез в “Багатель” целый грузовик театрального оборудования, костюмов и набил ими доверху кладовую фонлюлярия. За кулисами Жорж установил металлический ящик с антенной. В его стенках были проделаны щели, похожие на жабры, что придавало ящику сходство с уличным трансформатором. Внутри ящика кто-то живой чихал и прокашливался.
— Это радиосуфлёр, — объяснил Жорж, и постучал по ящику. Внутри недовольно засопели. Небрат подключил электросуфлёра к сети, соблюдая все меры техники безопасности.
— Ваш суфлёр пустит меня по миру! — жаловался Небрату Яшка Кактус, — вы видели, как у меня крутится счётчик? За ним даже спринтер не угонится.
После этого заявления сердобольный Небрат выдал Кактусу бумажку в пятьсот фартингов, чтобы он больше не вспоминал в его присутствии о спринтере.
Участники представления Ланька и братья Шкурины получили бескабельные наушники.
— Вставите в уши, — приказал Жорж, — текст наизусть заучивать не обязательно. Суфлёр подаёт реплики прямо на исполнителя.
Шоу называлось загадочно: “Слоны и люди”. За несколько дней до премьеры, Яшка расклеил в городе афиши, оригинал-макет которых был выполнен Иваном Шкуриным. В одной из газет, поместившей анонс о премьере, постановка именовалась “Лечебным моно-спектаклем”.
— Почему “моно”, — удивился Кактус, — Разве у нас только один актёр?
— Актёров много, — объяснил Иван, — но, видимо, на премьере будет только один зритель.
Эта шутка не понравилась Яшке Кактусу. Он продолжал расклеивать афиши, на которых изображалась охота на слонов в саванне. Если бы Ланька не знал определённо, что Тарантул — человек с ментальностью вора, в чьём характере преобладает стремление к счастью незаконными способами, то принял бы его за художника, близкого к школе постмодерна или экспрессервилистов. Ланька спросил у Ивана:
— Ты бы смог нарисовать сто фартингов?
Вместо ответа Тарантул вынул из кармана десять стофартинговых купюр с одинаковыми номерами, протянул их Ланьке и сказал, что настоящих художников такие мелочи больше не волнуют:
— Пока мы здесь, можешь спокойно тратить. Только не забывай менять магазины.
Иконников не стал расплачиваться в магазинах этими произведениями искусства и вскоре убедился, что Иван, этот тотально патологизированный субъект, вообще обходится в магазине без денег. Вечером, после премьеры, они с Ланькой брели по торговой улице Столбурга. Ивану понравился костюм в витрине “Магазина готового платья И.М.Портного”.
— Зайдём? — предложил Иван.
В огромном магазине они с трудом отыскали примерочную. Иван надел костюм, покрутился у зеркала и сказал, что очень доволен. Срезав перочинным ножом бирки на пиджаке и брюках, он прямо в костюме, по дороге ещё переодев для ансамбля туфли в соседнем отделе, вышел из магазина, галантно раскланиваясь со швейцаром и протягивая ему десятку на чай.
— Ну как, — спросил он Ланьку на улице, — я не продешевил?
— Как говорится, “встречают по одёжке, провожают по уму”, — съязвил Иконников.
— Если бы я был самым умным, то ходил бы нагишом, — сказал Иван.
На следующем представлении, у входа в “Багатель”, Тарантул был ещё и в новой шляпе.
“Интересно, из какого магазина?” — подумал Иконников. Тарантул курил дорогую сигару и с сочувствием глядел на толпу калек и инвалидов, привлеченных в фондюлярий желанием встретиться с “народным целителем Жоржем Небратом”. Жирное тело толпы, ощетинившееся костылями и протезами, извивалось у закрытых дверей заведения как голодная пиявка на затылке гипертоника. Яшка менял в обеденном зале столики на ряды театральных кресел, чтобы “Багатель” могла принять всех желающих поправить здоровье.
Зритель из калек, сидящий на представлении в “Багатели” с лицом только что проигравшего войну свечегаса, очень рассчитывает на целительную силу Жоржа. На премьере несколько исцелившихся подсадных калек покинули зал, побросав костыли и встав с инвалидных кресел. С тревогой в голосе, Яшка заметил, что они запаздывают к началу представления.
Уже на третьем сеансе, инвалиды, собравшиеся у входа в “Багатель”, нервно тузили друг друга костылями за право попасть в фондюлярий. Калеки в инвалидных креслах пересказывали стоячим больным жуткие истории собственных болезней, хвастая опухшими суставами и парализованными ногами.
Представление открывалось монологом народного целителя. Жорж выходил на сцену, и стоя в луче прожектора, элегантный, как и полагается человеку, которому доверяют страждущие, вытягивал руки в абсолютную тишину зала. Иногда в зале было слышно, как у посетителей урчит в животе. “Бедняги, — думал Ланька, — они по-настоящему надеются на выздоровление”.
Между тем, Жорж, ничуть не тяготившийся отсутствием элементарных понятий об основах народной медицины, и все время повторявший, что тот, кто хочет исцелиться, обязательно исцелится, а его задача — направить пациента по правильному пути, делал глубокий вдох, и нараспев произносил:
— Искусственное солнце. Десять минут. Всего за пять фартингов. А у кого нет денег, для тех дождь и днём и ночью. Кап-кап-кап!
Этими словами он гипнотизировал публику до тех пор, пока инвалиды не начинали клевать носом. При словах “дождь надвигается”, сидевшая в первом ряду огромная женщина с признаками алиментарного ожирения, закатила вверх глаза и стала подвывать, как волчица на луну. Небрат продолжал говорить:
— Дождь. Мокрые головы прохожих. Пузыри в лужах, бегущие по улицам струи воды…
Активно жестикулируя, Жорж рисовал на сцене картину ливня. Публика в зале сопела и икала сквозь сон.
— Вчера, гуляя по городу под дождём, я встретил артиста, который играл рыжего Пемброка в старой киноленте “Дуэль сердец”, помните, был такой фильм о пионерах-первопроходцах? На нём была та самая куртка с пуговицами из слоновой кости, в которой он исполнял свою знаменитую роль. Граждане, — предостерегающим тоном сказал Жорж, — будьте бдительны! Стоит вам убить животное, чтобы поесть его мяса, и вы тут же становитесь пленником зверя. Но ещё хуже, если человек влезает в звериную шкуру.
Видимо, эта реприза пришла в голову Жоржу не случайно. Не сегодня-завтра в Трёхгорке начнётся сезон дождей и на желающих исцелиться, хорошо поддающихся внушению ипохондриков, будут воздействовать дополнительные природные факторы, успокаивающие нервы. Ударит гром, блеснёт молния и через открытые окна в фондюлярий “Багатель” проникнет шум дождя. Люди начнут задыхаться.
Трёхгорка — сущий ад для астматиков. Да что там для астматиков! Здоровый тут больным станет: дождь, дождь и дождь. Воздух не шелохнётся. Мокро, холодно, душно. Вода бесконечными струями опускается на улицы. Более полугода дождей, или т.н. “сезон водных нитей”. Запутавшись в водных нитях, утомлённые вечным ливнем горожане, сходят с ума. В сезон дождей сон граждан Трёхгорки прерывает стрёкот вертолётов санавиации и вопли людей, взбесившихся от отсутствия солнца, скрытого за тучами.
В последнее столетие сезон водных нитей становился всё более долгим. Когда приходит дождь, веселье перемещается с улиц в кайфенхаузы. В кайф-сити трёх городов и днём и ночью раздаются вопли наркоманов, взбудораженных галлюцинациями. Наркоманы собираются в столбургской “Царской трубке” или в “Воротах ста печалей” в Аркадии. Горенбургские кайфенхаузы менее знамениты. Наркотики — наиболее дешёвый кайф, доступный каждому.
Трёхгорка — страна кайфа и кайфоловов. Неудачником называется здесь человек, не сумевший найти свой собственный кайф. Причём в самом широком и глубоком смысле этого короткого слова. Кайф низшего порядка со шприцом в руке или таблеткой под языком принято отлавливать в кайфенхаузах, живописными террасами, квартал за кварталом, поднимающихся к горным вершинам.
В Горенбурге стены кайфенхаузов по закону должны быть выкрашены охрой. Красят их специально обученные маляры, у которых имеется свидетельство о том, что они действительно получают свой кайф именно от покраски стен кайфенхаузов.
Стены, выкрашенные охрой, складываются в неописуемые по конфигурациям этажерки, поднимающиеся вверх из зарослей у подножия Бурговой горы. Когда смотришь на них из Столбурга ночью в сезон дождей, они напоминают замысловатые конструкции водных замков, описанные генерал-капитаном Покорным в его книге “Моя подводная Одиссея” о погружении в затонувшую цивилизацию острова Тарсис.
Настоящий голос Трёхгорки, её плач можно услышать ночью, гуляя под дождём в сквере Ортуина Грация на вершине Столовой горы. Человек под дождём напоминает арфиста, суетливо перебирающего струны арфы, одновременно и слушая и вдыхая звуки. Водные нити издают чуть слышный вибрирующий звук, если задеть их пальцем “дин-дон-дин-дон-дин-дон…” Ночью, в сезон водных нитей, чёрное небо Трёхгорки покрывается мерцающими трещинками молний, между которыми еле различимы огни проблесковых маячков лайнеров региональной авиакомпании “Три вершины”.
Когда Жорж кончил свой монолог, одна из посетительниц, сидевшая на табурете, рядом с человеком в инвалидном кресле, встала, очнувшись от духоты, повела руками, как мотылёк крыльями, и, стуча каблучками о мозаику пола “Багатели”, прошла к Небрату, держа в руках записку, видимо с частной просьбой об исцелении. Народный целитель охотно принимает пациентов в частном порядке, кассируя за это дополнительные денежки. Яшка врубает фонограмму с фанфарами. От неожиданности инвалиды подпрыгивают в креслах, эстраду заволакивает дымом, и когда вспыхивают огни подсветки, публика остаётся один на один с молодыми людьми в костюмах трехсотлетней давности и париках с лиловыми от времени буклями. Это переодетые и загримированные Ланька и братья Шкурины. На сцене они чувствуют себя неуютно. Борис, негромко прокашливаясь, поправляет шляпу. Из-за красного занавеса, окаймляющего эстраду “Багатели”, зал фондюлярия кажется артистам чревом только что освежеванной туши. В красноватом мраке блестят глаза инвалидов и обода колёс инвалидных кресел.
— Ах, какие это были слоники! — говорит Борис, ощупывая в ухе пуговицу наушника, — они всё видели, всё понимали. Я был ребёнком и часто прислушивался к ним: “Вы хотите рассказать мне сказку, мои маленькие друзья?” Мне было тогда пять лет, и размерами я был гораздо больше этих древних статуэток, этих загадочных маленьких слонов калибра нашего домашнего кота Гулливера. Гулливер шипел и выпускал когти, когда его брали на руки и несли в комнату со слониками. Порция валерьянки из аптечки моей бабушки заставляла кота успокоиться. Я любезно предлагал ему место у себя на коленях, когда погружался в старинное кожаное кресло, обжигавшее холодом нежные детские ляжки неприкрытые шортами. Я вздыхал и часами любовался работой древнего мастера, вырезавшего статуэтки из слоновой кости. Напольные часы с маятником били сначала час, затем два. Слоники шамкали губами. Кот Гулливер зевал, празднуя валериановый “приход”, и глядя на статуэтки, восхищённо мурлыкал: “Ты только посмотри, хозяин, какая работа!”
Ничто, по представлениям кота, не отличало комнатных слоников от настоящих слонов. Ум маленького человека в чем-то похож на ум взрослого кота, наверное. Оба не допускают разделения природы на одушевлённую и неодушевлённую. Оба оперируют поверхностными символическими категориями, в данном случае, символом слона. Я объяснял коту:
— Неважно, что размеры слоников не соответствуют размерам настоящих слонов. Пока они только слонята, но если они будут хорошо кушать и слушать маму, то обязательно вырастут и станут такими же большими, как их настоящие братья.
Это объяснение не было логичным, зато было понятным.
За одним из столиков, в глубине зала, Ланька заметил профессора Кадзулу. На его столике дымился горшочек фондю, под которым мерцал синий огонёк спиртовки.
Мысленно задаваясь вопросом о том, что делает в “Багатели” такой известный человек, Ланька еле заметно кивнул мэтру.
— Ничто не отличало маленьких слоников от настоящих слонов, — продолжал Борис, — до того убедительной была работа неизвестного мастера. Ничто, кроме бивней. Бивни, конечно, тоже были из натуральной слоновой кости. У больших слонов, которых дети видят в зоопарке, тоже есть бивни, но они гораздо больше тех бивней, которые были у статуэток. Кроме того, к бивням статуэток прикасалась рука человека. Их шкурили, полировали, а затем изрезали рисунками.
Чтобы выполнить столь тонкую во всех отношениях работу, необходимо быть настоящим “остроглядом”, как называли неизвестного мастера гости, приходившие к нам в дом. Закрываясь в комнате, мы с Гулливером внимательно изучали рисунки, вырезанные на бивнях, начиная с земли, широкими штрихами обозначенной у самой кромки одного из них, в том месте, где он входил в миниатюрный слоновый череп. Землю покрывала густая растительность, прорезанная более тонкими линиями. Сухая акация с зонтичной кроной отделяла передний план рисунка от перспективы. Ближе к линии горизонта, тонкими, как волосок линиями, были вырезаны очертания плато и карликовые анемичные облака, а ещё выше — ладья, с непропорционально большими вёслами, опущенными в небесный океан. На ладью смотрел слон, под прицелами ружей охотников поднявший вверх хобот. Охотники сидели в засаде в сухом кустарнике. Хорошо, что люди, эти кровожадные чудовища, пытались убить слона по человеческим меркам с почётом. Слон, погибший от пули охотника, как солдат, павший в бою. Герой, в отличие от какого-нибудь безвестного чебурашки, умерщвляемого газовой клизмой, выпадающей на долю пленников зверохозяйств, заготовляющих пушнину.
Дальше в представлении следовал чисто пропагандистский момент. На сцену выносили огромный сундук, Доставали оттуда енотовую шубу и бросали её в зал, к ногам публики. Небрат призывал инвалидов через микрофон:
— Забудем о мехах во имя жизни в регионе! Долой скорняков-живодёров! Долой меха и кожи! Да здравствует нейлон, спасающий флору и фауну Трёхгорки!
В зале раздавались жидкие аплодисменты — Яшка подсаживал туда пару официантов, но публика не всегда подхватывала. У многих калек были парализованы не только ноги, но и руки. И шубы из енотов были им явно ни к чему.
Братья Шкурины возвращали меха в сундук. Сундук уносили с эстрады. За кулисами енотовую шубу набрасывали на плечи акробатки продрогшей крошки Лулу, торчавшей в “Багатели” круглые сутки.
Борис продолжал добросовестно озвучивать текст, поступающий из суфлёрного ящика:
— При внимательном взгляде на бивень, изрезанный рисунками, мир, окружавший обречённого слона, приобретал окраску. Ладья становилась золотой, небо лиловым, акация зеленела и только сухой кустарник и земля оставались безжизненно-серыми, как потускневшая от времени слоновая кость. На других бивнях, послуживших как выразились бы учёные-экономисты, “промежуточной стоимостью” для древнего мастера, также были рисунки, изображавшие погрузку колониальных товаров на борт корабля, мастера с резцом в руке, занятого обработкой слоновой кости и торговца, продающего готовые изделия из неё на рынке. Таким образом, на бивнях, во всей его полноте был представлен процесс товаропроизводства и они могли бы послужить наглядным пособием по экономике, если бы, конечно, не было нас, защитников прав животных, рассматривающих этот художественный цикл как кощунственную иллюстрацию к посмертным похождениям частей тела убитого животного.
Лет триста тому назад, а может ещё раньше, в саванне Анга жил одинокий слон. Неизвестно, чем была захвачена его большая душа, но внешне он выглядел невозмутимым великаном. Слонихи не давали ему прохода ни днём, ни ночью. Черноокий, с огромными лопухами ушей и могучими бивнями, своим могуществом слон уравновешивал всё живое вокруг себя. Львы, почуяв приближение слона, настороженно поводили ушами. Газели утрачивали холерическую подвижность, а слепни застывали в воздухе, не зная, куда лететь.
Мелкотелые туземцы, полагавшие, что ведут свой род от духа, заключенного в теле слона, возносили молитвы, чтобы большой слон даровал им мир и удачную охоту. Туземцы звали слона Ангуэ. Колдуны нескольких племён приносили дары большому слону и рассказывали, что в их страну пришли коварные белокожие охотники в красных мундирах.
Через несколько дней слон Ангуэ встретился с отрядом браконьеров. “Явно не местные, — подумал слон, глядя на охотников сверху вниз, — наши не ходят в тряпках на голое тело”.
Охотники с интересом рассматривали слона, им нужны были его бивни. То ли от духоты, то ли от неожиданной встречи, сердце Ангуэ ёкнуло. Слон молчал и саванна затихла. Дрожащее марево остановило своё бесконечное восхождение к небу. Птицы перестали щебетать. В небе плыла золотая ладья. Это было последнее, что видел Ангуэ перед тем, как рыжий Пемброк скомандовал и в слона вонзились пули из дюжины охотничьих ружей.
Браконьеры отпилили у слона бивни и отправились к берегу океана в Порто-Франко, где их ожидал корабль капитана Бартона, одного из самых больших пиратских авторитетов, начинавшего шкипером на таможенном боте островного королевства Арарат.
— Неужели! Невероятно! — саркастически восклицал капитан Бартон, выслушав рассказ командира отряда добытчиков слоновой кости Пемброка. Бриг “Удача”, гружённый рабами и слоновой костью, только что вышел из Порто-Франко в открытый океан.
— Скорее всего, ваши ребята перегрелись на солнце, — высказал предположение капитан Бартон.
— Нет же, — отрицал рыжий Пемброк, — я своими ушами слышал, как слон проревел по-столбургски: “Подлые обезьяны!”, перед тем, как мы его уложили.
— Обезьяны и подстрелили слона! — капитан Бартон пыхнул трубкой и прищурился.
— Мы все слышали это, — сказал Пемброк тоном человека, находящегося на грани помешательства.
— И поэтому ваших молодцов третий день не оттянешь от бутылки?
— Это все потому, что они всё-таки взяли бивни у этого, этого…, — убийца и мародёр Пемброк, девизом которого было: “Сдохни ты сегодня, а я — завтра”, никак не мог подобрать подходящее слово для обозначения говорящего животного.
— Слона, Пемброк, слона, — помог капитан Бартон — Возможно у вас возникли слуховые галлюцинации. Такое часто случается, когда вокруг палят из карабинов.
Капитан Бартон прошёлся по каюте с трубкой в зубах и остановился возле письменного стола. Постояв секунду, как бы что-то обдумывая, он выпустил облачко табачного дыма и сел в кресло.
Капитан ещё раз, совершенно бесстрастно посмотрел на рыжего и сказал:
— Вам, Пемброк, следует послушать моего слугу.
Бартон взял со стола колокольчик и позвонил.
Скрипнула дверь и на пороге каюты образовался слуга капитана Бартона, негр с повадками наглого шута при могущественном короле. В руках слуга держал поднос с бутылкой и двумя рюмками. Капитан как-то странно посмотрел на своего слугу и сказал: “Ну что же ты стоишь? Входи, Патрик”.
Бартон купил чернокожего паренька у пионеров — ловцов человеков, добывающих средства к жизни торговлей рабами. Пионеры отлавливали чернокожих в саванне, окружавшей Трёхгорку и продавали их в рабство в Колонию через посредников с острова Арарат. Атаман наиболее известного отряда пионеров Наполеон Куролап-старший, лично добыл мальчишку, сняв его с огромной, мертвой акации среди выжженной засухой саванны, приняв за детёныша гориллы. Но капитан Бартон, тогда уже достаточно хорошо известный в мировом океане и прекрасно знавший повадки обезьян, высмеял Куролапа:
— Невежа, — сказал он атаману ночью, когда они тянули руны у костра на берегу океана, — гориллы никогда не бросают своих детей. И, потом, какие гориллы в саванне, убитой засухой?
Капитан не любил вспоминать о цене, за которую ему достался мальчишка. Как все старые моряки, он был неразговорчив, и если что-то говорил, то чаще всего это были ругательства такой красоты и силы, которым завидовал сам генерал-капитан Покорный, лично знавший старину Бартона.
Капитан Бартон всегда по-разному называл своего слугу. Иногда он говорил ему “сатир”, когда злился, иногда “мой юный друг”, но чаще всего звал слугу по научному: “хомо каудатус”. Так называл Патрика судовой врач Бом Бенге. Что это значит было известно только самому доктору, владевшему одним мёртвым языком, на котором в те времена, кроме докторов, говорили, разве что, ещё только алхимики. Матросы-наёмники из Аркадии звали слугу на свой лад: “Патрикеем”.
— Расскажи нам о мафианах, Патрик, — приказал капитан.
Слуга улыбнулся рыжему Пемброку и без разрешения капитана налил себе из бутылки:
— В моей земле обитало множество племён, и нельзя было точно сказать, кому принадлежит эта земля. Поэтому все воевали против всех, но как только речь заходила о мафианах, люди тотчас забывали о вражде.
Рыжий Пемброк слушал и не слушал. Он рассеянно смотрел мимо Патрика, до белых ногтей сжимая пуговицу на куртке.
— Господину Пемброку не интересно? — спросил Патрик у капитана Бартона.
— Не твоё дело, шут, говори! Я не приказывал молчать, — капитан Бартон сердито приподнял левую бровь.
Патрикей переминался с ноги на ногу у края стола в свете настольной лампы. Его черное лицо поглощало световые корпускулы, сливаясь с мраком каюты. Пемброку, взведённому событиями последних суток, казалось, что парик слуги капитана Бартона висит прямо в воздухе над ливреей, поблескивающей разноцветными стекляшками вышивки, соединенными в аляповатый рисунок.
— Каждый народ моей земли имел собственный удел и собственное занятие. Одни сеяли, другие были охотниками, третьи торговали и только мафиане были народом ленивым, но крепким от природы. Вождь их племени папа Храп говорил: “Мы будем жить, никого не убивая на охоте, и не разоряя земли плугом”. Он приказал своим людям готовиться к уходу в пустыню. Мафиане привязали к спинам ставшие ненужными рукоятки мотыг, взвалили на плечи нехитрый домашний скарб и отправились в дорогу. Чем глубже в пустыню продвигались мафиане, тем ниже их лбы нависали над глазами, а кожа покрывалась шерстью. Рукоятки мотыг, привязанные к спинам людей, приросли к ним и превратились в хвосты. Папа Храп сидел в паланкине, возложенном на плечи его телохранителей и оттуда дирижировал небольшой капеллой плакальщиков, распевавших на всю страну прощальные гимны. К сожалению, полный текст этой некогда обширной гимнопедии не сохранился. Говорят, это были красивейшие мелодии.
— Ну и что же в этом необычного, капитан? — спросил Пемброк.
— Это ещё не всё, дорогой Пемброк, наберитесь терпения.
— Как только весть о том, что мафиане покинули наш край, — продолжал слуга, постукивая каблуками о пол каюты, чтобы господа сосредоточились, — все племена моей земли вздохнули с облегчением. Земля как и прежде не могла прокормить всех голодных, но оставшиеся в её пределах радовались и тому, что мафиан больше не будет рядом с ними. Однако радость была не долгой. На следующее, после ухода мафиан утро, обнаружилось, что у пищи, которой питались народы моей земли, пропал вкус. Даже мёд горных пчёл, сладчайший из сладкого на земле стал совершенно безвкусным. Тогда старейшины племён призвали колдунов, чтобы вернуть пище утраченный вкус. Колдуны обратились к духам с обычным в форс-мажорной ситуации вопросом: кто виноват и что делать? Духи ответили, что мафиане унесли с собой в пустыню вкус еды и что нужно бежать за ними в пустыню и умолять их вернуть то, что они забрали. К вечеру оказалось, что и вода, которую пили народы моей земли, потеряла вкус. Отряд из пятисот крепких воинов отправился в пустыню на поиски мафиан. Через год они разыскали вожака обезьян папу Храпа, уже мало походившего на человека и больше напоминавшего обезьяну и рассказали ему о том, с каким поручением прибыли. Папа Храп, как показалось воинам, их внимательно выслушал, но ничего не ответил. Оказалось, что за время странствий в пустыне он забыл человеческую речь. Тогда воины связали Храпа и доставили его в собрание колдунов. Пока отряд возвращался из пустыни, обезьяна стала превращаться в человека. У папы отвалился хвост, а кожа лишилась шерсти и стала голой, как у младенца.
Колдуны велели развязать вожака и поместить его в заранее приготовленную клетку, куда ему приносили угощения и приводили лучших девушек. Девушки круглосуточно танцевали и пели: “О, великий, сладкий папа!”, украдкой поглядывая на хорошо развитые гениталии загадочного существа. Один из колдунов приготовил особое зелье, чтобы вернуть речь папе Храпу. Но вожак мафиан ничего не ел, а к девушкам не прикасался. Он сидел в клетке, забившись в угол, и молчал.
— У обезьяны депрессия, она тоскует о чём-то таком, чего мы ей дать не в силах, — сказал один колдун и опустил посох.
Тогда сказал второй колдун из племени басу:
— Обезьяна только притворяется, что не умеет говорить и не понимает нас. Посмотрите, как внимательно она слушает, когда мы о ней говорим. Когда я был маленьким (колдун присел, поджав колени к груди и покрыв курчавую макушку ладонью), мой отец говорил, что мы, басу, могли бы стать самыми могущественными людьми нашего края, если бы только сумели заставить обезьян признаться, что они понимают человеческую речь и сами умеют говорить, но не признаются в этом, опасаясь, что люди заставят их трудиться вместо себя и станут командовать ими. О, хитрые обезьяны! — Патрик шагнул назад от стола, воздел ладони в белых перчатках к потолку каюты и сказал:
— Бедные басу! Теперь они сами стали рабочими обезьянами в высокогорных поместьях столбового дворянства (Столбовое дворянство — родовая земельная аристократия г. Столбурга).
— Не отвлекаться, — приказал слуге капитан Бартон, — что было дальше?
— Дальше решено было испытать Храпа лишениями, чтобы заставить его вернуть воде и пище украденный вкус. Для этого папу совершенно перестали кормить и поить. Но вожак и так ничего не ел. И только девушки вздохнули с облегчением, узнав, что им больше не нужно соблазнять угрюмого папу. Прошло ещё несколько дней. Храп продолжал чахнуть без движения в клетке. Отсутствие воды и пищи не вызвало у него ни жажды ни голода. Тогда сказал третий колдун:
— Если обезьяна понимает человеческую речь, но не признаётся в этом из страха, что мы заставим её трудиться, значит, она умнее человека. Так сделаем её нашим богом и покровителем. Тогда обезьяна перестанет нас бояться и признается, что понимает человеческую речь, а мы получим от неё обратно вкус пищи, воды и ещё много другой пользы. Пускай сейчас же обезьяна примет жертвы и избавит нас от невыносимых мучений!
Несколько дней и ночей колдуны готовились к обряду возведения папы Храпа в ранг богов. Но сам папа так и не дождался этого момента. Он решил бежать из клетки и для этого умер. Но перед смертью обезьяна заговорила. Колдун басу был единственным, кто знал, о чём говорил папа Храп, покидая клетку.
— И что же он сказал? — спросил Пемброк, приподнявшись в кресле.
— Он сказал, что не умеет говорить.
— А пища, она снова обрела вкус? А вода? — Пемброк не отпускал пуговицы на своей знаменитой на весь регион куртке, а капитан Бартон очень заинтересованно смотрел на своего слугу.
— Об этом никто так и не узнал, потому что утром в собрание колдунов пришёл отряд атамана Куролапа, рыскавший в поисках живого товара по саванне. Пионеры заковали всех, кто был там, в колодки, чтобы продать. По дороге к берегу океана Куролап снял меня с дерева, на которое я взобрался, спасаясь от пионеров. Так я попал на корабль. Хозяин купил меня у пионеров.
Капитан Бартон подтвердил факт покупки и сказал: “М-да!”
— А что, если это правда? — спросил Пемброк.
— Но вы же цивилизованный человек, Пемброк. Мой слуга сумасшедший! Он утверждает, что избежал встречи с ангелом Паро и поэтому, время от времени, я разрешаю ему развлекать команду подобными анекдотами.
— Кто такой Паро?
— Дух забвения в их мифологии, — сказал капитан Бартон. — Вы заметили, дорогой Пемброк, что у Патрика нет следа от пальца Паро, ямочки над верхней губой. Такой след есть у всех людей, — капитан Бартон вынул изо рта трубку и ощупал губы, — а у него нет. Ангел Паро следит за тем, чтобы человеческая душа забыла абсолютно всё, что происходило с ней до её появления в новом теле. Для этого Паро смыкает уста новорождённым, прикладывая к губам свой огненный палец. И младенцы ничего не знают потому, что ничего не помнят, а от пальца Паро у них на всю жизнь остаётся вмятинка над верхней губой, — Бартон снова ощупал губы, — но вы же не дикарь, дорогой Пемброк, чтобы в это поверить.
— Почему вы думаете, что в сказки верят только дикари? Я знал одного богатого свечегаса. Он имел поместье в виноградном поясе Колонии и завёз туда рабов. Рабы страдали от совершенно непосильного труда и стали убивать друг друга, чтобы вернуть свои души в родные края.
— И что же из этого следует? — спросил капитан Бартон, раскуривая трубку.
— Из этого следует, что мой свечегас стал жертвой чужих суеверий. Чтобы выяснить причину самоубийств своих рабов, он поместил к ним провокатора, который и внёс ясность в происходящее, точнее одурачил этой ясностью своего хозяина. Сначала провокатор объяснил, зачем рабы убивают себя, заметив при этом, что тело убитого должно быть погребено в целости и безо всяких увечий, ибо отсутствие или повреждение в нём одного из членов, ведёт к тому, что и душа изувеченного возвращается в родные края калекой.
— И что же предпринял ваш приятель?
— Он приказал вырыть трупы убитых рабов и собственноручно, на глазах у живых, их обезглавил. Так он объяснил рабам, что даже смерть не освободит души его работников от руки хозяина.
СЕКУЛЯРИЗАЦИЯ
С момента вступления в силу сухого закона, запрещающего употребление спиртного, в Столбурге открылось множество фондюляриев, где можно было пьянствовать не напиваясь, а наедаясь — доброе старое фондю, как много веков назад, продолжали готовить на благородных винах из Аркадии и колониальной кактусовой водке. В этих заведениях, отличавшихся дешевизной и незатейливым меню, всегда было многолюдно.
Фондюлярий “Багатель” уже давно был занесен в чёрный список cтолбургской криминальной полиции. Среди посетителей этой клоаки одна половина была агентами криминалки, другая её клиентами.
Сразу после окончания последней гражданской войны, приоритетом криминальной полиции стали вербовщики и ключники из Колонии, сманивавшие туда квалифицированную рабочую силу. Вербовщики появлялись в “Багатели” под видом богатых туристов, не знающих на что бы ещё такое потратить свои денежки. Вербовщиков интересовали технические специалисты высокого класса, но чаще всего женщины и дети. Вербовщики “задорого” покупали незаконнорожденных младенцев у девочек без паспорта, занимавшихся в Столбурге древнейшим женским промыслом.
Говорили, будто в Колонии младенцев наскоро доращивали в специальных инкубаторах и разбирали на запчасти для нуждающихся в донорских органах толстосумах. Некоторым младенцам из инкубаторов везло — их усыновляли богатые бездетные пары. Бизнес усыновления в последние годы стал испытывать затруднения из-за того, что профессор института Плодородия Баклажан Помидорович Кабачков открыл и запатентовал клонирование. Уже через несколько лет после открытия, клонирование стало настолько простым, дешёвым и доступным, что сегодня любой желающий может заказать свою копию в региональном центре клонирования. Как говорится: “Плоть от плоти”. Теперь спорят о другом: имеет ли право оригинал требовать смерти для своей копии, чтобы завладеть её органами для пересадки. “Копией” этот организм называется условно, только на бумаге, но как человек, как часть космоса он, может быть, и не согласен умереть, чтобы отдать своё сердце другому. Клоны стали подделывать паспорта своих оригиналов и в массовом порядке покидать Трёхгорку. После этого проблему попытались закрыть путём сооружения в Трёхгорке фабрики нейлоновых сердец.
В последние годы в связи с ужесточением мер против вербовщиков в Столбурге, они прибегают ко всякого рода ухищрениям, чтобы перехватить свежий человеческий материал и остаться при этом незамеченными. Ключники постоянно меняют явки. Раньше их штаб-квартирой был кабачок “Золотой ключик”, расположенный в одном из фешенебельных районов Столбурга, а сегодня встретить их можно исключительно в кафе “У последней черты” на бульваре Каннабиса, или в заведении Яшки Кактуса. В конспиративных целях вербовщики стали выдавать себя за женщин. В Колонии существует целая медицинская индустрия, специализирующаяся на смене пола, или, как стыдливо говорят об этом журналисты “отранссексуаливанию”. Представьте себе картину: легаши во время облавы хватают подозрительную на вид бабёнку. Пока её везут в участок, она в машине раздевается, стирает с лица штукатурку и выбрасывает женскую одежду в окно. Открыв дверцу полицейского фургона, легавые, вместо бабы обнаруживают там мужика с седыми подмышками, утверждающего, что жировые отложения на его бёдрах и женские груди — не что иное, как последствия ползучей феминизации мужчин, охватившей весь регион. Кроме того, существо это без документов и, спрашивается, куда же девать его теперь? Существу выписывают разрешение на проживание и водворяют в посёлок Терпилово для беспаспортных. Здесь ключи от чёрного хода в Колонию самые дешёвые и здесь же правда, уже за отдельную плату, можно получить квалифицированную консультацию по вопросу о том, как ими грамотно воспользоваться.
Проникновение в Колонию через чёрный ход называется на блатном арго “секуляризацией”, видимо потому, что человек, на это решившийся, теряет веру в лучшее будущее. У одного из таких ключников среднего пола Иван Шкурин и приобрёл заветный ключ. Гермафродита, о котором в темноте обеденного зала “Багатели” Ланька подумал, что это престарелая дама, звали Буба Нумерович-Дунченко. Ключики от Нумеровича были одними из самых дорогих, зато с гарантией, что подделок не будет. Количество банковских билетов, причитавшихся Нумеровичу за его услуги, Ланька еле уместил в огромный туристический рюкзак.
Яшка Кактус опасался рейдов полиции не только потому, что ключники собирались в его заведении, но ещё потому, что “Багатель” держалась на плаву в море грабительских налогов только благодаря “горячим блюдам”, что являлось прямым нарушением сухого закона, т.к. под “горячим” в фондюлярии Кактуса понималась добрая старая тюря, или попросту суп из водки с хлебными клёцками. Тюрю подавали только по личному распоряжению Яшки, только проверенным клиентам и только во время эстрадного представления, чтобы не бросалось в глаза.
Поскольку гвоздём программы в последние дни было лечебно-агитационное шоу с участием народного целителя, качественный состав посетителей “Багатели” резко изменился в сторону инвалидов, мало интересовавшихся “горячим”. Антракты в представлении стали короче, и пока двое шимпанзе, переодетых в матросскую форму под присмотром дрессировщика, исполняли чечётку на стаканах — излюбленный номер Яшки Кактуса, — три других артиста, братья Шкурины и Ланька сидели в гримёрной, под которую была переоборудована подсобка фондюлярия. Акробатка Лулу всегда с ними. Это странная особа. Борис называет её “девушкой-селёдкой”, из-за чрезмерной, на его взгляд, худобы. Акробатка носит енотовую шубу прямо на голое тело. Под шубой ничего, абсолютно, кроме резинки для чулка на левой ноге, но чулок у акробатки тоже нет. Глаза Лулу смотрят на мир так печально, что сразу чувствуешь: эта женщина обкрадена судьбой до нитки. Обкраденная судьбой акробатка милá Ивану. Он зовёт её “мой сладкий мышонок”. Невооруженным глазом видно: Тарантул увяз в любовных тенетах маленькой акробатки.
Всей Трёхгорке известен акробатический этюд “Гуттаперчевый мальчик”, где она в мужском трико, с короткой стрижкой, почти безгрудая, изгибает тело в невероятных комбинациях. По поводу этого номера злые языки рассказывают скабрезный анекдот:
— Кто такой гуттаперчевый мальчик?
— Это мальчик, у которого перчик гут.
Лулу не обижается. Во-первых, никакого “перчика” у неё нет, а во-вторых, никакая слава не обходится без сплетен и колкостей.
“Злая женщина, — сказал про акробатку Яшка Кактус, — сколько крепких кошельков разбилось об это маленькое сердце!”
В руках Ивана красная роза для акробатки. Он садится поближе к Лулу и наматывает локон её отросших волос на свой жёлтый, прокуренный палец. Лулу совсем не против того, чтобы Иван делал это время от времени. За это она курит его сигары.
Ланька не находил себе места в антрактах. От нечего делать он сидел на сундуках с костюмами и пиликал на губной гармошке. Лулу часто переодевалась в старинные платья из сундука. Ланька предположил, что Лулу одевается только для того, чтобы Ивану было приятнее раздевать её. Женщина, особенно если она любит делать акробатические этюды на обеденном столе, создаёт уют в чисто мужской компании.
Кактус принял Лулу на работу с испытательным сроком.
— По-моему, он уволит меня, — призналась крошка Лулу, когда они с Иваном говорили о жизни. За время работы в “Багатели” Лулу ухитрилась не переспать с Яшкой Кактусом, что само по себе уже было подвигом. Тарантул становился застенчивым в обществе акробатки. Он был культурным молодым человеком и вместо слова “блядь” употреблял слово “женщина”. Лулу объясняла Тарантулу, что ей в жизни очень не хватает любви, на что Иван тихо улыбался.
Когда Лулу не было рядом, Иван с Борисом вели разговоры о деньгах. Борис, как показалось Иконникову, за всё время пребывания в заведении Кактуса не сказал Лулу ни слова. Они только здоровались мимоходом. Акробатке больше нравился Иван, который всегда с чувством набрасывал енотовую шубу на её голые плечи.
Лулу некуда было идти. Почему Яшка не увольняет её, никто точно сказать не мог. В эстрадной программе она уже несколько месяцев участия не принимала, удивительно, но Иван не видел ни одного кульбита в её исполнении, кормили её на кухне, а ночевала она в гримёрной, завернувшись в енотовую шубу. Для чего, собственно, Лулу применяется в хозяйстве Кактуса, Ланька так и не узнал. В “Багатели” произошли события, из-за которых само существование фондюлярия становилось проблематичным.
В антракте одного из представлений артисты, как обычно, пили чай в гримёрке. Ланька стоял у зеркала и смотрел на отражение Ивана и Лулу. Они сидели на длинноногих табуретах из бара за спиной Иконникова. Тарантул нежно касался пальцем горбинки на носу акробатки. Потом они стали целоваться. В том месте зеркального отражения, где их губы сливались, горел блик от галогеновой лампы, ослеплявший Иконникова. Ланька завистливо вздыхал, глядя на влюблённую парочку — госпожа Любовь обходила его стороной.
Когда Борис стал собирать со стола посуду, в гримёрную совершенно неожиданно ворвался Яшка Кактус, на ходу срывая с себя фартук из сыромятной кожи. Его приветливое лицо, всегда переполненное добротой к сотрудникам, выражало крайнюю степень растерянности:
— Ага! Развлекаемся, — выдохнул он, — чаёк, бублики! А там такое, что ого-го!
— Что там ого-го? — попытался уточнить Тарантул.
— Там полиция и обыск. Проверка меню и документов. На кухне ревизия!
— Ну так что же, не в первый раз, — сказал Борис, нащупывая в кармане студенческую книжку. — Коня куют, а жаба ногу прячет!
— Господина Небрата увели. Он заказал “горячее”, а тут полиция.
Кроме Небрата полицейские забрали ещё несколько клиентов.
— Тоже заказали горячее? — спросил Иван.
Яшка утвердительно кивнул.
— Эх, сколько раз повторять! Только истина в вине, а здоровье — оно в воде, понял?
Иван не пошёл прятаться в туалет, слишком серьёзным было положение. Он соскользнул с высокого табурета, на ходу буркнув себе под нос, что “плохо дело”, открыл шкаф, оттуда посыпались тряпки, и, путаясь в рукавах костюмов, вырвал из тряпичной пучины саквояж, оклеенный эмблемами транспортных компаний.
Крошка Лулу в растерянности наблюдала за Иваном. С её плеч сползла шуба. Яков, как правило, оживающий при виде обнажённой акробатки, теперь даже не смотрел в её сторону. Только сейчас Ланька заметил, что кобура под мышкой хозяина “Багатели” пуста. Иван, в раздражении, говорил Яшке Кактусу:
— Сколько раз я повторял тебе, любезнейший: нельзя нарушать сухой закон. Вот оставят тебя, любезнейший, козликом, сухим козликом! — Тарантул приложил пальцы к вискам, заблеял, и, плюнув под ноги хозяину “Багатели”, обратился к Ланьке:
— Сейчас, или будет поздно!
В разговор вмешалась Лулу:
— Что “сейчас”?
— Молчать! — приказал Тарантул. — Не хочу, чтобы этому старому козлу влетело ещё и за беспаспортных, которых он берет на работу из экономии.
Лулу дико завизжала, будто ей на глаза попала мышь. От визга акробатки Яшка Кактус вышел из ступора, повалился на цветной ковёр из костюмов, и запричитал, стуча кулаками по разноцветным юбкам: “Так мне и надо, старому идиоту, так и надо!” Над костюмами, по которым он барабанил кулаками, висели пыльные тучи.
Полиция нагрянула в “Багатель”, скорее всего по доносу. Кто-то из хозяев соседних фондюляриев “капнул куда следует” о том, какое горячее подают в заведении Яшки Кактуса. Горячего с градусом вполне хватало для того, чтобы щедрый хозяин “Багатели”, которого уважал весь город, перешёл с собственных хлебов на пожизненный пансион тюремного ведомства.
Иван копался в саквояже, вынимая оттуда пачки ассигнаций, перехваченные широкими банковскими лентами:
— Куда их теперь девать? Это, кажется, первый случай, когда денег много.
У Ивана было столько фальшивых денег, что сейчас его внезапно пронял страх. Бросив саквояж с деньгами к табурету, на котором сидела Лулу, Иван секунду смотрел на глянцевые колени её поджатых ног, тряхнул головой и сказал:
— Бери, пробанкетируешь. Денежки трату любят. А то купишь себе ещё одну шубу!
Крошка Лулу презрительно посмотрела на Ивана, встала, и, набросив на плечи шубу, заявила:
— Куда вы — туда я.
Тарантул громко рассмеялся и повернулся к Иконникову с разведёнными от удивления руками:
— Ты слышишь? Собирайся быстрей, иначе это пойдёт с нами.
— Ты же дарил ей цветы! — сказал Ланька.
— Ну и что! — закричал Иван, — мы платили ключникам только за троих. О ней никто не знает. Проводник откажется, если увидит с нами бабу. Женщина в дороге — плохая примета. Когда баба говорит — я её понимаю. Красивая баба — я её хочу, пускай говорит, но сейчас не время спорить, нужно уходить.
Лулу расплакалась, она считала Ивана человеком с не закопчённым нутром.
— А Борис? — спросил Ланька. — Вдруг его взяли?
— Выкрутится, он знает, — Иван махнул рукой, — если попался, пойдём без него. Оставаться здесь никак нельзя.
— Если Бориса не будет, акробатка пойдёт с нами, — твердо сказал Ланька. — Ты говорил, что нас будет трое, вот нас и будет трое.
Лулу взяла Иконникова за руку, как берут друг друга малыши на прогулке, чтобы не потеряться.
— Она идёт с нами, или ты пойдёшь один, — сказал Ланька.
Иван молчал, поигрывая ноздрями. У него не было времени думать. Яков, прекратив рыдать, снова вошёл в ступор. Он сидел с разинутым ртом на костюмах, по его подбородку текла розовая струйка слюны, а протянутые вперёд руки с растопыренными пальцами никак не опускались. В сердцах Иван пнул ногой саквояж, лежавший на куче денег, прижал к губам палец и прислушался. В коридоре раздавались шаги. Из зала доносился шум облавы: звон бьющейся посуды, женский визг, на фоне которых громом ударил пистолетный выстрел, и всё затихло.
— Скоро и сюда подберутся, — шёпотом сказала Лулу. Иван надел перчатки, проверил в кармане ключ от черного хода, и, нахлобучив шляпу, проворчав, что даже переодеться не дали, подошел к двери и выглянул в коридор.
К удивлению Ланьки, чёрный ход в Колонию находился прямо в подвале фондюлярия “Багатель”. По дороге к чёрному ходу Жизнь Ланьки Иконникова обратилась к нему со следующими словами:
— Ланечка! Ты не боишься опасного похода?
— Нет, Жизнь, не боюсь, — твёрдо сказал Ланька.
Тогда Жизнь вздохнула:
— Я люблю тебя, Ланечка!
— И я тебя, Жизнь, очень люблю.
— Может быть, передумаешь?
— Жизнь, это что, действительно опасно для тебя?
— Не могу знать, — вздохнула Жизнь, — служебная тайна.
— Не могу знать, не могу знать! — передразнил Ланька, — Ладно, не обижайся, буду тебя беречь.
— Спасибо, — ответила Жизнь.
Тарантул и акробатка, оба с горящими зажигалками в руках осторожно спускались по лестнице к чёрному ходу. Спуск по лестнице к чёрному ходу напоминает путешествие в мрачные глубины души не совсем честного человека, где всегда сыро и холодно.
— Ланька, ты где? — позвала акробатка.
— Иду, — отозвался Ланька, глядя на тень Ивана, медленно сползавшую вниз по стене.
— Спускайся быстрее, — крикнул Иван, — в полночь у чёрного хода нас будет ждать проводник.
Ланька посмотрел на часы. Было без пары минут двенадцать. Возвращение в осаждаемый полицией фондюлярий не имело смысла. Дома его ждали неоплаченные счета и проваленные экзамены, а при воспоминании о необходимости добывать средства к существованию кружкой попрошайки, его пробрала мелкая, с трудом подавляемая дрожь. Ланька остановился и ещё раз подумал о своём бессилии перед обстоятельствами: хочешь — не хочешь, а придётся стать охотником за удачей…
Единственное живое существо, о котором Ланька беспокоился, его старая конячка останется на ночь некормленой. “Эх, Берта! — вздохнул бывший друг животных, — прости!”
Неожиданно беглецы упёрлись лбами в дверь из бревен, по размерам соответствовавшую целым воротам. В большой двери была устроена ещё одна, маленькая, с кованой ручкой и ржавой замочной скважиной. Лулу посветила. Тарантул вставил ключ в замочную скважину, дважды его повернул, и по привычке толкнул дверь ногой. Дверь громко хрустнула, но не открылась.
— Долго же здесь не было человека, — сказал Иван, наваливаясь на дверь всем могуществом молодого и здорового тела. Тяжело охнув, дверь, пыльная и тяжеленная, отвалилась, и на ржавых петлях, со скрипом, поехала наружу.
Ворвавшийся в чёрный ход ветер погасил огонёк зажигалки в руках Лулу. За дверью шёл дождь, ветер, с жалобным завываньем, раскачивал водные струи. Щербатый порог продолжался кирпичной дугой моста, упиравшейся в открытый люк тоннеля, проделанного в Великой оборонительной стене, отделяющей Колонию от Трёхгорки, и распространяющейся вверх, вниз, направо и налево так долго, как только мог видеть человеческий глаз в темноте. Под мостом бурлил ручей. Судя по запаху, это были канализационные стоки. Ланька глянул на мост. Ему показалось, что кирпичи, из которых он был сложен, не совсем плотно пригнаны друг к другу, а в некоторых местах просто висят в воздухе, не связанные между собой цементом.
— Странная конструкция, — сказал Иван. Он первым вышел наружу и несколько секунд стоял в растерянности на пороге под дождём. Вслед за ним вышла крошка Лулу. Пройдя пару шагов вперёд, Иван поднял над головой горящую зажигалку, но её пламя мгновенно погасло. Тарантул бросил зажигалку во тьму чёрного хода и с осторожностью делая каждый шаг, пошёл по мосту. У входа в тоннель стоял человек в кожаной безрукавке и строительной пластиковой каске.
— Порядок! — крикнул он и показал Ивану кулак с оттопыренным вверх большим пальцем. Над люком тоннеля висел ржавый фонарь. На фонаре сидела птица с женской головой в модной стрижке и гитарой в крыльях. Птица дёрнула струны и продекламировала:
— И куда б ни вела та калитка, поскорей, поскорей отвори!
Ругаясь, человек в каске согнал птицу с фонаря и пригрозил ей вслед кулаком.
— Это проводник, делегат от Колонии, — закричал Иван, — порядок, ребята!
— Эй, — громко сказал делегат, — не забудьте закрыть за собой дверь.
Ещё до перехода Иван строго предупредил: когда ступаешь на мост, ни в коем случае нельзя сомневаться в проделываемом, иначе все кирпичи, которые держатся исключительно на вере переходящего в лучшее будущее, рухнут вниз. Узость моста, играющие под ногой кирпичи и отсутствие перил, делали переход не самым приятным занятием. Снизу, от воды, поднимался вонючий туман, казавшийся белым из-за растворённого в нём лунного света. Лулу не было видно уже на расстоянии вытянутой руки. Она держалась за плащ Ивана, то и дело теряя равновесие. Чтобы не упасть, сам Ланька малодушно вцепился в её шубу.
— Осторожно, — то и дело повторял делегат, наблюдая за переходом, — осторожно!
Лулу застонала от страха, когда порывом ветра с головы Ивана сорвало шляпу. Проделав несколько шагов по мосту, Ланька почувствовал, что задыхается. Он снял парик и плащ, бросил их с моста вниз.
Под мостом заговорили. Голосов было два. Чистый мужской баритон, говоривший по-столбургски с акцентом, и женский, озвучивавший истерику со всхлипами и стонами.
— Смотри, — сказал женский голос, — шляпа упала, модная! Парик! Ты направляй фонарь правильнее! Не может быть, чтобы нас не заметили.
— Э-ге-гей!— закричали оба голоса. — Вот они, на мосту. Кричи, кричи громче! — умолял женский голос.
В следующий миг Ланька оступился и чуть не упал с моста, увидев перед собой косой луч лазерного фонарика, пытавшийся нащупать его в темноте.
— Не обращайте внимания, — сказал из тоннеля делегат, — это один хитрый шибздик со своей подругой. Он живёт там, внизу. Когда-то он пытался проникнуть в Колонию под видом землемера, но вместо этого угодил в нейтральную зону, где жила ещё одна дама, такая же хитрая, как он. Если там на мосту найдёте его чемодан, захватите с собой. И ещё. Там, на мосту я оставил рукава от своей куртки. Поищите, если не трудно.
При упоминании о хитром землемере Иван негромко выругался. Обращаясь к голосам внизу, делегат закричал: “Платить за переход нужно, деньгами, иначе сюда не попасть”.
Под мостом отчаянно завопили.
— Стой! — приказал Тарантул. — Чемодан нашли.
Посреди моста, на плавающих в воздухе кирпичах, стоял заваленный птичьим помётом чемодан с приставленным к нему зонтиком. Рядом лежали потрескавшиеся от времени рукава куртки делегата, отбеленные дождями, солнцем и ветром.
— Мы нашли чемодан, — сообщил Иван делегату. Лулу попыталась его поднять, но чуть приподняв, бросила:
— Ох, там, что камни? Сколько лет этой неподъёмной рухляди?
На вид кофр был, как минимум, довоенного образца, а рукава приняли форму уголков и никак не хотели разгибаться. С чемоданом и рукавами пилигримы вошли в тоннель. Под мостом отчаянно зарычали. На мост шлёпнулся комок грязи, пущенный снизу:
— Верните чемодан! — закричал баритон. — Я буду жаловаться графу!
— Жалуйся, жалуйся, — разрешил делегат. — Твоего графа давно уже нет в живых.
Принимая чемодан из рук Ивана, делегат сказал:
— Ну давайте знакомиться. Моя фамилия Хмарло. Я — дежурный проводник.
Хмарло потребовал сдать ключ от чёрного хода и утопил его в водах протекавшего под мостом ручья.
— Раньше, по инструкции, полагалось сжечь мост, через который в колонию прибывает пополнение. Теперь этого делать не нужно, деревянных мостов больше не строят.
За стеной раздался оглушительный взрыв. Стены тоннеля заходили ходуном, на головы пилигримов посыпалась штукатурка с потолка тоннеля. Многопудовый чугунный люк на входе в тоннель задрожал. От страха Лулу схватила за талию Ивана. Ланька, по привычке, открыл рот и из его рук выпала зажигалка, единственный источник света во мраке тайного пути.
— Кирпичи, — негромко сказал делегат, подняв вверх, в темноту, указательный палец. — Мост самоликвидируется, когда переход окончен, и засыпает там внизу зайчишек, желающих проникнуть к нам обманным путём. Теперь, ребята, осталось выполнить одну маленькую формальность и можно отправляться.
Делегат нащупал у себя на животе тумблер, переключил, и на его строительной каске загорелся фонарь. Пилигримы зажмурились: сыграл свою роль фактор неожиданности. Не успел Ланька продрать глаза, как увидел проводника, стоящего перед Иваном с ножом в руке:
— А сейчас, ребята, вы пройдёте обряд посвящения в пилигримы и станете полноценными кандидатами в колонисты.
Хмарло попросил Ивана поднять правую, а затем левую ногу и провёл ножом между землёй и ступнями.
— Обряд чисто символический. Полагается обрезать условные нити, соединяющие пилигрима с Трёхгоркой.
— Нет ничего проще, если это необходимо, — сказал Иконников, поднимая ноги. Только Лулу брезгливо подняла ножку в туфле безо всяких слов. По выражению лица акробатки было заметно, как ей хочется, чтобы Хмарло во время обрезания нитей заглянул ещё и к ней под шубу. Но красивые ноги Лулу совсем не тронули проводника. Хмарло был близорук и, чтобы лучше видеть пилигримов, всё время прищуривался. Он взял чемодан и пошёл вперёд, накренясь от тяжести.
В тоннеле пахло дезинфекцией. Лулу то и дело натыкалась на лужи и кучки мусора. Метров через двести началась заброшенная узкоколейка со шпалами, поросшими грибами.
Хмарло сказал:
— Как прибудете на место, разыщите Кондрата Синекуру. Он справит бумаги и скажет, что делать дальше. Конечно, и в карантине придётся посидеть. Вдруг зараза какая-нибудь, — Хмарло с недоверием посмотрел на Лулу, — но ничего. Места там красивые. Калифорния, южный ветер!
— Что значит “Калифорния”? — удивился Тарантул.
— Так называется отель с приёмником-распределителем для пилигримов. Кондрат там за старшего. Через него проходят все прибывающие в Колонию. Про Кондрата недавно документальный фильм сняли. “Директор гоботы” называется. Недавно по телевидению премьера была. В нерабочее время он душевнейший человек, свой в доску парень.
Хмарло предложил сделать передышку и поставил чемодан.
— Да вы не плачьте, девонька. Всё образуется, — сказал он, глядя на готовую разрыдаться акробатку.
— Неужели? — спросила Лулу со вздохом сомнения.
Через несколько минут Хмарло вывел пилигримов из тоннеля. Он снял каску, под которой оказалась потная, лысая, без единого волоска голова, посмотрел на часы и сказал:
— Уложились в срок.
Тишина, безветрие, гнетущий вид оцепленного руинами пространства навевал чувство опустошения, которого Ланька раньше никогда не испытывал, но читал о нём в книгах, и знал, что характерно оно, прежде всего, для послевоенного времени. Хмарло улыбнулся:
— Ну, ребята, давайте за переход рассчитаемся, — он протянул пластиковую каску, чтобы туда положили причитающееся за переход мыто, — вносите, не стесняйтесь!
Ничуть не стесняясь, Тарантул расстегнул старинные панталоны, засунул в них руку и вынул оттуда носовой платок, свёрнутый в узел, совсем такой же, в котором старушки-нищенки хранят сбережения на чёрный день. Иван развязал узелок и бросил в каску проводника три довоенных золотых фартинга.
Спрятав оставшиеся золотые в трусы, Иван грозно посмотрел на Лулу и спросил у делегата.
— Куда же нам теперь?
— Через двор, — ответил делегат, — там начнутся рельсы действующей железной дороги. Широкая колея. Чуть пройдёте и увидите станцию “А”. В семь сорок туда прибывает поезд для пилигримов, он вас и заберёт. В приёмнике-распределителе скажите, что вы по объявлению в газете. Синекуре передайте вот это, — делегат протянул Ивану квитанцию об уплате подорожного сбора.
— Спасибо, — сказал Иван.
— Торопитесь, у вас мало времени, — сказал проводник и простившись исчез.
Миновав двор, заставленный цистернами известной ассенизаторской фирмы “Геракл и сыновья” с перекрещенными вилами на эмблеме, пилигримы вышли на полустанок “А”, оказавшийся заплёванным пятачком над чёрным жёлобом, где лежали блестящие рельсы. На полустанке голые до пояса мужчины, напоминавшие истощённых узников, ожидали поезда. По рукам ожидающих гуляла бутылка кактусовой водки объёмом в галлон. Один из ожидающих громко пел, аккомпанируя себе на мандолине:
В семь сорок он подъедет,
Наш славный, наш главный,
Наш заветный паровоз!
Везёт с собой вагоны,
Везёт с собой вагоны,
Набитые людями
Будто сена воз.
Поющему подыгрывал слепой скрипач в очках с чёрными круглыми стёклами, никак не попадавший в такт.
— М-да! — разочарованно произнёс Иван, обшаривая взглядом толпу.
Акробатка испугалась голых и вцепилась в рукав куртки Иконникова.
Голых опекали двое бичей—конвойных в тулупах и тёплых собачьих шапках-ушанках не по сезону. Мохнатые “уши” шапок были опущены и скрывали лица конвойных. Толпа беспокоилась. Лулу высказала предположение: шапки нужны конвойным, чтобы не слышать криков, отвлекающих от исполнения обязанностей — не давать голым возможности разбежаться. Для этого у конвойных имелись нагайки и электрошокеры.
— А почему вы обнажённый? — спросила Лулу тощего лохматого мужчину в бороде и подтяжках на голое тело.
— Последнюю рубаху отдал, чтобы с проводником рассчитаться, — вздохнул бородатый.
— А я от жены бегу, — неожиданно сообщил пилигрим-коротышка со швейной машиной в руках, стоявший рядом.
— Да бздун он отчаянный, — сказал лохматый, расчёсывая волосы растопыренными пальцами, — всю дорогу боялся, как бы проводник не обманул.
— Эй, понтокрыл! — крикнул лохматый держателю швейной машины, — поставь аппарат, руки замлеют.
Лохматый отвёл Ланьку в сторону и рассказал ему неприятную историю о мужчине со швейной машиной. Оказалось, что жена изменяла ему. А началось всё с прихода в порт эстуария реки По корабля с заморскими грузами. Жена человека со швейной машиной до того влюбилась в боцмана с заморского корабля, что отдалась ему прямо на палубе, на мешках с импортными злаками и в присутствии матросов. В объяснительной на имя начальника полиции нравов, женщина писала: “Корабль вот-вот должен был отчалить, а мне так понравился боцман! У нас с ним просто не было времени, чтобы удалиться в каюту. А так, конечно же, всё было бы по-другому. Прошу извинить меня за любовь”.
Вечером, после инцидента, когда гулящая вернулась в дом, муж отходил её солдатским ремнём, забрал швейную машину, чтобы пропить, и больше в дом не возвращался.
— А теперь, — закончил свой рассказ лохматый, — он пытается втюхать эту машину кому угодно по самой бросовой цене. Может быть, купите?
Поблагодарив за предложение, Ланька вернулся на то место, откуда его забрал волосатый сплетник. Коротышка со швейной машиной в руках улыбнулся ему и сказал: “Ай, с кем не бывает!”
В связи с услышанным Ланька вспомнил старую матросскую загадку:
— Какая разница между кораблём и женщиной?
— На корабле сперва мачту вставляют, а потом парус поднимают, а с бабой наоборот, сначала парус поднимают, а затем мачту вставляют.
— Командир! — обратился Иван к собачьей шапке. — Куда едем?
— Маршрут один, — сказал охранник, — “Станция “А” — Приёмник-распределитель”. И попрошу не теряться!
Тем временем над станцией “А” забрезжил нежнолиловый рассвет. Пилигримы осмотрелись. От полустанка вверх уходила ещё не до конца отстроенная улица. Дома на ней возводились строителями, тщательно избегавшими всякого архитектурного стиля. Развалины между уже отстроенными домами едва достигали человеческого роста. Рядом с разрушенными стенами лежал битый кирпич, покрытый замшелой штукатуркой. В некоторых окнах сохранились рамы, но без стёкол. На развалинах сидели сонные, нахохлившиеся птицы. По улице носился приторный запах тлена и летел тополиный пух, густым снежком покрывавший древние булыжники мостовой. Прохожих на улице не было, если не считать двоих бродяг, которые воровато оглядываясь, мочились на руины и вяло переругивались.
— Весёлое местечко, — сказал Иван, откашливая тополиный пух, и доставая бинокуляр из внутреннего кармана плаща. Пока собачьи шапки курили, Тарантул залез на единственный станционный фонарь и стал рассматривать пространство вокруг.
— Ну что там? — спросила Лулу.
— Туман, — сказал Тарантул, — Туман без конца и без края. Ты чего задумался? — спросил он Иконникова, глядя на него со столба в бинокуляр. — Назад, что ли, захотелось?
— Да иди ты! — огрызнулся Ланька.
— Я есть хочу! Нас будут здесь кормить? — спросила Лулу.
— Действительно, завтракать пора, а поезда всё нет и нет, — забеспокоился Ланька.
— Сколько времени? — спросил Иван.
— Без девятнадцать восемь. Опоздание имеем, — сказал Ланька. Он зевал, его знобило.
— Да где же поезд? — в нетерпении вскрикнула Лулу, но ей никто не ответил.
Певец с мандолиной спел ещё куплет:
Часами всё отбило, а
Поезд не приехал, нет его
И всё, но вот: мы все равно
Дождёмся, мы все равно
Добьёмся, даже если опоздает
Он на целый год!
Станцию затопил грохот аплодисментов, сквозь которые прорезался далёкий паровозный гудок. Ланька посмотрел вдаль, откуда на всех парах, прямо из ночной пустыни, на станцию “А” бежал чумазый локомотив, напоминавший щекастого карлика со стелящимся поверх него в небе седым чубом дыма.
— Здесь очень холодно, — сказала Лулу, глядя на паровозный дым.
Охранники оперативно построили народ в шеренгу. Поезд остановился. Началась посадка. Из кабины локомотива на полустанок вышел машинист в униформе и фуражке. Он приветствовал собачьи шапки и закурил:
— Говорят, большое пополнение на этот раз?
Фрикативное “г” выдавало в нём уроженца южных регионов.
Собачья шапка молчала, как зачарованная.
— Всю жизнь так, — пожаловался Ивану машинист, — молчит, что ни спросишь! Истуканы, не люди.
— Этих, — неожиданно, басом заговорила собачья шапка, и бичом указала на Иконникова, Лулу и Тарантула, — возьми к себе. Мест в вагонах на всех не хватит.
Охранник грубо подтолкнул Лулу к машинисту, она, в ответ, ударила его кулачком в грудь. Последними в поезд сели несколько женщин с большими, бесформенными грудями. Всё время, пока шла посадка, они плакали “за проигранную жизнь”. Прозвучал гудок. Поезд лязгнул колёсами и со скрипом тронулся.
Иконникова, Лулу и Тарантула разместили в кабине локомотива, прямо за спиной машиниста. Лулу с интересом рассматривала крылатое колесо, эмблему колониальной железной дороги, привинченную к стенке кабины локомотива.
— Вы ребята, кто будете? — завёл разговор машинист.
— Люди мы, — ответил Иван, гордо барабаня ладонями по ляжкам.
Машинист с недоверием посмотрел на старинные, расшитые золотыми узорами, панталоны Ивана. Крошка Лулу куталась в шубу и ощупывала приборную доску.
— Как тут грязно, — сказала она с досадой.
— Осторожно, — сказал машинист, — это угольная пыль. Чтоб в глаза не попала. Значит, новенькие. То есть, души унесённые ветром.
Лулу презрительно улыбнулась машинисту:
— Калифорния отсюда далеко?
— Тут у нас кругом одна сплошная Калифорния. Вот тебе солнце, вот горы, вот пальмы на морском берегу.
И действительно, жизнь в Колонии была преисполнена поэзии, во всяком случае, на взгляд из вагонного окна.
— Но почему же тогда мне холодно? — удивилась Лулу. — Почему?
Она подула на оконное стекло, и оно запотело.
— Наверное, любовь не греет, — пошутил машинист, дёрнув усами. — Если вам к Синекуре, то это около часа езды. Он точно скажет, почему вам холодно.
Машинист вынул из-под сидения лопатку и передал её Ланьке со словами:
— Подкинь-ка уголька, сынок!
— Вы что, до сих пор на угле ездите? — удивился Ланька.
— Чудак, — сказал машинист, на угле у нас печка для обогрева кабины, ну и бойлер, конечно. Уголь справа. Там ларь есть. Локомотив, то есть паротяг, экологически чистый. Паровая машина с аккумулятором внутри; котёл, сверху солнечные батареи. “Это ж сколько солнца надо, чтобы сдвинуть с места такую махину”, — подумал Иконников.
Пока Ланька засыпал уголь в крохотную печурку, паровоз бодро взбежал по рельсам в гору. Пополнение шумело в вагонах. Выставленные из вагонных окон наружу головы пилигримов отражались в зеркале заднего вида, прикрепленном к окну паровозной кабины. Голые страстно терлись друг о друга, чтобы согреться и глушили кактусовую.
— Какое у вас сейчас время года? — спросила Лулу, глядя на облепленные пуховым снегом окрестности.
— Вот, с самого дня Победы весну ожидаем. А пока межсезонье, то есть сезон тополиного снега, — сказал машинист, — видишь, как деревья облепило? Эге-гей, э-гу-га, привет, седые тополя! — заорал он в окно. — Сейчас выйдем из пристенка, проедем инвалидные хутора, а там и вокзал будет.
“Пристенком” назывались древние руины с внутренней стороны Великой оборонительной стены, где никто не жил. Из телерепортажей о Колонии Ланька знал, что здесь бывают и такие руины, где живут люди.
Минут через десять после пристенка начались инвалидные хутора. Там проживали отставные солдаты-калеки. Земля была у них в аренде. Кроме того, они охраняли колонистов от набегов партизан-свечегасов, не сдававшихся, несмотря на окончание войны, и укрывавшихся в труднодоступной лесной зоне. Аккуратные инвалидные домики выражали непоколебимую волю к жизни их обитателей, желание вкусно жрать и спать на пуховой перине, радоваться самому факту существования, несмотря на отсутствие в теле одного из членов. Хутора представляли собой поселения из двух-трёх домишек, обнесённых пластиковыми заборами на вершинах курганов, среди полей, в основном, подсолнечных. Поля чередовались пастбищами. На одном из них паслись слоны и небольшое стадо усталых осликов. Рядом, на пригорке женщина доила корову, возле неё прыгали дети, и курил трубку мужчина на протезе.
Ланька потёр глаза кулаками. Острый профиль Лулу закрывал собой половину окна. Она что-то сказала Иконникову, но паровозный гудок заглушил фразу. Ланька только заметил, как шевельнулись её губы и кончик носа, перед тем, как провоз юркнул в тоннель. В кабине загорелся свет. Иван спросил у машиниста:
— Послушай, дядя, а зачем вам вся эта конница? Трёхгорка давным-давно ездит с мотором. От этих слонов одного навоза тонны!
— Правильно, — сказал машинист, — слоны ценный источник органики для наших полей.
Ланька вспомнил экологически чистые продукты, один из главных предметов колониального экспорта: масло, колбасу, сыр, водку из местного кактуса, желатин “Слоновый хрящик” и прекрасный, ароматный хлеб без консервантов и разрыхлителей. Колониальные продукты в магазинах Трёхгорки снабжались особой этикеткой с изображением слоника.
Состав вышел из тоннеля. Лулу дрожала, часто сглатывая слюну. Иван обнял её и посмотрел в окно.
На расстоянии Великая оборонительная стена, поросшая мхом и травами, выглядела продуктом естественногеологической деятельности, неотъемлемым компонентом природного ландшафта.
Машинист снова надел форменную фуражку, чтобы казаться солиднее, и стал рассказывать о слонах, невероятно расплодившихся в Колонии, после того, как сюда была доставлена первая пара гигантов с острова Арарат.
— Раньше, у любого колониста в хозяйстве добрый слон имелся, вместо трактора. Очень удобно. Наши слоники не боятся никого, кроме скорпионов.
— Почему? — спросила крошка Лулу, приблизив своё лицо к машинисту, чтобы лучше слышать.
— Скорпион — страшный зверь, — сказал машинист, — он даже слона уморить в состоянии. Сейчас на слонофермах Колонии принимаются чрезвычайные меры по борьбе со скорпионами.
— На слонофермах? — удивилась Лулу.
— Ага. Во-он одна, — машинист вытянул руку в окно, что было строжайше запрещено правилами техники безопасности, и указал на обширную лужайку со слонятником, окружённую рвом и противотанковыми ежами. В центре лужайки, на ковре из травы, в сонном забытьи стояли несколько слоновых семейств. Слонята жались к слонихам и хоботом ощупывали материнские бока.
Увидев слонят, Лулу запрыгала от восторга:
— Маленький — такой хороший!
Машинист с искренним удивлением посмотрел на акробатку и дёрнул головой.
— Тебя как зовут, дядя? — спросил Иван.
— Амедей Морисович, — сказал машинист, расплываясь в улыбке.
— Прикажешь тебя по отчеству называть? — удивился Иван.
— Я сказал как по отчеству, чтобы вы поняли: я — космополит. Сам я араратский, говорю по-столбургски, живу в Колонии, а паспорт у меня горенбургский.
— Ты бы уже и фамилию назвал. Для полноты картины, — предложил Тарантул.
— Дурст, — скромно ответил Амедей Морисович.
Иван нечаянно рассмеялся, но тут же, чтобы сгладить неблагоприятное впечатление, произведенное его смехом на машиниста, спросил:
— И давно ты здесь, Амедей? По моим сведениям, на острове Арарат уже давным-давно никто не живёт.
Амедей Морисович разозлился:
— Запомни, сынок, у нас про такое не спрашивают, — он свернул целый табачный лист в сигару и нервно закурил. — До войны с Арарата много народу ушло. От голода спасались. В Трёхгорке тогда землю давали и города не возникали так быстро и беспощадно как сегодня. Ну а когда в Трёхгорке свечегасить стали, так на нас, переселенцев и посыпалось, мол, агенты! Убрать их всех! Вот, батько мой, не дожидаясь, когда убирать станут, и сбёг в Колонию. Мне тогда десятый годок шёл. Эх, война-войнище, после неё и мир не в радость. Зато, Колония мне теперь, как мать родная.
— А папа, наверное, Столбург? — спросил Иван.
Амедей Морисович кивнул:
— И Аркадия — тётка!
Руины в окне постепенно замещались новостройками. Локомотив сбавил обороты — в черте города полагалось двигаться с максимально низкой скоростью. Начались многоэтажки государственных общежитий. Рекламы на домах стало больше, замелькали вывески контор, банков, магазинов. Минут через двадцать поезд скрипнул в последний раз и остановился у ворот огромного, как динозавр здания.
— Это бывший храм бога дороги Шага, а сейчас здесь вокзал, — сказал Амедей Морисович, — Колония отсюда начинается. Слазьте, ребята, приехали.
Ланька вспомнил, что читал о храме бога дороги Шага в детском приключенческом романе “Господин Аминь”, о жизни воров, бродяг и разбойников.
Вокзальные ворота напоминали многократно увеличенную реконструкцию древних ворот протогорода Эдембурга, выполненную известным археологом Трояновским, и помещённую в один из залов краеведческого музея Столбурга под стеклянный колпак. Ланька в деталях помнил эту реконструкцию ещё со времён музейно-архивной практики.
Вокзальные ворота, на манер древнеэдембургских, были облицованы разноцветной глазурованной плиткой с грифонами, единорогами и лучниками, стерегущими вход. Цветная глазурь на воротах делала их похожими на туалетные стены в фондюлярии “Багатель”, украшенные плиточниками под личным наблюдением Яшки Кактуса. Единственным, что отличало вокзальные ворота от древних, было электронное табло с расписанием поездов и неоновая вывеска “Добро пожаловать”, окружённая рекламными щитами, среди которых выделялся самый большой с ажурной надписью: “Публичный дом “Эльдорадо””.
У ворот поезд ожидали люди, похожие на горилл в черной униформе вокзальной охраны, с пилотками на стриженых черепах. Сквозь рукава форменных курток охранников проступали шаровидные бицепсы. Своей гладиаторской конституцией гориллы напоминали атлантов, подпирающих балконы старинных столбургских особняков.
Пилигримы организованно, насколько это возможно для пьяных, выгрузились из вагонов. Гориллы построили пополнение. Крошка Лулу, Тарантул и Ланька стали в конец шеренги, не по росту. Обойдя строй, гориллы выдали голым алюминиевые бирки на цепочках. “Это — чтобы вешать на шею”, — сказали они.
Поезд ушёл, напугав вокзальных голубей резким гудком. Последовала команда рассчитаться на “первый” и “второй”. Голые разделились на две шеренги.
Происходящее как бы не касалось Лулу, Ивана и Ланьки. Сначала им не хватило бирок. Тогда Иван решил побеспокоить одного из кураторов:
— Синекура здесь работает? — вежливо спросил он.
Горилла по-прежнему не замечала Ивана, только что насчитав семнадцать голых с чётными номерами.
— Ничего не знаю, — сказал куратор.
— Но у нас нет бирок, — раздражённо сказал Иван, пока Лулу с Иконниковым стояли между шеренгами, как бедные родственники.
— Знаю, — ответила горилла, — но у меня их тоже нет.
— Логично, — равнодушно сказал Иван, заканчивая диалог с представителем вокзальной администрации.
Охранники увели пополнение. Иван в сердцах плюнул на вокзальную мостовую и пилигримы решили пройти через ворота самостоятельно и без особого разрешения.
За воротами начиналась привокзальная площадь, окружённая каймой из нескольких розовых шестиэтажных зданий с двускатными крышами, эркерами, башенками и флюгерами на черепичных крышах. В просветах между домами шумели улицы и мелькали автомобили. Под окнами цокольных этажей тянулись широкие газоны с петуньей. На стенах, у открытых дверей подъездов располагались вывески: “Казино”, “Ломбард”, “Администрация”, “Ремонт зубов”, “Клуб “Три короля”, “Сапожная мастерская “На круги своя”. М.Экклезиаст”.
Над высокими дверями старинного дома с пилястрами и горгульями в виде рогатых жаб и крылатых осликов, красовалась широкая вывеска, выполненная столбургской вязью: “Отель “Калифорния”. Приёмник-распределитель для пилигримов”.
Из подъезда приёмника-распределителя выскочила перепуганная кошка.
— Жирная, — заметил Иван, — значит, кормят здесь хорошо.
Лулу спросила, нет ли в приёмнике-распределителе мышей.
— Кроме нас и кошки я здесь никого не видел. А там посмотрим. И, заметьте, чисто, ни окурочка. Не то, что в фондюлярии “Багатель”.
Лулу покрутилась на месте и упала на колени. С её плеч медленно сползла шуба. Вместо того чтобы, устыдившись наготы, набросить шубу на плечи, Лулу стала плакать. Асфальт Привокзальной площади стал мокрым от её слёз. Ланьке показалось, что дома сошли со своих мест и склонились над головкой плачущей акробатки, чтобы пожалеть бедняжку.
— Хочу назад, в Столбург! — рыдала акробатка.
— Поздно, дитя, — сказал Иван, — твой Столбург остался в прошлом. Он закурил сигару.
Лулу вдохновенно рыдала. Выплакавшись, она встала на ноги, подошла к газону и сорвала два цветка петуньи. Всхлипывая, она подняла заплаканные глаза вверх, к солнцу, и положила на них цветы.
Совершенно неожиданно, в одном из домов кто-то громко запел. Лулу опустила голову, и цветы упали с её глаз. Иван прислушался, пытаясь отгадать, в каком из открытых окон рождается песня. Из подъезда соседнего с отелем дома вышла старушка с кошкой на руках. Обращаясь к животному, старушка сказала: “Не бойся, Мурка. Это Кондратий снова нажрался. Слышишь? Бенефис даёт! Всю ночь до утра чертей по карантину гонял, а сейчас у него распевка перед концертом”.
Старушка поздоровалась с пилигримами, отнесла кошку к газону и отпустила.
Пение продолжалось. Иван поцокал языком, вынул бинокуляр, и навёл его на одно из окон на втором этаже отеля, с подоконника которого свисали огромные, похожие на курдюк, ягодицы в брезентовых штанах, занимавших большую часть оконного проёма. Из незанятого ягодицами оконного пространства наружу рвались дикие, страстные звуки. Забубённому солисту помогали несколько более тонких голосов в соседних окнах. Понять содержание песни было нелегко из-за сиплого голоса, похожего на скрежет, икоты и отвратительной артикуляции поющих. Иван подошёл к окну, и, дождавшись конца куплета, крикнул:
— Салют певцам трудовой доблести!
В ответ на приветствие, задница запевалы в окне сменилась той же категории упитанности харей, отличавшейся от задницы отсутствием штанов, наличием маленьких, почти незаметных глазок и прилипшей к толстым, белым губам папироской.
— Вам кого, ребята? — затягиваясь папироской, спросила харя.
— Нам нужен Кондрат Синекура.
Харя исчезла в окне и тут же появилась внизу, рядом с Иваном.
— Ну, я Кондрат Синекура, а вас попрошу представиться.
— Мы по объявлению о найме. Вот, — Иван протянул Синекуре квитанцию об уплате подорожного сбора.
— На работу, значит. Молодцы! — радостно сказал Кондрат.
Он долго, шёпотом, читал квитанцию, затем порвал её и обрывки сунул в карман:
— Добро пожаловать! — сказал Кондрат, раскрывая объятия.
Облобызав Ивана, он пожал руку Ланьке и чмокнул ладошку акробатки. Докурив папиросу, Кондрат затушил окурок пальцами и бросил его в урну возле подъезда. Гостеприимным жестом Синекура пригласил новеньких в отель.
— Поместим вас, покамест, в карантине. Там и переночуете, а завтра с утра на медкомиссию.
— Значит, сейчас мы свободны? — спросил Иван.
— Я такого не говорил. Ещё нужно пройти санобработку, прежде, чем вы сможете быть свободными.
Кондрат снял со стенда гремучую связку ключей и выдал один из них Лулу, говоря:
— Это от номера на женской половине. Там есть душ и всё необходимое. На втором этаже третья дверь направо по коридору. Лулу сделала мужчинам ручкой, и, виляя бёдрами, удалилась. Ланька даже удивился, как уверенно она вела себя с Кондратом. Проводив акробатку взглядом, Синекура обратился к Ивану и Ланьке:
— Ну что, орлы, полетели?
— То есть, как это полетели? Куда? — удивился Иван.
— Что значит куда? В душевую, грехи смывать.
Санузел располагался во внутреннем дворе, рядом со столовой. Такое соседство объяснялось общим водоснабжением двух объектов. Кроме собственно душевой, в санузле находились баня, массажный кабинет и небольшая комната с табличкой “Парикмахерская” на дверях, откуда нестерпимо несло карболкой.
Ловким движением парикмахерской машинки Синекура обнулил черепа пилигримов, собрал остриженные волосы и отправил их в пластиковый мешок с биркой “Сырье”. Кончив стрижку, он погрузил ножи от парикмахерских машинок в судок с карболкой. Ещё раз оглядев новеньких, Кондрат остался доволен:
— Красота! Теперь и под душ можно.
Пока Иван с Ланькой смывали под душем грехи, Синекура из предбанника вёл с ними беседу. Сначала он спросил, почему они решили уйти в Колонию. Еле отовравшись от назойливого собеседника, пилигримы с удовольствием молчали, стоя под тёплыми струями воды, щекотавшей свежеостриженные черепа. Синекура, почувствовав, что не услышит от пилигримов ничего интересного, стал рассказывать о своей работе:
— Так это, мукс, пополнение привезло с собою вшей. Буквально несколько дней назад. Это для вас, мукс, из Столбурга, что вошь, что динозавр — оба загадочные ископаемые. А здесь, мукс, в Колонии, гнида в голове — обычное дело. Поэтому я, в профилактических, мукс, целях, отправляю вашу старую одежду в…
Пока Иван спрашивал, что такое “мукс” — оказалось, это слово — сорняк из колониального диалекта, — душевая наполнилась едким дымом.
— Одежду палит! — догадался Ланька, выглянул в предбанник, где в сером дыму, как факел в тумане, дрожал, вырывавшийся из открытой печной заслонки, язык огня. Кондрат, сидя на корточках, любовался тем, как в огне шипят и корчатся дорогие старинные перчатки Ивана. Тарантул с напряжёнными от ярости ноздрями, весь в мыле, выскочил в предбанник и набросился на Синекуру, но было поздно — одежда сгорела.
После того, как Иван немного успокоился, смыл с себя мыльные хлопья, Кондрат по-приятельски хлопнул его по яйцам и весело сказал:
— Не грусти! Подберём тебе другую одежду. У нас голыми ходить не принято. Не те времена, чтоб абрикосами перед народом трясти!
Синекура намекнул на действительно имевшие место исторические события, когда была провозглашена Н.Р.К. — Нудистская республика Колонии. Возникновение Н.Р.К. стало причиной очередной гражданской войны и покорения Колонии свечегасами, жёны которых, требовали “немедленно прекратить это безобразие”. Сегодня в Колонии, даже на пляже не увидишь ни одного голого — жизнь резко изменилась.
— И зря воевали с голыми, — сказал Кондрат, — думали это республика, а на самом деле то была конституционная монархия.
— Это почему же? — спросил Ланька.
— А потому, что там ежегодно проходили выборы голого короля!
Пилигримы рассмеялись.
После душа Синекура “притрусил” ребят дезинфицирующим тальком и выдал им по комплекту приятного на ощупь фланелевого белья известной на всю Трёхгорку марки “Душа и тело”. Пока Иван натягивал кальсоны, Синекура предложил новеньким посетить массажный кабинет. Они отказались, сославшись на усталость.
— Спаточки хотим, — сочувственно улыбнулся Синекура, — вот, сколько себя помню, на вашем месте ещё никто от массажа не отказывался. Там массажистки — загляденье. Ну?
— Не нужно, — в один голос отказались пилигримы.
— Ладно. Настаивать не буду, — сказал Синекура.
Он провёл новеньких в отель, где не было запаха карболки, и горничные в накрахмаленных передниках делали книксены. В коридорах отеля играла музыка. Сладкие мужские голоса пели балладу про отель “Калифорнию” под аккомпанемент электрогитар. Балладу сочинили пилигримы, прошедшие через приёмник-распределитель.
— Это наш гимн, своеобразная музыкальная визитная карточка, — важно сказал Синекура, подпевая, — По-од не-е-го мы вста-а-ём и ложимся-а. На сегодня всё. Получите ключик от карантина и ступайте отдыхать. Вам по коридору налево. На дверях будет написано “Карантин”. Всё. Да, чуть не забыл! Там на столе в карантине есть брошюрка с правилами поведения. Не поленитесь ознакомиться, чтобы в будущем обойтись без недоразумений. Ну, ребята, как говорится: “Энджой ё лайф эври дэй!”
— Да какой там энджой! — раздраженно буркнул Иван, вслед удалявшемуся Кондрату. — Кстати, это на каком языке?
Ланька пожал плечами.
ПЕРВОЕ ВОСПОМИНАНИЕ О ЛУЛУ
К ключу от карантина был приделан брелок с электронным зверьком “тамагуччи”, заключённым в пластиковый шарик.
— Ты, Ваня, разобрал, о чём поётся в этом гимне?
— Кажется о том, что любой пилигрим в отеле всего лишь калиф на час.
— Как думаешь, хватит нам времени калифами побыть?
— Поживём — увидим, — сказал Иван и взял со стола брошюру с правилами поведения.
Полистав правила, Иван пробормотал: “Чушь!” Он закрыл брошюрку, постучал ногтем по заглавию и сказал:
— Жрать охота! Слушай, а зачем эти алюминиевые бирки на цепочках? Я забыл тебе сказать. Синекура выдал две бирки, такие же, как выдавали голым на вокзале, и сказал, что если мы вдруг захотим есть или пить, то должны надеть эти цепи себе на шею, и идти с ними туда, где кормят.
Иван протянул Ланьке две деформированные по краям, бирки размером с монету в один фартинг, прикреплённые к цепочке из нержавеющий стали. Ланька положил бирку на ладонь и прочёл выдавленное по краю предложение: “Город-государство Колония. Один неразменный фартинг”. В центре неразменного фартинга красовался колониальный герб — ладья в облаках, с двух сторон охваченная лавровыми ветвями.
— Это неразменный фартинг для получения еды! — сказал Ланька. — Где бы его испытать?
Пилигримы вышли из карантина и проследовали через площадь к ажурной кованой калитке парка, рядом с которой стояли несколько круглосуточных ларьков.
Ларёчник оказался тихим старичком. Сначала он потребовал предъявить неразменные фартинги, затем спросил, кто и когда их выдал. Проверив сведения в компьютере, он извинился за формальности и спросил, чего молодым людям будет угодно.
— Чего-нибудь покушать, — сказал Ланька.
— И попить, — добавил Иван.
Приняв от ларёчника бутылку колониальной кактусовой объёмом в один литр, Иван, прямо у ларька, открыл её и стал пить из горлышка, как простую воду.
Ларёчник, с завистью глядя на него через окошко, сказал:
— Из Столбурга, наверное, Мучают народ сухим законом.
Он протянул в окошко пластиковый стаканчик и попросил налить ему водки.
— Ваше здоровье, ребята. И чтобы хорошо устроились, — пожелал ларёчник, опрокидывая стакан и “закусывая мануфактурой”. (“Закусывать мануфактурой” — старинная поговорка, означающая занюхивать спиртное рукавом.)
После того, как ларёчник выпил, он предложил заходить к нему почаще и протянул через окошко руку:
— Давайте знакомиться. Досифей фон Кукла.
— Шкурин, Иконников. Очень приятно!
Старик попросил ещё стаканчик и признался.
— Скучно, знаете ли, одному ночью в ларьке дежурить. Хоть и на склоне лет, я, всё же, нашёл себя в торговле. Ларёк для меня — что дом родной. Торгуя, счастлив я. Потому и сижу здесь с удовольствием в ночном торговом дозоре. А вам то чего не спится?
— Мы правила поведения изучали, ничего не поняли, переутомились, вышли воздухом подышать, чтобы голова не болела, — сказал Иван.
— А чего тут понимать? — удивился Досифей. — Правила соблюдать надо, а не изучать. Главное — не обращать внимания на то, что правила, которые вы обязаны соблюдать, придуманы не вами. Тогда и в жизни порядок будет. Просто держись здравого смысла, не высовывайся, не будь упрямым, слушай старших, не допускай излишеств ни в еде, ни в поведении, ни в чём. Ну ещё про витамин “С” не забывай.
— Что это за витамин такой? — спросил Ланька.
— Витамин симпатий начальства, главный источник получения благодати. Вселенский принцип, так сказать. А в применении к местной ситуации — особенно. Синекур у нас много. Ко мне в торговлю частенько заходит Рудольф Синекура, завклубом по интересам, заглядывает Омар Синекура, комендант женских общежитий. Багратион синекура, ух, цербер, начальник входов и выходов, — сказал Досифей, указывая на калитку парка. -Даже Мак-кар Синекура, заведующий производством и главный инженер Колонии бывает.
— Это что же трудовая династия Синекур? — спросил Иван.
— Да какая там династия! — отмахнулся Досифей. — Просто однофамильцы Кондратия. Ну, рождены с такой фамилией, что ты будешь делать! Душно, фуй! Пора ларёк закрывать.
Напоследок Ланька спросил:
— А про Общественный договор вы ничего не знаете?
— Почему же не знаю, кое-что мне известно. Там говорилось о том, что каждый человек должен приносить пользу. Об этом ещё древние колонисты условились. Когда я был школьником, классный наставник читал нам из договора. Я запомнил: Колония это государство-школа. Здесь каждый обязан учиться, а если не может или не хочет, ему помогут и заставят. Учатся и учат у нас все, даже сам генерал-капитан Покорный. Он даёт уроки староараратского языка и читает по радио лекции о том, что знает и умеет. Ох, и весёлые бывают лекции!
Вернувшись в карантин через открытое окно, чтобы не восстанавливать против себя уставшего портье, запершего вход в отель, пилигримы разделись и нырнули под одеяла.
— Как думаешь, — спросил Иван, — где сейчас Лулу?
— В будуарах у Синекуры, — сказал Ланька, — чешет начальству спинку.
Иван громко зевнул и стал насвистывать увертюру к оперетте “Проданная невеста”.
За окном стрекотали сверчки. Где-то далеко плакал ребёнок. Ланька долго не мог уснуть. Он тёр глаза кулаками и смотрел в изумрудную глубину неба Колонии через открытое окно карантина. В воображении Ланьки цвет колониального неба отождествлялся с цветом “зелёнки”, спиртового раствора “бриллиантового зелёного”, изъятого из аптечного оборота сразу же, после введения в Столбурге сухого закона. У Иконникова с этим цветом были связаны болезненные детские воспоминания. “Зелёнкой” инвалид Кошкин прижигал разбитые во время игр во дворе Ланькины коленки.
ЭКСПЕРИМЕНТ БАКЛАЖАНА ПОМИДОРОВИЧА КАБАЧКОВА.
“БЫСТРОЕ ПИТАНИЕ”. ПОЧЕМУ ГОВОРЯТ: “ЖИТЬ НА ПТИЧЬИХ ПРАВАХ”
В шесть ноль ноль по среднетрёхгорскому времени в карантин отеля “Калифорния” ворвался назойливый гудок, возвещавший о начале рабочего дня. Тембр гудка выходил за рамки известного науке звукового спектра и проникал прямо под кожу, не оставляя шансов на спокойное продолжение сна.
Ланька страдальчески охнул и засунул голову под подушку, надеясь, таким образом, укрыться от хищного воя. Из-под подушки он почувствовал как гудок, пару раз кашлянув, захлебнулся и смолк. Теперь на нервы действовала утренняя передача местного радио, начинавшаяся музыкальными позывными из колониального гимна. Диктор информировал слушателей о положении на бирже. Курс колониального фартинга несколько снизился, но это не должно беспокоить тружеников, поскольку низкий курс всегда стимулирует экспорт, что, в свою очередь, создаёт дополнительные рабочие места: “Их теперь будет два на одну старую зарплату”, — сказал диктор.
Иван застонал под одеялом, громко зевнул и перевернулся на спину, подложив себе под голову руки.
— Доброе утро! — сказал кто-то.
Пилигримы продолжали спать.
— Доброе утро, господа пилигримы, — повторил кто-то голосом, похожим на звуки синтезатора для больных с удалёнными голосовыми связками. Ланька хотел было снова повернуться к стене, подумав, что говорит радио, но синтезируемые звуки странным образом объединялись в слова, адресованные спящим:
— Подъём, ребята! Завтракать пора!
Ланька приподнялся на постели и раскрыл глаза. На стол, принеся с собой стайку желтоватого пуха, приземлился огромный белый филин с терморюкзачком на спине.
— Доброе утро, — ещё раз сказала птица, переминаясь с лапы на лапу, чтобы сохранить равновесие. Янтарные шары глаз филина и его услужливо разведенные крылья говорили о добрых намерениях. Птица сняла рюкзак и представилась:
— Анатолий Филин. Звеньевой воздушной бригады быстрого питания. Я здесь по делу. У птицы нет права на полёт без дела.
Филин запустил крыло в карман рюкзака, вынул оттуда “Примерное меню для пилигримов”, сложенное гармошкой, и протянул его Ланьке.
— Неразменные фартинги при вас? — спросил Филин.
— При нас, — сказал Иван, проснувшийся на удивительный разговор. Он потряс перед птицей фартингом на цепочке, извлечённым из-под подушки.
— Вы повесьте на шею, иначе потеряете, — сказал Филин, — ну, а в целом, я правильно залетел. Он осторожно поставил терморюкзачок на табурет у стола, взлетев, набросил на столешницу одноразовую бумажную скатерть. Затем, на лету, проворными лапами распахнул рюкзачок, и на столе появились багровые помидоры с росинками на боках, ивлонги под соусом “прегассо” с разнообразной начинкой и “Кока-кола” в пластиковых бутылочках.
Пока Филин сервировал завтрак, пилигримы узнали следующее. Воздушные бригады быстрого питания — изобретение гражданина Синекуры. Благодаря их появлению, заведующий колониальным общепитом Сироп Синекура быстро поднялся по служебной лестнице от повара до шефа общественного питания города-государства.
Задача бригад быстрого питания — обеспечивать трудящихся горячей пищей в любое время суток. По поводу последнего колонисты необоснованно шутят, говоря, что “горячее сырым не бывает”, давая, таким образом, народную оценку качеству быстрой еды. Но так говорят только потому, что человек по своей природе не может не ругать то, что ему действительно нравится.
— Мы, — Филин хлопнул себя крылом в грудь, — экономим ваше время и деньги.
— А, — сказал окончательно проснувшийся Ланька, — так это Синекура старается!
— Синекура, Синекура! — сказал Филин, — только, повторяю, не Кондрат, а Сироп, заведующий общепитом Колонии. Синекуры не любят когда их путают. Впредь, если захотите кушать, просто наберите номер гастрономической дирекции, — Филин поставил на стол “Примерное меню”, сложенное гармошкой, с номерами телефонов для заказчиков.
— Гражданин Сироп — начальник внимательный, многим птицам в жизни помогает. Кому материалы на новое гнездо выпишет, кому путёвочку в тёплые края и прочее. Вы, ребята, давайте завтракать, иначе на медкомиссию опоздаете. И помните: временным удостоверением личности пилигрима является его неразменный фартинг, и вот эти, — Филин щёлкнул о стол двумя закатанными в пластик карточками с фотографиями труакатр, чтобы ясно были видны форма ушей и изгиб носа, — карточки пилигримов. Их вы представите на медкомиссии. Там сегодня дежурит сын помдета Кобры, как его…
— Кобры? — переспросил Ланька. — Нет, я никуда не пойду!
— Успокойтесь, пожалуйста. Кобра это фамилия человека, так же, как например, Синекура.
Ополоснув лица, пилигримы принялись за завтрак. Пока ребята завтракали, Филин принимал новый заказ. “Пугу-пугу”, — говорил Филин в трубку беспроволочного телефона, — “конечно же, пугу! С сахаром, без? Пугудет сделано! Всего хорошего. Пугу”. Приняв заказ, птица вежливо отошла на край стола, и пожелав пилигримам приятного аппетита, стала ждать, пока они доедят.
— Вкусно? — гадливо осведомилась птица, когда пилигримы доели.
— Очень, — сказал Ланька, вытирая губы салфеткой, извлечённой из рюкзачка Филина.
— На тринадцатой линии отыщите улицу Добрую, дом двадцать один. Такое жёлтое здание с колоннами. На входе увидите табличку “Врачебно-трудовая экспертиза”. Вот туда вам и надо. Счастливого медосмотра! — пожелал Филин.
Уже давно и с энтузиазмом в Колонии трудятся служебные птицы, начиная с почтовых голубей, и вот до Филина Анатолия, звеньевого воздушной бригады быстрого питания. Анатолий — ветеран труда, птица крепкого телосложения с терморюкзачком и беспроволочным телефоном для оперативного приёма заказов. Оперение Анатолия смазано антимускусным гелем “Полёт”. “Почему именно антимускусным?” — возникает законный вопрос.
Сам Анатолий объясняет это так: “Поскольку мы являемся связующим звеном между кухней и потребителями её произведений, в гигиенических целях используется антимускусный гель, приглушающий запах фритюрного масла и птичьего пера, отталкивающие человека-заказчика”.
Анатолий — прекрасный семьянин. Его жена, кукушка Гнезда воспитывает желторотиков в одном из детских зоосадов Колонии. Ласковыми летними ночами Гнезда с мужем вылетают на ночные воздушные прогулки в парк Лески. В Лесках Гнезда садится на дерево и кукует о счастливой судьбе птицы в Колонии. Среди птиц разных пород в Колонии царит равноправие и взаимоуважение. Постепенно стираются грани между породами. Идёт процесс акселерации птичьей молодёжи, её приобщения к духовным ценностям региональной цивилизации.
Первые рабочие птицы появились в одну из послевоенных эпох Возрождения, когда региональная экономика испытывала острейшую нехватку рабочих рук. Тогда на страницах колониальной прессы развернулся научно-практический диспут об альтернативных источниках рабочей силы, совпавший по времени с философской дискуссией на тему о том, что же такое человек в свете жестокостей последней, наиболее кровавой, на тот момент, войны. Через газету “Колониальные ведомости” с открытым письмом к Мак-кару Синекуре, тогда только ставшему завпроизводством Колонии, обратился профессор института Плодородия Баклажан Помидорович Кабачков.
Баклажан Помидорович заявил: “Судя по интеллектуальному уровню сегодняшних абитуриентов, человек, как замечали древние, действительно, “двуногое животное без перьев”, ничем, в принципе, не отличающееся от птиц, например от ощипанного петуха”.
Обращение Баклажана Помидорович по своему пессимистическому тону больше напоминало жалобу. Душа профессора Кабачкова изнывала в окружении деградирующей от войны к войне студенческой молодёжи. “Количество дебилов, компенсирующих зубрёжкой неспособность мыслить, из-за нехватки кадров поступающих в университеты региона, угрожает будущему Трёхгорки”, — писал Баклажан Помидорович.
На следующий день после опубликования скандального письма Баклажана Помидоровича Кабачкова газетой “Колониальные ведомости”, другая газета “Колониальный телеграф” поместила на своих страницах критическую статью о профессоре Кабачкове и его кошмарных пророчествах. На первой странице номера располагался коллаж с изображением ощипанного петуха, сдающего вступительные экзамены в университет.
Статья в “Колониальном телеграфе” была озаглавлена вызывающе: “Человек профессора Кабачкова”. Под статьёй стояла подпись Рубенса. Нетрудно было догадаться, что Рубенс — это не кто иной, как известный представитель рептильной прессы, журналист и фотограф — папарацци Рубен Скороплюй, автор сенсационных репортажей и разоблачений, очень дорогой независимый журналист. Спустя несколько дней после выхода первой статьи Рубенса, вышла вторая, где среди прочего он замечал: “Уж не думает ли наш уважаемый профессор, что птицы, ну, скажем, ощипанные петухи, смогут помочь нам восстановить Колонию из руин?”
Баклажан Помидорович принял вызов, и дискуссия в средствах массовой информации продолжалась несколько недель, потрясая глубины общественного сознания региона. Кабачкова и Рубенса называли то “попугаями-сквернословами”, то “гладиаторами правды, сражающимися за истину в последней инстанции”. В обиходе появилось модное выражение “перечирикать”, означавшее переговорить с кем-либо наспех, на лету, по-птичьи. В профессоре Кабачкове взыграла научная гордость, и он публично заявил, что уже недалёк тот день, когда в лабораториях института Плодородия будут выведены т.н. “грузовые птицы”, принципиально отличающиеся от птиц-дармоедов, крадущих зерно на пашнях региона и опустошающих фруктовые сады. Ярость, с которой Баклажан Помидорович сделал это заявление, во многом основывалась на уверенности в успехе научного эксперимента, в ходе которого были “перепроверены” результаты преступных опытов профессоров свечегасов в области генетики.
Во время войны, что ни для кого уже не было секретом, научные бригады свечегасов-вивисекторов успешно работали в закрытых лабораториях над проблемой интеллектуализации различных биологических видов с целью создания дешёвой или хотя бы мало-мальски соображающей “что к чему”, рабочей силы, способной заменить на производстве трудящихся, призванных в армию.
Напрасно Баклажан Помидорович пытался оправдать такую неблаговидную преемственность интересами науки, требующей жертв. Рубенс в одной из своих статей назвал профессора Кабачкова свечегасом. Тут у Баклажана Помидоровича начались настоящие неприятности. Воинствующие защитники прав животных стали травить профессора по всем направлениям. На улице ему не давали прохода хулиганы; его освистывали и забрасывали тухлыми яйцами, в конце концов, Баклажан Помидорович получил повестку на собеседование к региональному уполномоченному по правам животных Льву Орестовичу Дыне, который и объяснил, за что собственно профессору запрещают пользоваться лабораторией прикладной генетики его родного института Плодородия.
Вслед за отлучением профессора Кабачкова от лаборатории, его просто уволили с работы. Это был закономерный финал карьеры настоящего учёного, не боявшегося говорить правду о законах природы. После всего пережитого что-то “сломалось” в Баклажане Помидоровиче. Оставшись без средств к существованию, он заперся у себя в квартире. Несколько дней отделяли профессора от голодной смерти, но тут началась очередная гражданская война. Свечегасы вспомнили о проводившихся когда-то экспериментах по выведению “гуманизированных” пород служебных животных и Баклажана Помидоровича вернули в лабораторию, где он мог свободно заниматься научными изысканиями под охраной и присмотром, получая при этом продовольственный паёк первой категории. Эксперимент Баклажана Помидоровича Кабачкова завершился сенсационной удачей. В распоряжение колониального работодателя поступили первые служебные птицы, наиболее широкое распространение среди которых получили грузовые филины. Почему же именно они?
Сначала инженеры-генетики под руководством профессора Кабачкова и по заданию свечегасов, вывели для транспортных нужд говорящего крылатого коня. У этой эпической твари был всего один, но очень существенный недостаток: крылатые кони безбожно валили с неба. Дворники Трёхгорки проклинали крылатых лошадей, сильно прибавлявших работы. В выигрыше от нововведения осталась, пожалуй, только одна организация — старинная ассенизаторская фирма “Геракл и сыновья”, да ещё военное министерство свечегасов, использовавшее крылатых коней как средство доставки боезарядов. В конце концов, пегасов разобрали на запчасти, но экономически невинную идею крыльев без мотора решено было сохранить, заменив комплектующий её лошадиный корпус на более совершенный птичий фюзеляж. Зачем нужны говорящие крылатые кони, если можно заставить трудиться говорящих птиц. Кроме того, среди животных Колонии ещё не было трудящихся из птиц, что являлось, по мнению защитников прав животных, дискриминацией по биологическому признаку. Вообще, такая постановка вопроса сильно удешевляла серию научных экспериментов.
Филин — птица ночная, заказы на доставку быстрого питания поступают, в основном в вечернее и ночное время, совпадающее со временем наибольшей природной активности этого вида птиц. Филин — крылатое плотоядное, что означает: эта птица, в случае необходимости может самостоятельно приготовить ивлонги под соусом “прегассо”, наиболее популярное блюдо быстрой кухни.
Но главным и определяющим фактором в успехе грузового филина на рынке труда было то, что к удовольствию защитников прав животных, филины, на вопрос: “Кто такой человек?” однозначно отвечали: “Мой старший брат!”, в отличие от глупых попугаев, с которыми также велась упорная работа, и которые на этот же вопрос отвечали так: “Человек — это полная противоположность попугая”.
Так первые рукокрылые получили право на свою долю в трудовом подвиге человечества, возрождающем Колонию из руин после войны. Трудно переоценить значение тех революционных времён, от которых человечеству достались грузовые птицы и поговорка “Жить на птичьих правах”.
После завтрака пилигримы спустились во двор, где их ожида…
— Берта! — закричал Ланька. — Лошадь моя золотая, как ты здесь оказалась?
Он бросился к своей питомице. Берта обрадовалась, ржала, подпрыгивала, брыкалась и виляла хвостом, как жеребёнок; пыталась оторваться от перил у крыльца парадного подъезда, к которым была привязана. Ланька в срочном порядке снял с Берты узду и поклялся, что никогда больше не наденет её на свою верную лошадь…
После побега сотрудников “Багатели” в Колонию через чёрный ход, криминальная полиция основательно взялась за Кактуса и его заведение. Арестованного в “Багатели” шефа “Лиги защиты животных” Жоржа Небрата тягали на допросы, а он вымещал злобу на подшефных животных, которых он ещё совсем недавно обязан был защищать. Сначала им урезали рацион. Берта стала получать вместо овса кормовую смесь, а это такая гадость, что даже казеиновая сосиска, примерно соответствующая в человеческом рационе по своей энергетической ценности кормовому концентрату в рационе коня покажется деликатесом. Лючия, любимая кобыла Жоржа, чемпион породы “Столбургская скаковая”, очень дорогая лошадь, неоднократный чемпион по выездке и экстерьеру (лошадиная элита!) была зверски избита супругой Небрата, узнавшей о погроме в фондюлярии “Багатель”, когда её мужа взяли “на горячем” за кулисами, где кроме него была ещё одна молоденькая особа без одежды, которую Жорж пытался исцелить. Находясь в состоянии аффекта, жена Небрата отдубасила колодкой от тарантаса любимую кобылу мужа, мирно ужинавшую с мешком корма на морде. Из-за этого мешка бедное животное не смогло издать ни единого звука протеста. В момент истерики жена Небрата громко проклинала судьбу. Её крик разбудил спящих жителей Трёхгорки. Было видно, как загорелся свет в уже было погасших окнах домов соседних городов-государств. На следующий день судебные исполнители описали имущество “Лиги”, а принадлежащих ей ослов и лошадей продали с аукциона в Колонию. Так лошадь Берта и оказалась у входа в приёмник-распределитель.
Рядом с Бертой стоял какой-то важный мул в дорогом седле с сафьяновым подседельником, ослоконь отдалённый потомок гуигнгнмов, благородных предков современной лошади и её производных. От этого существа, насквозь пропитанного снобизмом, можно было умереть, таким потешным оно казалось. Пилигримы, в свою очередь, казались смешными потомку гуигнгнмов в безразмерных пижамах “Душа и тело”, с голыми, как мячики для пинг-понга головами. Ослоконь надменно фыркал и тёрся мордой о бока доброй Берты, показывая своё расположение к ней. Мул брыкался до тех пор, пока Иван, чуждый проблемам животных человек, не взобрался к нему на спину, натягивая поводья железной рукой человека с уголовным прошлым.
В широком потоке разноцветных автомобилей пилигримы проехали несколько километров бодрой ослиной рысью. Колония, этот цветущий край, щедро награждал всякого, кто пытливо вглядывался в его просторы. В хороший день небо здесь изумрудное, ярче сосновых крон по обочинам шоссе, пролегавшего между холмами и пригорками с кактусовыми рощицами на макушках. Колониальный кактус, чьи плоды используются для производства водки, это растение, на котором не так много колючек, зато на краях его мясистых лап образуются большие жёлтые эллипсы плодов с пьянящим ароматом, сладкие на вкус. Кактусовые плоды — важнейший предмет колониального экспорта.
У одной из заправочных станций с будкой, увешанной флажками и проспектами автомобильных фирм так, что не видно было дверей, потомка гуигнгнмов приветствовали сородичи, неподкованные лошаки, хлебавшие воду из общей поилки.
По обочинам шоссе лежали охапки сухих полевых цветов. Внезапно, на пути пилигримов возник деревянный идол: человеческое тело с головой слона, защищённый от атмосферных воздействий деревянной двускатной крышицей. В теле идола, как иглы на спине ежа, торчали сотни вбитых гвоздей, по одному за каждое несбывшееся желание, о котором просили его люди. Глядя на съеденные временем шляпки гвоздей, можно было представить себе, как в сущности мало изменилось с тех времён, когда в богов ещё забивали гвозди.
Слоны утратили свой божественный статус в регионе сразу же по возвращении генерал-капитана Покорного из заморского похода и его переселения в Ладью. Первое, что заметил генерал-капитан, глядя сверху вниз — Трёхгорка похожа на огромную пиццу, но никаких слонов, на спинах которых, согласно канону, она держится, видно не было. Мафусаил был обескуражен. Будучи радиолюбителем, он решил тут же сообщить на землю неприятную новость. Покорный быстро смонтировал репортаж “Трёхгорка со стороны” и передал его на Землю. В передаче генерал-капитан честно и без обиняков сообщил, что никаких слонов, на спинах которых Трёхгорка якобы держится в пространстве, не видно. Этому сообщению отказывались верить. Был создан учёный совет, члены которого, мировые светила науки, изучали данные, полученные генерал-капитаном, и пришли к выводу, что Трёхгорка, действительно, похожа на не до конца оттаявшую пиццу-полуфабрикат, но никаких слонов, несущих её в пространстве, не видно. До окончательного выяснения истины, решено было лишить слонов священного статуса. Под давлением народа, а также, по теории субституции, суть которой кратко, но ёмко выражена в поговорке “Свято место пусто не бывает”, слоны должны были быть заменены персоной самого генерал-капитана, открывшего измену. Но Покорный наотрез отказался от предложения стать богом. Он и так уже был смотрящим Колонии, что, по его мнению, было гораздо ответственнее, к тому же, против выступили свечегасы, прочившие на место общерегионального божества своего предводителя по кличке “Огнетушитель”. Они вежливо попросили генерал-капитана продемонстрировать его божественные свойства, в частности, заставить солнце вставать на западе и садиться на востоке. Неизвестно, чем бы кончился этот спор, но на помощь, как всегда, пришла война.
Свечегасы восстали и взоры простых тружеников, прикованные к ладье в небе, снова опустились на землю.
МЕТРОЛОГИЯ СИНЕКУРЫ
На медэкспертизу новенькие прибыли к обеду. Попрощавшись с Бертой и потомком гуигнгнмов, всплакнув, Ланька и Тарантул вошли в здание номер двадцать один по улице Доброй. На проходной их никто не ждал. Навстречу бродившим по коридорам экспертизы пилигримам вышел Кондрат Синекура в белом халате и резиновых перчатках. Приветствовав пилигримов, он пригласил их в служебную столовую, где они разделили с медиками вегетарианский обед. Во время трапезы они мило беседовали с ветеринарами из комиссии по освидетельствованию животных. Ветеринары рассказывали анекдоты:
— Вот пришла к нам одна пожилая мышь и говорит: “Доктор, я видела ангелов!”. Я перепугался, думал психиатра вызвать. Приходит мышь к врачу и говорит, что видела ангелов. Это же всё ненормально. Но потом, когда узнал в чём дело, только рассмеялся. Не поверите, коллеги, но простые мыши-полёвки называют ангелами летучих мышей, они же с крыльями!
Обедающие улыбнулись рассказу ветеринара, слывшего вралём-самородком.
После обеда Иван напомнил Синекуре о цели визита пилигримов.
— Да помню, — отмахнулся Кондрат, ковыряя в зубах спичкой.
— Так куда идти? — спросил Тарантул.
— А никуда, — улыбнулся Кондрат, — я сам и есть трудовая экспертиза.
Вынув из кармана розовую плакетку, он прикрепил её к белому халату в районе между лацканом и нагрудным карманом. На плакетке было написано: “гр. К.Синекура. Комиссия по человеческому измерению”.
— Остальные члены комиссии сейчас прибудут, — успокоил пилигримов Синекура, — не спешите, молодые люди. Давайте жить без суеты. Лучше отнесите пока тарелки в мойку.
Тарантул пропустил предложение Синекуры мимо ушей. Он вдруг начал икать, а Ланька пояснил Кондрату, что человек, подпрыгивающий на ходу от икоты, может разбить тарелки. Синекура недовольно засопел и неизвестно, чем бы всё кончилось, но тут в столовую принесли оборудование для проведения экспертизы. Молоденькие ассистентки в коротких белых халатах, поприветствовав Синекуру, заняли стулья, раскрыв на коленях электронные тетради для фиксирования результатов испытаний. Они улыбнулись сначала Ивану, а затем, совершенно синхронно повернув головы в сторону Ланьки, и ему.
Синекура притаранил в столовую анатомический атлас человека с картонными страницами размером с двери. В страницах были вырезаны силуэты мужчин разного калибра, через которые новеньким предстояло пройти. Определив для начала калибр пополнения, Синекура перешёл к следующей части ритуала экспертизы. Он спросил у Ивана:
— Как ты думаешь, чем ты отличаешься от других людей?
— Калибром, — сказал Тарантул, у меня раздутая талия, в силуэт не проходит.
— Ну, так худей, молодец! — посоветовал Кондрат, барабаня пальцами по животу, обтянутому белым халатом.
Если Тарантул кое-как протиснулся через силуэт в анатомическом атласе, то негабаритному, высокому Ланьке сделать это не удалось.
— Вот это личность, не калибр! — удивился Синекура. — Ни в одну дверь не входит.
Затем Кондрат предложил Ивану представиться.
— Это что, игра в имена? Вы же знаете, как меня зовут, — рассердился Иван.
— Я то знаю, но любой пилигрим имеет право на псевдоним, — Синекура покосился на паука, вытатуированного на руке Ивана.
— Я не хочу иметь псевдоним, — заявил Иван и тоже посмотрел на татуировку.
Затем пилигримы дули в трубочки, жали силомер и “крутили” велосипед. Были пройдены вибрационная капсула на предмет пригодности к работе с отбойным молотком и камера экстремальных температур на случай работы глубоко под землёй, в шахтах по добыче колонита.
— Отметьте себе там, — бросил Кондрат ассистенткам, когда замученные испытаниями пилигримы стояли перед ним, обливаясь соплями и потом, — быстро устают.
Синекура вынул спичку из коробка, лежавшего на столе и сунул в рот вместо зубочистки.
— Фрустрация в оральной фазе, — вполголоса, через силу сказал Иван и самозабвенно улыбнулся.
Ассистентки, строчившие протоколы в электронных блокнотах, переглянулись между собой и зарделись.
Подступив к Тарантулу, Синекура взял его под мышки, усадил на стол и попросил вытянуть вперёд руки, закрыть глаза и дотронуться пальцем до кончика носа. Затем коснуться большим пальцем левой ноги мочки правого уха, затем большим пальцем правой ноги мочки левого уха. Пока Тарантул дотрагивался, Синекура отошел на несколько шагов и как собака, наблюдающая за полётом снежинки, стал крутить головой и улыбаться, этим помогая Ивану.
Через окно столовой за Иваном, принимающим, порой, самые невероятные позы, с интересом наблюдали мальчик и рыжая веснушчатая девочка, всё время упрекавшая мальчика в том, что он “радый” совершенно без причины, поскольку окончательные результаты экспертизы были ещё далеко не ясны.
Еле справившись с поставленной задачей, Иван тут же получил другую: начать повороты вокруг своей оси, как балерина.
— Та-я, та-та, та-я, та-та! — во время исполнения этого нехитрого танцевального элемента Синекура задавал Тарантулу вопросы:
— Желания заветные у тебя есть?
— Нету у меня желаний.
— Хорошо, очень хорошо.
— По ночам ходим?
— Куда?
— Под себя?
Иван продолжал делать повороты, не отвечая на вопросы Синекуры. “Та-я, та-та, та-я, та-та”, — напевал Кондратий.
На двадцать девятом обороте Иван остановился с выпученными глазами и сказал, что больше не может.
— А теперь, с закрытыми глазами ко мне шагом марш! — приказал Синекура.
Шатаясь, Иван попытался сделать шаг вперёд, но идти не смог.
Синекура весело щёлкнул его по лбу карманным фонариком.
— Моб твою ять! — воскликнул Тарантул, — Ты что, охренел?
Его опущенные, как плети руки, мгновенно наполнила горячая сила ярости, и он уже готов был взять Кондрата за кадык, но завкомиссией остановил воинственный порыв Ивана:
— Не торопитесь, молодой человек, экспертиза ещё не окончена, — и бросил ассистентками — зафиксируйте: “Не прошёл тестирования шокером”.
Иван расхохотался от бессилия.
— Где тамагуччи, друг? — угрожающе спросил Синекура, не давая Тарантулу опомниться.
— Какой еще тамагуччи?
— Инстинкт заботы — нуль, — продиктовал Синекура, — а тот, который ты получил вместе с ключами от карантина? Брелок где?
— Ах, игрушка эта? — с досадой вспомнил Иван, — на столе в карантине осталась.
— Да вот его тамагуччи! — вмешался Ланька и протянул Кондрату ключи вместе с брелком.
Синекура открыл брелок, с досадой посмотрел на экран:
— Пожалуйста, зверь у него обгадился, — и продемонстрировал половину игрушки с экраном в чёрных кляксах.
Иван стоял как оплёванный, рассматривая принятую от Синекуры половину брелка с электронными экскрементами на экране.
— Отдай тамагуччи, — приказал Синекура.
Иван передал тамагуччи Кондрату, но тот его не принял.
— А волшебное слово? — всхрюкнул разозлённый эксперт.
— Пожалуйста! — сказал Иван, снова передавая тамагуччи Кондрату.
Синекура поблагодарил Ивана и с волшебным словом “пожалуйста” предложил игрушку Ланьке.
Ланька поблагодарил Синекуру и спросил, что делать с тамагуччи.
— Если не знаешь сам — отдай тому, кто знает, — посоветовал Синекура.
Ланька предложил тамагуччи ассистенткам, но те, поблагодарив за доверие, отказались. В конце концов тамагуччи нашёл нового хозяина. Он был подарен детям, наблюдавшим за ходом экспертизы через окно столовой.
— “Спасибо” и “пожалуйста” — не просто слова, — заметил Синекура, — быть вежливым — почётная обязанность колониста, если вы ещё не усвоили этого из правил поведения. А сейчас переходим к письменному анкетированию. Читать и писать все умеют?
Пилигримы утвердительно кивнули.
— А то у нас бывают и такие, кто ни читать, ни писать не умеют, — признался Синекура, вручая пилигримам “Листки опроса добровольцев”.
Пилигримы уселись за стол для их заполнения.
Синекура предупредил, что анкеты отпечатаны на гербовой бумаге, и после заполнения отправляются в центральный архив Колонии на вечное хранение. Бланки листков опроса номерные и подлежат строгому учёту. Пилигримы-добровольцы, заполнявшие анкеты, могли не отвечать на непонятные для них вопросы. В графе “Дата и место рождения” стояло примечание: “Указывается по желанию заполняющего”. У тех, кто был без документов, появлялась возможность взять новое имя и фамилию. Особую важность имела графа “Размеры тела”, куда члены комиссии по человеческому измерению заносили данные о росте, весе, размерах головного убора, обуви и одежды. На отдельной странице была представлена полная дактилоскопическая картина конечностей и полный индекс особых примет (родимые пятна, нехватка зубов, косоглазие, плоскостопие, следы ран на теле, характер уродств, если они имелись и пр.)
Следующий блок вопросов т.н. “кретинотест” определял уровень умственного развития тестируемого. Среди множества вопросов кретинотеста Иконникову особенно запомнился вопрос о том, кем тестируемый мог бы быть в прошлой жизни. Отвечая на него, Ланька написал, что, очевидно, был плохо объезженным жеребцом, поскольку до сих пор не в состоянии избавиться от желания сбросить с себя всякого, кто захочет на нём ездить.
Следующий вопрос кретинотеста заставил Ланьку серьёзно задуматься: “Что делать, если поперёк дороги лежит бесчувственный верблюд, препятствующий движению автотранспорта?” Из всех предложенных в анкете вариантов ответа (“сообщить в полицию”, “вызвать ветеринара”, “связаться с мобильной службой “Лиги защиты животных”, и, наконец, “Какой верблюд на дороге?”) ни один правильным Иконникову не показался. Он посоветовался с Иваном. Тарантул выбрал для ответа вариант : “Какой верблюд на дороге?”, но ошибся.
Верблюды, из-за их неприхотливости и исключительной воли к жизни, широко используются в Колонии для выполнения тяжёлых работ. Верблюды горбатятся на стройках, тягая на верхотуру по специальным лестницам поддоны с кирпичом, и мрут от жары и болезней пачками. Измождённые верблюды частенько падают вниз с горных серпантинов и лежат на дороге, мешая движению автотранспорта.
Снисходительную улыбку Ивана вызвал вопрос анкеты о том, партнеров какого пола опрашиваемый предпочитает для занятий сексом. Неспособность любить здесь лечили особой вакциной любви, вызывающей в организме устойчивый синдром праведника, особенно, у бывших уголовников. Недостатком этого метода была частая передозировка и не менее частая абстиненция после серии уколов и следующей за тем отменой препарата. Добровольцы, привитые вакциной, любили всех без разбора, включая животных. В результате разгула скотоложества, явившегося результатом передозировок при клинических испытаниях вакцины, в Колонии появились кентавры и сирены, тут же уничтоженные генетической полицией. Эти монады были бесплодны, недееспособны, вызывали гнев мужской половины колониального населения. Женщины предпочитали своим законным мужьям кентавров, у которых нижняя часть была от коня…
Пока ребята заполняли анкеты, Синекура достал ампулы и шприцы и сделал пилигримам необходимые прививки.
— Что это за вакцина такая? — слабеющим от укола голосом спросил Иван. — Вы же сказали, что здесь нет смертельных болезней?
— Это вакцина трудолюбия, — сказал Синекура.
Обождав немного, Кондрат снова наполнил шприцы и вкатил пилигримам несколько кубиков какой-то жёлтой дряни.
— А это, — сказал он, — вакцина честности.
Синекура заметил, что по инструкции пилигриму полагается сделать ещё один укол — вакцину миролюбия, но поскольку новенькие не похожи на свечегасов, он не станет делать им этот, самый болезненный укол.
В заключительном блоке вопросов респонденты освещали свою кредитную историю. У них пытались дознаться: “А не было ли у тебя, сукин сын, самого страшного там, снаружи?
— О чём вы? — мысленно спрашивал респондент.
— О неуплате налогов! — мысленно отвечали составители анкеты.
Ланька улыбался. Мысленно придравшись к слову “кредитная”, он припомнил множество случаев, когда брал в долг, и не вспомнил ни одного, когда бы отдавал занятое. Он просто гасил одну задолженность другой.
Удивлял и вопрос о том, сколько денег требуется респонденту для полного счастья. Когда Ланька разделался с анкетой, образ Колонии, как государства экстравагантных странников, стал таять в его воображении, уступая место образу города старательно любящих холуёв, собранных для этого в одном месте. Синекура забрал анкеты, и, открыв дверцу грузового лифта, отправил бумаги наверх. Не попрощавшись, Кондрат вышел. За ним отправились ассистентки с электронными блокнотами.
Тяжело вздохнув, Тарантул открыл коробок спичек, оставленный Синекурой на столе, вынул из него спичку и стал ковырять ею в зубах, разочарованно глядя на стулья, где ещё пару минут назад сидели аппетитные ассистентки. Неожиданно в столовую вернулась одна из них. В её руках были две пробирки. Она попросила пилигримов наполнить их слюной и, ещё раз извинившись за беспокойство, ушла.
Иван опустился на стул, вынул из штанов “Душа и тело” сигару, купленную в ларьке фон Куклы, и прикурил от спички из коробка Синекуры.
Едва Тарантул закурил, вошёл Синекура и спросил, кто трогал коробок.
— Ну, я трогал, а что нельзя спичку зажечь? — сказал Иван.
— Это не спички.
— Не понял, — удивился Тарантул.
— Очень просто. Образно выражаясь, каждая, использованная без разрешения спичка из этого коробка это штрафной балл. Один балл пилигрим получает автоматически с приходом в Колонию, именно за то, что решился на это. Пять баллов, или пять сломанных спичек, и вы — персона нон грата, подлежите высылке. Вот такая арифметика, парни! Считайте сами.
Синекура вызвал транспортный лифт. Через пару секунд на стене у дверей лифта загорелась табличка “Примите груз”. Кондрат вынул обработанные анкеты, ещё раз пролистал их, и, наморщив лоб, сказал:
— Так, ребята, экспертиза прошла успешно. Вы признаны годными к труду и жизни в Колонии. Рекомендации по вашим персоналиям не самые худшие. И помните, не вы работу выбираете, а она вас. Пилигрим Шкурин будет вольноопределяющимся без ограничения сферы деятельности. Поздравляю, — Кондрат вручил Ивану трудовую путёвку.
— А меня куда? — спросил Ланька.
— Вы, Иконников, поедете в школу-интернат трудового резерва “Счастливое детство”. Администрация прислала нам заявку на разнорабочего умственного труда. Поработаете с детьми.
— Речь идёт о воспитании. Я не педагог, я никогда, никого не воспитывал! — сказал Иконников.
— Там особых трудовых навыков не требуется. Жизнь, Иконников, это школа. Где-то, как-то, все мы учителя и ученики. Разнорабочий умственного труда — прекрасная профессия именно потому, что воспитанием там и не пахнет. Ответственности тоже особой нет. Только за педоборудование. Так что, спокойно приступайте.
Разочарованный Ланька обмяк и смолк. Синекура тоже замолчал, видимо в надежде на то, что упрямый пилигрим скажет “да” и заберёт свою трудовую путёвку. Не дождавшись желаемого результата, Синекура признался:
— Дело ясное, ты педагог приблудный. Но когда попадёшь в “Счастливое детство”, поймёшь — здесь особой квалификации не требуется. Главное — суметь донести до воспитанников мысль о том, что с жизнью не спорят.
РАЗНОРАБОЧИЙ УМСТВЕННОГО ТРУДА
На следующее утро Ланька Иконников сидел на металлическом табурете в кабинете санитарно-гигиенических знаний, примыкавшем к учебной мастерской школы-интерната “Счастливое детство”. Заложив ногу за ногу, он поигрывал ступнёй в чёрной, начищенной до блеска, туфле.
Перед отправкой пилигримов на работу в карантин отеля “Калифорния” заглянул Досифей фон Кукла, совмещавший вольную торговую деятельность с работой кладовщика в приёмнике-распределителе. На его груди висела безразмерная хозяйственная сумка из слоновой мошонки. Досифей принёс пилигримам рабочую форму. Иконникову полагался педагогический мундир: брюки, куртка с позолоченным значком — открытой книгой, на фоне которой пылал неугасимый факел знаний, а также рубаха и галстук. От себя фон Кукла, потерявший на войне со свечегасами сына, ровесника Ланьки, добавил ещё туфли. Всхлипывая, он заверил, что сын даже не успел надеть их, так быстро его мобилизовали.
— Носи на здоровье, — пожелал Досифей, передавая коробку с обувью разнорабочему умственного труда.
Нельзя сказать, чтобы Ланька был в восторге от казенного платья, но и сожалений по этому поводу не было. Всё равно это лучше, чем пижама “Душа и тело”.
С Тарантулом Ланька уговорился обмениваться письмами через Анатолия, доставившего в карантин лёгкий ужин и разделившего с пилигримами и фон Куклой бутылку кактусовой по случаю начала трудовой деятельности.
— Мне совсем не трудно передавать письма для хороших людей, — кудахтал пьяный Филин, пытаясь взлететь, — будьте уверены!
Анатолий неуклюже приседал на подоконнике и часто, но безрезультатно, взмахивал крыльями.
— Письмо? Да сколько оно весит, по сравнению с лёгким ужином! Всю жизнь с полным рюкзаком летаю, а что там письмо.
Ланька с фон Куклой выбросили отяжелевшего Анатолия в воздух и с беспокойством наблюдали, как неуклюже он летит, поправляя лапами терморюкзачок за спиной.
Утром Ланька явился на проходную интерната с жуткой головной болью. Вахтёр, узнав в чём дело, предложил ему дождаться перемены в кабинете санитарно-гигиенических знаний и почитать инструкции о том, как избежать мозолей, опрелостей и производственных травм.
Кабинет был увешан инструкциями от потолка до пола с такой плотностью, что между таблицами нельзя было вставить палец.
— Почему я не родился богатым? — с кислой миной думал Ланька, рассматривая инструкции, — сидел бы сейчас на пляже или в кайфенхаузе и никому бы не мешал.
Из окна кабинета санитарно-гигиенических знаний открывался вид на черепичную крышу длинного двухэтажного строения, где жили воспитанники, будущая рабочая смена. Это был спальный корпус, похожий на хребет гигантского зверя, в котором насекомые устроили себе дом. Казённая защищенность интернатского ночлежища в сочетании с видеокамерами на его стенах, вызывала сочувствие к тем, кто работает и проживает под неусыпным педагогическим контролем.
— И ты теперь будешь одним из них, — сказала Ланьке его Жизнь.
— Откуда ты знаешь! — возразил ей Ланька.
— Ты же сам говорил, что я у тебя похожа на вздох задавленной твари. Ну, говорил?
— Ну, говорил, так что?
— А вот что: я теперь буду похожа не на вздох задавленной твари, а на её крик! Эх, Ланька, умная голова, а дураку досталась!
“Ничего, — думал Иконников, — прорвёмся. Плевать я хотел на работу. У меня в этих местах свой, чисто научный интерес. Сами меня сюда распределили, так пускай и терпят”.
Не дождавшись перемены, Ланька вышел во двор интерната, где стоял памятник генерал-капитану Покорному. Ланька обошёл памятник вокруг и с удивлением заметил следы подошв и вмятины на его теле. Особенно много их было на спине, в паху и на ягодицах Его Превосходительства.
Загадку памятника разрешил вахтёр.
Он вышел во двор покурить и объяснил, что монумент — объект систематических избиений воспитанников, которые срывают на памятнике злобу и недовольство интернатскими порядками.
— От систематических издевательств памятник ведёт себя как живой, — сказал вахтёр, — хотите убедиться?
— А что для этого нужно? — поинтересовался Ланька.
— Просто запомните позу, в которой сейчас находится монумент.
Ланька посмотрел на фигуру главного героя Трёхгорки. Генерал-капитан находился в нетипичной для героя позе. Присев на колени, прикрыв одной рукой пах, Его Превосходительство смотрел в даль, козырьком ладони защищая глаза от солнечных лучей.
— Запомнил, — сказал Ланька.
— Очень хорошо, завтра, после очередного избиения, он сменит позу. Приходите смотреть. У нас многие ходят. Некоторые даже ведут фотоальбомы изменений.
На перемене Иконников впервые увидел воспитанников интерната. Они стояли во дворе, у забора с намалёванным на нём красными метровыми буквами призывом “Работать, работать и ещё раз работать!”, под которым была приписка мелкими буквами: “Ешь-потей, работай — мерзни!”
Воспитанники с интересом поглядывали в Ланькину сторону. Иконников сделал умозаключение, основанное на первых впечатлениях о том, что учёба интересует воспитанников примерно так же, как его самого интересует работа. Судя по безразличным физиономиям трудовых резервов, у них в жизни были совсем другие приоритеты, в число которых учёба явно не входила.
Покрутившись во дворе, Ланька вернулся на проходную учебного корпуса. На проходной он обнаружил, что где-то во дворе потерял значок с мундира — открытую книгу. Он решил вернуться во двор и поискать, но дверь, неожиданно громко крякнув, открылась перед ним сама собой, вероятно, от крепкого удара ноги снаружи и пропустила внутрь шумную ораву воспитанников, оттеснивших Ланьку от выхода. Кто-то противным фальцетом напевал про воровку, которая никогда не будет прачкой. От растерянности Иконников замер.
— Ш-ш-ш-а, братва! — прозвучало за спиной у Ланьки, — это наш новый сотрудник. Наставник Дюбель уволен со вчерашнего дня приказом по интернату. Кто дал сигнал? Молодец! Получит поощрение.
Трудовой резерв, смердевший потом и каннабисом, издал коллективный вой одобрения.
— А сейчас по классам!
Поток воспитанников обогнул Ланьку с обеих сторон и растворился в полумраке коридора. Ланька обернулся и чуть не рухнул. Перед ним стоял маленький человечек с серым лицом и раздутыми мешками щёк, из-за которых не было видно ушей. Щёки человечка играли, впуская и выпуская из него воздух. На переносице щекастого сидело золотое пенсне с толстыми стёклами. Чёрные волосы, набриолиненные с избытком, почти сливались с густыми бровями, создавая впечатление полного отсутствия лба.
— Кобра Илья Рулонович, — представился щекастый. — “Рулонович” это искажённое староэдембургское “Роландович”, — сказал он, протягивая Ланьке маленькую, крепкую ладонь. — Я здешний шульмейстер. Это как бы дежурный по внештатным педагогическим ситуациям. Не бойтесь, я астматик, мне приходится с силой заталкивать в себя воздух, поэтому у меня такие щёки. Вы Иконников?
Ланька кивнул.
— Синекура звонил мне. Очень рад. Надеюсь, сработаемся. Пойдемте, я покажу, где вы будете жить. Для вас уже приготовили отдельный коттеджик на педхуторе.
Идти нужно было через парк Лески.
— Так путь короче, — объяснил Илья Рулонович. — Лески почему-то называют парком, а ведь на самом деле, это лес, и лес уникальный. Каждый из участков колониального леса неповторим. Нет ни одного, где были бы одинаковые растения и животные. Работать здесь одно удовольствие, чистый воздух, постоянные встречи с загадочным и интересным. Гобота любит отдыхать в Лесках после занятий. Для них Лески это вторая реальность и они предпочитают её первой с её уроками и плохими оценками.
— Илья Рулонович, а почему вы называете воспитанников “гоботой”?
— Гобота, или гобники это жители государственных общежитий для беспризорных, в том числе наши с вами воспитанники. Контингентик, мама моя! От сопливых желторотиков от горшка два вершка до матёрых преступников. Хищники или жертвы. В гомоне ребячьих разговоров вы услышите и хамство и высокий порыв. Наш интернат — место, где мирно уживаются ужаснейшая преступность и полная невинность. У нас есть простолюдины и аристократия. Правда, наши аристократы часто путают гимназию с магнезией, но это ещё ничего по сравнению с тем, что здесь есть даже приговоренные к ш-ш-лёпке.
— К чему приговорённые? — переспросил Ланька.
— К шлёпке, то есть, к смертной казни. После войны, как вам известно, шлёпку запретили, а недошлёпнутых давай к нам на перевоспитание. По-моему, они тут скоро нас перевоспитают.
— Неужели вы такой пессимист, Илья Рулонович?
Кобра зашипел в ответ:
— Я реалист! Деточки! Некоторые будут похлеще свечегасов. Откровенно говоря, по доброй воле сюда никого не затянешь.
Иллюстрируя свою мысль, шульмейстер Кобра стал рассказывать, каким образом осуществляется набор в интернат “Счастливое детство”. Интернат создали, чтобы воспитанники находились под квалифицированным психологопедагогическим наблюдением, не разбегались, не ночевали на улицах. Первые обитатели интерната называли его просто “Детство”. На вопрос: “чей ты?”, который им часто задавали в полицейских участках, куда попадали беглые из интерната, они отвечали: “Мы родом из “Детства”. По просьбе сотрудников детских отделений полиции, приводивших беглецов назад в интернат, педагоги запрещали воспитанникам так говорить, но потом и сами педагоги привыкли к такому сокращенному варианту названия и некоторые коллеги уже сами говорят, что родом они тоже из “Детства”.
— Вы не находите, что это патология?
— Не знаю, — сказал Ланька.
— Во время летних каникул в т.н. “пиджачный сезон” во все стороны света отряжаются работники интерната с разнарядками на определённое количество детских голов. Перед сотрудниками “Счастливого детства” стоит простая задача — привести в интернат пополнение для обучения необходимым в Колонии ремёслам. Гонцы, отправляясь в командировки, получают хорошие командировочные и новые форменные костюмы, чтобы производить соответствующее впечатление. Поэтому, сезон набора и называется “пиджачным сезоном”. В послевоенный период, в связи с неспособностью региона поставлять пролетариат для фабрик и заводов, его стали отлавливать прямо на городских улицах, где обитали целые стада беспризорных. Но сейчас всё по-другому. Прошли те времена, когда беспризорник, снедаемый вшами и голодом, добровольно тянулся в “Счастливое детство”.
— Сейчас на обучение берут всех, и даже дебилов, — с тоской в голосе сказал Илья Рулонович. — Но дебилы, коллега, это цветочки! Есть такие, ш-ш-то, ха! Дебилы! Да среди них вора не найти. Или не сдают, или просто сами.
Кобра остановился. Где-то вдали заиграла свирель. Илья Рулонович замер, несколько секунд он стоял без движения, Ланьке даже показалось, что он не дышит.
Выйдя из оцепенения, Кобра вынул ингалятор, и нежно сдавливая резиновую грушу, оросил лекарствами дыхательные пути. Наклонившись к Ланьке, и дохнув на него анисом и мятой, он прошипел:
— Я не верю в их исправление. Их воспитывать — себя мучать. Воспитание, коллега, начинается в утробе матери, или даже, ещё раньше. Мы опоздали, понимаете? Я не верю в исправление тех, кто пришёл к нам по доброй воле из других регионов, резонно сообразив, что сидеть за партой гораздо приятнее, чем на электрическом стуле. Но, что правда, есть ребята с романтической жилкой. Вот из них, может быть, получатся добрые мастера, если направить их задатки в трудовой русло. Но основная масса — подкоровники — не требует к себе повышенного внимания. Это безнадёги. Глупые, забитые, трусливые. Подкоровник — высшее проявление бездарности матери природы, хотя почти у всех подкоровников доброе сердце.
— А почему воспитанники с добрым сердцем называются подкоровниками? Они что, напоминают телят? — удивился Ланька.
— В каком-то смысле напоминают. Видите ли, это не просто дети войны, потерявшие родителей, это даже не пролетарии. Это злыдни и нищеброды, люмпенская элита. Они сбивались в отрядики и уходили пасти одичавших коров, чтобы вместе с ними не издохнуть с голоду. Питались они молоком прямо из вымени. Отсюда и пошло: “подкоровник”, то есть, взятый из-под коровы. Между прочим, подкоровник, хоть и туп, зато очень послушен.
— Не “зато”, а “поэтому”, — съязвил Ланька, — и потом, кому нужно тотальное послушание при непроходимой глупости?
— Может и так. А вам известно, что многие из них отказываются от распределения после окончания учёбы? Один даже предложил корову тому, кто вместо него останется на заводе работать.
— Ух-ты! — восхитился Ланька.
— Подкоровник он что?
— Что?
— Он во время родов ножками вперёд выходит. Всё упирается, нарождаться не хочет. Видно чувствует, что его здесь ждёт. Это мне одна опытная пупорезка сказала.
— Кто сказал?
— Пупорезка. Так у нас акушерки называются, — Илья Рулонович скрипнул зубами. — Ну как вам наш парк?
— Чудесно!
Коллеги шли по аллее Героев со статуями на высоких белых постаментах. В конце аллеи бурлил каскад фонтанов. Вода кусками отрывалась от водных стволов и с шипением крошилась в воздухе.
Сойдя с аллеи в сторону, коллеги обогнули ракушку летней эстрады с репертуарным планом на доске объявлений. От эстрады к педхутору вела усыпанная гравием дорожка со скамейками на ажурных ножках. На одной из скамеек сидели бравый солдат Швейк, солдат Замарай Голенище и солдат Прикуси Ус. Военнослужащие делились друг с другом легендами и побывальщинами военных лет.
Илья Рулонович показал Ланьке площадку для пикников и станцию юных натуралистов с лабораторией, опытными грядками, пасекой и предупредил, что ночью лучше не углубляться в дебри парка без особой надобности. Там ещё сохраняется опасность быть укушенными ядовитыми карликовыми волками.
— Какими волками? — переспросил Ланька.
— Ядовитыми карликовыми, — сказал Илья Рулонович. — Дело в том, что в древности, когда ещё существовал обычай выталкивать неугодных за городские стены, они селились в Лесках и постепенно дичали, превращаясь в волков, слюна которых содержала ядовитый фермент недовольства. При укусе, фермент попадает в кровь человека и всё! — объяснил Илья Рулонович.
Кобра сказал, что ещё совсем недавно по историческим меркам, в эпоху первых операторов-кибернетиков, здесь были непроходимые джунгли.
— А кто такие эти кибернетики? — спросил Иконников.
— В Трёхгорке они больше известны как три толстяка, или ещё их называют тремя консулами Колонии.
— В нашем учебнике по краеведению эти дяди упоминаются вскользь, даже не помню в связи с чем, — с досадой заметил Ланька.
— Они приручили эхо и стали его использовать для управления Колонией. Затем их опыт перенял Госстрах. Во времена оккупации Колонии, свечегасами использовался принцип воинствующего эха, для борьбы с Гулливером — освободителем, вторгшимся в Колонию.
— Что-то я не пойму, — сказал Ланька, — как это принцип эха может быть использован кибернетиками и даже свечегасами. Это что, военная тайна?
— Никакая не тайна, — сказал Илья Рулонович, — объясняю. До кибернетиков управление колонией осуществлялось при помощи прямой односторонней связи, или, проще говоря, грубого насилия. Это было неэффективно и антигуманно. Население прикидывалось глухим и никак не откликалось на импульсы сверху. Кроме того, оно чинило препятствия управлению. Принцип эха, или обратной связи, оказался гораздо более эффективным. Колония это спрут с одной, или, в крайнем случае, тремя головами и миллионами щупалец. Голова управляет действиями щупалец. То есть, консулы-кибернетики были как бы операторами колонистов, объединённые друг с другом в целостную систему. От головы к щупальцам шли управляющие команды, от щупалец к голове возвращалась информация о выполнении команд. Главное для оператора-кибернетика добиться того, чтобы к нему приходили точные копии тех команд, которые он создаёт и посылает. Вот послушайте. Кобра надул щёки и громко крикнул: “Ау!” в глубину парка. “Ау-ау-ау!” — отозвалось эхо.
— Вот это и есть точная копия посланного мной сигнала. Но с колонистами всё гораздо сложнее. Для них разрабатывался специальный язык командных символов, поскольку для того, чтобы оператору-кибернетику получить желаемый результат в виде правильного выполнения команды, её следовало подать таким образом, чтобы она была понятна любому, даже идиоту. Команда должна возбуждать желание себя выполнить, иначе принцип эха замещается неконструктивным принципом диссонанса, что ведёт к разрушению целостной кибернетической системы общества. На тех участках цепи, где была слабая проходимость сигналов, велись интенсивные ремонтные работы. Граждан, через которых сигналы проходили, оставаясь невыполненными, устраняли.
— Но ведь это же бред, — сказал Ланька, хмуря брови и гневно сверкая глазами, — это преступление!
— Совершенно верно, — успокоил его Кобра, — так и сказали консулам недовольные колонисты перед тем, как их повесить. О тех событиях писали древние. Помните, была такая замечательная книга “Три толстяка”, где исключительно достоверно изображались исторические события, происходившие в Колонии много лет назад.
— Помню, — сказал Ланька.
— Э, молодой человек, да я вижу вам интересно.
Ланька сделал безразличное лицо, но всё-таки спросил:
— Хотелось бы про Гулливера, подробнее.
— Гулливер это такой великан размером с гору. Его так и называли: “Человек-гора”.
— Не может быть! — не поверил Ланька.
— Точно вам говорю! — Кобра приложил ладонь к сердцу. — Так вот, сначала великана подключили к общей кибернетической сети, а затем стали разрушать сигналами-командами его нервную систему. Сигналы были специально изменены. В результате Гулливер покинул Колонию без боя, и наш город снова стал свободным.
— Прямо как в сказке! — сказал Ланька.
— Как в сказке, — повторил Кобра. — Я, знаете ли, обожаю сказки. Эту любовь мне привил отец. В детстве, когда я ещё не умел читать, он садился у моей кроватки и рассказывал на ночь всякую всячину. С тех пор я нуждаюсь в сказках как наркоман в каннабисе. Человек я компанейский, люблю шутку, хороший анекдот. Родом я из Аркадии, народ там весёлый, девушки прекрасные. Ох, жизнь моя грешная! Сами понимаете, при моих внешних данных без присказки в этом деле не обойтись. Я не красавец, вот и приходилось девчатам мозги запудривать. Так и осталась у меня эта привычка, жаль только девчата куда-то подевались.
Кобра посмотрел в небеса и вздохнул.
— Вы один к нам пожаловали?
— С друзьями, но Синекура нас разлучил.
— Не обижайтесь, — сказал Илья Рулонович, — так положено. Согласно инструкции пилигрим должен быть под присмотром. У нас в Колонии не любят жуликов, лодырей и “тепличных”.
— В смысле тепличных юношей? — спросил Ланька.
— И тепличных овощей тоже. Здесь всё по-другому. Хорошая оценка у нас “единица”, плохая “десятка”. Нужно просто привыкнуть. И забудьте о друзьях, возможно, они не настоящие, а только попутчики на жизненном пути. В Колонии уже были случаи, когда пилигримы, сговорившись, пытались грести против течения. Те же операторы-кибернетики, пришельцы, как оказалось впоследствии, были вредителями. Заметьте, их было трое. “Три” — несчастливое число по поверьям колонистов.
— Это как у нас в Столбурге “тринадцать”.
— Что-то в этом роде.
— А почему именно “три” считается несчастливым числом?
Илья Рулонович усмехнулся. Видимо, он отвечал на этот вопрос не в первый раз.
— Это фольклор, молодой человек, в том смысле, что никто ничего толком не знает. Если вы споткнулись о камень на мостовой один раз — это случайность, если два раза — совпадение, если три — тут одно из двух: или судьба, или “подсера”, как говорят воспитанники, что в конечном итоге одно и тоже.
— И все равно, почему? — Иконников незаметно поправил в кармане беспроволочный телефон.
— Дело в том, что рядовой колонист страдает неизбывным комплексом неполноценности, когда речь заходит о Трёхгорке. Он думает, что там лучше абсолютно всё, даже воздух. Трёхгорка вселяет в нас какой-то подсознательный, первобытный ужас. И неудивительно: Колония долгое время была под властью выходцев из Трёхгорки. Все эти кибернетики, свечегасы, смешно, но даже троглодиты, были оттуда. В старину, когда граждане “Трёх”, заметьте, а не “Семи”-горки постановили удалить от себя фонарщиков, изгнанники поселились в Колонии. Тогда это ещё была полудикая местность, где жили слоны, которых фонарщикам удалось приручить, благодаря тому, что они ещё не окончательно забыли язык птиц и зверей, универсальное средство общения в мире животных.
Чтобы выжить, фонарщики занялись ремеслом. Они стали заготавливать слоновую кость, для чего по всей Колонии открылись заготконторы, куда любой слон мог явиться добровольно и сдать клыки. Из слоновой кости изготовляли множество изделий. Первобытный бизнес процветал, процедура забора сырья происходила в обстановке строгой стерильности. Сдавший бивни слон, получал место на слоноферме с полным пансионом.
Когда спрос на слоновую кость стал расти, обезьянолюди открыли на территории Колонии десятки слоноферм. Полученное там сырьё уходило для переработки на остров Арарат, известный своими искусными мастерами. Тогда-то и родилась поговорка: “Не боги слонов приручают”. Слоновая кость стала тем экономическим рычагом, который вызвал в Колонии настоящий хозяйственный бум. На вырученные от продажи слоновой кости деньги первобытные бизнесмены строили мануфактуры, магазины, мастерские и прочие хозяйственные объекты. Один процент населения Колонии, состоявший из экономически активных фонарщиков, давал десять процентов валового внутреннего продукта древней Трёхгорки. Успехи фонарщиков тревожили свечегасов, пристально наблюдавших за процессами, идущими в Колонии. Вот тогда-то на историческую арену вышел главный герой клана, его староста по кличке “Огнетушитель”. Говорят, это был великан с красными усами и синей бородой. На его голове вечно сидел краповый берет морского пехотинца. Сегодняшняя молодёжь уже не помнит это имя: “Огнетушитель”.
— Я что-то слышал об этом, я бы сказал, фольклорном образе.
— Ну! Это видная историческая фигура. Меня им в детстве няня пугала, когда я не хотел вовремя засыпать. Этот староста был не настолько безобиден, чтобы последующие поколения колонистов могли о нём забыть. А для самократии он был даже вреден. Достаточно вспомнить его книгу “Полное перечисление главных заблуждений нашего времени” и начало т.н. “обезьяньих процессов” над наиболее активными фонарщиками — распространителями света. “Обезьяньими” эти процессы назывались потому, что фонарщики придерживались теории о том, что человек произошёл от обезьяны. Пока фонарщики из Колонии приручали слонов и стригли купоны с этого дела, свечегасы подали на них в суд, требуя компенсации за моральный ущерб, наносимый их человеческому достоинству обезьяньей теорией фонарщиков. Сами свечегасы утверждали, что человек произошёл от человека. В своём исковом заявлении свечегасы заявляли, что фонарщики, признающие себя потомками обезьян, оскорбляют их человеческое достоинство.
Суд принял дело к рассмотрению. Через посредников с острова Арарат, юристы стали вызывать в суд главу древних просветителей папу Храпа, возглавлявшего клан фонарщиков. Папа Храп обитал где-то в пустыне вне региона. Ходили слухи, что это получеловек — полуобезьяна. Пока шли переговоры с посредниками, свечегасы терроризировали Трёхгорку, выявляя скрытых фонарщиков и симпатизантов, а также лиц, внешне напоминавших обезьян. Говорили, что фонарщики ведут свой род от какого-то дикого племени, ушедшего в пустыню и там превратившегося в обезьян, но затем возвратившегося в родные края и вновь ставшего людьми.
Свечегасы уничтожали всё, что напоминало об обезьянах в Трёхгорке. В городах запылали костры из книг, на фонарях закачались висельники. Из памяти жителей региона пытались вытравить саму мысль о том, что человек и обезьяна состоят в биологическом родстве.
В разгар вакханалии чисток, судьи получили известие о том, что папа Храп найден и готов появиться в суде. Свечегасы, не ожидавшие такого смелого шага, заявили, что Храп согласился на это только для того, чтобы остановить казни фонарщиков-просветителей.
В суде, на вопрос о том, чем отличается человек от обезьяны, Храп заявил, что в принципе ничем. Для того, чтобы стать человеком, обезьяне достаточно заговорить о том, что её тревожит.
Речь Храпа, растиражированная газетчиками, была тут же представлена как очередная утка, предназначенная для любителей сенсационных сообщений. И, тем не менее, первая речь Храпа в суде всколыхнула весь регион. Основная масса граждан, сочувствовавшая свечегасам, настаивала на том, что они совсем не обезьяны, несмотря на то, что умеют говорить.
— Не в этом дело! — вопили возмущённые граждане. — Мы — настоящие люди потому, что трудимся и в состоянии сами себя прокормить.
Однако Храп и его адвокаты утверждали, что и муравьи трудятся, и слон сам в состоянии себя прокормить, и рыбы, и птицы, но на звание человека от этого не претендуют.
Ответчик Храп называл истцов-свечегасов не иначе как “братьями”, что просто сводило с ума Огнетушителя и присяжных. Суд затягивался. Просветители перешли в наступление и заявили, что процесс больше нужен свечегасам, а не фонарщикам, которым и так всё ясно в этой жизни! Сам папа Храп заявил, что намерен довести дело до конца, чтобы восстановить истину.
Свечегасы изменили тактику. Они заявили, что лучшим доказательством того, что обезьяна умеет говорить, была бы демонстрация суду лица и тела ответчика Храпа, о котором говорили, что сам он натуральная обезьяна, с головы до пят задрапированная в плащ. Староста Огнетушитель даже пошёл на риск и сделал заявление:
— Если под плащом говорящая обезьяна — мы признаем себя побеждёнными. Но если под плащом человек, его следует наказать как ниспровергателя основ и главного иересиарха современности.
Сообразив, чем пахнут заявления Огнетушителя, Храп срочно перешёл на нелегальное положение. Судьи, опасаясь харизмы папы Храпа и её воздействия на граждан региона, объявили перерыв в заседаниях суда на неопределённое время. В Трёхгорке начались повальные обыски, искали Храпа, но как он выглядит никто точно не знал. Сыщики твердо знали о Храпе только одно: по ночам это существо громко храпит.
Простые граждане кипели: подавай им Храпа хоть тушкой, хоть чучелом! По региону поползли слухи. Одни говорили будто Храп — гермафродит и только в самых общих чертах напоминает человека. Другие, опираясь в своих умозаключениях на реплику Храпа “брат мой”, обращённую к Огнетушителю, утверждали, что Храп похож на свечегаса, и что у него, так же как у людей, есть руки, ноги, туловище и голова.
На основании подобных слухов населением было сделано революционное предположение о родстве свечегасов и фонарщиков и даже о том, что у них могли быть общие предки.
События в суде чуть было не привели к новой гражданской войне. Лидер фонарщиков папа Храп, из объекта насмешек превратился в идола для толпы. Спекулянты торговали сувенирами с его изображением, музыканты сочиняли о нём песни, простые граждане внезапно прониклись жалостью к фонарщикам, которых раньше отлавливали на улицах и казнили без суда и следствия. Те из простых граждан, кто укрывал у себя распространителей света, часто жаловались:
— Кто это всё придумал? Ужасно, если приходится спасать человека от человека!
В продаже появилась модная одежда: плащи “а-ля папа Храп” и специальные пневматические мундштуки от храпа, чтобы предотвращать возможное появление сыщиков в домах простых граждан.
Заключённые в тюрьмах причисляли Храпа к своей гильдии. Среди них был один щипач, который утверждал, что обчистил Храпа до нитки, когда тот скрывался от судей на одной из воровских малин.
Рабочие строители утверждали, что Храп работал с ними на сооружении одного из государственных общежитий. Шлюхи говорили, будто Храп был сутенёром и любовником-знатоком. Последнее они сообщали с придыханием. Следы дурных болезней на телах жриц любви исчезали, если к ним прикладывали тампоны со слезами вождя фонарщиков. Алкаши клялись, что Храп размыкал узы алкоголя на их судьбах при помощи особых заклинаний, но словесный портрет разыскиваемого, записанный с их слов, отличался настораживающим постоянством. Региональные пьяницы, как сговорившись, твердили о том, что папа Храп — хронически небритый, запущенный мужчина средних лет с красным носом. Армейские чины, якобы встречавшие Храпа в районе первого КПП “Столбург — Колония”, говорили о том, что родом он из кочевников с узкими глазами и кривыми от жизни в седле ногами. Но больше всего удивлял рассказ одной старушенции, о которой в своё время писали все газеты региона. Храп, якобы, снимал у неё койко-место во время пребывания в Столбурге. Старушка призналась, что действительно, сдавала за деньги койку господину без определённой формы и тела. Но удивительнее всего, что от этого бесформенного образования старушка регулярно получала арендную плату, что позволило ей в короткий срок накопить сумму, достаточную для покупки цветного телевизора. Но ещё более удивительным было то, что старуха зачала от своего постояльца, о чём стало известно в суде. Узнав об этой пикантной подробности из жизни пожилой горожанки, судьи, в срочном порядке, подвергли её медосвидетельствованию, результатом которого стала принудительная стерилизация пожилой гражданки с последующей атомарной аннигиляцией зародыша.
В штаб по розыску Храпа круглосуточно поступала новая информация о его местонахождении. На восстанавливаемом участке Великой оборонительной стены полиция напала на след разыскиваемого. Прораб на этом участке признался, что взял на работу беспаспортного бродягу, согласившегося работать за самую скромную плату. По описанию прораба этот человек мог быть Храпом. На вопрос полицейских о том, где сейчас находится интересующий их человек, прораб ответил, что и сам бы хотел об этом знать. Дело в том, что рабочий, находясь в подпитии, свалился с верхотуры. Коллеги немедленно вызвали “скорую помощь”, но машина неделю простояла у стены, в том самом месте, на которое указали, так и не обнаружив тела разыскиваемого. В конце концов, судебные аналитики пришли к выводу о том, что циркулирующие в регионе слухи могут говорить о нескольких разных людях. По признанию старушки, у которой Храп снимал койко-место, за ним лучше всего охотиться ночью.
На допросе старушка сообщала:
— Когда мой квартирант засыпал, он жутко храпел. Но когда он спал, мне всё время казалось, что в постели лежит мертвец, он не дышал, не храпел и никогда не переворачивался с боку на бок.
Реакция на заявление старушки была мгновенной. Теперь было понятно, что искать нужно того, кто не храпит! В Трёхгорке начали формировать т.н. “ночные дозоры” по обнаружению Храпа.
На эту ситуацию мгновенно откликнулись представители творческой интеллигенции.
— Помню, — сказал Ланька, — была картина одного известного живописца древности, так и называлась: “Ночной дозор”. Такие разодетые, холёные господа с накрахмаленными воротниками, с багром и огнетушителем за спиной. Видимо, свечегасы?
— Совершенно верно, — сказал Кобра. — Ночные дозоры имели чрезвычайный мандат на вторжение даже в те квартиры, где ночью никто не храпел. Вождя фонарщиков так и не обнаружили.
Из-за неявки ответчика в суд, дело закрыли, но про Храпа в Трёхгорке не забыли. Даже упоминание о нём и по сей день никого не оставляет равнодушным. Можно представить себе, что творилось тогда, когда эти события происходили. Сейчас агенты Госстраха искусственно поддерживают в гражданах память о Храпе, чтобы, нагнав страху, выписывать страховые полисы на выгодных для фирмы условиях. Столько лет прошло, а в Трёхгорке ничего так не боятся, как воспоминания о главном фонарщике региона. Когда поиски окончательно зашли в тупик, свечегасы запретили произносить вслух его имя, но как раз в это время грянула новая гражданская война, и как это ни кощунственно прозвучит, но именно благодаря ей о Храпе на время забыли. У войны, молодой человек, свои сказки!
— Скажите, Илья Рулонович, вы сами-то воевали?
— Не довелось, — сказал Кобра, — я же астматик. А вот мой родной брат прошёл через всю войну и окончил её в чине премьер-майора. Весь израненный пришёл. Лазерным пулемётом его пим! пим! пим! и насквозь прошили. Он когда умирал, произнёс вещие слова из старинной солдатской песни, выражающей трагедию людей его поколения: “Курлык, мурлык, чирик, ку-ку! Вот и дембель старику!” Так-то молодой человек, вся жизнь коту под хвост. Но не это главное.
— А что же главное? — спросил Ланька, еле сдерживая смех.
— Он участвовал в исторической битве на реке По. В конце войны войска фонарщиков заняли плацдарм на берегу реки По и удерживали его несколько месяцев. За это время они близко познакомились с военным бытом свечегасов. Их удивило сразу несколько вещей. Даже во время войны свечегасы играли. Самыми популярными игрушками у них были заводные солдатики и электронные зверьки-тамагуччи.
— Электронные зверьки, — грустно повторил Ланька, вспоминая обгадившегося тамагуччи Ивана.
— Солдатики были из самых разных материалов. Из олова, полимеров, резины, стекла, глины и железа, или же просто из теста. Тестяных солдатиков свечегасы лепили ежегодно ко Дню Военной Доблести, а после праздника съедали. А вот тамагуччи были раньше совсем другими. Они были гораздо больших, чем сегодняшние брелки размеров и жили в деревянных коробочках с сильными магнитами внутри, для того, чтобы эти электронные зверьки — бегемоты с клювами пеликанов, лошади с куриными лапами и змеиными шеями, птицы с женскими головами и грудью — не разбегались. Тогда, кроме свечегасов, никто не решался играть с ними, считалось, что тамагуччи — это бесы посттехнологической эпохи, нечистая сила принципиально нового поколения. Вся эта еретическая, электронная жизнь полностью зависела от руки человека, в чьём распоряжении находилась коробка с тамагуччи. Тамагуччи развивали в свечегасах привычки хозяина, повелителя, управляющего примитивными желаниями и жизненными отправлениями своих электронных питомцев. Свечегасы, особенно на последнем этапе войны, так заигрались, что прямо во время боя кидали оружие в песок, чтобы удовлетворить малейшую прихоть своих любимцев, нажимая на кнопочки и переключая тумблерки. На экране в крышке коробок со зверем то и дело появлялось пульсирующее сердце — знак глубокой благодарности электронного животного за заботу и уважение хозяина.
Кобра закашлялся и сделал привал. Сев на пенёк, он затянул старинную солдатскую песню:
Вот и дембель старику!
Пусть приснится дом родной,
Баба с пышною звездой,
Пива море, водки таз!
И Покорного приказ…
Отдышавшись после пения, Илья Рулонович продолжал:
— В первые же часы, после занятия плацдарма на берегу реки По, солдаты-фонарщики приступили к возмещению ущерба, нанесённого региону свечегасами. Они отобрали у свечегасов всех до единого тамагуччи, вызвав среди них глубочайшую тоску, быстро перешедшую в депрессию, что окончательно сломило их боевой дух. Размазывая по щекам сопли, пехатура свечегасов брела на пункты добровольной сдачи оружия с трясущимися .руками.
Чтобы как-то заместить отсутствие оружия в руках противников света, им выдавали лопаты. С лопатами в руках, свечегасы немедленно приступили к возмещению нанесенного войной ущерба. Победители, тем временем, заметили, что с реквизированными тамагуччи стали происходить странные вещи. Электронные зверьки, учуяв перемену хозяина, отказывались от приёма энергетической пищи, лечения и выгулов, а затем вылезли из своих деревянных коробок и поселились в парке, вон там, — Кобра протянул ладонь в тёмную и тихую гущу Лесков.
— По ночам гулять здесь не рекомендуется, я предупреждаю.
Ланька остановился и вслушался в дыхание загадочного лесопарка: из тёмной чащи Лесков неслось тонкое посвистывание, электронный хруст и топот.
— Возможно, всё это придумано только для того, чтобы воспитанники не смели уходить по ночам из спального корпуса, поскольку в любом случае, для того, чтобы выйти в центр города им необходимо пересечь парк? — предположил Иконников.
Кобра растерянно пожал плечами:
— Возможно — невозможно, правда — неправда. Как вы ещё молоды, Иконников. Правда для меня то, что я слышу от других. Я только пересказываю услышанное. Если вам не…
— Что вы, Илья Рулонович, — перебил Ланька, — мне даже очень интересно. Расскажите ещё что-нибудь.
— Хотите про мегер?
— Про каких мегер?
— Мегерами назывались первые женщины с нейлоновыми сердцами.
— Так, так, — подбодрил Кобру Иконников.
— Появление в Трёхгорке первых мегер относится ко времени предпоследней победы над свечегасами. Хирурги региональных клиник получали в качестве сувениров нейлоновые сердца, игрушки, которыми играли дети свечегасов, готовившиеся к карьере медицинских работников. Нейлоновые сердца были военными трофеями. Сначала кардиологи демонстрировали их в качестве свидетельства бессердечия жестокого и кровожадного клана свечегасов. Профанация сердечной идеи кончилась, когда кто-то из ортопедов надоумил хирургов использовать нейлоновое сердце в качестве протеза, способного заменить естественный, больной или изношенный орган. Нейлоновое сердце с батарейкой гораздо практичнее, не изнашивается. Одной женщине, вместо её собственного больного сердца, искалеченного военными переживаниями и уже дважды перенесшего инфаркт, пересадили нейлоновый, практически вечный протез. Женщину звали Мегера. Её имя стало нарицательным для всех бессердечных баб. После первой успешной операции и начавшейся вслед за ней эрой пересадок сердец, почек и даже мозгов, профессия пионера — торговца донорским мясом стала очень популярной. После войны, в порядке эксперимента, на запчасти были разобраны несколько свечегасов, приговорённых к шлёпке международным трибуналом для военных преступников. Пока операцию ставили на поток, Мегера, первая женщина, которой досталось нейлоновое сердце, извела своего мужа. Бедняга умер от разрыва сердца во время исполнения им супружеского долга, в чём он давненько не упражнялся по причине болезни супруги. Это случилось ночью, в самом начале сезона дождей. Мегера, желая скрыть случившееся (её могли заподозрить в том, что она довела супруга до смерти из каких-то личных соображений), пустилась в бега по региону. И вот тут-то в Колонии снова заговорили о Храпе, нарочно, якобы, морочившим голову докторам и вдохновившим их на первую пересадку сердца. Сердце, традиционно считавшееся у народов Трёхгорки органом любви, по их мнению, никак не могло быть заменено на бесчувственный кусок синтетики.
— Зачем? — спрашивали мегеры, — зачем вы забрали у нас возможность любить вместе с нашими сердцами?
Озлобленные мегеры организовали общерегиональный марш протеста и выставили пикеты вокруг кардиологических клиник Трёхгорки. Хирурги, проводившие пересадки, в панике бежали за границу и долго жили там в т.н. “биндюжках”, сколоченных из чего попало домиках. Вчерашних докторов стали называть “биндюжниками”, и трудно было поверить в то, что эти, никому не нужные, оборванные и голодные люди, составляли в недавнем прошлом элиту из элит, передовой эшелон региональной медицины.
А старушки, заседавшие на лавочках у подъездов, наскоро отстроенных после войны многоэтажек, всё судачили о подлеце Храпе. Говорили, что это, некогда могучее существо, наводившее ужас на жителей Трёхгорки, превратилось в подопытного кролика и томится в лаборатории холода при Высшей политехнической школе, прикованное к месту заточения магнитом с особыми свойствами, не дающими никакой возможности бежать. Говорили, что на нём, здоровенном бугае, учёные испытывают экспериментальную вакцину миролюбия.
Тропинка пошла в гору. Кобра снова стал говорить с одышкой и попросил паузу, чтобы отдохнуть. Усевшись на траву, Илья Рулонович спросил:
— Кстати, вы знаете, почему ларёчника у отеля “Калифорния” зовут фон Куклой? Этот милый старик утверждает, что знаком с Храпом лично. По утверждению самого Досифея они с Храпом познакомились при следующих обстоятельствах. Жена Досифея была бесплодной в течение нескольких лет совместного с ним проживания. Супруги решили обратиться в клинику при институте Плодородия и заказали там искусственное дитя. Тогда ещё только начинали первые эксперименты в этой области. В клинике работала группа специалистов, среди которых был молодой, никому неизвестный, Баклажан Помидорович Кабачков. Кабачков понравился жене Досифея, вызвал у неё чувство доверия. В ходе эксперимента с плотью жены Досифея было зачато первое в мире искусственное дитя. Трёхгорка с восторгом встретила новость о первом “искусственнике”. Баклажан Помидорович, как говорят, “проснулся знаменитым”. У Досифея появился сын, умный, красивый, сильный, Мальчик нормально рос и развивался. Когда началась война, его призвали в армию, и через некоторое время супруги получили извещение о том, что их сын пропал без вести.
Отец и мать экспериментального дитя рыдали и днём и ночью. Баклажан Помидорович, под чьим наблюдением, несмотря на гибель сына, супруги обязаны были находиться ещё длительное время после завершения эксперимента, достал на чёрном рынке ведро кактусового спирта, что по меркам военных времен, когда не хватало хлеба, стоило целое состояние. Вместе с Досифеем они напились, и в порыве пьяного откровения Кабачков проговорился о том, что сын Досифея — дутое достижение колониальной науки, и что на самом деле, пацан был всего лишь живой голем, каких уже бывало-перебывало на свете
— На эту жизнь не было санкции сверху, — сказал Баклажан Помидорович, и показал пальцем в потолок, очевидно, имея ввиду самого генерал-капитана Покорного.
Чтобы объяснить Досифею суть проблемы, Баклажан Помидорович вынужден был прибегнуть к аллегории и абстрагированию:
— Видишь ли, Досифей, геном этого существа, как бы попонятнее тебе объяснить, ну как бы сбит в единое целое сложной системой гвоздей.
Под гвоздями Баклажан Помидорович подразумевал т.н. белки-скреперы, объединяющие генетическую структуру в единое целое.
Справедливо полагая, что лучше убить одну надежду, чем родить два горя, Баклажан Помидорович рассказал Досифею правду, тем более, что он вряд ли слышал рассказ молодого учёного, будучи пьяным до бесчувствия. Плохо понимавший в генной инженерии Досифей представил себе “эту куклу”, как говорил о его сыне Баклажан Помидорович, “сбитую в единое целое гвоздями”.
— Какими гвоздями? — спросил Досифей.
— Из хозяйственного магазина, полтора фартинга десяток, — пошутил Баклажан Помидорович.
Услышав такое, Досифей упал в обморок.
Приведя горе-родителя в чувство, Баклажан Помидорович продолжал открывать ему один научный секрет за другим.
— Мы сделали парня, — признался Кабачков, — чтобы противопоставить его светлый образ опасным сказкам свечегасов о кумире их юношества, “живой” деревянной кукле Пиноккио, чей образ многократно увеличен в народном представлении молвой и пересказами. Свечегасы говорили, что внутри этого деревянного богатыря может спрятаться целый полк свечегасов, уже однажды проникавших в Колонию таким образом.
Интересно, что по другой версии свечегасы применяли для проникновения в Колонию огромных деревянных лошадей, внутри которых, кроме воинов, помещалась ещё и боевая техника, включая самолёты и танки.
— Кому они это рассказывают? — сам себя вопрошал Кабачков. — Колонистам уже давно известны все эти трюки, и теперь в Колонию без специального разрешения не попасть!
Досифей, глухой и почти уже мёртвый от спирта, лежал на полу. Тогда Баклажан Помидорович встал из-за стола, проследовал в спальню поднадзорных супругов, где по-человечески просто отъестествовал жену Досифея, она долго жаловалась на мужа, у которого “провисают без дела средства воспроизводства”. Из спальни Кабачков вернулся в гостиную, раздел бесчувственного хозяина дома, и, положив голого мужа на его законную жену, дождался утра, когда Досифей обнаружил себя на любимой жене. Баклажан Помидорович сказал ничего не помнившему Досифею, что ночью, после соответствующей терапии, была проведена попытка зачатия ребёнка естественным путём. Кабачков снял телефонную трубку, и вызвав санитарную карету из своей лаборатории, отправил Досифея и его жену в закрытый санаторий на берегу реки По, где отдыхали исключительно синекуры. Сделал он это умышленно, чтобы спрятать поднадзорную пару подальше от Рубенса, рыскавшего по региону в поисках сенсаций. Баклажан Помидорович регулярно посещал супругов и оказывал им всяческую помощь. К концу пребывания в санатории оказалось, что жена Досифея беременна. Второй сын супругов рос и развивался нормально. Однажды Досифей погладил по голове своего второго мальчугана, зачатого совершенно естественным путём, но больше похожего на Баклажана Помидоровича, чем на родного папу, и ушёл на заработки, чтобы накопить денег для открытия собственного дела. Досифей вернулся через год. На заработанные деньги он открыл ларёк. В первую же ночь, когда ларёк заработал, туда явился покупатель с воспалёнными глазами и потребовал у Досифея, взявшего к тому времени фамилию “фон Кукла”, в память о погибшем на войне сыне, бутылку кактусовой.
— Что печалишься, братуха? — весело спросил покупатель, играя пирсингованными ноздрями..
— Я сына потерял, — всхлипнул фон Кукла, — любимого, первого моего.
— А каким он был?
— Таким могучим, крепко сбитым, как гвоздями, парнем, — ответил безутешный отец-ларёчник, мучавшийся по ночам воспоминаниями о сыне, в движениях которого, как ему казалось, действительно была некоторая странность: он ходил, не сгибая ног в коленях, и скрипел суставами, и в этом скрипе, действительно, слышалось нечто металлическое.
— С гвоздями, — задумчиво сказал покупатель, шевеля ушами с самоколками из нержавеющей стали. — Значит, с гвоздями, — медленно повторил покупатель, поднимая брови, и с криком: “Папа!” бросился обнимать Досифея через окошко ларька.
— Сынок! — закричал фон Кукла. — Родной! Как ты вырос, как изменился!
Досифей был явно не в себе. Он не хотел верить в то, что его сына давно уже нет в живых.
Продавец и покупатель направились на квартиру к фон Кукле и по дороге отец с удовлетворением замечал, что сильно постаревший сын по-прежнему ходит, не сгибая ног в коленях и скрипит суставами. Отец и сын прихватили с собой ящик кактусовой из ларька. Уже утром, когда отец с мнимым сыном спали, лёжа под столом, жена фон Куклы позвонила Баклажану Помидоровичу и сообщила, что в их доме появился незнакомец, выдающий себя за их сына. Жене Досифея никак не хотелось лишиться покровительства Баклажана Помидоровича, полностью заменившего ей и отца и мужа с солидным аккредитивом.
Кабачков прибыл к фон Куклам сейчас же после звонка. В его саквояже была портативная клиническая лаборатория с рентгеном и мини-томографом. Простучав и прозвонив самозванца, выдающего себя за сына ларёчника и совсем не похожего на собственных родителей, Баклажан Помидорович почесал затылок и отдал полученные данные для анализа по экспресс-методу. Затем он вызвал санитаров, которые забрали отца и сына в пункт принудительного отрезвления, после чего сын уже никогда не беспокоил ни Досифея, ни его жену. Когда Досифей вернулся домой, жена долго уверяла его, что он был пьян, и что с ним не было никакого любимого сына, и что это был всего лишь пьяный кошмар.
— Тебе, Досифей, — сказала жена, — следует бросить пить, иначе ты плохо кончишь.
О том, что нужно бросать пить, Досифей уже не раз слышал, но тоска по утраченному сыну брала своё, и в тот же вечер ларёчник снова напился до бесчувствия.
— Вы сами-то пьющий? — спросил Илья Рулонович.
— Как сказать, — замялся Ланька.
— У нас тут многие спиваются, — грустно сказал Кобра, — работа нервная, а развлечений нет. Поэтому и кактусовая стоит так дорого.
НА СЛУЖБЕ И ДОМА
Педагогический хутор оказался живописным уголком, застроенным дюжиной толстостенных аккуратно выбеленных коттеджиков с маленькими оконцами и соломенной крышей. Домики стояли на зелёном холме, одним краем сползавшим к реке. Там в камышах и прибрежных ивовых зарослях сладко пели птицы и самозабвенно квакали лягушки.
Один из коттеджиков, на самом краю Учительской улицы, единственной на хуторе, предназначался разнорабочему умственного труда. Окна коттеджа с южной стороны выходили к берегу реки. В доме была старинная печь с устроенными наверху лежанками, а в дверях не было замка. Вокруг дома цвели кусты чайной розы и смородина, росли несколько старых яблонь с корявыми стволами. С одной стороны двора забора не было. Здесь, на общей с соседним двором поляне росла огромная старая акация. Под деревом размещался дачный гарнитур из столика и нескольких плетеных стульев. Гарнитур принадлежал ланькиной соседке Фее Сергеевне Дух, преподававшей в интернате эстетику.
В глубине двора находились банька и зелёный деревянный клозет с прорезанным в дверях сердечком, на двери клозета неверной рукой было написано: “Оракул”. Содержимое выгребной ямы под клозетом бродило, издавая загадочные звуки.
— Отдыхайте, — сказал разнорабочему умственного труда Илья Рулонович, помогая выносить из дому пожитки старого жильца, — только не проспите. В восемь нужно быть на рабочем месте. Дорогу сами отыщете?
— Постараюсь, — ответил Ланька. Он проводил шульмейстера к калитке и долго смотрел, как он, смешно переваливаясь с ноги на ногу, исчезает в чаще загадочного лесопарка.
— На хуторе имеются почтовое отделение, банковский филиал, хлебная лавка и овощной магазин “Тепличный”, — на прощанье сообщил Илья Рулонович.
Утром Ланьку разбудил петушиный крик. Соседи держали кое-какую живность, не из соображений выгоды, а скорее, из любви к животным. Вслед за птицей проснулись свиньи. Где-то совсем рядом, протрубил зорю слон. Раскалённый солнечный шар вынырнул из-под земли и лениво вращался в небе над педагогическим хутором.
Ланька встал, потянулся и босиком вышел на крыльцо. Мимо открытой калитки Ланькиного двора, звеня колокольчиками на шеях, проследовало стадо коз под присмотром пастуха в сомбреро, с огромным бичом, волочившимся по земле, как хвост гигантской крысы. На секунду от стада отделился любопытный козлёнок. Он постоял у открытой калитки, боднул пробивающимися рожками одуванчик и побежал догонять стадо. С улыбкой на лице и радостью в сердце, Ланька вернулся в дом. В печи он обнаружил горшок теплой картошки “в мундирах” и черный заварной хлеб. На столе из свежеоструганных досок стояла кринка молока и наполненная до краёв солонка.
Позавтракав и умывшись, разнорабочий умственного труда надел форменный костюм и отправился в интернат. Парк Лески показался ему ещё более запущенным, чем вчера. Отсутствие ухода придавало Лескам какую-то неповторимую прелесть и делало похожим на дикий лес, в котором гипсовые фигуры с толстым слоем извести на теле выглядели лишней, но не мешающей деталью. У подножия статуй цвели фиалки и герань. По дороге вслед за Ланькой увязался огромный, любопытный шмель.
На подходе к интернату, разнорабочий умственного труда увидел группу воспитанников, засыпавших песком обширную лужу с зелёными краями. Действо засыпания напоминало земельные работы в исполнении нерадивых карликов. Вёдра для транспортировки песка были больше засыпающих, так показалось Иконникову.
Шульмейстер Кобра, руководивший работами с ведомостью и карандашом в руке, вместо утреннего приветствия, сказал:
— Обратите внимание! Трудоголики! Будущие поколения будут вспоминать их труд как сказочную по своей производительности работу. Эх, ребятушки, браво монадушки!
Воспитанники действительно старались не перерабатываться и берегли силы. Двое покуривали, ковыряя лопатами в куче песка, ещё двое лениво тащили одно ведро, заполненное до половины по направлению к луже, но не по прямой, которая как известно, является кратчайшим расстоянием между двумя точками, а отклоняясь от неё и увеличивая, таким образом, время пребывания ведра в дороге.
Кобра вяло подбадривал воспитанников, то и дело попрекая их остатками разобранной на палки для драки песочницы. Илья Рулонович был в белой косоворотке навыпуск, подпоясанной тонким кожаным пояском. На груди у него висел большой пластмассовый секундомер с экраном на жидких кристаллах, а на его голове сидела старая ковбойская шляпа, напоминавшая тропический фрукт неописуемой формы. В ведомости Илья Рулонович ставил “птички”, отмечая количество доставленных к луже вёдер. Будучи неудовлетворённым работой своих подопечных, Илья Рулонович тихонько поругивался:
— Вас тоже беру на карандаш!
— За что? — возмутился Иконников.
— Почему опоздали?
— Заблудился, — соврал Ланька
Илья Рулонович лукаво, взглядом многоопытного человеческого существа посмотрел на часы, потом на Ланьку и сказал:
— Находясь в постоянном цейтноте, будь готов к возможному форс-мажору!
Плохо соображавший с утра Ланька ответил шульмейстеру дежурной фразой:
— Всегда готов!
— Ладно, ладно! — замялся Илья Рулонович, выпуская из рук часы-секундомер. Они весело брякнулись о его арбузный животик, проступавший сквозь рубаху. — Мы, Иконников, работники с ненормированным рабочим днём. Всегда нужно об этом помнить!
К беседовавшим о времени коллегам подошёл хилый на вид пацан с кроткой повадкой сироты. На нём был испачканный красками комбинезон. Пацан то и дело макал нос в широкогорлую банку с шампунем и поочерёдно зажимая то одну, то другую ноздрю выдувал оттуда мыльные пузыри, переливавшиеся на солнце всеми цветами радуги.
— Илья, — грустно сказал подросток с морщинистым лицом взрослого, — ведь мы засыпали вчера эту лужу, я это хорошо помню.
— Люба моя золотая, — проскулил Кобра, глядя на воспитанника снизу вверх, — ты хоть помнишь, где сегодня проснулся?
— В “Счастливом детстве”, где же ещё, — сказал пацан, поставив банку с шампунем на землю и отряхивая комбинезон измазанными краской ладошками. Затем парень сунул палец в нос и, пощекотав в ноздре, громко чихнул:
— Ты, Илья, очень мало знаешь. Поэтому ты такой умный, — сказал пацан.
— Наказание, а не дети, — сказал Кобра, — иди, рисуй, завтра поговорим.
Ланька, разглядывая удалявшегося воспитанника, отметил себе, что он не похож на интернатского ни по каким статьям. Ребёнком он не выглядел. Скорее он напоминал взрослого человека маленьких размеров.
— Плакса, — сказал Илья Рулонович, — Плакса, наш мастер производственного обучения, привёл этого молодца в интернат. Парень спал на коленях у гипсовой нимфы в глубине парка. Там, — Кобра указал в сторону Лесков, — его родина.
Плакса наткнулся на это чудо, когда возвращался из командировки по набору. Настроение у мастера было неважное. Плаксу депримировали за то, что вместо десяти, полагавшихся ему по плану набора голов, он привёл только девять. Набор это святое, не будет набора — интернат закроют. Кому он нужен без детей? Вдруг Плакса увидел мальчишку, который сладко спал на руках у гипсовой нимфы в Лесках. Запрыгав от радости, Плакса осторожненько снял с рук нимфы недостающую, одну десятую часть набора и побежал с ней в приёмную комиссию, где тут же, пока не кончился рабочий день, заявил, что это — он протянул спящего членам комиссии — и есть последний, полагающийся по плану набора, кандидат в воспитанники, которого нужно было привести в интернат, чтобы получить премию. Бухгалтер уже готовился к сдаче отчёта по набору, но под давлением мастера Плаксы занёс мальчика в списки под именем “Моди” — так он представился сквозь сон — и отметил, что Плакса, хотя и с опозданием, но всё же обеспечил необходимое для получения премии количество воспитанников. Но лучше бы он этого не делал, мы все мучаемся с этой десятиной мастера Плаксы. Моди и его друзья — художники, и работать не хотят! Особенно сам этот, с мыльными пузырями. Во-первых, он совсем не растёт, говорит, что не хочет. А как напьётся из ручья в парке, всё с расспросами пристаёт.
— Зачем вы эту лужу засыпаете? Она утром снова образуется, потому, что вода вездесуща. Вот увидите, я когда спать ложился эта лужа уже была, а вы её засыпаете.
Хуже всего, что это правда. Сколько эту лужу треклятую не засыпай — на следующий день она снова образуется. Может, там в земле канализационную трубу прорвало, и всё выходит наружу? Позднее установили: пацан, по всем признакам, и главное, по генетическому портрету, приходится сыном… (Кобра надул щёки)… даже страшно сказать. Ну, в общем, он лёг спать ещё в прошлом веке, до того, как мы с вами родились. А лет ему столько, что его возрасту мог бы позавидовать сам Мафусаил Покорный.
— Ну и что? — улыбнулся Иконников. — Вы, надеюсь, знакомы с жизнью йогов и номерами Гарри Гудини?
— Нет, — сказал Илья Рулонович, — я таких даже не знаю.
— Ну и что, — снова повторил Ланька.
— Как что, как что, дорогой мой! — Кобра затряс ручищами, — да в прошлом веке ещё парка Лески не было, не говоря уже о нимфе, на руках которой спал этот юноша. Беда мне с этими монадами. Несколько раз к нам приезжали из лаборатории холода, изучали этого мальчишку, брали у него пробы какие-то, полиция им заинтересовалась, Думали он имеет отношение к военным преступникам — долгожителям, скрывающимся от правосудия. Ужаснее всего, что мальчишка пережил в интернате уже две войны и уходить отсюда не собирается. Учёные говорят, что по медико-биологическим характеристикам он ещё подросток, а я уже старик! И кроме того, этот юноша не стареет. Честно говоря, меня это возмущает.
— А сами вы как думаете? Кто же он на самом деле? — спросил Ланька.
— Если честно, я знаю только его кличку Моди-Рыбовоз, а кто за ней стоит…, — Кобра махнул рукой.
— Странное название, — сказал Иконников.
— Ничего странного. Это его творческий псевдоним. Он же художник, а мы — говно! Художников у нас много, целая шайка, — Кобра указал на тропинку, уводившую со двора интерната в парк, вдоль которой стояли изящные тонконогие скамейки. На одной из них у статуи — обнажённого атлета с отбитыми гениталиями, расположилась группа юных рисовальщиков с планшетами в руках.
— Эх, ребятушки — монадушки! — Илья Рулонович запрыгал на месте от бешенства и зашипел.
— Видите, проскрипел он, — работают! Зарисовки с натуры, так сказать. Кобра сплюнул и яростно растёр плевок подошвой. — При старом директоре этого смутьяна в карцер сажали. Он и там все стены размалевал карикатурами на воспитателей и бытовыми сценками из жизни Колонии. Причём с короткими подписями в нецензурных выражениях. Этим занятием от него весь интернат заразился. Обмалевали всё, что только могли, от спален до дристалищ. Один Фет Константинович, наш преподаватель литературы в восторге от этого безобразия. Не разрешает забеливать стены, ведёт каталог этих самых рисунков и записей. Говорит, так называемая ювенильная поэзия. Он её собирает. Ну, лирик туалетный!
Сначала интернатские наставники злились от нежелания Рыбовоза носить интернатскую форму “белый верх, чёрный низ”. Меди выбросил полученную форму и сказал, что художник многоцветен в принципе и не имеет права сливаться с толпой. Меди одевался вызывающе ярко, подавая дурной, с эстетической точки зрения, пример. От упрямства цвета его одежды становились всё ярче и ярче с каждым днём его пребывания в интернате. Однажды кто-то из учителей якобы видел, как на нём сама собой загорелась его знаменитая оранжевая блуза. Меди стал похож на без вкуса разодетую куклу, что не мешало ему говорить: “Моя одежда — протест против практики обезличивания”. Сироты, а их в интернате большинство, дружно перестали носить форму вслед за Рыбовозом. Хотя Моди — трудный парень, сирота, он ненавидит сиротский дом. Есть ли у него право на это? Его никто не обижает и наказывают наравне со всеми, беспристрастно. Да и потом, что такое наказать лишением обеда? По научному это аутизм, а по простому, этот парень волчонок-одиночка, — вздохнул Илья Рулонович. — И спасибо матери природе за то, что он не растёт, иначе мы имели бы здесь натурального матёрого волка!
Ланька предположил:
— Скорее всего, пацан, таким образом, отстаивает законное право на уединение в коллективе. В этом смысл его самократии..
—Да, но он совсем не работает физически, — засомневался Илья Рулонович, — он полностью ушёл в своё, одному ему понятное рисование и даже стал вредить. Изрезал в спальном корпусе ножки от кроватей.
— Зачем? — удивился Ланька.
— Он вырезал из них фигурки своих приятелей, даже не удосужившись предварительно отпилить их от кроватей. Ой, что я говорю, — Кобра зашипел, извергая изо рта слюнные брызги. — Эти произведения вызывают восторг девичьей половины. Барыш-ш-шни тайком бегают по ночам в спальни к юношам и ещё неизвестно, кто там на чьи ножки любуется.
На педсовете Рыбовоза дружно засудили. Тут не помогли никакие ссылки на жажду художественного самовыражения, о чём твердили некоторые коллеги, ни мнимое (я позже покажу вам его рисунки) дарование, ни даже склонность к психическим эксцессам, вроде творческих голодовок, которые он нам здесь одно время устраивал. Подобное искусство привело пацана к полному трудовому банкротству. Я его теперь даже монадой не считаю. Перед самой войной решили отправить его в педреформаториум на перевоспитание, а он, сука, и там всё разрисовал! Нет, чтобы загасить его, как делали свечегасы, так возятся с ним, и снова, и снова в интернат присылают. Зачем? От него вреда как от таракана.
Кобра стал задыхаться. Его щёки покраснели и угрожающе надулись, а нос посерел, и на его кончике повисла большая серая капля пота. Изо рта Ильи Рулоновича летели брызги:
— Вон сколько пацанов от дела отрывает! Говорит, зачем мне быть слесарем, если я рождён художником? У меня есть мечта, и я не в праве делать ей гадости.
Кобра заложил пальцы в рот и оглушительно свистнул. Стайка художников, как по команде, оторвалась от планшетов. Кобра пригрозил им кулаком. Художники рассмеялись.
Илья Рулонович от бессилия тоже рассмеялся, но, спохватившись, придал своему лицу строгое выражение.
— Художнички? Дурики, вот они кто, — сказал Кобра с досадой. Видимо, он уже не надеялся когда-нибудь укротить вольнотусующихся вокруг Рыбовоза личностей.
Как только лужу засыпали, Илья Рулонович дал отбой. Отложив ведомость с точным количеством перенесенных вёдер, он погладил ладонь о штанину и протянул её, шершавую, как доска, Ланьке. На миг солнечный луч вырвался из-за полей шляпы Ильи Рулоновича. Ланька вспомнил слова популярной песни в исполнении вечно молодой звезды колониального мюзик-холла Бруно Звонкого: “Соломенная шляпка золотая, с головки вашей ветренно слетая!” Солнце так неожиданно брызнуло в глаза Иконникову, что он зажмурился.
— Молодой человек, — страдальчески сказал Илья Рулонович, — держитесь, ответственность велика!
Тонкий и длинный нос шульмейстера, его толстые брови и пенсне на переносице образовывали букву “Т” с массивной верхней шпалой. Тавровое сечение лица Кобры, озарённое злобой дня, Ланька вспоминал ещё долгое время, пока Илья Рулонович не потерял своё знаменитое пенсне с толстыми стёклами. Затем он стал носить разноцветные контактные линзы “неделька”.
Как только Кобра ушёл, оставив Ланьку одного у засыпанной лужи, в кармане у Иконникова раздались позывные “тули-фрули-ол-рули”. Мэтр Кадзула поздравил Ланьку с началом фольклорной практики и рекомендовал ему обратить особое внимание на “дуриков”, как шульмейстер называл юных художников, и особенно на их предводителя Моди Рыбовоза. Эта была по-настоящему фольклорная биография человека, целиком принадлежавшего искусству жить.
Ланька стал изучать поведение весёлых художников, отличавшихся от других воспитанников желанием творить. Вот что он узнал о Моди Рыбовозе и его сочеловеках.
“Нытик и тунеядец, разлагает коллектив воспитанников своим присутствием”. Так говорил о Моди рыбовозе Илья Рулонович Кобра. О нечистоплотности и неряшливости Рыбовоза ходили легенды. На уроках он смотрит в потолок и с задумчивым видом наворачивает на палец сопли. Ест он прямо в кровати. В его постели можно найти то кусок сухаря, то макароны, а если хорошо поискать — даже котлету. Рыбовоз выделывал такие кунштюки, что очень скоро восстановил против себя весь педсостав интерната. Секрет такого поведения был прост: неукротимая тяга к художественному освоению действительности. Во время производственной практики на одном из предприятий Колонии, Моди, как говорили в старину, насильственным образом низложил непорочность одной девицы, но от тюрьмы его спасло вечное несовершеннолетие. “Замысловатый детина, — признался судья, закрывая дело, — такого ни в какой воде не утопишь”. В постановлении суда особо отмечалось, что своим девиантным поведением Рыбовоз разлагает коллектив воспитанников школы-интерната, “подаёт учащимся дурной пример”. За этой формулировкой скрывался страх перед талантом. Колониальные Синекуры знали: талант это природная синекура и её опасность в том, что она не стоит ни в какой зависимости от чужой воли.
Решено было отправить Моди в исправительно-трудовой реформаториум, где он должен был лечиться от лени, гениальности и творческих порывов. В реформаториуме Рыбовоза подвергли ряду исправительных процедур, в числе которых была самая страшная — печь для выпаривания дури из головы. Смысл этой лечебно-педагогической процедуры заключался в том, что “трудновоспитуемого” (обычно это были подростки с чрезвычайно тонкой нервной организацией) приглашали в кабинет со специальной печью, куда вставляли голову приглашённого. Двое санитаров держали его руки и ноги, а третий вставлял ему в задницу клистир, из которого в организм пациента поступала микстура здравомыслия и трудолюбия, замещавшая в его теле дурные соки, выпариваемые из головы. Процедура давала почти стопроцентное выздоровление, но Моди ещё больше ожесточился после неё и часто, крепким словом поминал доктора Глистогона, в очках и с батожком за поясом, изобретшего процедуру, и лозунг на стене его кабинета: “Боже, упаси нас от каторжной тюрьмы”, который должны были читать подростки, приговорённые к выпариванию. Методика доктора Глистогона базировалась на идее, что ни один “трудновоспитуемый”, как их здесь называли, не безнадёжен. Перевоспитать можно кого угодно, утверждал доктор Глистогон. Для этого личность “трудновоспитуемого” нужно частично разрушить, вместе со сложившимися в её рамках пороками, а затем, путём дрессировки, а не воспитания нарастить вокруг оставшегося невредимым ядра личности искомые педагогические качества. О том, что при такой методике разрушения личности “перевоспитуемый” становится обрубком, обмылком и теряет природную психологическую конфигурацию и таланты, которые должны быть у самого последнего идиота, доктор Глистогон не беспокоился. Он осуществлял социальный заказ на воспитание монады, человека упрощённого, соответствующего требованиям времени.
В педреформаториуме Моди создал серию карикатур “одно лечим, другое калечим”. После выпаривания дури художественное дарование Моди только окрепло. Процедуры, которым его подвергли, имели отрицательный эффект. Вместо того, чтобы забыть об искусстве и стать монадой, Моди Рыбовоз стал ясновидящим, что ещё больше обозлило воспитателей. Рыбовоза выбросили из реформаториума. Он жил на улице без документов и средств к существованию, аттестата зрелости и крыши над головой. Беспризорный Моди голодал и замерзал. А время было тяжёлое — только что кончилась война. Рыбовозу было пять лет с того момента, как он впервые появился в “Счастливом детстве”. Настоящего возраста Рыбовоза не знал никто, даже он сам. О художниках во время войны забыли. Моди стал возить тележку с рыбой в богатые кварталы. Одновременно со свежей рыбой, он предлагал купить свои рисунки. Из картонных ящиков Моди соорудил на берегу реки лачугу. Снизу жил он сам, а сверху жили голуби. При сильных порывах ветра стены лачуги дрожали и осыпались, заваливая жильца. Но если голуби почти всегда успевали улететь, то Рыбовозу доставалось за всех, и он, стоя на развалинах, брезгливо очищал лицо и волосы от яичной скорлупы и голубиных перьев.
В эти тяжёлые времена Моди создал серию рисунков со сквозным образом реки, впадающей в океан. Тогда он мечтал о путешествиях в другие регионы. Однажды Патрон Семёнович Красный — художник, уже давно блиставший на региональном олимпе, покупая у Моди рыбу, заметил на его тележке ещё пачку рисунков.
— Как это называется? — спросил удивлённый Патрон у оборванного эстета, торговавшего воблой.
— “Тошнота”, — равнодушно заметил Рыбовоз. — Вот здесь, мужчина смотрит в зеркало, а по зеркалу течёт блевотина. Видите?
— Ну и что, — недоумевая сказал Патрон, — а что такое зеркало?
— Вы колонист?
— Да.
— Тогда всё понятно. Отдайте рисунок, вы не поймёте его, в Колонии зеркала запрещены.
— Нет, — сказал Красный, спрятав “Тошноту” за спину.
— Дайте сюда, — Моди вырвал “Тошноту” из лап Патрона Семёновича, — я объясню сам. — Посмотрите на выражение лица этого человека. Видите, он недоволен жизнью. Его просто тошнит от того, что он видит в зеркале. Я рисовал это, вспоминая одну историю.
— Что за история такая тошнотворная?
— А история такая. Предположим, однажды, каторжанин-труженик, человек без самократии, но с семьёй и заботами, глядя на себя в зеркало, понял, что его тошнит от такой жизни. Накануне ему звонил приятель. Говорили недолго. Приятель сказал, что у него на душе какая-то тоска.
— А что, раньше тоски не было?
Труженик удивился. Его приятелю шёл пятый десяток, и его ещё ни разу не тошнило от жизни.
— Ну и что, — сказал Патрон Семёнович, пребывавший в фаворе у критики за ясность художественной линии.
— Тошнота, — громко повторил Моди, разводя руками, — тошнота и всё.
Патрон Семёнович ещё раз, тупо, поглядел на пачку рисунков, засыпанных ледовой крошкой и подумал: “Чтобы его понять, нужно зеркало”. Что такое зеркало Патрон Семёнович не знал.
— Понял, — соврал Красный. — Тошнота это как смысловой центр рисунка, граница между собственным “я” и его отражением в зеркале.
— Когда человека стошнит, — сказал обрадовавшийся пониманию Рыбовоз, — он перестаёт бояться своего отражения в зеркале.
— Во времена свечегасов ваша “Тошнота”, молодой человек, угодила бы на выставку дегенеративного искусства. Просто сказали бы, что это намалёвано хвостом дохлого осла и всё. Но сейчас другие времени, и я, пожалуй, куплю у вас пару килограммов бычков и одного хорошего леща вместе с “Тошнотой”. Кстати, рыба свежая? Не стошнит, если покушаю?
— Обидный вопрос, — сказал пацан. — Я Моди Рыбовоз и мой товар всегда первоклассный.
То была первая встреча Патрона Семёновича Красного со своим главным, и впоследствии самым известным учеником. Попав в лапы к такому выжиге и дельцу от искусства, как Патрон Семёнович, талант Моди претерпевал двойное влияние. Красный смело эксплуатировал страсть парня к художественному поиску, одновременно развивая в нём чувство выгоды и рефлекс наживы. Моди стал помогать Красному, малевавшему по плану монументальной пропаганды возрождения на казённые темы. У Рыбовоза завелись денежки. Натурщицы Красного сами ныряли в его постель. Заказчики в мастерской Патрона Семёновича восхищались работами его талантливого ученика. Именно с Моди началась школа экспрессервилистов Патрона Семёновича Красного, прославившая искусство Трёхгорки далеко за её пределами.
Экспрессервилисты всё делали быстрее своих предшественников — оставить след в изобразительном искусстве, оставить любой ценой, даже если это будет безобразная клякса на чистом листе бумаги.
После нескольких месяцев “стажировки” у Патрона Семёновича, Моди перестал одеваться у старьёвщиков и сделался завсегдатаем скандально известных кабачков “Стойло Пегаса” и “Похотливый кролик”, где собирались такие же бездельники, как и он сам. Жить по-человечески для одного — это ездить на дорогом слоне, а для другого — петь или рисовать. Вслед за Рыбовозом из интерната стали бежать на волю его приятели, грешившие изобразительными страстишками. Кто рисовал, кто плёл, кто просто “лепил горбатого”, т.е. был скульптором. Лепилы-скульпторы проживали на квартире у Моди Рыбовода, которую он снимал на появившиеся в результате дружбы с Патроном деньги. Моди предложил колониальным поварам рецепт дешёвой и вкусной похлёбки для нищей послевоенной богемы, в число которой входили его голодные и оборванные приятели. Для них он покупал костюмы у Досифея фон Куклы, приобретённые ларёчником у разорившейся театральной труппы для перепродажи.
В секретном досье воспитанника Рыбовоза значилось: “Своим девиантным поведением Рыбовоз опровергает тезис общественного договора о том, что каждый человек обязан чего-нибудь бояться”. Сдача Моди в педреформаториум была попыткой избавиться от неудобного воспитанника. По выходу из реформаториума Моди не давали паспорта, поскольку он отказывался расти. В паспортном участке, где он регулярно появлялся, его называли “мальчиком” и отправляли к родителям. Неизвестно, чем бы он кончил, не попади на глаза Патрону Семёновичу его “Тошнота”. Но помочь ему получить паспорт даже Красный был не в силах, и Моди пришлось вернуться в “Счастливое детство”.
ПЕДСОВЕТ
Наукой доказано, что наиболее скандальными из всех профессиональных групп являются педагогические коллективы. Учителя и мастера производственного обучения еженедельно встречались на педсовете, где обсуждались невесёлые интернатские новости.
Над входом в класс, где проходило педагогическое собрание, висел лозунг: “Народ нужно воспитывать, а не просвещать”. На дверях класса был прибит огромный огнетушитель, напоминавший толстую сигару дорогих сортов. Такие сигары продавались в табачных лавках довоенного Столбурга по фартингу за пару, когда Ланька только начинал курить.
Появление Иконникова осталось незамеченным. Коллеги привыкли заниматься на педсовете собственными делами. Одни спали, другие проверяли тетради. Кто-то читал, женщины вязали.
Один из коллег сидел за последней партой в наушниках, с закрытыми глазами, плавно раскачиваясь в такт прослушиваемой музыке с лирической миной на лице.
Кобра жестом пригласил Иконникова занять место рядом с ним за партой и шёпотом сказал:
— Это в виде исключения. Вообще-то вам полагается сидеть в другом ряду.
— Почему? — удивился Ланька.
— Это ряд для заслуженных педагогов. Ваше место пока за любой из парт крайнего ряда. По мере повышения по службе, вы обязаны будете продвигаться на парту вперёд.
Ланька кивнул.
На кафедре, у чёрной доски с меловыми разводами стояла настольная лампа и стеклянный сифон с запотевшими боками. За столом сидел мужчина с карандашом за ухом, маленькой, давно не мытой головой и огромными, заскорузлыми лапами. Мужчина то и дело наполнял стакан шипящей водой из сифона и жадно вливал в себя его содержимое.
— Это мастер Кулибин,— шёпотом сказал Илья Рулонович, — как ветеран труда он председательствует на педсоветах.
— Какой ещё Кулибин? — удивился Ланька, — Иван Петрович?
— Ну, супер! — засмеялся Кобра. — Иван Петрович, надо же! Не Иван Петрович, а Шуруп Захарович.
— Какой ещё Шуруп, — удивился Ланька.
— Захарович, — сказал Кобра, — уважаемый человек. Мастер золотые руки, правда, со своеобразным мышлением. Вот как-то раз, наш учитель физики спрашивает, что, по мнению Кулибина, могло бы находиться внутри атома, между протоном и нейтроном?
— Воздух, — не колеблясь ответил Шуруп Захарович.
После этого коллеги заговорили о его безграмотности, говорили, что за невежество его могут снять с должности старшего мастера производственного обучения. С другой стороны, коллеги удивляются его выдающимся производственным навыкам и спрашивают:
— И это вы, Шуруп Захарович, можете?
Он только усмехается в ответ:
— И это вы можете, а мы умеем.
— И как это он всё умеет, ничего не зная, — удивляются коллеги.
Рядом с Кулибиным сидел какой-то прихехешник, услужливо придвигавший сифон к мастеру золотые руки.
Глядя на без конца пьющего Кулибина, одна из женщин в собрании, нервная и взъерошенная, чирикнула:
— Питочки хотим, ай-яй-яй! Ну погоди у меня!
— Это жена Шурупа Захаровича, — сказал Кобра, — наша техничка Папайя Соломоновна. Кстати, если по работе вам придётся обращаться к Кулибину лично, ну скажем, смастерить чего-нибудь, то лучше делать это до обеда.
— Это почему же?
— А потому, что до обеда он ещё трезвый. До обеда он авторитет для коллег, а после обеда — предмет их насмешек. Видите, он одноухий.
Ланька присмотрелся и увидел, что у Шурупа Захаровича действительно всего одно ухо, за которое заложен толстый технический карандаш.
— Вижу, — сказал Ланька.
— Ну вот, это увечье — след от клинка свечегаса. Во время войны Кулибин закрыл собой в бою дочь генерал-капитана Покорного, когда свечегасы ворвались в Колонию. После войны ребёнка никто не видел. Покорный объявил дочь во всерегиональный розыск. С тех пор прошло много лет. Девочка выросла, изменилась, теперь её не узнать, даже если она жива и здорова. Вот война проклятая! — Кобра зашипел.
Прихехешник на кафедре рядом с Кулибиным ядовито щурился на Ланьку, а затем добрым, изменившимся взглядом смотрел на Шурупа Захаровича. Этот лицемер оказался страховым агентом. Он представлял на педсовете отчёт о страховании имущества интерната. Ланьке было предложено застраховаться, но он отказался, подумав, что в смете экспедиционных расходов наверняка нет такой статьи.
Кроме этого важного вопроса, обсуждавшегося собранием, на повестку дня было вынесено следующее: прохождение воспитанниками производственной практики, подготовка к празднованию Международного Дня Благодарения, итоги санитарно-гигиенического рейда в спальный корпус интерната.
Обязав всех незастрахованных сотрудников представить в администрацию “Счастливого детства” страховые полисы, Кулибин предложил начать рассмотрение следующего пункта повестки дня, а именно прохождения воспитанниками производственной практики. На кафедру попросили докладчика. Он был в рабочем комбинезоне, сизых нарукавниках и чёрном берете. Это был мастер Плакса, тот самый, который привёл в интернат Моди Рыбовоза.
Плакса то и дело оборачивался к Шурупу Захаровичу за поддержкой, называя его при этом просто “Шурупычем”. Сначала докладчик затронул тему халатности на производстве:
— Эта опасность стала угрожающей, — сказал Плакса, — разве не так, Шурупыч?
Шуруп Захарович кивком подтвердил сказанное
— И это на всех, или почти всех, — он угрожающе покачал грязным, крупным пальцем в воздухе, — объектах, где проходят практику наши воспитанники. Особенно, на судоверфи “Серебряный эллинг”, где работают отпетые хулиганы, по которым давно и горько плачет исправительно-трудовой реформаториум. Им наплевать и на престиж нашей фирмы и на соображения житейского порядка, например на то, как они смогут прокормиться, не овладев специальностью, о чем только что говорила наша прекрасная Фея Сергеевна.
— Кто это Фея Сергеевна? — спросил Ланька.
Кобра пальцем указал на изящную брюнетку, лет около тридцати, с длинными шелковистыми волосами, собранными в хвост, перехваченный красной лентой.
— Позже познакомитесь. Это Фея Сергеевна Дух. У нас она занимается воспитанием чувств.
— В каком смысле?
— В таком, что преподаёт эстетику.
— Эстетику, — повторил Ланька, рассматривая излишне стройную на его взгляд фигуру Феи Сергеевны. “Если есть дух, то должно быть и тело, а его тут немного”.
Почувствовав, что о ней говорят, Фея обернулась и перехватила любопытный взгляд Иконникова. Чтобы не начинать с конфронтации, Ланька улыбнулся.
— На какие такие высокие соображения? — вдруг очнулся Кулибин, только что осушивший четвёртый стакан газировки.
Фея Сергеевна встала, и, прижав подбородок к груди, строго произнесла:
— Я сказала, что жизнь наших воспитанников это, всего лишь, полёт из неизвестности в неизвестность.
— Ошибаетесь, коллега. Их жизнь это пролёт из неизвестности в неизвестность, — уточнил Кулибин.
Фея Сергеевна презрительно фыркнула.
— Не следует обобщать для других собственный негативный опыт, — вежливо попросил Кулибин.
— Шуруп Захарович ветеран труда. В Колонии с трёх лет. Сын солдата и проститутки. Ему многое прощается. Второго такого мастера не сыскать во всём регионе. Это наш Кулибин смастерил симулятограф, харизмоскоп для замера персонального излучения личности и построил единственный бесперильный мост Веры и Желаний, соединяющий Колонию и Трёхгорку. Кроме того, он был соавтором вместе с генерал-капитаном Покорным, идеи светофора, — сказал Кобра.
— Ну и что же с того? — сказал Ланька, припоминая, как неприятно было переходить в Колонию по мосту такого типа.
— Как что? Заслуги дают ему право наставлять Фею Сергеевну. Правда, эти наставления раздражают его жену, Папайю Соломоновну, видимо потому, что в этом деле Шуруп Захарович противник любого конформизма, — Кобра сально улыбнулся.
Шуруп Захарович постучал карандашом по сифону и сказал, обращаясь к Ланьке:
— Эй, там, на галёрке! Вы, молодой человек, рядом с Коброй! Обеспечьте тишину в собрании.
Шуруп Захарович извинился за то, что вынужден прерывать докладчика, и вежливо попросил мастера Плаксу продолжать.
— Ещё один объект, где проходят производственную практику наши воспитанники — овощной магазин “Тепличный”. Этот магазин хорошо известен коллегам, приобретающим в “Тепличном” плоды к обеденному столу. Но “Тепличный” известен не только своими овощами, но и плодами наших с вами, не всегда эффективных, педагогических усилий.
— Это какой “Тепличный”, — спросили коллеги, — тот, где торгуют пластмассовыми помидорами и резиновыми огурцами? (т.н. “скорые сорта” с твёрдой, как полимеры, кожурой и почти без вкуса).
— Верно, верно, — коллеги единогласно поддержали докладчика, заговорившего о пластмассовых помидорах, — синтетика и на вкус и на ощупь. Двое упитанных коллег за первой партой громко обсуждали, что больше напоминают им овощи из “Тепличного” на вкус: пластмассовые стаканчики для горячих напитков, или же мыло для хозяйственных нужд.
— Это всё оттого, что овощам не хватает заботы и тепла, как нашим с вами воспитанникам, работающим в “Тепличном”, скажем честно, с холодком. Ребята сумели-таки навязать педагогам и воспитателям собственные правила игры. Наши практиканты в “Тепличном” страдают из-за чужих успехов. Плохо не то, что у меня корова сдохла, а то, что у соседа живая. Мы не научили наших воспитанников уважать труд тепличника, они сорвали экспериментальный процесс скоростного вызревания огурцов и акселерации помидоров сорта “Юбилейный”. Нам звонили недавно из института Плодородия и грозили судебным иском. Очень неприятная история!
— А в чём там, собственно дело? — спросили коллеги мастера Плаксу.
— Виновники срыва скоростного вызревания — монады из учебно-производственной группы бывшего мастера Скуебкова, того самого, которого отстранили от занимаемого рабочего места за несоответствие. В знак солидарности с уволенным, его бывшие воспитанники стали делать гадости. Они стали воровать.
— Воруют все! — бросили клич коллеги.
— Да, вам хорошо. А что украсть учителю музыки? Ноту “фа”? — спросил учитель пения Кимвал Модестович Бандура и отхлебнул из карманной фляги глоток “пианиновки”, анисового самогона собственного приготовления. В аудитории запахло спиртным. Коллеги повернулись в сторону Бандуры, но Кимвал Модестович успел спрятать флягу и сидел за партой с невинным видом.
— Красивый, эстетичный поступок, — сказала Фея Сергеевна, играя ноздрями.
— Это вы о чём? — удивились коллеги.
— Это я “о ком”. О ребятах в “Тепличном”, — сказала Фея Сергеевна.
— Почему вы так решили? — спросил её мужчина с сочным розовым лицом и пшеничными полубаками на щеках.
— Так говорят сами ученики, — сказала Фея Сергеевна.
— Кто этот холёный человек? — поинтересовался Ланька.
— Это Фет Константинович Прус, — сказал Кобра, — наш учитель литературы. Фея Сергеевна оспаривает его интеллектуальное лидерство в нашем коллективе. Положение осложняется тем, что Фет Константинович неравнодушен к Фее Сергеевне. Они огрызаются на каждом педсовете и по любому поводу.
Ланька снова посмотрел на Фета Константинович.
— Вы, наверное, имеете ввиду тот казус со сварщиками, — сказал учитель литературы, морща лоб и вытягивая губы в трубочку. — Хорошо, давайте обсудим проблему вместе.
Фет Константинович встал из-за парты. В руке учителя литературы был небольшой, по-старинному добротно изданный томик, заложенный пальцем с золотым перстнем. Прус любил повторять, что книга по-прежнему остаётся источником знаний и громил чрезвычайно вредное компьютерное мировоззрение, доставшееся человечеству в наследство от прошлого века. Прус утверждал, что мир, пропущенный через компьютер, теряет не только объём, вкус и запах, но главное, свою сущность. Ланька успел прочесть название книги: “Шарлотта и волки”, прежде, чем Фет Константинович отложил её в сторону.
— Только лаконично и без эпитетов. Мы на педсовете, а не на уроке литературы, — с вежливой улыбкой попросила Фея Сергеевна.
— Постараюсь, — обещал Прус. — Речь идёт о воспитанниках бывшего мастера Скуебкова, который исчез после увольнения в неизвестном направлении.
— Как говорят в народе: “Ищите у женщины”, — пошутил Шуруп Захарович.
— Скуебков запустил воспитательный процесс, а я, ни с того, ни с сего поставленный курировать его пацанов, должен отвечать за их проделки и плоды его педагогических усилий, как здесь совершенно верно заметили коллеги.
— Фет Константинович, — сказал Кулибин, — пожалуйста, без оправдательных речей. Мы все находимся в одинаковом положении. В моей группе тоже есть несколько монад Скуебкова. И ничего, уживаемся. Нужно только заинтересовать ребят.
Фет Константинович махнул рукой:
— Это неправда. Они книг не читают, как их заинтересовать?
— Какие книги, дорогой Фет Константинович! Мы живём в посткомпьютерном веке, где есть немало других чудес, — сказал Кулибин.
— К сожалению, я других чудес не знаю, — посетовал Прус.
— Верно про вас говорят, что вы основываете своё преподавание на устаревшем дидактическом принципе поисков утраченного времени. Включайтесь в сегодняшние проблемы, иначе будет поздно.
Фет Константинович будто не слышал, что сказал Кулибин:
— Теперь кружева мастера Скуебкова называют “зловещей паутиной свечегасов”. А между прочим, его работы были известны на весь регион ещё до того, как он, по моей просьбе, пришёл работать к нам преподавателем кружевного дела. И заметьте, почти на благотворительной основе, поскольку его заработки в качестве вольного художника были несравненно выше интернатских зарплат. Вспомните, какая красота заключалась в его творениях, — Фет Константинович встал на носки и пошевелил пальцами рук в воздухе, — это же, ого-го, как красиво!
Он стал перечислять работы мастера Скуебкова: “Скатерть-самобранка”, накидка “Птицы-небылицы”, шторы “Рассвет”, покрывало “Воспоминание”, сплетённое долгими зимними ночами под перестук коклюшек и долгую, тихую песню. Прус напомнил, что мастер Скуебков был не просто коллегой, он был заслуженным коллегой, лауреатом высшей трудовой премии “Акт и потенция”, присуждаемой за особо выдающийся вклад в развитие искусств и ремёсел.
— Несколько лет назад, когда Скуебков пришёл в наш коллектив, мы все восхищались его искусством, и в результате мы же его съели, — признался Фет Константинович.
— При чём здесь мастерство? — удивился Кулибин. — Речь идёт о воспитании. Детей воспитывать, это вам не кружева плести!
Коллеги зааплодировали Кулибину. Аплодисменты съели последнее слово фразы Шурупа Захаровича: “Хреном”.
— Я и сам знаю, что не кружева плести. Но в том-то и дело, что воспитанников, учившихся плести кружева, немедленно после увольнения их любимого мастера, бросают на переквалификацию. Теперь все они будут сварщиками. Можете себе представить? А ещё говорят, что даже если резать будут воробья, то делать это должен мясник, — сказал Прус.
— Ой, всё! — сказал Кулибин. — Зовите свечегасов, тушить пожар моей души. Это что? Это педагогика? Это ерунда! Они как от Скуебкова ничему не научились, так и от Мумуебкова ничему не научатся, потому что прагматического подхода нет. Вообще, педагогика — самая сложная наука.
Фет Константинович снисходительно улыбнулся и сказал:
— На свете не существует простых наук, дорогой Шуруп Захарович. А огурцы в “Тепличном” замёрзли потому, что практиканты заварили лом вместо куска трубы в систему капельного орошения для подачи воды и удобрений растениям. Вот так шутка, не правда ли?
Коллеги взорвались и зашумели.
— Попрошу тишины! — сказал Кулибин, чуть не срываясь на крик.
— Это ещё не всё, — продолжал Фет Константинович. — Мышкин, воспитанник бывшего мастера кружевных дел, попав на практику в “Тепличный”, проявил себя как выдающийся изобретатель и рационализатор. Он изобрёл ведро для сбора овощей с двойным дном. В обычное ведро он поместил фанерный круг, поднимающий дно на две трети, и вместо одного полноценного ведра огурцов, стал сдавать меньше половины. Табельщик, конечно же, ни о чём не знал. Это безобразие продолжалось несколько дней, пока табельщика не заподозрили в приписках. В результате расследования, выяснилось, что воспитанник Мышкин поделился своим открытием с товарищами, из-за чего “Тепличный” понёс колоссальные убытки. Вот к чему приводит воспитание подростков в духе рационализации и изобретательства, о которых вы, уважаемый Шуруп Захарович, постоянно твердите. На практике в “Тепличном” стало ясно одно — наши воспитанники действительно превращаются в монад и занимаются исключительно самосохранением. На производственные задания им плевать, здоровье и хорошее настроение дороже! А нам, уважаемые коллеги, деяния Мышкина будут стоить премии, — сказал Фет Константинович, обращаясь к почтенному собранию.
— А ещё называют Мышкина идиотом! — с досадой закричали коллеги.
Шуруп Захарович, встав из-за кафедры, и перекрикивая коллег, заявил, что премии их никто не лишит. “Даю слово Кулибина”, — сказал он. Затем Шуруп Захарович поблагодарил мастера Плаксу, Фета Константиновича, и спросил, где мастер производственного обучения Несгибайло.
— Я здесь, — сказал мастер Несгибайло,— а что такое, Шуруп Захарович?
— Нет, вы полюбуйтесь, коллеги! Он ещё спрашивает, что такое, — улыбнулся Кулибин. — А сейчас, как говорится, вести со стапеля. Давай, Несгибайло, докладывай, не стесняйся. Пускай все знают, что у тебя такое!
— Я и не стесняюсь, Шуруп Захарович, — улыбнулся мастер Несгибайло, — только скажите, кто, кроме нас с вами, знает, что такое форштевень? Никто не знает.
Коллеги настороженно притихли.
Кулибин спросил мастера Несгибайло:
— Ты сам-то знал, что такое форштевень до вчерашнего дня?
— Я не судостроитель, — сказал Несгибайло, — мне не знать можно.
— Можно было, — поправил Кулибин, — только не говори, что во всём виноват мастер Скуебков, парни которого сейчас работают под твоим, не всегда чутким руководством.
— Нет. Скуебков тут не причём, но и я тоже. Я, с самого начала прохождения монадами производственной практики на верфи, пытался хоть немного изучить судостроительное производство. Я вёл дневник педагогических наблюдений, изучал, как воспитанники овладевают секретами профессии. Но в первый же день практики на верфи, мои представления о судостроении были насильственно изменены.
— Что ты говоришь, — Шурупыч поцокал языком. — И как же они были изменены?
— Лучше спросите, кем они были изменены.
— Ну, и кем же они были изменены?
— Они были изменены начальником сборочно-достроечного цеха Малиной. Он мне сказал, что я слишком медленно хожу по цеху. Он сказал мне, что я должен летать по территории цеха, а не ползать, как сытый крокодил. Я тогда смолчал, а зря. У меня же на глазах мои подопечные занимались не сборкой-достройкой кораблей, указанных в плане практики, а сооружением персональной яхты начальника цеха Малины. Как говорится, личный интерес — враг любой морали. Я сразу же после того, как об этом узнал, сделал Малине замечание. Зачем же, говорю, вы практикантов от планового задания отрываете? А он мне: “Не твоё дело”. И ещё раз напомнил, мол, из-за вашей медлительности, Несгибайло, мы этот корабль никогда не сдадим. Я ему ответил, что мне всё равно на этом корабле не плавать. И тогда Малина заложил меня директору верфи. Я медленно хожу по цеху, а должен летать! Я распустил группу и вся смена, в полном составе может прогулять рабочий день. А мы сами, что, не прогуливали? Несмотря на хорошую зарплату и постоянный страх быть уволенными, мы всё равно прогуливаем. Так было, и так будет. Прогул — это подсознательное стремление человека к свободе. И вот, когда я рассказал коллегам на верфи про это, военмор, слонявшийся по цехам без дела, стал грозить мне надеванием противогаза и химической тревогой. А чего стоят эксперименты военмора с желудками наших воспитанников? Он потребовал ввести в столовой на верфи специальное меню “Если завтра война”. Теперь одна половина верфи из-за него с гастритом в больнице валяется, а вторая половина сидит в уборной, с ужасом себе представляя, что было бы, если бы на самом деле была война.
— Ну, хватит. Про военмора с “Серебряного эллинга” мы и так все хорошо знаем. Ты про наши дела там рассказывай. Только предметнее, будь любезен. Критика должна быть конкретной, иначе она превращается в холостое очернительство, — сказали коллеги.
— Хорошо, — решительно согласился Несгибайло, — я скажу. В среду, то есть, два дня назад, меня срочно вызвали на верфь, в цех Вальдемара Малины, где работают мои пацаны. Когда я прибыл на место, там всё уже было оцеплено полицией. Корабелов обыскивали на проходной. Внутрь никого не пускали. Я с трудом объяснил охране, что мне нужно в цех. На проходной мне заявили, что только что предотвращено хищение собственности в особо крупных размерах. В воровстве обвиняют кого-то из моих подопечных. В том, что случилось, виноваты все мы. Да-да! И особенно вы, Фея Сергеевна! Рисуете перед воспитанниками розовые горизонты. Они не подготовлены к жизни.
— Совершенно верно, — сказал Фет Константинович и громко зааплодировал мастеру Несгибайло.
Фея Сергеевна, сидевшая впереди, подпрыгнула и обернулась лицом к учителю литературы:
— О! Не стоит так говорить, коллега! Я делаю всё, чтобы оградить ребят от последствий ваших жутких, пессимистических уроков литературы. Во время самоподготовки, когда я дежурю по спальному корпусу, ребята часто приходят ко мне, чтобы я помогла им разобраться в книгах, рекомендованных для домашнего чтения. Они просят растолковать их содержание, потому что им или неинтересно, или некогда читать громоздкие опусы. Но, простите, объяснять им, что такое “ферта” или “мукс” я не могу, мне просто стыдно!
— И как же вы тогда взялись за преподавание эстетики, дорогая коллега? — улыбнулся Прус, довольный тем, что уязвил противника на его же территории.
Фея Сергеевна продолжала говорить, упустив из виду обидную фразу учителя литературы.
— Я имею ввиду роман “Шарлотта и волки”. И вы осмеливаетесь говорить об этой книге детям! (“Шарлотта и волки” — скандально известный роман, долгое время находившийся под запретом. Во время запрета на его чтение роман неоднократно издавался в пересказах и под изменёнными названиями. Одно из них “Гулливер в стране педерастов”, где главная героиня Шарлотта была замаскирована под мужчину. Цензурный запрет с романа был снят сразу же после завершения победоносного шествия сексуальной революции по региону и провозглашения в Колонии Нудистской республики).
— Среди этих детей есть и такие, кто сам, в отличие от вас, Фея Сергеевна, прошёл через борьбу с сексуальными домогательствами. Им лучше известно, что уродливо, а что прекрасно в этой жизни, коллега, — театрально рассмеялся Фет Константинович.
— Я вам не коллега, — остервенилась Фея, — я не вам…
Возмущённые коллеги зашикали на Фета Константиновича и стали грозить ему кулаками.
— Попрошу тишины! — Кулибин постучал карандашом по сифону. — Сами не замечаете, как не даёте друг другу слова сказать. Помолчите же, как дети, честное слово! Несгибайло, продолжай.
— На практике, — сказал Несгибайло, — ребятам действительно веселее, чем на занятиях. Как бы мы не старались дать им знания и профессиональные навыки, в конечном счёте, они сами решают брать или не брать то, что мы им предлагаем. На судоверфи, в цехе Вальдемара Малины трудится практикант Наследуха. Он отличается выдающимися умственными способностями, некоторые учителя, во всеуслышание, называют его идиотом, говорят, что голова в его организме выполняет чисто декоративную функцию.
— Да он же просто дебил! — горячо сказал брюхатый человек в спортивном костюме, похожий на мяч с ногами, инструктор по физической культуре и спорту Аадидас Супостатович Гиря. — И таких в нашем интернате большинство, — добавил он. — Смело можно менять вывеску на “Приют идиотов”.
Кулибин насупился, погрозил Аадидасу Супостатовичу пальцем и сказал: “Адик! Ты сейчас получишь!”
— Многие из воспитанников, придя на место прохождения практики, делают всё от них зависящее, чтобы не работать. На предприятиях, где они работают, говорят, что монады страдают техническим кретинизмом. Придя утром на верфь, они часами околачиваются в цехах, не получив задания. Мастера боятся поручать им серьёзную работу, их просто не допускают к настоящему производству, опасаясь, что они нанесут непоправимый вред. С чисто психологической точки зрения я хорошо понимаю воспитанников. Они просто оттягивают момент, когда им нужно будет окончательно распрощаться с детством и встать к станку. Зато, в результате этой, так называемой производственной практики, они теперь мат укладывают, как лак на готовое изделие. Да, у меня душа болит, — сказал Несгибайло, прикладывая руки к сердцу. — Я много раз говорил Малине, что нужно кончать с этой малинизацией, с этим бездельем. Нужно учить монад, иначе какие же из них получатся единицы самосохранения и воспроизводства? Так, глядишь, через поколение, Колония останется без рабочих рук. Тогда, на мою беду, Малина согласился и привлёк их к сооружению собственной яхты. Это был компромиссный вариант, поскольку, если бы что-то случилось, то пострадала бы исключительно яхта начальника цеха. Но случилось такое, до чего даже Малина, видавший виды на этом производстве, не мог додуматься.
Однажды начальник цеха заболел. В его отсутствие в цехе был мой напарник, наш бывший коллега слесарь-наставник Волкомир Федик, которого мастера производственного обучения должны ещё помнить. Федик работал у нас в интернате, пока его не уволили за должностные нарушения. Не помогло и то, что он являлся высококлассным слесарем, правой рукой Шурупа Захаровича Кулибина. (Шуруп Захарович кивком подтвердил сказанное).
— Все мы помним, что Волкомир — человек несерьёзный, где-то, в чём-то, ненадёжный из-за пристрастия к юбкам и кактусовой. Федик любит подшутить, и главное, может сделать это в ущерб работе, не взирая на профессиональный этикет. Так вот, уйдя из интерната, он устроился на “Серебряный эллинг”. Работал хорошо, но характер у него остался прежним.
— Молодец, Волкомир! Держит марку, — весело сказал Аадидас Супостатович.
Шуруп Захарович предупредил Гирю в последний раз и напомнил, что существует такая мера наведения порядка, как увольнение.
— Так вот. На глупой шутке Федика и завязана интрига этой неприятной истории, — сказал докладчик. — Сам Волкомир был не прочь хлебнуть кактусовой вместе с воспитанниками и потому считался в их среде авторитетом, — печально вздохнул мастер Несгибайло. — Я попросил Волкомира присмотреть за воспитанниками, пока буду вне цеха. У нас, как вы знаете, на каждого мастера, курирующего практику, приходится несколько участков. У меня, например, второй участок на космодроме, а туда, сами знаете, как далеко добираться. Но не в этом дело. Когда я просил Волкомира присмотреть за пацанами, он сказал мне:
— Будь спокоен, всё будет тип-топ!
Но кто же мог подумать, что любовь к шутке настолько преобладает в характере Волкомира, что он ради неё готов был идти абсолютно на всё? И в тот же день, когда я с ним договорился, Федик явился на проходную, где дежурил его собутыльник, вахтер Ахмед Сергеевич Клятый.
— Это какой Ахмед Сергеевич, по кличке “Карабас-Барабас”? — недовольно спросили коллеги.
— Совершенно верно, по кличке “Карабас-Барабас”, — обрадовался мастер Несгибайло, — вы все его знаете, ну! Он единственный из охранников ходит на работу в мундире и с портупеей, за которую заправляет свою знаменитую бороду. Волкомир сказал Ахмеду Сергеевичу:
— Сегодня вечером, после смены, один лихой воспитон по имени Наследуха будет выносить через проходную краденый форштевень с грузопассажирского судна “Популярный”. Сообщаю тебе, Сергеич, как другу, не хочу, чтобы уволили.
Карабас был тронут:
— С меня магарыч, — поклялся охранник, но Волкомир предпочёл взять деньгами, причём немедленно. Клятый выдал деньги на кактусовую и Федик тут же напился.
Вечером, после смены, Клятый задержал на проходной воспитанника Наследуху. Он решительно приблизился к задержанному, но разговор начал издалёка:
— Ну, как дела, дитё?
— Вашими молитвами, дядечка! — ответил Наследуха.
— Что так плохо? — удивился охранник и тут же спросил напрямик:
— Где форштевень, ворюга?
От неожиданности у Наследухи выпала изо рта самокрутка с каннабисом.
— Ты чего, дядя! Нет у меня никакого форштевня, — ответил парень.
— Ладно, ладно, — засопел Ахмед Сергеевич, вынимая из кобуры пистолет. — Последний раз тебя спрашиваю перед тем, как шлёпнуть. У тебя папа, мама есть? Ну, отвечай!
— Нет, — пропищал Наследуха.
— Как так? — удивился Карабас.
— Я из пробирки!
— Всё ясно, сирота, значит. Искусственник. А в узелке что?
— Харчи. Яички с цибулькой, немножко хлеба…
— Ну, давай, пробирка, к начальнику! — скомандовал Клятый. Отобрав у Наследухи узелок с яйцами, Клятый повёл задержанного к начальнику охраны.
Шеф охраны “Серебряного эллинга” тоже не был склонен шутить. Он вплотную подошёл к подозреваемому:
— Воруем? Тащим чужое добро? Молокосос, а туда же!
— Я не молокосос, — пролепетал Наследуха, — я искусственник.
— Из пробирки он родом, — подтвердил Клятый, предвкушая поощрение от начальства.
— Ну всё, давай по-хорошему, — сказал начальник охраны. — Тебя как зовут?
— Авель Наследуха. “Авель” — это по-нашему “пар изо рта”, — сказал пацан, выпуская из себя остатки каннабисового дыма.
— Авель, отдай форштевень. Или тебе нужны неприятности? — начальник охраны пригрозил воспитаннику снятым с ружейного стенда автоматом.
Наследуха только сейчас понял всю серьёзность положения. Его хотят обвинить в том, чего он не совершал. Но что такое “форштевень”, и почему он должен быть именно у него? На этот вопрос Наследуха не мог ответить даже самому себе.
Авель горько улыбался охранникам. “Издевается”, — подумал Клятый, от ярости шевеля бородой.
— Разрешите, я ему в морду! — попросил Ахмед Сергеевич.
— Не надо! — решительным жестом руки начальник остановил подчинённого.
Шеф охраны судоверфи, человек далёкий от судостроения, так как всю жизнь проработал во вневедомственных охранных агентствах, предпринял то, что предпринял бы всякий нормальный сотрудник, узнав, что его родное производство разворовывают. Он вызвал полицию.
Наследуху в “браслетах” и под охраной тут же отправили в участок, а на верфи начался переполох. Несколько минут отделяло её от начала обыска. Собаки уже лаяли и рвались с поводков. Начальник цеха Малина, только что прилетевший в цех, своими руками потопил яхту, сооружавшуюся для него из краденых материалов, и чтобы избежать скандала скрылся в неизвестном направлении. Переполох на верфи продолжался несколько часов, пока директор “Серебряного эллинга”, только что окончивший совещание с заказчиками, — а его секретарша никого не впускает в кабинет, когда идут такие совещания, будь ты даже самим генерал-капитаном, — не узнал в чём дело. Убедившись лично, что форштевни всех без исключения кораблей на месте, директор собрал охранников, и раздав оплеухи, объяснил, что форштевень это брус по контуру корабля и в соответствии с послевоенной технологией, по нормам которой сооружается “Популярный”, представляющий собой не что иное, как модернизированный плавучий ковчег округлой формы, форштевень в нём отсутствует, в силу особенностей конструкции. Затем он предложил оперативным бригадам немедленно прекратить розыскную деятельность на территории его предприятия.
Карабас-Барабас, начальник охраны, и конечно же, Волкомир были тут же уволены. Хотя, будь я директором, я отправил бы их на курсы по основам судостроения, чтоб они, хотя бы приблизительно, представляли себе, что они охраняют, и как выглядят эти “форштевни”, или, как их там “ахтерштевни”, которые через проходную просто не пройдут из-за своих размеров.
— Я предлагаю тебе, Несгибайло, не предлагать, — сказал Кулибин. — Подумаем, что делать, вместе, как говорится, всем миром. Ты, Несгибайло, в мастерах ходишь третий год, имеешь за плечами два проваленных экзамена на это место, а ведешь себя, честное слово, как ветеран труда. Ты — большой и взрослый, а мы тут все малыши. Нехорошо получается. Наш многолетний опыт, вроде бы, уже никому не нужен. Не забывай, что в конце года у тебя снова экзамен, кстати, вместе с вот этим вот молодым человеком, — Кулибин указал карандашом на Иконникова. — Попрошу встать!
Ланька встал, краснея под любопытными взглядами коллег.
— Кто это такой? — спросили они хором.
— Новенький, — ответил Шуруп Захарович. — Пилигрим Иконников будет у нас разнорабочим умственного труда. Прошу любить и не обижать.
Коллеги зааплодировали Ланьке, а кто-то сказал: “Не обижать. Он такой большой, что сам кого хочешь обидит”
Коллеги с интересом рассматривали Ланьку, особенно молоденькие предметницы — химичка и биологичка.
Ланька с досадой заметил, что Фея Сергеевна Дух даже не повернулась в его сторону.
— Вы, молодой человек, в прошлом году проходили музейно-архивную практику в Столбургском краеведческом музее? — спросил Кулибин.
— Проходил, — ответил Ланька, — а откуда вы знаете?
— Мы всё знаем, — засмеялся Шуруп Захарович.
— Вы помните, как уступили мне место на стуле, в одном из залов древней истории, когда я, утомлённый, искал, где бы отдохнуть.
Ланька не ответил.
— Я тогда ещё предложил вам фартинг на чай, — напомнил Кулибин, — тот самый, от которого вы отказались. Это был неразменный фартинг, зря вы отказались. Вы вполне могли завладеть этой штукой, не проникая в Колонию. Надеюсь, сейчас проблема неразменного фартинга улажена?
— Улажена, — ответил Ланька.
— Какие будут предложения по этой молодой кандидатуре? — спросил Шуруп Захарович и снова потянулся к сифону.
— А давай его, Шурупыч, приставим дядькой к ребятам Скуебкова, чтобы он дневник педагогических наблюдений повёл. Всё-таки, студент, должен азбуку знать, — предложил мастер Плакса.
— Хорошая идея, — поддержал Кулибин, — пускай походит за ребятишками. Кто там сейчас дуэньей на классе? Ага, Фея Сергеевна! То-то я смотрю, в дневнике педнаблюдений давненько не было новых записей.
Фея Сергеевна встрепенулась:
— Но я же временно, я просто не успела!
— Ладно, — улыбнулся Кулибин, — забирайте новенького, Фея Сергеевна и передавайте ему дела, — Шуруп Захарович махнул рукой.
Фея Сергеевна хотела ещё что-то сказать, но только выпучила глаза и прикрыла рот ладонью, будто слова застряли у неё в горле.
“Темпераментная особа”, — подумал Ланька, улыбаясь учительнице эстетики.
ДНЕВНИК ПЕДАГОГИЧЕСКИХ НАБЛЮДЕНИЙ.
После педсовета Фея передала разнорабочему умственного труда большую амбарную книгу в ледериновом переплёте с тисненой надписью: “Дневник педагогических наблюдений”, и объяснила, как правильно делать записи:
— Главное — писать разборчиво и оставлять поля для комментариев.
Ланька решил, что самым удобным местом для заполнения дневника станет лаборантская в учебном корпусе, где теперь была его трудовая резиденция. Здесь хранилось педоборудование — учебные пособия по различным предметам и технические средства обучения. Среди прочего, в лаборантской имелись несколько скелетов каких-то доисторических тварей, очень напоминавших человека, но только с хвостом, гербарий и коллекция бабочек с пёстрыми крыльями. На полках стояли пыльные склянки с заспиртованными уродами, теллурий и химические реактивы.
Лаборантская примыкала к одной из классных комнат учебного корпуса. Ланька уже успел принести в лаборантскую надувной матрас и подушку. Иногда, в “окнах” между уроками, когда ему не нужно было носить заявленное коллегами педоборудование по классам и развешивать карты и графики, Ланька позволял себе вздремнуть. Для этого он надувал матрас, клал его на столешницу рабочего стола и, утопая в воздушной постели, сладко спал от перемены до перемены.
Затем постель сдувалась и укладывалась в шкаф.
Вести дневних педнаблюдений лучше всего на сытый желудок. Перед тем, как сделать новую запись, Ланька подходил к маленькому холодильнику, также доставленному в лаборантскую на правах предмета первой необходимости, открывал его и доставал оттуда бутылку лимонада, бутерброд или фрукты. Обедать в интернатской столовой он не решался, хотя коллеги настойчиво приглашали Ланьку разделить с ними табльдот на комбижирах. Но в столовую Ланька не ходил по причине брезгливости. Он слышал, как Фея Сергеевна однажды выговаривала Кобре:
— Вы, уважаемый Илья Рулонович, на прошлой неделе потеряли ваши зубные протезы. Так вот, я обнаружила их во время обеда у себя в тарелке с супом.
— Это провокация! — возмутился Кобра, но для сверхбрезгливого Ланьки разговора о зубных протезах Ильи Рулоновича было достаточно, чтобы раз и навсегда отказаться от интернатской кухни.
Во время походов в столовую педагоги и воспитанники сливались в единую массу, напоминавшую стадо, чутко реагирующее на команды из внешней среды. На интернатской кухне, кроме поваров, трудились их ассистенты — похваляторы. В обязанности похваляторов входило поощрение и вдохновение, которое они должны были сообщать интернатским поварам Пончику и Сиропчику в процессе приготовления пищи. Говорили, что блюда, приготовленные хвалёным поваром гораздо вкуснее, чем те, которые готовит повар, находящийся в скверном расположении духа. Попасть на кухню похвалятором считалось среди воспитанников особой удачей. Похваляторы крали в столовой продукты, а когда обнаруживалась недостача, утверждали, что во всём виноват прожорливый домовой, который там завёлся.
В столовой всегда пахло хвоей, Илья Рулонович объяснил:
— В пищу воспитанникам добавляют т.н. “порошок-экзорцист”, обладающий способностью изгонять из организма бесов, вместе с кишечными газами и придающий газам интенсивный хвойный аромат.
Похваляторы сложили песню о поварах, получившую название “Столового марша”.
Мы — братья-карапузики.
Как сладенько и плотненько
Набиты наши пузики.
А раз набиты пузики,
То не спадают трусики,
Мы песенку весёлую
О вкусненьком поём.
Мнём-мням-мнём!
Поём о лимонадике,
Шипучем, вкусном, сладеньком,
Зефире, мармеладике,
Молочном шоколадике,
О пончиках, пампушечках,
Творожненьких ватрушечках,
Сосисочках и плюшечках
И сладких кремпампушечках,
Мы песенку весёлую
О вкусненьком поем,
Мнём-мням-мнём.
Что пончики кончаются,
Их уплетём нечаянно
С Сиропчиком вдвоём.
Ну что ж, подтянем трусики,
Погладим наши усики
И песенку весёлую
О вкусненьком споём.
Завершался марш предупреждением тому, кто плохо ест:
Ужасно, знаем чудненько,
Что маленьких и худеньких
Сдувает ветерком.
Так подтяни же трусики
И намотай на усики —
У всех полно забот,
Кто мало кушает…
И кто совсем не пьёт.
Рядом с холодильником в лаборантской находился пульт управления классом, за техническим состоянием которого Ланька должен был следить. На пульте было шестьдесят тумблеров, по два на каждого из воспитанников в классе. Включая левый тумблер, оператор активизирует ученика, включая правый, делает его вялым, безразличным.
— Ученик начинает зевать, — объясняла Иконникову Фея Сергеевна. — Под партами располагаются ультрачастотные излучатели, воздействующие на нервную систему.
На стене в лаборантской находился рубильник, при помощи которого в классе устанавливали состояние невесомости.
— Во время открытых уроков, — предупредила Фея Сергеевна, — использование состояния невесомости для умиротворения воспитанников категорически запрещено!
— По какой причине? — спросил Ланька.
— По причине того, что вместе с воспитанниками невесомыми становятся учителя и руководители интерната, а руководитель, утративший вес, перестаёт быть авторитетом.
— Понятно, — сказал Иконников.
В тишине лаборантской было слышно, как противно жужжит старая люминесцентная лампа.
— Раньше, на каждый такой пульт полагалось иметь отдельного оператора, но после войны, когда все работают в режиме экономии и энергосбережения, должность операторов упразднили. Если бы этого не случилось, — чуть понизив тон, сказала Фея Сергеевна, — вы могли бы пожать руку самой скандальной женщине современности.
— Неужели Бодровой? — Ланька отказывался верить.
— Да, самой Чите Бодровой, дочери известного купца-миллиардера, владельца гостиниц, газет, пароходов, на чьи деньги была восстановлена запрещённая после войны партия свечегасов.
Гордость регионального бизнеса Кофий Прокофиевич Бодров разбогател, когда привёз в Трёхгорку из заморских регионов зелёные зёрна неизвестного растения, из прожаренной крупки которых готовили популярный напиток бодрости, названный в честь своего первооткрывателя — “Кофий”.
— Неужели, дочь самого Бодрова? — ещё раз хлопнул себя по лбу Иконников. В детстве Ланька прочёл захватывающий роман о приключениях Читы Бодровой на островах Того света, где она совершила женскую революцию и установила матриархат. Чита бежала в Колонию от деспотизма отца. Здесь её объявили “дочерью колониальной нации” и воспитывали на общественные деньги. Интернатские порядки были для Читы милее отеческого домостроя. На старости лет, покончив с бурной революционно-террористической деятельностью, Чита вернулась в “Счастливое детство”, где получила место классного оператора. Когда должность операторов упразднили, Бодрова осталась без работы, но ей дали курсы по переквалификации. Теперь она консультант по борьбе с терроризмом.
В обязанности разнорабочего умственного труда входило посещение уроков и самоподготовки воспитанников, а также, помощь в организации их личного времени. У Ланьки появилось множество наблюдений, которые он аккуратно заносил в “Дневник”, стараясь не слишком умствовать и обходиться только фактами.
Ланька попросил госпожу Дух показать ему, как вели дневник его предшественники. Фея принесла Иконникову дневники годичной давности. В одном из них Ланька прочёл: “Костяк группы мастера Скуебкова — Куролап-младший и компания. Он унаследовал от своего папаши Наполеона Куролапа-старшего не только воинственный нрав, но и талант интригана. Куролапа боится староста группы Теплов, сильный и уверенный в себе подросток. Затем цельная картина классного коллектива распадается на фрагменты. Интернатский психолог Зайкин называет их “содружествами по интересам”. Вот Исаак Двухбабный. Этот волокита составляет единую компанию с воспитанниками и воспитанницами далеко не преуспевающими в учёбе. Фрей Весёлый и Лёля Нюхова вместе с ними образуют самодостаточную и гармоничную семью. Секс — единственное, что их интересует. (Можно ли говорить с детьми о сексе? Можно, если хотите узнать что-нибудь новое и интересное). Больше они знать ни о чём не желают. Их интересуют свои внутрисемейные проблемы.
Мастер Скуебков сказал ученикам на прощанье:
— Боюсь, ребята, что после окончания полного курса обучения вы разъедетесь кто куда и забудете друг друга.
Вспоминать друг друга будут подельники, воспитанники, имеющие общий коммерческий интерес. Ведь не секрет, что у многих из них такие счета в банке, что даже преподавателям, получающим зарплату с коэффициентом “3”, будет очень трудно противопоставить им что-то существенное.
Воспитанникам-предпринимателям, чья самократия напориста, агрессивна и гораздо резвее самократии многих воспитателей, не нужно привыкать к дисциплине. Дисциплину им заменяет интерес к деньгам, под нужды которого они выстраивают свою жизнь и поведение, не заботясь о том, девиантное оно, или нет.
Воспитанницы типа Ани Бесфамильной кажется ходят на занятия только затем, чтобы демонстрировать наряды и макияж. Илья Рулонович говорит, что подростки типа Бесфамильной это даже не люди, а просто “юбки” и “брюки”.
— Пора взяться за дело и навести в интернате порядок! — заявила воспитанница Бесфамильная интернатской учительнице истории Фронде Фараоновне Черненеко, имея ввиду её внешний вид. А когда шульмейстер Кобра попытался взять поведение Бесфамильной под контроль, она с подругами объявила голодовку и развесила по интернату плакаты с призывами поддержать её в борьбе за красоту. Но требование вольного гардероба для девушек убивает традиции интерната! Конфликт “дочки-матери”, о котором говорил интернатский психолог Зайкин, имея ввиду поведение Бесфамильной, встаёт перед педагогами с особой остротой.
— Это бесконечная история, — сказал Ланька.
— А сейчас, — сказала Фея Сергеевна, когда Иконников пролистал старые дневники, — я возьму с вас честное слово, что вы не будете даже пытаться их перевоспитывать.
Ланька долго смеялся, глядя в её сказочные глаза, думая, что Фея Сергеевна говорит это в шутку.
— Фея Сергеевна, — сказал Иконников отсмеявшись, — неужели вы не видите, что нет в интернате человека более далёкого от дела воспитания чем я. Я пришел сюда совсем за другим. Я не буду включать невесомость не потому, что это означает расписаться в собственной профнепригодности, я не буду включать невесомость потому, что боюсь её сам.
— Молодец, — полушутя сказала Фея Сергеевна, — откровенно говоря, я не хочу, чтобы вас уволили за злоупотребление этим проклятым стоп-краном.
— Почему? Неужели вам больше не о чём думать?
— Думать иногда очень больно. — Фея закрыла глаза, и прислонившись к стене, запрокинув назад голову, сказала:
— Нам, в женском коллективе, часто не хватает опоры. Возможно, вы тот, кого я ждала все эти долгие годы.
Ланька вспомнил недавний разговор с шульмейстером. Кобра говорил:
— Фея Сергеевна одинока от рождения. Она символ воинствующего женского одиночества в нашем коллективе. Живёт замкнуто, никого к себе не подпускает. Вы заметили, у неё на лице ни морщиночки, ни веснушечки, так украшающих женщину. Коллеги говорят, что она ничего не ест. Я и сам это замечал, после того, как она обнаружила мои зубные протезы у себя в тарелке. На обеды в столовую она не ходит, в магазин за продуктами тоже, и тем не менее всё время что-то жуёт.
— И что же она жует, траву, что ли? — спросил Ланька.
— Да какое там! Если бы траву, а то жвачку. Тёлка, да и только. И причем, жуёт с закрытым ртом, так манерно, аккуратненько. Эстетика!
С тех пор у Ланьки возникло и закрепилось предположение о том, что Фея Сергеевна ненастоящая.
ЖЕНЩИНА С КРОЛИКОМ, ИЛИ ДРУГАЯ ФЕЯ СЕРГЕЕВНА.
ОПЫТЫ СО СТАРИННЫМ ХАРИЗМОСКОПОМ.
По натуре Ланька Иконников не был героем. Он никогда не задумывался над смыслом жизни, но был “законченным человеком”, в том смысле, что героически сопротивлялся воздействию законов жизни на свою судьбу. У Ланьки была мечта: ухватить с неба свою звезду. И ему казалось, он знал, как это сделать. Пожив в Колонии, Ланька стал непроизвольно освобождаться от этой идеи. В Колонии нечему было удивляться, звёзд с неба здесь никто не хватал, а всё, что было чудом для колониста, разочаровывало тем, что его нужно было не достигать и захватывать, а покупать.
Кем была Фея Сергеевна доподлинно, Ланька не знал, но ему было известно, что госпожа Дух была чужой в педколлективе “Счастливого детства”. Всё её имущество составлял болезненный, вислоухий кролик. Учителя и мастера производственного обучения чурались её и по любому поводу давали понять, что ненавидят эстетствующую белоручку.
Вечером, после рабочего дня, держа кролика на поводке, Фея Сергеевна выходила на прогулку в парк Лески. Иногда к ним присоединялся разнорабочий умственного труда. Семеня рядом с Феей Сергеевной и кроликом в вечернем холодке кипарисовой аллеи Ланька рассказывал о себе и однажды признался:
— Здесь, в Колонии, действительно скучно. Нет, даже не скучно, а как-то грустно. Любое желание заранее просчитано и готово к осуществлению за доступную сумму. Я до сих пор не могу привыкнуть к тем возможностям, которые появляются у колониста вместе с неразменным фартингом. Любая прихоть, способная возникнуть в человеческом воображении, удовлетворяется моментально. Для этого существует до мелочей продуманная система потребления. А ведь это разрушает инициативный комплекс потребителя! Я могу получить всё, даже то, о чём ни за что не скажешь как о вещи, способной быть товаром.
— Вы правы, — сказала Фея Сергеевна, — купить у нас можно всё. Даже сны. Их продают в рассрочку. У меня одно время был льготный месячный абонемент.
Из парка был виден вдоль и поперёк перекопанный археологами пустырь, обсаженный по краям дряхлыми шахтёрскими лачугами. Это знаменитый на весь регион “Антрацит-виллидж”, район преступников и хулиганов. Во время войны этот пустырь служит полем битвы. Сюда загоняют остатки армии свечегасов для окончательного уничтожения. Шахтёрские дети днём и ночью роются в земле, извлекая оттуда доспехи, шлемы и заржавевшие бесшумные ружья.
В шахтёрском крае вечной усталости было одно-единственное многоэтажное здание — роддом, на котором красовался лозунг: “Слава труду шахтёров!” “И как они трудятся над продлением рода в такой скуке?” — недоумевал Ланька, разглядывая многоэтажку роддома на фоне поросших кустарником терриконов. Над посёлком кружились чёрные тучи комаров, обитавших в сырых, заброшенных штольнях.
В вечерние часы, когда Ланька возвращался с работы, над шахтёрским посёлком плыла тихая, заунывная песнь, проклинавшая шахтёрскую судьбу-злодейку.
В одной из заброшенных шахт, как говорили, находился вход в колониальный ад. Там, на дне огромной воронки с раскалёнными краями вросший туловищем в земное ядро, обитает местный сатана, главная синекура колониального ада. Его Мегагрешие развлекается с ведьмами, как говорят в народе: “Живут душа в душу”, и играет с чертями в свайку, одновременно посылая на головы колонистов всякие несчастья. Когда в аду праздник, в Трёхгорке беда.
У входа в геенну огненную колониальные предприниматели открыли гриль “Адский уголёк”, где подают жутко острый шашлык по-адски. Фирменное блюдо готовят прямо над жаром преисподней. Влюблённые парочки без жилплощади, гуляющие вокруг “Адского уголька”, часто принимают пьяных, чумазых шахтёров за чертей. Пьяные шахтёры возвращаются из гриля на четвереньках, с горящими глазами и дымящимися в зубах папиросами. Со стороны всё это выглядит комично: ползущий на четвереньках и орущий похабную песню шахтёр ударяется головой о ноги влюблённых, встаёт на задние лапы и врубает приделанный к шахтёрской каске фонарь-коногонку, после чего орать начинают влюблённые, а шахтёр от страха моментально трезвеет.
Ланька уже было договорился с проводником, обещавшим сводить его в ад на экскурсию, но Фея Сергеевна отговорила фольклориста:
— Это пагуба душе, ни в коем случае! Вы мне слишком дороги, чтобы я не помешала этому безумию. Ваш проводник — горький пьяница. Он ищет дураков, чтобы за их счёт напиваться, а вы ему поверили! И потом, я вот что вам скажу: никакого колониального ада нет. Ад везде одинаков, он здесь, на земле. И даже если он существует, в чём я лично глубоко сомневаюсь, то это наверняка где-то в другом регионе. В Семивестьи чётко сказано: Трёхгорка была создана уже после ада, следовательно, она не может находиться в его пределах. А вот райский сад может! Ну чем Лески не рай?
Ланька не согласился:
— В раю не бывает опытных станций, где вивисекторы мучают кроликов.
— Это вопрос философский. А вам известно, коллега, что в “Адском угольке” собирается не только шпана и не только шахтёры-карбонарии, обожающие карбонады, туда ходят философы. Фет Константинович пригласил меня туда покушать шашлык и поспорить. Я, дура, согласилась. Думаю: всё-таки, философы. Эстетично!
После ужина оказалось, что он потерял свой неразменный фартинг. И этот негодяй чуть не заложил чертям мою душу, когда у него не хватило наличных, чтобы расплатиться за ужин. Одно утешение: спор был интересным.
— И о чём спорили, если не секрет? — спросил Ланька.
— Не секрет, спорили о любви.
Фея Сергеевна не стала вдаваться в детали диспута. Она сошла с тропинки, углубилась в парк и через минуту предстала перед Иконниковым с пригоршней лесных ягод в руке:
— Берите!— предложила она.
Ланька взял с ладони Феи Сергеевны землянику, сдул с неё паутинку и отправил в рот.
— Зимой здесь в парке чудесно! — сказала Фея Сергеевна и вошла в центр скульптурной группы обнажённых красавиц, сидящих на земле. — Зимой эти девушки сидят по грудь в снегу и не мёрзнут. Вот чудо! Если не знать, что они бронзовые, издали эти девушки выглядят как живые.
Фея Сергеевна умела не только красиво говорить, но и замечательно музицировала. Она обожала пение, у неё была длинная шея и тонкий чистый голос. Когда Фея Сергеевна пела, она поднимала лицо вверх, а опущенные руки отводила назад и растопыривала пальцы. Фея исполняла арии из опер, но совсем не на классический манер. Пение Феи Сергеевны гипнотизировало. Она пела Иконникову на берегу реки, на пляже, в парке, встав на скамейку. На её голос слетались птицы. Послушать. Ланька вздыхал от удовольствия. Опутанный сложным построением прекрасных звуков, он размышлял о том, как всё-таки трудно женщине отстоять своё хрупкое “я” в общественной канализации “Счастливого детства”, где воспитатели и воспитанники похожи на крыс-мародёров и мало чем отличаются друг от друга. И вообще, можно ли жить, никого под себя не подминая?
— Самократия личности в пределах интерната, это, в большинстве случаев, отсутствие понятий о правилах человеческого общежития, — говорила Фея Сергеевна.
С окончанием пения в голове у Иконникова прояснялось. Состояние неудовлетворённости жизнью сменялось внутренним миром. К своему сожалению, Ланька стал понимать: искусство, в том числе, музыкальное, воздействует на человека слишком кратковременно, чтобы сделать его добрее.
Музыкальность учительницы эстетики не ограничивалась одним только пением. Фея Сергеевна прекрасно танцевала. В Лесках, у Чистого Ключа, была танцевальная галерея, где под шум воды и аккомпанемент эстрадного квинтета Фея Сергеевна обучала Ланьку сложным фигурам колониального фокстрота. Через некоторое время они стали лучшей из пар, танцующих под стеклянным куполом галереи.
У себя дома, по вечерам, Фея Сергеевна охотно играла на рояле. Обычно это было что-нибудь грустное, наподобие классической фуги ми-минор. Звуки, как слёзы, капали с клавиш на пол, и вскоре весь дом и всю поляну перед ним затапливало великой музыкальной грустью. Ланька слушал и вздыхал, мысленно подбадривая Фею: “Играй, о белорукая, играй!”
В парке Лески постоянно велись работы по благоустройству. Потревоженные шумом стройки деревья в чаще лесопарка, получали смертельный стресс и засыхали. По ночам засохшие деревья жутко скрипели, совсем как умирающие сторукие чудовища. В шахтёрском посёлке Антрацит-виллидж возводили новое государственное общежитие. Строители в разноцветных пластиковых касках возились на дне котлована, засыпая его щебнем, и подготавливая опалубку. Котлован, где велись работы, был нерукотворным.
— Раньше на месте котлована был овраг под названием “Монашья балка”. Здесь монахи-расстриги караулили в засаде купеческие караваны, направлявшиеся в Колонию из Столбурга и Аркадии,— сказала Фея Сергеевна. — Затем разбойников переловили. Свечегасы во время войны соорудили здесь укрепрайон, а теперь вот, сами видите…
— А как раньше назывался холм, где сейчас стоит карусель?
— “Ослячья горка”.
Ланька предположил:
— Там что, жили ослы?
— Нет. Сюда, до войны, пригоняли на продажу ослов, мулов и лошадей. Раньше здесь был конский рынок. На пригорке стояли кибитки переселенцев. Как только кочевники попадали в Колонию, кибитки продавали. И лошадей тоже. Потом на месте конного рынка устроили сады трезвости, посадили яблони, сливы, вишни. Когда в Колонии провозгласили Нудистскую республику, все ходили голыми, целовались и рвали с деревьев фрукты. Вам это ничего не напоминает?
— Мне это напоминает рай.
— И мне тоже, — согласилась Фея Сергеевна. — На противоположном от Антрацит-виллидж речном берегу был Южный базар с торговками в пёстрых ситцах, плодами, злаками, мясом и рыбой. Над торговищем стоял незабываемый аромат курящихся жаровен. Рыбаки приносили на базар пудовые связки бычков с перламутровыми телами. Помню, как свирепо они играли жабрами. Ох и жабры были! Куда там Кобре с его щеками! За парком, на излучине реки, вон там, между двумя мостами, был яхт-клуб и множество летних кафе, где под зонтиками в плетённых креслах сидели влюблённые и звучало танго в исполнении заморских оркестриков. После войны пляжи на реке невозможно было использовать. Все они были украшены надолбами и противотанковыми ежами. Колонисты получили берега реки назад в истерзанном виде.
Фея Сергеевна попросила Ланьку подержать поводок и проследить, чтобы кролик не съел чего-нибудь недоброкачественного. Она встала на скамейку, и вытянув руку, указала на другой берег:
— Посмотрите, Иконников!
— Что?
— Там, на берегу, верфь “Серебряный эллинг”. Видите? Шлюзы, краны, элеватор. Там проходят практику наши воспитанники. Во время войны на верфи сооружали знаменитую “Жёлтую субмарину”, про неё сочинили песню, помните? Мелодия такая несложная, но запоминающаяся: “там-та-там, та-ти-та-там!” Говорят, до сих пор, нет-нет, да и заходит к нам в реку это жёлтое чудовище.
— Да, — вздохнул Ланька.
— А хотите, я как-нибудь покажу вам руины старого университетского общежития на том берегу? — предложила Фея Сергеевна, коснувшись ладонью плеча Ланьки.
— Хочу, — сказал Иконников, и склонив голову, прижался щекой к горячей ладони учительницы эстетики.
На следующий день они выбрали “окно” между уроками, и перейдя через реку по Варварскому мостику со статуями древних воинов в звериных шкурах, направились к заброшенному строению, бывшему общежитию колониального университета, так и не восстановленному из руин после многочисленных войн.
Чтобы сократить время пребывания в пути, Ланька предложил идти в противоположную от Лесков сторону, через дикое ковыльное поле, окружённое лесополосой из хилых молодых деревьев, стволы которых были выкрашены известью для предохранения от вредителей. Выйдя в поле, Ланька снял форменную куртку и расстегнул воротник рубахи. Было жарко. По полю скакали кузнечики. Фея Сергеевна очень боялась ящериц, шнырявших под ногами в тёплой, поросшей травами земле. Чистое небо было нарезано на полосы лезвиями крыльев реактивных самолётов. Белые полосы уже растворялись в синеве, но гул моторов ещё висел над головой. Ветер трепал шёлковое платье Феи Сергеевны. Она мягко ступала по ковыльному ковру и рвала полевые цветы. К концу перехода через поле у неё в руках образовался аккуратный букетик из неярких полевых цветов. Самыми красивыми из них были чёрные ромашки.
Поле кончалось у городских стен. Коллеги вышли к отелю “Калифорния” с противоположной от центрального входа стороны. По дороге они навестили фон Куклу в его ларьке на территории приёмника-распределителя. Фея Сергеевна приобрела пачку гигиенических салфеток с рисунками и большую, спелую кубу. Фон Кукла был рад снова увидеть Ланьку. Он долго его обнимал и даже прослезился. Пожелав покупателям здоровья, Досифей просил заходить к нему почаще. От “Калифорнии” до руин было рукой подать.
В стенах древнего общежития посвистывал шальной ветерок. Из-под земли торчали обломки ржавой арматуры, острые, как копья. На голову коллегам то и дело осыпался песок и древесная труха с соединявших стены балок. Под ногами хрустели обломки кирпичей и битая черепица.
— Эти развалины называют “песочницей”,— сказала Фея Сергеевна. — Раньше здесь жили студенты-естественники. После лекций они собирались вместе и спорили. Потом они стали спорить о всяких интересных вещах со своими подругами. Девушки носили им еду и конспекты. Особенно умные спорщицы оставались здесь ночевать. Так, постепенно, общежитие естественного факультета превращалось в притон. Девицы всех рас и мастей тянулись в этот дом, чтобы снять номер вместе с кавалером.
Коллеги вошли в холл под открытым небом, посреди которого лежал огромный, как анаконда, ржавый швеллер. Фея встала на него и пошла вперёд, осторожно переставляя тонкие ступни и балансируя руками.
“Вот где должно быть много интересного, — подумал Иконников, с интересом рассматривая надписи и рисунки на стенах, сохранившиеся в древних времён. Это здание, до того, как превратиться в университетское, общежитие успело послужить помещением для лепрозория, казарм и сиротского приюта. Стены были покрыты штукатуркой с отрывками каких-то текстов, жалобами, стихами, признаниями в любви и ненависти, а также объявлениями.
— Богатейший культурный слой, — сказала Фея Сергеевна, оглядываясь.
На стене, в одной из комнат, Ланька обнаружил фрагменты древних текстов.
— Нужно почитать, — вслух, чтобы Кадзуле было слышно, сказал Ланька, ощупывая в кармане телефон.
“В одном доме… студенты и… (штукатурка осыпается, разрушая текст) …ующие …лом. Ссоры между ними и их любовниками прерываются учёными спорами и аргументами мужей науки”. И чуть ниже: “Мой дух воспламенён ею”, а рядом уцелевший кусок фрески — принцесса Фортуна смотрится в зеркало, сидя в носилках. Носилки держат на плечах голые негры. На руках принцессы браслеты, в её ушах серьги. Идущие следом карлики держат в руках громадные опахала из хвостового оперения птицы киви. За носилками следует рой шутов, схваченных художником в танце, с задранными вверх ногами, в прыжке оторванными от земли, с разбросанными в воздухе руками и вздёрнутыми вверх носами. Процессию заключает разодетый бадхен в рогатой шапке с колокольчиками и рыжей бороде. Чтобы лучше рассмотреть изображение принцессы, Ланька ближе подошёл к стене. Нарисованная принцесса оживилась, повернула голову к Ланьке и подмигнула ему. Ошеломлённый Ланька отпрянул.
— Нравится? — спросила Фея Сергеевна, приближаясь к Ланьке по слою хрустящего мусора.
— Н… не знаю, — сказал Ланька, кулаками протирая глаза.
Фея погладила кубу по шершавой, жёлтой кожуре:
— Если кому-то из жильцов-естественников нравилась женщина, он должен был просто взять в руки уголёк и написать на стене её имя, прибавляя к нему пару шутливых эпитетов. Вот, — Фея встала на носки и рукой указала на одну из надписей: “Говорят ты, Хлоя, целка-невридимка. Так ли это?” И подпись: “Дафнис”. Правда, ужасно?
— Да, — подтвердил Ланька.
Фея прижала ладонь, которой указывала на надпись, к груди и сказала:
— Каждое утро, женщины, по тогдашнему расписанию владевшие, как минимум, одной служанкой, отсылали её к стене, читать надписи. Служанка сообщала госпоже, что её хотят видеть, если замечала на стене надписи, адресованные ей. В полночь госпожа отправлялась в этот самый коридор, именно к этой стене. Здесь она встречалась с тем, кто хотел её видеть.
Фея и Иконников вышли в коридор.
— Видите этот выступ? — Фея Сергеевна провела рукой от себя вдоль бесконечной стены, отделённой от земли каменной прокладкой. — Настенная живопись напоминает об эпическом периоде колониальной истории. Видите, крылатые кони, крылатые слоны, стаи летучих обезьян и мышей.
— Как, и обезьяны умели летать?
— Говорят, что умели. Хочешь выжить — умей летать. Вот вам и философия существования!
— Я вообще против того, чтобы такой дефицит, как настоящая жизнь, подменяли теориями, какой-то философией существования. Кажется, эта стена не имеет конца, — сказал Иконников, постукивая каблуком о камни прокладки.
Надписи покрывали стену с максимальной плотностью, буквы цеплялись друг за друга.
“Объявления. Элитный экстремальный кот, окраска кремовый мрамор, интер-чемпион, приглашает на вязку столбургских кошечек”.
— Сам этот выступ, — Фея Сергеевна присела и ласково огладила камни, — уже может быть экспонатом музея зодчества.
— Как образец строительного мастерства? — предположил Ланька.
— Нет, — расмеялась Фея Сергеевна. — Это первая в мире панель!
“Интересно, — подумал Ланька, — она показывала эти развалины Прусу?”
— Именно здесь в древности проходил любовный торг, — сказала Фея Сергеевна. — Вы слышите, в воздухе до сих пор эхо от звона монет.
— Нет, — честно признался Ланька, напряженно вслушиваясь в тишину.
Фея хмыкнула.
— А откуда известно, что именно эта — первая? — спросил Ланька.
— Здесь памятная надпись. Но удивительно другое. Наши воспитанники, ни разу здесь не были, вход сюда им строжайше воспрещён, но повторяют, почти дословно, то, что написано на этих стенах. Мне кажется, что любая педагогика стоит лицом к этой стене.
— Ещё бы! — присвистнул Ланька. — Такой фольклорный памятник!
Фея улыбнулась:
— Читая древние письмена, настоящее становится ясным, логичным, бесспорным и безоговорочным. Ясно, что эпоха самократии и нудизма, в которую мы живём, действительно была неизбежной. Вернее, она длится и не прекращается с древнейших времён, остаётся неизменной, как наша мода и наша еда. Те, кто был здесь до нас, жили так же, как мы, окружённые красотами, которые их не убеждали. Высокий процент скептиков и анархистов, холостяков, разводов и самоубийств, наличие которого в древности подтверждают эти надписи, свидетельствует о том, что у древнего и современного человека были одинаковые проблемы. Сейчас их совокупность называется симптомокомплексом общественного стресса. Вы думаете, что для воспитанников будет бóльшим горем: получить плохую оценку, или быть депремированным? Ни то, ни другое. Горе для них — это угри на лбу, а главное в жизни — поиски развлечений и приключений, чем, собственно человек и отличается от животных. Ничего, в этом смысле, с течением времени не изменилось.
— А нас вы со счетов снимаете? — спросил Ланька.
— Я никого не снимаю со счетов, если речь идёт о любви.
Фея указала ладонью на одну из подписей столбургской вязью: “Мне семьдесят лет, но я снова влюблён. Стареет только моё тело, но душа остаётся молодой. Когда я сказал об этом вслух, коллеги обхохотали меня с головы до ног. В ответ я снял шляпу и запел от счастья”.
— Как вы думаете, почему наши воспитанницы больше доверяют своей подруге Эмме Перчаткиной, нежели классным наставникам? — Фея Сергеевна скрестила на груди руки, наклонила головку и чуть прищурила глаза. Ланька, с улыбкой рассматривая золотистый пух на розовой коже её рук, ответил:
— Не знаю.
— Илья Рулонович говорит, что Эмма неисправима, и всё же он не отправил её в реформаториум. Почему? Думаю, он не хочет согласиться с мыслью, что Перчаткина способна подорвать его педавторитет. Коллега Зайкин. протестировав Перчаткину, предложил реформаторий, как единственный выход, но Илья Рулонович её отстоял. Почему? Да потому, что если он отправит её на перевоспитание, это значит, что он как педагог круглый нуль. А пока воспитанницы всё больше выходят из-под его контроля и всё больше льнут к Перчаткиной, как единственному авторитету. Эмма, в свою очередь, тянется к Куролапу-юниору, как к источнику плотских удовольствий. Воспитанник Мышкин — третий угол классического любовного треугольника. Однажды он был обнаружен на улице, под забором, избитый и без зубов. Кобра думает, поработали друзья Куролапа, приревновавшего Мышкина к Эмме.
— Перчаткина — девушка выдающихся, по меркам одноклассников, достоинств, — сказал Ланька. — Её уважают потому, что она хитрее и коварнее остальных. Одним словом, взрослая.
Фея как-то странно посмотрела на Иконникова.
— Возможно.
Она поставила кубу на пол и со вздохом ступила на панель.
— Ну вот, Иконников, я думала, вы догадались, что представляет собой воспитанница Перчаткина на самом деле. Речь идёт не только о том, как и чему она учится. Знания просто смешат её. Она хохочет от уроков физики, как от комиксов. Мудрствованиями, которыми пичкает воспитанников учитель математики мистер Икс, она просто брезгует и говорит, что для дураков уже давно изобрели калькулятор. Эмма, скажу вам по секрету, вытатуировала у себя на теле одно интересное стихотворение. Оно занимает всю правую половину её спины. Это творческий отчёт о пребывании в больнице для венериков, накануне её появления у нас в интернате. Лирический стих называется философски: “Мой первый тик-танг”.
Тик-танг это оплата за услуги, получаемая женщиной от бонзы, купившего её ласки. От названия “тик-танг” происходит название популярного в регионе танца “тик-танго”. Этот кусок поэзии на девичьем теле есть плод долгих раздумий Перчаткиной о нелёгкой судьбе монады женского пола.
— А как она называет монад мужского пола? — поинтересовался фольклорист.
— Если “он” при деньгах, то “мужчина”, а если без денег, то “самец” — сказала Фея Сергеевна.
— Странное совпадение, — сказал Ланька, припоминая, что размышлял о роли денег в жизни мужчины в подобном же ключе.
— О чём это вы? — спросила Фея Сергеевна.
— Не обращайте внимания, это личное.
Фея Сергеевна хмыкнула:
— Воспитатели, когда Эмма появилась у нас в общежитии, долго возились с ней, пока не приучили носить одежду. Дело в том, что до интерната Эмма ходила нагишом, как первобытная Венера. Это напоминало времена Нудистской республики. Вы не знаете, но её доставили в Колонию в летних туфлях и соломенной шляпке. На её теле была исключительно пудра, да и та тонким слоем. Сама она родом с острова Голый. Там до сих пор царит нудистский режим, и только поэтому её девиантное поведение было не наказуемо. Кстати, куба оттуда же. Интересно, спелая? А знаете, что заявила Перчаткина Илье Рулоновичу, проучившись в интернате месяц? Кобра спросил её, будет ли она и дальше разлагать коллектив, или, всё же, постарается выйти в люди. Она ответила, что в такие люди, в какие её выталкивают, она выйти не стремится, и что она и так уже человек по рождению, а никакая не монада женского пола, и жила бы среди нормальной молодёжи, а не в этом гадючнике, куда её загнала судьба. Выходить в люди это мартышкин труд. В настоящие люди, как она это понимает, выходят не из такого балагана как “Счастливое детство”.
— Нет, так рассуждать нельзя! — сказал Ланька.
— Я её прекрасно понимаю, — сказала Фея Сергеевна. — Знаете, что Илья Рулонович отвечает на просьбы трудных воспитанников о том, чтобы им предоставили шанс исправиться? Он говорит: “Не будет вам шанса, вы всё равно его пропьёте”. Интернатские генетики считают, что у Эммы не всё в порядке с генным набором, какие-то лишние хромосомы. На Эмме Перчаткиной кончается тройственная педметóда Ильи Рулоновича. Подхлимство, подкуп и запугивание не берут Эмму.
— Это давно известно. Среди бандитов много порядочных, правда по-своему, и честных людей. Чем честнее бандит, тем более честное потомство он оставляет, — сказал Ланька. — А какие бандиты рождаются от образцовых граждан!
— И от бандитов рождаются бандиты и не от бандитов рождаются бандиты, — сказала Фея Сергеевна — Наш век, век банкротства генетики, она объясняет только самую себя. Вот, говорят, у Эммы отсутствует генетический инстинкт заботы. Она совершенно не интересуется судьбой своих родителей. Где они после войны? Что с ними? Зато с инстинктом продления рода у неё всё в порядке. В интернате с нетерпением ожидают её совершеннолетия, чтобы выдать замуж. Эмма — девушка с характером, или можете назвать это генетическим дефектом. Она никому не кланяется и никого ни о чём не просит. Да, она жалуется, что до сих пор не может примириться с казенным общежитием, с необходимостью кушать в общей столовой и ходить на уроки. Но ужаснее всего то, что она приторговывает собой. Понятно, что работать труднее, чем вести жизнь алчной кокотки. Кобра ей сказал: “Ты, Эмма, привыкла смотреть на мужчин, как на известную сумму денег. Это нехорошо. Нельзя так открыто-потребительски относиться к парням”.
— То есть, как это? — не понял Ланька.
— Если рядом с ней старшекурсник, она прямо говорит: “Вот идёт мой фартинг”, а если рыбка помельче: “Мой квартерон”. Кобру она довела. Он поклялся на педсовете, что положит конец её весёлой жизни любыми средствами. Эмма говорит, что единственный способ покончить с её весёлой жизнью — это заработать миллион за ночь с богатым клиентом. Но только не представляет себе, где в “Счастливом детстве” взять миллионера. Если бы это произошло, она бы перестала быть монадой и стала бы свободным человеком, гордой, богатой женщиной. И через неделю после такого громкого заявления Перчаткиной, Илья Рулонович. во время одного из санитарных рейдов в спальный корпус, обнаружил у неё под подушкой обычный, на первый взгляд, календарь. В нём, против дней недели, были вписаны имена. Мужские. Это насторожило Кобру и он показал календарь мне. Кобра всё никак не мог понять, что это такое, думал календарь всех святых. Но когда я ему объяснила, что несколько дней, против которых нет имён — женские критические дни, а всё остальное это график работы с клиентами, он чуть не рухнул.
— Смотрите, как придумала, — восхитился Ланька, — очень удобно.
— Кобра доложил вверх по начальству. Те приняли меры. Вначале они записали разговоры Перчаткиной на плёнку. Я прослушала фрагмент этих записей. Конечно, ужасно, что приходится опускаться до таких методов, но я об этом ничего не знала, до того, как Илья Рулонович принёс кассету в учительскую на одно из чаепитий.
“Вчера познакомилась с одним амбалом, — рассказывала Перчаткина своей подруге. — Напрасно ты не пошла. Ужин был красивый. Потом ушли в номер, а там — полное разочарование. Кажется, что сначала на тебя падает шкаф, а потом из него вываливается маленький, холодный ключик”.
Ланька расхохотался.
— Мало того, она принимает клиентов прямо у себя в комнате, не стесняясь товарок и просто отгораживаясь от них ширмой. Товарки уважают Эмку за щедрость и заботу. Она покупает им сладости и дарит вещи из своего гардероба.
Фея прошлась по панели вперёд-назад:
— Нужно знать как можно больше о тех, кого мы воспитываем, — сказала она по дороге к концу стены. — В учебной группе тридцать воспитанников, и если говорят, что каждый человек это целый мир, то класс это галактика средней величины.
Фея Сергеевна была одной из немногих в педколлективе, кто по-настоящему любил свою работу. Когда в учительской разгорелся спор на тему о том, может ли комплекс неполноценности воспитанника служить источником вдохновения для творчества, Кобра сказал, что, судя по его наблюдениям, у воспитанников нет комплексов, так как нет творчества. Воспитанника Рыбовоза он в расчёт не берёт, считая источником его творчества обычное детское баловство. Илья Рулонович говорил, что именно творчество не даёт Рыбовозу прочно встать на ноги в жизни. Но если с Рыбовозом всё понятно — он не хочет расти из любви к искусству, то с его другом Пишущим Боцманом понятно далеко не всё.
— Пишущий Боцман это фамилия? — спросил Ланька.
— Это кличка, состоящая из двух частей, — сказала Фея Сергеевна. — Кличку ему приклеили, когда он был юнгой в команде пиратского корабля. Мальчик всю жизнь мечтал о море и сочинял о нём стихотворения, что и смешило и раздражало пиратов. Однажды, стоя в карауле у трапа на корабль, он пропустил на борт несколько человек, которые оказались таможенниками. Да ещё по растерянности открыл над собой зонт, когда принял за дождь то, чем поливали его матросы со второй палубы. Зонт Пишущий Боцман прихватил с собой в караул вместо полагающегося по инструкции автомата. После случившегося пираты искали случая, чтобы от него отделаться. Пираты стали запрещать ему сочинять стихи, крали и сжигали его тетрадки. У парня было целых два нарушения, в то время как даже за одно нарушение взрослого морского волка давно бы выгнали из команды в три шеи. Сейчас он серьёзно взялся за изучение мореходного дела и готовится к поступлению в морскую школу. Наш психолог Зайкин считает его человеком средних способностей. Прусу его стихи и нравятся и нет. По-моему он их не понимает. Это любопытный мальчуган и не злобный, хоть немного странный. У него почти нет друзей, если не считать Левиафана Капусту и художника Рыбовоза, который охотно иллюстрирует его вирши.
— Капуста это такой долговязый с вечно белым от кокаина носом?
— Совершенно верно.
— Он похож на безразмерный кабачок-цукини с руками и ногами. Скажите, коллега, а почему вы никогда не называете воспитанников по именам?
— Я не знаю их настоящих имён, — сказала Фея Сергеевна. — Имя выражает только произвол родителей. Да и потом, само по себе имя ничего не значит, так набор звуков. Когда летом, в пиджачный сезон, весь карантин забит новенькими, вам не приходит в голову допытываться, как их звали за пределами интерната. Главное — не допустить завшивения. Это вам, кстати, на заметку. Ваш пиджачный сезон ещё впереди.
Левиафан Капуста, как было записано в педнаблюдениях, “девственник-интеллектуал”. Девушки мешают ему заниматься творчеством. Он — скульптор-любитель. Илья Рулонович, подвергая сомнению определение “девственник-интеллектуал”, приводит такой довод: “Капуста до сих пор считает брюки шортами с рукавами”. Какой же он после этого интеллектуал? В прошлом году скульптура Капусты “Бова Королевич в стране педерастов” заняла второе место на молодёжном конкурсе изобразительных искусств в Аркадии. Капуста тогда получил восемь тысяч фартингов премии. Первое место на конкурсе заняла работа ещё одной нашей воспитанницы из группы промышленных дизайнеров Рады Мартыщенко. Её гобелен назывался “Апрель в стране лесбиянок”. Сама она нормальной сексуальной ориентации, просто ей повезло немного больше, чем Левиафану — председателем жюри тогда была великая Лайла Манжос. Сейчас Рада подписала контракт с журналом “Детские картины”. Будет вести отдел молодёжных новостей и оформлять макеты номеров.
— А мне скучно, — вдруг сказал Ланька, — иногда кажется, что весь мир действительно состоит из одних педерастов и лесбиянок, между которыми, еле-еле душа в теле, тоненькая прослойка девственников-интеллектуалов.
— Верно, — со вздохом добавила Фея Сергеевна и хищным взглядом посмотрела на фольклориста. — У Мартыщенко было много идей и энтузиазма. Без неё юным дизайнерам будет скучно. Рада частенько заходила домой к мастеру Скуебкову, помогать ему плести кружева. Она ушла, но остался её пример.
— И что же в этом примере хорошего, — возразил Ланька, — один гобелен и куча денег. Кто же тогда уродоваться на фабрике будет? Или обливаться потом у конвейера? Знаете, как воспитанники называют свою зарплату? Милостыней! А ведь загубленная нищетой человеческая жизнь подобна съеденному хищником яйцу — из этого яйца могла бы вылупиться чудесная птица!
— Ужасно, — сказала Фея Сергеевна. — Кобра говорит, что нужда воспитанников — главная помошница педагога. Кобра с Аадидасом Супостатовичем постоянно спорят на эту тему. С Гири уже неоднократно снимали премиальные за то, что он искусственно создаёт воспитанникам невыносимые условия. И потом, что такое педагог? Такой профессии не существует. Есть слесарь, есть инженер, есть водитель, есть, наконец, профессиональный доедала. А педагог, он что-нибудь делать умеет?
— Простите, кто есть? — переспросил Ланька.
— Профессиональный доедала. Бывший столбургский житель Франц Караванов. Он сейчас влюблён в Смену Скоропупс. Помните такую рыженькую девочку? Она на моих уроках во втором ряду за первой партой сидит.
— Худенькая такая, у неё серёжки с колонитом?
— Совершенно верно. Франц и Смена нежно любят друг друга. Как говорят воспитанники: “ходят вместе”. Родители всячески препятствовали их встречам. Подростки вынуждены были бежать в Колонию. В Трёхгорке быть вместе они не имели права. Там законом предусмотрен возрастной ценз для вступления в брак. Им обоим было по семнадцать лет и в Столбурге они уже были осуждены за совместную преступную деятельность. Это был прекрасно спевшийся криминальный дуэт. Правда, в их репертуаре была исключительно классика.
— В каком смысле классика? — не понял Ланька.
— В смысле, старые, проверенные фокусы. Мошенники работали свои номера по ресторанам. Смена “цепляла” клиента и уходила из ресторанного зала в сопровождении банкующего гостя. Через некоторое время, в дверь номера, где они уединялись, кто-то стучал. Это был Франц. Он начинал шантажировать дядю, соблазняющего, или — какой ужас! — уже соблазнившего его несовершеннолетнюю сестру. Франц был грозен и настойчив. Он угрожал соблазнителю тюрьмой. Смена, согласно сценарию, начинала оправдываться и заявляла, что она не проститутка, а этот дядя — никакой не клиент, а всего-навсего “пузан”, т.е. родственник из деревни. Франц, согласно сценарию, удивлялся и говорил, что первый раз видит этого дядю из деревни, числящегося у них в родственниках, и о существовании которого он раньше даже не подозревал. Но больше всего его удивляет то, что этот родственник лежит со своей родной племянницей в кровати и без трусов. Франц протягивал “пузану” штаны и замечал, что дядя мог, хотя бы одеться, когда к его племяннице стучат в двери. Затем он ещё раз требовал денег за нанесённый моральный ущерб. Франц присматривался к дяде: достаточно ли он заинтригован? В том смысле, что у хорошо замороченного клиента вокруг головы начинают летать разнокалиберные звёздочки, символизирующие растерянность. От их столкновения, в голове запутавшегося клиента создаётся отрицательное биополе и вот тогда его можно брать голыми руками… Кто виноват? — Неизвестно. Что делать? — Возмещать причинённый ущерб. Пузанок колется, даёт деньги и уходит. Франц и Смена спускаются в ресторан доедать ужин и пить вино. После того, как Смена ушла из дому, она работала официанткой-жулябкой в кафешантане.
— Какие люди карьеры делают! — сказал удивлённый Иконников.
— Они часто вспоминают те золотые дни. Мне кажется, они похожи на счастливых старичков, проживших друг с другом целую жизнь, — заметила Фея Сергеевна.
Воспитанники бы очень удивились, если бы узнали, что Фея Сергеевна предпочитает узнавать о любви из книг. Видимо, с её сердцем было что-то не в порядке. Прививки любви совершенно не действовали на учительницу эстетики. Вместо того, чтобы “закрутить роман” с Феей Сергеевной, как сделал бы любой другой молодой человек на месте Иконникова, он ходил к ней в гости и в поисках фольклорного материала рассматривал корешки книг на полках. Особенно его привлекали труды по учительской специальности: “Борьба с нытиками и тунеядцами педагогическими методами”, “Воспитание и общественные потребности”, “Роль педагогической коррекции в исправлении жизненной мотивации неудобных учеников”, “Химия и воспитание”, сборник “Законы и обычаи войны” (“Зачем он ей?” — подумал фольклорист.), монография приват-доцента института Плодородия Свинкина “Ловля нерпы на патефон в конце ХХ века”, “Эгоизм, как высшее проявление индивидуализма”, изданную педагогами свечегасов, “Колониальный эрос”, сборник сказок “Молодой Буратино”, детективный роман “Слепой и кнопки”, “Социальная жизнь обезьян”, полное собрание сочинений генерал-капитана Покорного без купюр довоенного года издания с картинками и прочие библиографические редкости. Ещё до войны, когда существовали простые, а не электронные библиотеки, ничего подобного Ланька там не встречал. Кроме книг, на полках были дневники педнаблюдений, старые учебники, изданные полиграфическим способом, папки с учебными материалами по эстетике, тетради по методике преподавания, рекомендации учителям Высшей сессии педагогического совета при Академии наук Трёхгорки.
Фея Сергеевна сказала, что предпочитает любой беллетристике и монографиям т.н. “популярщину”, а художественной литературе — научную.
— Видите ли, Иконников, — призналась Фея Сергеевна, — во всех романах говорится об одном и том же. Вот кажется, прочтёшь книгу, и жизнь станет лучше. Потом отложишь книгу, посмотришь вокруг, а там всё так же, как и до того, как ты её прочёл.
В компьютере у Феи Сергеевны находился обширнейший банк виртуальных реальностей по предмету “Эстетика”.
В послесловии к одной старинной книге про обезьян, Ланька прочёл: “Сказочная обезьяна, пытающаяся стать человеком, тут же превращается в атомарную пыль, не успев сделать и шагу в этом направлении. При этом она теряет бессмертие, присущее сказочным образам. Обезьяны в колониальных сказках совершенно незаслуженно занимают место злодея только в силу вредного предубеждения и традиций”.
В статье высказывалась мысль о том, что в столбургских сказках место злодея, традиционно держали волки, впрочем тоже, незаслуженно. Обезьяны в колониальных сказках коварно дурачат наивных колонистов. Интересно, что типы одураченных коварными обезьянами в разных городах региона имели множество общих черт и сходство этих типов не вызывает сомнений.
Сказочные колонисты выказывали не меньшую, а иногда большую хитрость и коварство, чем пытавшиеся их одурачить обезьяны, что почти всегда вело к сказочному “хэппи-энду”. Человек побеждал, козни обезьян расстраивались.
“Между обезьяной и человеком разница больше, чем между человеком и великим человеком”.
Ланька ничего не понял, но с умным видом согласился с автором маленького исследования. Фея Сергеевна объясняла Иконникову, что такое, на её взгляд, великий человек. Это устаревшее сегодня понятие почти целиком состояло из чуждых современной монаде формул. Современность требует упрощённого, прозрачного и послушного человека. Ланька долго кивал, что понимает, но в конце концов, Фея Сергеевна почувствовав, что Иконников притворяется, отбросила книгу, взяла его за руку и сказала:
— В этой точке, коллега, наступает бессилие разума. Весь мир кажется огромным детским приютом, где обитают тени, сквозь которые можно протянуть руку, и она не встретит сопротивления. Ни тепла, ни привета, одна бесплотная сущность. Фея повернула лицо к Иконникову и ласково посмотрела на него. Ланьке нравилась учительница эстетики, Её ладная фигура, длинная шея, маленькие и красивые уши. Глаза у Феи Сергеевны были янтарного цвета и горели в темноте как большие золотые монеты. Рассматривая конусы грудей Феи Сергеевны, выпиравшие из-под платья, Ланька напевал слова старинного эротического гимна: “Дай такое тело, чтобы сердце пело!”
Всё в доме Феи Сергеевны было прекрасно. В серванте с резными дверцами хранилась посуда, большие фарфоровые тарелки с картинами из жизни героев Трёхгорки и их изречениями, коллекция старинного столового серебра, вилки с вензелями какого-то вельможи и ложки со съеденными краями. На серванте стоял ларец из перламутрового панциря черепахи, обрамлённого серебром. Здесь хранилась коллекция древних украшений — допотопные наустники с набором мундштуков из слоновой кости для занятий оральным сексом, серьги из рыбьих глаз, ожерелье с сегментами из голубой глины и множество перстней для пальцев на руках и ногах.
Ланька поделился с Феей Сергеевной мыслями о профессоре Кадзуле, и о том, как он выводил закономерность заимствования симулятографом и театром фольклорных приёмов. Миф — это пародия на прошлое. О прошлом, каким бы оно ни было, принято говорить с улыбкой. “Счастливый конец”, обязательная принадлежность симулятографических фильмов, имеет фольклорный прообраз — сказочную концовку, до невероятности положительную, вопреки всему предыдущему действию. Фольклор и реальность были когда-то неразделимы, то есть, фольклора не было. В момент, когда они расстались, появилась история, предмет интернатской учительницы Фронды Фараоновны Черненко. В истории не оставалось места для сказок. Прожитая жизнь становилась историей, подтверждаемой фактами. А в мифах фактом становится то, чего на самом деле не было.
— Вижу, что и вас волнуют вопросы культурологии, — сказала Фея Сергеевна.
— Нисколечко, — сказал Ланька, — я просто вспомнил одну из лекций профессора Кадзулы, которую мне не удалось проспать до конца.
Фея Сергеевна перевела разговор в другое русло:
— Специалисты утверждают, что наш интернат — идеальное место для проведения непрерывного педагогического эксперимента. Удивительно, что интернатом и его педагогической продукцией — монадами — гордились как педагоги свечегасов, так и фонарщики, — сказала Фея Сергеевна.
— Видимо, свечегасы и их противники одинаково нуждались в простых и послушных единицах самосохранения и воспроизводства, — сказал Ланька.
— А вы кому больше сочувствуете, свечегасам или фонарщикам? — спросила Фея Сергеевна.
— Я больше сочувствую себе, — сказал Ланька, — я не принадлежу ни к одному из этих кланов.
— Неужели превращаетесь в монаду? — предположила Фея Сергеевна.
— Просто я из другого мира.
— Ага, — сказала Фея Сергеевна, — это как некоторые из наших воспитанников. Они пребывают в интернате только своим телом, а их души находятся где-то далеко от здешних мест.
— Илья Рулонович опасается употреблять слово “душа” по отношению к тем, кого здесь воспитывают. А какое же воспитание без души? В “Семивестьи” говорится о том, что человек состоит из трёх частей. Невооружённым глазом мы видим только одну часть человека, его тело. Но если вооружиться харизмоскопом, то увидишь его дух, или как это называли в старину “харизму”. Третья часть человека, душа, остаётся пока невидимой.
На другой день они сидели в гостиной у Феи Сергеевны и курили кальян. Фея была в белом шёлковом платье и на фоне сдержанного колорита гобеленов, старинной мебели, рояля и маленького лаврового дерева в кадке, выглядела музой. На её коленях сидел кролик в ошейнике. Тонкие, длинные пальцы Феи Сергеевны нежно касались прозрачных кроличьих ушей. Фея Сергеевна улыбалась:
— У меня где-то был харизмоскоп. Хотите, испытаем?
— На ком?
— Да, хотя бы, на кролике!
Харизмоскоп напоминал древнюю першпективную трубку с медным телескопическим корпусом. Вместо стёкол внутри у него была сложная электронная начинка. Ланька навёл трубку на кролика и увидел вокруг него веер из чёрных и белых световых полос.
— Харизмоскоп бомбардирует кролика световыми импульсами, — объяснила Фея Сергеевна, — в результате пространственного перераспределения энергии светового излучения и её столкновения с потоком света, излучаемым, в данном случае, нашим кроликом, и при наложении этих двух световых потоков друг на друга, мы можем наблюдать различные световые картины, анализ которых даёт полное представление о персональном излучении объекта. Харизма есть у любого живого существа. Харизматическая картина представляет собой характерное чередование светлых и тёмных полос (монохроматическое излучение), а у живых сущностей высшего порядка, у “личностей”, как говорит наш психолог Зайкин, харизматическая картина представляет собой прекраснейшие, как в калейдоскопе, светоцветовые узоры (т.н. “полихром”), производные белого света. Чем красивее харизматическая картина, тем прекраснее личность её обладателя. Харизма большой личности, если наблюдать её через харизмоскоп без поляризационного фильтра, способна ослепить наблюдателя, недаром людей с яркой и сильной харизмой называют “звёздами”. Во время общения с такими людьми замечаешь, как они благотворно воздействуют на окружающих. Но что интересно: если смотреть в харизмоскоп на свечегаса, то никакой харизматической картины не увидишь, потому что её нет. Кроме того, вокруг свечегаса всегда темно, в харизмоскопе быстро садятся батарейки — свечегасы выкачивают из них энергию.
— А почему такая разница в харизматической картине живых сущностей, и даже у людей?
— Дело в том, что не все живые существа вырабатывают световую энергию. Энергетики современности делят всё живое на доноров и вампиров, это общеизвестно. Вампиры отбирают чужую энергию, накапливают её, чтобы применять в собственных целях. К категории вампиров относятся свечегасы, а фонарщики, производящие свет, не всегда могут им эффективно распорядиться, из-за помех, создаваемых свечегасами. В старину энергетики решили исследовать персональное излучение такой, на первый взгляд, харизматической личности, как староста свечегасов Огнетушитель. Бесспорно, он обладал способностью очаровывать массы. В ходе эксперимента было установлено, что на харизмограммах Огнетушителя вообще никакой харизматической картины не наблюдается. Вместо неё только загробная бархатная синева пустоты. Харизма свечегасов — искусная подделка, продукт мастерского притворства. А может быть, дело в массах, которые он очаровывал?
— В книге “Семивестье” говорится о том, что суть животного и приравненной к нему человеческой монады одинакова. Человек и животные имеют одинаковую тварную природу, но человеческая монада лишена духа личности и стоит ближе к зверю. Человеческая личность отличается от человеческой монады или животного тем, что, кроме тела и души у неё должен быть дух.
— Это верно, — сказал Ланька, вспоминая о том, какой крепости дух бьёт в ноздри членам санитарно-гигиенической комиссии во время рейдов в спальный корпус.
— Меня удивляет, как можно спать в таких неуютных спальнях, — сказала Фея Сергеевна, — кажется, из спального корпуса украли всё, даже уют…
ИНТЕРНАТСКИЙ ПСИХОЛОГ ЗАЙКИН.
ПРОИСШЕСТВИЕ В СЛОНЯТНИКЕ. КОТ И ПЁС. КОЛЕСО ФОРТУНЫ
Обучение и воспитание в “Счастливом детстве” базировалось на методике, разработанной интернатским психологом Зайкиным. Со стороны Зайкин производил впечатление хорошо замаскированного душевнобольного, особенно, когда говорил: “Человек это кошмар, его следует преодолеть так быстро, как только возможно”
Лицо психолога имело безразличное выражение, а если залезть к нему в душу, то здесь легко можно было сломать ногу, как в тёмной, захламленной кладовке. Зайкин смотрел на интернатскую жизнь с каких-то своих, никому недоступных высот. Шатаясь по территории интерната без дела, он был невозмутим как покойник, чья душа уже находится в раю.
Зайкин утверждал, что в характере героев и воров в законе доминируют одинаковые психологические свойства: сила воли, бесстрашие, стремление подчинять себе людей и обстоятельства, умение подавлять порывы окружающих.
— Разница в том, — говорил Зайкин, — чему эти характеры служат.
Илья Рулонович не любил психолога, называл его “плоскоумым”. Кобра говорил, что из психолога получился бы отличный палач.
По инициативе Зайкина в “Счастливом детстве” завели книгу наказаний — кондуит — и соорудили первый, за всю историю интерната, карцер.
Трудовая жизнь психолога Зайкина сводилась к активному неприятию суеты. На работе он старался обходиться без конфликтов, что выражалось в безоговорочном, доведённом до абсурда, непротивлении глупости начальства, гнев которого психолог был в состоянии квалифицировать как болезненные психические отклонения, что могло привести к отстранению от работы. По этой причине коллеги боялись Зайкина и уважали его. В своих методических рекомендациях Зайкин советовал коллегам почаще интересоваться проблемами подрастающего поколения.
На вопрос: “Ну, как живёшь?”, — который психолог рекомендовал задавать воспитанникам, Ланька почему-то всегда получал один и тот же ответ: “Так себе”. Монадам действительно было глубоко плевать не только на рекомендации психолога Зайкина, но и на интернатскую жизнь вообще. В результате такого безразличия в “Счастливом детстве” хромало всё, от дисциплины до гигиены, в чём можно было убедиться, посетив спальнях школы-интерната, где всегда было грязно, как в конюшне. Ланька удивился, когда узнал, что в старину в спальнях “Счастливого детства” действительно располагались конюшни для пегасов. Бесконечные коридоры с рядами высоких дверей, статуэтки жокеев, седлающих крылатых коней, установленные на мраморных полуколоннах у входа в спальный корпус и выщербленные ступени большой гранитной лестницы — не что иное, как следы подков пегасов, которых водили в боксы на второй этаж, напоминали о том, что в прошлом здесь действительно было помещение для крылатого скота.
На одном из педсоветов Кобра предложил Иконникова в члены интернатской санитарно-гигиенической комиссии. После нескольких санитарных рейдов в спальный корпус, во время которых Ланька выявил пуды грязи в ушах воспитанников и коросту на их пятках, коллеги объяснили Иконникову, что это мода, а моду выкорчёвывать труднее всего. Тогда Ланька перешёл от жильцов спального корпуса к их вещам, для начала разворошив несколько тумбочек-бурундятников, где убогие запасали еду на случай, если начнётся война. Затем он заставил воспитанников переменить постельное бельё и сорвал с окон грязные занавески. “Боже, — думал Ланька, нюхая завонявшиеся припасы, — как сиротство калечит детей”.
Большинство воспитанников, поступавших в интернат, не умели ни читать, ни писать. Перед началом занятий их выдерживали на курсах по ликвидации безграмотности. Преподаватели в ликбезе ругались и открыто называли интернат коллектором идиотов, неспособных усвоить самое элементарное — азбуку.
Илья Рулонович по нескольку раз в день выслушивая жалобы учителей, говорил, что будущим монадам излишние знания будут только мешать. Побывав на одном из занятий в ликбезе, Ланька увидел там в классах, под лозунгами “Мир! Дружба! Жвачка!” на стене, огромные металлические чаши, до краёв наполненные жевательной резинкой с прелестным запахом. Воспитанники, прямо во время занятий, подходили к чашам и угощались. Сначала Ланька предположил, что воспитанников на подготовительных курсах плохо кормят, но Илья Рулонович объяснил: “Здесь жевательная резинка с особыми химическими добавками, мобилизующими память. Добавки способствуют активному усвоению нового материала. Это для дураков. А для умных есть “оглупин”, особая жвачка с противоположными свойствами, чтоб не слишком умничали”.
Обучение и воспитание должны были опираться на “благоприятные периоды” в жизни воспитанников, но большинство воспитанников отличалось тем, что “благоприятные периоды” для воспитания и обучения случались у них крайне редко. Интернатский распорядок тяготил подростков. Молодой человек, угодивший в “Счастливое детство”, чувствовал себя как послушник в монастыре.
Воспитанники с удовольствием прогуливали уроки, не хотели работать, и однажды ночью взяли в заложники Илью Рулоновича, потребовав за него выкуп: полкило героина.
— Зачем им героин? — недоумевал директор интерната Гамула-Гамульский, когда ему доложили о происшествии. — Они и без героина герои.
Захватчиков Кобры усыпили. Проснулись они уже в камере исправительно-трудового реформаториума.
Исправлять педагогически запущенных подростков было поручено тому самому доктору Глистогону, подлинному страстотерпцу и другу детей с батожком за поясом, который когда-то работал с Моди Рыбовозом. После чрезвычайного происшествия с Коброй, педагогам раздали газовые пистолеты и развесили по территории интерната таблички с предупреждением не находиться на территории учебного заведения после отбоя.
В ту злополучную ночь Ланька дежурил в спальном корпусе интерната. Утром его вместе с Коброй вызвали к директору.
Директор Гамула-Гамульский был загадочным руководителем. Он был вечно занят в том смысле, что подчинённые редко видели его в интернате. Учителя называли шефа “дуректором”, а воспитанники его совсем не боялись. В молодости Гамула-Гамульский был актёром. Его трудовая биография началась в незапамятные времена, когда в театрах все женские роли доверяли только мужчинам. О театральном прошлом директора напоминали актёрские маски на стенах его кабинета и старые сандалии, надетые на босую ногу. Директор называл сандалии “котурнами”.
На котурнах директор ходил и зимой и летом. Котурны, в сочетании со старомодным костюмом, мятым галстуком и нечесаной головой, выдавали в директоре актёра-трагика, играющего главную роль в интернатской драме. После войны и введения в Столбурге, где он жил, сухого закона, любивший выпить Гамула-Гамульский подался на заработки в Колонию. Благодаря умению красиво говорить, он добился места директора школы-интерната. Директор любил приврать и рассказывал о себе то, что никак нельзя было проверить. Он говорил, что в стародавние времена был морским пастухом и пас в море тюленьи стада Посейдона, одного из древних богов Трёхгорки. Директор утверждал, что его театр однажды был с гастролями на Марсе. На комиссии по распределению рабочих мест он почему-то представился пастырем божьих стад, что ввело в заблуждение Кондрата Синекуру, посчитавшего, что если человек пастырь, то стадо беспризорников вполне может заменить ему стадо баранов.
— Герой это храбрый и добрый, а преступник — храбрый и злой, — сказал директор. — Судя по тому, что с вами произошло, уважаемый Илья Рулонович, вы были в лапах самых настоящих людоедов.
Кобра сидел как оплёванный. Ланька стоял рядом и думал о том, правду ли говорят коллеги, что если, мол, Кобра укусит, то можно и помереть, поскольку его слюна ядовита, а учитель химии Бром Петрович Колбин даже пытался изготовить из неё териак. Но скорее всего это было неправдой. Будь слюна Ильи Рулоновича ядом, он бы перекусал захватчиков и этой неприятной сцены в кабинете Гамулы-Гамульского просто не было бы. Ланька чувствовал: Кобра, несмотря на строгость в обращении с воспитанниками, внутренне был человеком не злым, и даже, где-то, несчастным. Коллеги женского пола называли его “зацепленным” и говорили, что во время одной из бомбёжек интерната, ему осколочным снарядом оторвало тестикулы. С тех пор его баритон превратился в тенор, а ядовитое содержимое ротовой полости в розовые и безвредные слюни.
Директор ругался, Кобра шипел, Ланька, пошарив взглядом по кабинету с актёрскими масками на стенах, выглянул в полуоткрытое окно, завешанное тяжёлыми, как театральные кулисы шторами.
Внизу подкоровники с мётлами и совками в лапах мели интернатский двор с трибуной для митингов. Посреди трибуны торчал ржавый флагшток со знаменем “Счастливого детства”.
Накануне скандала Иконников говорил по телефону с профессором Кадзулой. Аристотеля возмущала пассивность Иконникова. Вместо того, чтобы бегать по Колонии, высунув язык, в поисках фольклора, он завёл шашни с Феей Сергеевной. Да как так можно? Это была неправда. В поисках фольклорного материала, Ланька повсюду волочился за воспитанниками. Они привыкли к нему и, когда он был рядом, не обращали на него внимания.
В свободное от учёбы и работы время, воспитанники катались на велосипедах, или, оседлав слона, отправлялись купаться на реку. К Ланьке в интернат стала наведываться Берта. Ожидая Иконникова, она щипала травку у ворот учебного заведения. Воспитанники пытались оседлать лошадку, но после того, как Берта лягнула одного из наиболее настырных ездоков, они оставили старушку в покое. “Вот и весь фольклор, дорогой профессор”, — подумал Ланька.
Гамула-Гамульский сказал, что дежурства в спальном корпусе берёт под свой личный контроль:
— С детьми в наше время нужно быть особенно осторожными, — предупредил директор — Кстати, что там у вас всё время происходит со слонами? Ко мне вот, сигнал поступил.
В записке подробно излагался смысл жульнических манипуляций, совершаемых воспитанниками для получения дохода от принадлежащих интернату слонов.
Практика доноса всячески поощрялась в “Счастливом детстве”. Кто-то из подкоровников, видимо руководствуясь желанием отомстить за притеснения, накатал донос на интернатских слонокрадов во главе с Куролапом.
Во время одного из ночных дежурств, Ланька предотвратил кражу слона из интернатского слонятника. Он сообщил о происшествии Илье Рулоновичу. Кобра вызвал в интернат следователя, и выяснилось, что воспитанники вертели казенными слонами, как младенцы погремушками.
Особой любовью слонокрадов пользовалась т.н. “ходульная” порода слонов, выведенная специально для освоения лесов. Эти слоны в высоту были больше, чем в длину. Он были худыми и стояли на длинных и тонких ногах, прозванных в народе “ходулями”. Ходульные слоны были незаменимы при переходах через дикие леса, болота и при движении по бездорожью. По лесу ходульные передвигались, не ломая деревьев, макушки которых едва достигали их рёбер. Один такой живой джип стоил в два-три раза дороже обычного ушастого трудяги. Ходульная порода отличалась неприхотливостью, ела мало, пила ещё меньше, и прекрасно поддавалась дрессировке. Ходульного даже не требовалось поощрять ударами железной палки по черепу, заменяющей погонщику слона кнут. (“Один удар — как слону дробина”.) Взбирались на ходульного слона при помощи верёвочной лестницы. Падали с ходульного 10-15 секунд. По правилам техники безопасности, ездок на ходульном должен быть в парашюте.
Было время, когда ходульные стали предметом экспорта в другие регионы. Немало слоноводческих артелей сделали на ходульных большие деньги. Несколько лет назад, поголовье ходульных слонов сократилось вдвое из-за эпизоотии. Падеж скота был вызван, скорее всего, колдовством и ходульная порода была занесена в “Красную книгу” колониальной флоры и фауны.
Что же касается обвинённого в слонокрадстве Куролапа, то его забрали в полицию. Его друзья-слонокрады, в знак протеста, горланили по ночам, куплеты из кинофильма “Приключения слона Фунтика”, о временах первого покорения Колонии свечегасами:
Скачи во весь опор!
Нам выпал путь
Опасный и далёкий.
Вот свечегасы вырыли
Свой боевой топор,
Топор войны,
Кривой, тупой, жестокий.
Их вождь по кличке
“Бешеный муфлон”,
Сломал копьё,
До хрипа улюлюкал
Что снимет скальпы рыжие
С переселенцев он,
На стрелы жирно мазал
Яд гадюки.
И ты скачи быстрее ветра,
Добрый слон!
Должны предупредить мы
О погоне.
Осталось двадцать миль сказать,
Совсем не далеко.
Зато уснёшь, укутанный
В попоне.
Слон для слонокрада — не просто добрая, живая махина, слон для него — как человек, а с учётом того, в каком дефиците была в Колонии настоящая дружба, слон для слонокрада значил иногда больше, чем окружающие его люди.
Слонокрады хранили фольклорные традиции не хуже представителей т.н. “честных профессий”. У них были очень интересные попевки. Чего стоит только знаменитая “Выгоняли на рынок молодого слона”. Да это же просто энциклопедия жизни людей руин:
Брат мой, колонист!
Скачи за мною на слоне горячем.
Всё равно о нас с тобою никто не заплачет.
Ночи в спальном корпусе были жаркими во всех отношениях, и не только по вине слонокрадов. Воспитанницы из женских спален бегали на мужскую половину, где и без них было весело. Сильные воспитанники без конца самоутверждались и демонстрировали удаль, издеваясь над подкоровниками. Кто-то повесил в спальне призыв: “Подкоровника — в трюм!”
“Трюмить” подкоровника было любимым занятием пиратских детей. Тузы, вроде Куролапа-младшего, не давали коровьим детям покоя ни днём, ни ночью. Куролап брал подкоровника за кадык и пинком под зад отправлял его в полёт по коридору спального корпуса. Подкоровники же, вместо того, чтобы собраться всем вместе и, как говорил Илья Рулонович, “вздрючить” обидчиков, умели только прикладывать к синякам и шишкам холодные компрессы и молиться по ночам ради избавления их от руки обидчиков, или, на худой конец, чтобы эта рука отнялась. У каждого из подкоровников имелся особый предмет культа, статуэтка-талисман золотого тельца. Днём талисман носили с собой, а по ночам прятали каждый раз в новом месте.
Устный фольклор подкоровника был сер и неинтересен. Чаще всего, коровьи дети пересказывали — с разными вариациями легенду о чёрном стайере неудачи, преследующем их от рождения. Ритуал пересказа сопровождался плачем и причитаниями. Выплакавшись, подкоровник молился, а помолившись, заводил грустную песню-заплачку о корове Пеструхе и её несчастной любви: “Если б жизнь твою коровью, искалечили б любовью…”
Ланьке был интересен взгляд подкоровника на жизнь. Своим мучителям они давали совсем не злые, а скорее, смешные прозвища. Куролап, из-за обжорства страдавший несварением желудка, назывался “Бронетёмкин Поносец”, а сам понос назывался “матушкой-катариной”, по аналогии с его старостолбургским названием “катар”, что означает “течь”. Девушек подкоровники называли “тёлками”, а женщин делили на две группы: “молочные” — с большой грудью, и “мясные” — с большим задом и маленькой грудью.
Их развлечения были грубы и незатейливы. Любимым делом подкоровника было мешать слонам совокупляться. Из-за своего невежества, подкоровники плохо поддавались перевоспитанию. Психолог Зайкин рекомендовал коллегам хвалить подкоровников не менее восьми раз в день, чтобы воспитывать в них уверенность в собственных силах. Но подкоровники, особенно те, кто в целях самозащиты добровольно напялил на себя личину дурня, слишком хорошо овладели искусством выживания и перевоспитываться не хотели. От подкоровников Ланька узнал как погиб легендарный, неуязвимый для пули, царь Аркадии Охулес. Создатель этого легендарного образа, бродячий поэт, увидел царя Охулеса, который был негром с чёрной кожей и совершенно белыми пятками. От удивления поэт ослеп, но сохранил в памяти образ чернокожего царя, якобы, обожжённого в костре из коры дерева жизни. Жрецы держали маленького царя за пятку, единственное место, оставшееся необожжённым, куда его и поразил снайпер-свечегас из лазерного пулемёта.
По ночам, спасаясь от побоев, подкоровники выбрасывали из окон спального корпуса самодельные веревочные лестницы и спускались по ним во двор, стараясь остаться незамеченными для видеокамер на стенах.
Перемахнув через интернатский забор, они уходили в Лески. Прослышав об этом, пионеры-добытчики живого товара стали разводить в Лесках т.н. “пионерские костры” и красть выходивших на огонёк воспитанников. Одно время в Лесках дежурили вооружённые боевым оружием егеря. Они ловили уже самих пионеров и назывались пионервожатыми. Но даже опасность быть украденным не удерживала подкоровников от опасных ночных путешествий, до того набрыдло им жуткое интернатское существование.
Ночной интернат был зоной риска. Сами воспитанники называли его “балаганом”. От проделок воспитанников стены спального корпуса в “Счастливом детстве” ходили ходуном. Ланьке казалось, что по лестницам бегают самые настоящие фольклорные персонажи, начиная от чёрного стайера неудачи (его походка напоминала почти бесшумный бег трусцой), до звонкого цоканья когтей на лапах сказочных птиц удачи, о которых Ланька столько слышал, но ни разу не повстречал в жизни. Кроме того, в спальнях кто-то громко храпел — верный признак того, что где-то рядом бродит сам папа Храп.
Ланька не препятствовал ночным прогулкам воспитанников. Более того, он отключал систему видеонаблюдения, чтоб помочь спасающимся от побоев подкоровникам покинуть спальный корпус.
Ночью во дворе спального корпуса хозяйничали коты. Разноцветные звери запрыгивали в открытые окна цокольного этажа и садились на подоконники, кровати и тумбочки; прислушиваясь и оглядываясь, ходили по перилам, зевая, лежали на подоконниках и смотрели на луну.
Однажды ночью, когда Ланька дежурил в спальном корпусе, он увидел на подоконнике в коридоре два детских силуэта на фоне белого лунного лика в окне. Подкоровники говорили шёпотом:
— Что, снова били? — спрашивал один.
— Угу, — отвечал другой, — больно!
— Что делать будешь?
— Сбегу. Говорят, в Лесках, на поляне Четырёх Ветров есть старый дуб. Там живёт учёный кот. Он выполняет любое желание, если принести ему немного валерьянки. Мне гадалка на прошлой неделе сказала: “Ступай в лес к учёному коту. Он дружит с принцессой Фортуной, хозяйкой колеса судьбы. Ты, говорит, его покрути в нужную сторону и жизнь наладится”.
Ланька прислушался, но в этот момент у него в кармане предательски громко зазвонил телефон: “Тули-фрули-ол-рули!” Насмерть перепуганные подкоровники удрали. Ланька нажал на телефоне кнопку “приём”.
— Иконников! — заорал в трубку профессор Кадзула. — Это бесценный шанс. Речь, по-видимому, идёт о том самом учёном коте из старых сказок. Помните:
Златая цепь на дубе том,
И днём и ночью кот учёный
Всё ходит по цепи кругом.
Идёт направо — песнь заводит,
Налево — сказку говорит…
Профессор Кадзула поставил задачу: во что бы это ни стало, разыскать говорящего кота на предмет добычи у него фольклорного материала.
Сделать это было не так просто. Тогда, во тьме спального корпуса, Ланька так и не узнал, где именно находится кошачий дуб, о котором шла речь. Оставалось одно — следить за интернатскими котами. Они не могли не знать, где живёт их начальство.
Рядовые представители кошачьего племени выходили по ночам из Лесков на охоту — мышей в “Счастливом детстве” водилось больше, чем во всём лесопарке. Кончив ночную охоту, коты возвращались в Лески, так что проследить за ними особого труда не составляло. Но в любом деле не без помех. Коты были излюбленной добычей интернатских живодёров. Сами подкоровники ловили котов, зевавших на луну, или, с добытой мышью в пасти, прогуливавшихся по стеклянной соединительной галерее между учебным и спальным корпусом, перекинутой в воздухе на уровне второго этажа. Под галереей были развешаны вымпелы с символами профессий, которым обучали в интернате. Малолетние котофобы запросто могли распороть брюхо ночному охотнику и ради интереса извлечь из его желудка ещё не до конца переваренную мышь, а затем повесить кота на тросе от вымпела под стеклянной галереей.
Но самой ужасной казнью для кота была смерть в клетке с подопытными крысами на одной из делянок опытной станции в Лесках. Коты, брошенные на съедение остервенелым, голодным крысам, в считанные секунды превращались в груду обглоданных костей. Ланька, гулявший по двору во время одного из ночных дежурств, отнял у Куролапа маленького котёнка, почти сосунка.
— Что же мне с тобой делать? — спросил Ланька, вспоминая, что ещё совсем недавно, он был профессиональным защитником прав животных.
— Отнеси меня к старому дубу, — пропищал малыш.
От неожиданности Ланька выпустил беднягу из рук. Котёнок, балансируя тельцем в воздухе, вывернулся и благополучно приземлился на все четыре лапы. Отряхнувшись, он потёрся о Ланькины ноги и ещё раз попросил отнести его домой, к старому кошачьему дубу.
Размеры кошачьего дуба поражали. Это было не дерево, а целый мир с многочисленными квартирами в дуплах и хорошо устроенным бытом. Квартиры были пронумерованы, под каждым дуплом прибита табличка. Сами дупла выполняли функции окон. Окна были застеклены, а изнутри их окаймляли разноцветные ситцевые занавесочки, пропускавшие наружу яркий электрический свет. Внизу, у самой земли, был подъезд со ступенчатым крыльцом и небольшой двустворчатой дверью. К дверям были прибиты почтовые ящики, возле ящиков торчали медные розетки звонков с чёрными пластмассовыми изюминами кнопок посредине. Низ дерева был аккуратно подведен известью, а у входа стоял фонарь с табличкой: “Улица Четырёх Ветров”. Под фонарём стояла урна и лежал прорезиненный половой коврик с призывом: “Вытирайте лапы!” Крона дерева была украшена гирляндами из остатков массивной золотой цепи, соединявшей в древности города Трёхгорки. От макушки дерева к земле тянулись лучи бельевых верёвок с болтавшимися на ветру наволочками и полотенцами. Территория кошачьего царства ограничивалась толстым забором из высоких, аккуратно остриженных кустов. В одном месте изгородь из кустов прерывалась. Здесь был вход в ресторан “Сиамский” (восточная кухня), с неоновой рекламной вывеской, истерически пульсирующей в темноте. На крыше ресторана располагалась площадка для банкетов с электрогрилем, работавшем на краденом токе — коты незаконно подключились к линии электропередач. Ресторан был полон. Шёл банкет. Стая весёлых котов — посетителей жарила шашлыки из мышей и лакала валерианку. На стене ресторана висело примерное меню-прейскурант с предупреждением: “Собакам вход строго воспрещён!”
Походив по поляне в надежде найти среди пьяных котов трезвого человека, Ланька расстегнул куртку, вынул оттуда котёнка и бережно опустил его на густой травяной ковёр. Малыш отряхнулся и направился к дереву.
Ланька удивился тому, что никто здесь не желает обращать на него внимания. Он пошёл вслед за спасённым. За ними обоими увязался облезлый помойный кот по кличке “Барсик”, имевший обыкновение лазать на интернатскую территорию и рыться в груде блестящих под луной пищевых отходов.
Подойдя к дубу, котёнок уселся на выпиравший из-под земли, узловатый корень и жалобно мяукнул. Из кроны дерева, вниз, медленно опустился толстый канат белоснежного кошачьего хвоста. Хвост выписывал в воздухе замысловатые крючки и загогулины. Из густой чёрной листвы на высоте нижних ветвей показалась белая кошачья морда с розовым носом, морщинами на лбу и жёлтыми, как рыбьи кости, усами. Левая глазница кошачьего черепа была закрыта кожаным наглазником, в правой сиял огромный, жёлтый глаз. Уши с кисточками, как у рыси, были прижаты к черепу. Морда вращалась, осматривая окрестности, и зашипев, уставилась на Ланьку. Через секунду, из кроны, плавно, как змея из норы, выползло огромное тело зверя. На его боках играли красные блики от неоновой вывески ресторана “Сиамский”. Кот беззвучно оскалился, показывая розовый язык, и вынул из кроны синий аптечный флакон с валерьянкой. Усевшись на толстой, удобной ветке, он клыками вытащил из флакона пробку, выплюнул её на землю и громко отхлебнул.
— Чего пришли? — лапой вытирая усы, спросил одноглазый у помойного кота Барсика.
— Этот парень твоего племянника спас, — сказал Барсик, не отрывая глаз от синего флакона с валерьянкой.
— И от кого же?
— От воспитанников в “Счастливом детстве”.
— Вот твари, хуже собак! — гневно просипел одноглазый, прикладываясь к флакону. Ланька нервничал, потирая в кармане брюк миниатюрный корпус беспроволочного телефона. Он ещё ни разу в жизни не видел говорящих котов. Только сейчас он стал понимать, что Колония — действительно загадочное место и поверил в то, что именно через её территорию проходит т.н. “эфирный тракт”, где сходятся земной и небесный пути региональной цивилизации.
— Подойди ближе, малыш, — приказал одноглазый.
Котёнок не сдвинулся с места и тогда Ланька понял, что одноглазый сказал это ему. Иконников сделал несколько шагов вперёд.
— Тебя как называют?
— Ланькой, — громко сказал друг животных.
— Прямо как кота, — пошутил одноглазый и дёрнул усами, — ну ладно, проси, чего хочешь.
— У вас тут, говорят, колесо Фортуны имеется? — неуверенно спросил Ланька.
— Желаешь покрутить?
— Хотелось бы, — вежливо попросил Иконников, — дела неважные.
Кот спрыгнул с ветки, выбросил флакон из-под валерьянки, натянул стоявшие под деревом сапоги, надел шляпу с пером, и поглядев в зеркальце, прибитое к стволу, сказал:
— Пойдём, сынок.
Принцессу Фортуну коты похитили у свечегасов во время последней войны и спрятали её у себя с целью эксплуатации и получения прибыли. Построенная свечегасами башня морского телеграфа, где жила Фортуна, была самым высоким сооружением Колонии. Со стороны башня казалась огромным, навечно заэрегированным мужским фаллосом, торчащим из лесной гущи. Чтобы попасть наверх, в резиденцию принцессы, необходимо было преодолеть семьсот ступеней крутой винтовой лестницы. Башню морского телеграфа венчал прожектор лазерного маяка огромной мощности. Вращаясь вместе с головкой башни, красный луч лазерного маяка мог быть направлен в любую точку окружающей башню местности, как указка. Внутри вращающегося набалдашника на телеграфной башне ничего интересного не было. Белый, блестящий как тарелка, пол с металлическим столбом в центре, придавал помещению сходство с залами стриптиз-клуба “Зады Семирамиды”. Стены в помещении были стеклянными, чтобы видно было, куда указывает луч лазерного маяка, скользящий по окрестностям.
Рядом со столбом, на шкуре зебры, спала обнажённая принцесса Фортуна.
— Вот она, — шёпотом сказал кот, приблизился к спящей и ласково потёрся боком о её ноги.
— Кого ты опять привёл? — сонным голосом спросила принцесса, раскрываясь из сонной позы, распрямляя руки и потягиваясь.
— Знакомься, — сказал кот, — это фольклорист Ланька Иконников.
— Фольк-ло-рист! — зевая повторила Фортуна, и сложив губы трубочкой, направила Ланьке воздушный поцелуй.
Розовое облако поцелуя, подпрыгивая в воздухе, долетело до фольклориста, и окутало его с головы до пят. В просторном, розовом коконе было хорошо, Ланька расслабился и опустился на тёплый кафельный пол. Он ещё раз посмотрел на Фортуну. Эта дама имела абсолютно правильные черты лица и более чем идеальные телесные пропорции, не вызывавшие желания овладеть ею.
— А мы знакомы! — вдруг сказал Ланька. Он вспомнил, что однажды видел живое изображение принцессы Фортуны на стенах руин первого университетского общежития, когда был там с Феей Сергеевной.
— Вы мне ещё улыбнулись! — напомнил фольклорист.
— Вполне возможно, — безразлично сказала принцесса, и, взявшись за столб, вульгарно вильнула задом. От этого телодвижения шерсть на холке у кота встала дыбом, он изогнулся дугой.
— Ты знаешь, Ланька, почему педерастам больше других везёт в жизни?
— Не знаю, — сказал Ланька, — я не педераст.
— Потому, что Фортуна боится поворачиваться к ним задом, — сказал кот, разглаживая лапой усы.
— Но-но! — предупредила шушукавшихся гостей принцесса Фортуна. — Я сегодня устала, так что могу и выпроводить. Вертишься тут целый день на потребу, как угорелая, ни “спасибо” тебе, ни “пожалуйста”!
Кот прокашлялся и жестом дал понять, что принял замечание принцессы к сведению. Он сел на пол рядом с Ланькой, по-араратски, скрестив задние лапы в сапогах.
— Это всё хап-хаптекарь виноват, — сказал кот, — добавляет в валерьянку какую-то смехогонную дрянь, хап-хап-хапуга!
Но вид сонной принцессы Фортуны и безо всякой смехогонной дряни способен был вызвать смех. Она медленно и лениво извивалась вокруг столба с каменным выражением лица, тяжело прыгала, дёргая в воздухе ступнями, обутыми в расшитые бисером туфли. Она сопела, трясла головой и крутила кистями рук. И всё это в тишине и безо всякого музыкального сопровождения.
Ланька щёлкал пальцами, нелепо сюсюкал и подпрыгивал вслед за движениями Фортуны.
— Устаёт бедняжка, — пожаловался кот. — Целый день клиенты. Это для тебя предсказание бесплатное, а с остальных мы берём по сто фартингов за сеанс. А что такое сегодня сто фартингов? При нынешней дороговизне даже на валерьянку не хватит.
— Фу-уф! — сказала принцесса, завершая танцевальный ритуал. Она извинилась, и, отбежав в сторонку, вытерла вспотевшее тело пушистым, розовым полотенцем.
— Ну а теперь пойдёмте наверх, к колесу, — предложил кот, по-военному щёлкнув каблуками.
“Колесом Фортуны” назывался корабельный штурвал, нанизанный на шпиль башни морского телеграфа с маленьким, но очень мощным прожектором на макушке. С крыши башни Колония была видна как на ладони. Принцесса взялась за штурвал и воскликнув: “Поехали!”, привела в движение колесо судьбы. Раскручивать колесо помогал Ланька. Прожектор на шпиле башни крутился в противоположную от вращения колеса сторону. Красный луч заскользил, побежал по окрестностям, выхватывая из ночной тьмы дома, фонтаны, статуи в парке Лески. У Ланьки кружилась голова.
— Крути, крути сильнее! — закричал кот. — Судьба не любит слабых!
Ланька поднажал и отпустил штурвал, глянул вниз на мелькавшие в красных лучах объекты. В Лесках разыгралась буря. Кот и принцесса дико хохотали.
Благодаря стробоскопическому эффекту, вызванному мельканием вращающихся ручек штурвала в луче прожектора, Ланьке стало казаться, что вокруг шпиля на башне возникают и расходятся в ночном небе разноцветные световые кольца. Облака, висящие прямо над головой сначала покраснели, а затем стали быстро менять цвет, как хамелеоны.
— Держись, паренёк! — закричал Ланьке кот, ухватившись лапами и хвостом за парапет смотровой площадки.
От ветра у Ланьки встал дыбом чуб. Игла шпиля, на которую было нанизано колесо Фортуны, раскалилась докрасна, и по мере уменьшения скорости вращения, стала бледнеть. Когда колесо, скрипнув в последний раз, остановилось, она была пепельно-серой. В воздухе пахло раскалённым железом. Ланька оторвался от парапета, посмотрел вдаль, в открытое окно зеркального небоскрёба на площади Пяти Углов, куда указывал тонкий луч прожектора. Издали окно казалось маленькой, чёрной точкой на поверхности огромного зеркала, установленного прямо посреди улицы, где луч маяка Фортуны исчезал, поглощаемый тьмой.
До того весёлые кот и принцесса Фортуна приуныли. Фортуна внимательно посмотрела на зеркальный небоскрёб и с досадой сказала:
— Показывает на Госстрах, контору Джона Ротвейлера.
— Ну и накрутил, — нервно сказал кот, — похоже, что тебя, парень, в скором будущем ожидают неприятности, связанные с собаками.
ДЖОН РОТВЕЙЛЕР. ЧТО ТАКОЕ “ТРАНСКОНТИНЕНТАЛЬНАЯ ЛИЧНОСТЬ”.
КАК ЛЕПЯТ ДУРАКА
Как известно, дураки бывают натуральные и рукотворные. Примеров этому в регионе множество. Вот один из них.
Что особенного может произойти в Трёхгорке после напряжённого рабочего дня? Уставшие на работе монады расползаются по норам. На улицах полный штиль. Тополя стерегут тишину, слышно только тихое шуршание автомобильных шин по ещё не остывшему от дневной суеты асфальту. Граждане собираются за ужином, побыть в кругу семьи, поговорить о жизни. В это время в кайфсити Колонии тлеют страсти, но даже шампанское там стараются открывать тихонечко, чтобы не мешать трудящимся восстанавливать силы для нового рабочего дня.
В половине второго ночи, в полицейский участок у отеля “Калифорния”, что рядом с окутанным ядовитыми парами кайфенхаузом “Вдохновение”, на четвереньках вполз седобородый человек. Его старомодный плащ был изорван, а волосы и белая борода выпачканы кровью.
Дежуривший в участке полицейский сидел в расслабленной позе у телевизора. Как раз транслировали финальный матч чемпионата Трёхгорки по футболу. Столбургская команда “Вечное движение” выигрывала у сборной Горенбурга, за которую всей душой болел хозяин полицейского участка, сам в прошлом горенбургский пилигрим-доброволец. “Да, ребята, — с досадой думал он, — в футбол играть, это вам не слоников из дерьма лепить”.
— Помогите! — застонал потерпевший. — Меня избили на улице!
— Не спеши, дедушка, — сказал полицейский, с трудом отрываясь от телевизора, и тут же хлопнул себя кулаком в грудь — в ворота горенбуржцев влетел шальной мяч, вслед за которым прозвучала финальная сирена.
“Горенбург проиграл, — сказал комментатор. — Клуб “Вечное движение” становится чемпионом Трёхгорки по футболу”.
Полицейский, дубинкой, с яростью надавил на кнопку и выключил телевизор. Когда экран потух, а дубинка вернулась в ножны на чреслах полисмена, он повернулся к избитому.
— Ну что, дедушка, — жалобно сказал он, — ты знаешь, кто на тебя напал?
— Я думал, вы поможете мне это выяснить, — ответил старик, корчась от боли.
— У тебя есть свидетели? — спросил полицейский. Он брезгливо взял потерпевшего за воротник и привлёк к себе.
— Ну-ка, дохни, старенький, — приказал ночной дежурный. — Видно, ты сам в нетрезвом состоянии или ты совсем не пил и совсем не дебоширил? Отвечай, бродяга! Для бездомного всегда найдётся место в тюремной спальне.
— Нападавшие бежали, — еле выговорил потерпевший, — но я запомнил их лица. Ой, как больно, — застонал он, хватаясь за бока, — наверное, рёбра сломаны.
Полицейский сдвинул на затылок фуражку и достал из настенного шкафчика термос с горячим напитком бодрости.
— Если ты запомнил лица тех, кто на тебя напал, то беги за ними и скажи, чтобы они извинились. Ты уже старик и ни в коем случае не заслужил трёпки, правда?
Потерпевший беспомощно застонал, съезжая вниз по стене.
— Хочешь кофе? — спросил полицейский. — Горячего?
Потерпевший молчал, скорчившись у стены. Тогда полицейский сам нежно подступил к старику, держа на вытянутой ладони чашку кофе, но угостить потерпевшего горячим напитком бодрости не успел. Потерпевший внезапно и энергично выпрямился, выбил из рук полицейского чашку, и приставил к его носу жетон с эмблемой Госстраха. Другой рукой потерпевший ловко сорвал с себя бороду (она оказалась приклеенной), и вместо жалкого избитого хулиганами старикашки, на полицейского глядел крепкий человек с приветливым лицом, и нарисованными, размазанными по щекам синяками. На губах потерпевшего играла невинная улыбка.
“Синяки нарисованы, борода на клею, так что же будет дальше?” — с досадой подумал хозяин участка.
Сотрудников Госстраха боялись больше чумы. По закону, все граждане Колонии обязаны быть застрахованы по целому ряду статей.
Сержант полицейской службы, ещё пять минут назад гостеприимный хозяин участка, предлагающий пострадавшим кофе, тоже улыбался, но его улыбка была несколько иного свойства и выражала растерянность и недоумение.
Тут же в участок проникли люди, один в полицейской форме и двое в штатском. Мнимый потерпевший убрал жетон из-под носа хозяина участка и представился:
— Я Джон Ротвейлер, работаю в Госстрахе. Рад познакомиться. Жаль, не знаю вашего имени.
— Сержант Балабус. — с досадой назвался полицейский. Он снял фуражку и в растерянности почесал бритый наголо череп с чёрной, как горошина перца родинкой на затылке. Сейчас ему почему-то вспомнился один бритоголовый пантомим из цирка “Элизиум”, исполнявший на арене акробатический этюд “Воспоминание о причёске”, терзая свой голый череп артистическими пальцами.
— Бывший сержант, — вежливо поправил Балабуса работник Госстраха с размазанными по лицу синяками.
“Надо же, — подумал Балабус, на глаза которого навернулись слёзы, — как ловко! Сначала создают неприятности, а потом от них же и страхуют”. Неожиданно для всех он заплакал. Ему так не хотелось быть рабом Госстраха всю оставшуюся жизнь!
У Балабуса, которого Джон нарочно называл “Баламутом”, была любимая девушка, и то, что произошло, лишало полицейского шанса на обзаведение семьёй, для чего требовалось особое разрешение, выдаваемое только лицам с постоянным доходом и низким страховым процентом. Высокий страхпроцент. присваиваемый должникам, толкал их на самокастрацию, или на самоубийство, между которыми многие не видели особой разницы. Там, где начинался Госстрах, самократия кончалась. Балабус, как перед смертью, вспомнил свою короткую, невесёлую жизнь и детство, когда они с отцом ходили в парк на прогулки, и он, розовощёкий мальчик, любимец всей семьи, оторвавшись от отцовской руки, убегал в глубину Лесков, где от страха у него сладко сосало под ложечкой. Такое же, забытое с детства чувство, посетило Балабуса сейчас.
Люди в штатском и полицейский чин, явившиеся в участок вслед за ночным гостем, составляли протокол о случившемся. У сержанта Балабуса потребовали страховой полис.
— Просрочен. — с нескрываемым удовольствием сказал Джон. — И этот юноша смеет работать в полиции.
На следующий день слухи о происшествии расползлись по региону. По телевидению показывали видеозапись случившегося, сделанную скрытой камерой и пересказывали биографию Балабуса, причём разные телекомпании называли разные даты его рождения.
Ланька сидел в учительской и, потея после крепкого, горячего чая, глядел на шульмейстера Кобру. Илья Рулонович просматривал газеты, сидя на стуле у открытого окна. День был прекрасный. Светило солнце, но хмурое лицо Кобры выражало озабоченность:
— Это всё не случайно, — сказал шульмейстер, открывая газету с очерком о ночном происшествии, автором которого был знаменитый Рубенс, — видимо назревает генеральная ревизия всех и вся, а с Госстрахом шутки плохи. Они, при желании, не то, что разорить, до смерти довести могут!
Илья Рулонович приказал завхозу школы-интерната немедленно провести инвентаризацию всего наличного застрахованного и еще незастрахованного имущества, а также установить, все ли сотрудники интерната имеют страховые полисы.
— Кстати, — спросил Илья Рулонович, а вы, Иконников, уже застрахованы на случай потери рабочего места?
— Нет, — сказал Ланька. — мне это ни к чему.
До обнаружения Мафусаилом Покорным другой стороны света, Колония не знала что такое страх. Генерал-капитан привёз его с собой из экспедиции. Страх овладел Мафусаилом случайно. Заморские купцы-свечегасы подсунули ему порцию страха вместе с двухголовой рыбой упу-пупу. Отважный капитан выменял её на два цветных сна о любви и несколько воздушных шариков, наполненных дымом.
В то далёкое время, когда страх впервые появился в регионе, Колонией правили операторы-кибернетики. Единственный региональный порт находился в Колонии, в эстуарии реки и портовый сторож был первым, кто увидел ночью белые паруса победы на мачтах каравана Мафусаила Покорного, идущего домой из долгого плавания. Сторож взобрался на крышу адмиралтейства и стал орать на всю Колонию:
— Люди, ой! Капитан Покорный вернулся. Быть тебе, капитан, смотрящим!
Своими криками сторож чуть было не вызвал разрушительное эхо. На его крики в порт сбежались тысячи горожан.
Зоркого сторожа, первым заметившего появление генерал-капитана, звали Джон Холодарь. Говорили, правда, что “Холодарём” его прозвали из-за того, что он был страшным мерзляком и вечно дрожал от холода на ночных дежурствах вблизи воды.
Не помогали даже носки и муфта из собачьей шерсти, подаренные ему пастухами-приятелями.
Холодарь первым взошёл на борт корабля генерал-капитана и преподнёс ему на красном бархате своей ночной подушки-думки плод колониального кактуса, символ власти и долголетия. Сторож понравился генерал-капитану и он, по совету боцмана, взял его к себе вместо погибшего от собачьей цинги казначея команды, любимого корабельщиками пса ротвейлера, таскавшего на шее ягдташ с казной команды, чтобы она была в безопасности, даже когда все до единого на корабле были пьяны до бесчувствия.
Пёс ротвейлер служил хозяину верой и правдой. Капитан Покорный оплакивал собаку на протяжении долгих месяцев, пока его корабли возвращались с “того света”.
Став казначеем команды, Холодарь тут же выбросил свою подушку-думку и взял псевдоним “Ротвейлер”, в память о четвероногом друге генерал-капитана.
С детских лет Джон Ротвейлер обожал думать, но уже в детстве, в отличие от сверстников, он думал по-взрослому. Над любой, самой незначительной, на первый взгляд, мыслью, он проводил долгие дни, разжёвывая её на составляющие, и получая из одной ещё несколько мыслей — тем для новых размышлений.
Мысли Джона, как вирусы, плодились в геометрической прогрессии. Аналитических способностей своего фаворита, не мог не заметить Мафусаил Покорный, как раз в это время размышлявший над тем, что же ему делать со страхом, нечаянно полученным во время путешествия за три моря. Страх мешал храброму корабельщику, как чирей на заднице, и он поделился своими думами с новым казначеем, будучи не в силах самостоятельно отыскать применение этой новой и совсем непонятной для человека из Трёхгорки штуке. Стыдно признаться, но к концу заморского похода, генерал-капитан стал бояться даже корабельных крыс…
Джон взял на размышление год. Через год он сообщил, что знает, как поступить со страхом.
— Мы будем внедрять в Колонии всеобщее и полное страхование, — предложил Ротвейлер.
Джон предложил заменить принцип эха, или обратной связи, при помощи которого операторы-кибернетики правили Колонией, на принцип управления людьми при помощи страха.
Генерал-капитан был в восторге, поняв, как много денег и пользы может дать правильное применение нового предмета.
Джон Ротвейлер спустился на землю из ладьи смотрящего уже в чине шефа Госстраха. По дороге он думал, что должен благодарить за это мировую воду, окружающую регион на расстоянии множества световых лет и отделяющую его от другой суши. Очевидно, Водолей, который в стародавние времена наполнял водой бездны, делал это умышленно, чтобы разделить регионы и не давать страху возможности проникать туда, куда он захочет, бесконтрольно.
Джон сформулировал доктрину деятельности новой организации следующим образом: превратить Колонию, и по возможности, всю Трёхгорку в единый страховой полис, где царит самократия, т.е., проще говоря, в страну, чем-то напоминающую “ООО”, общество с ограниченной жизнью и имуществом граждан ответственностью, в уставе которого было записано: “Держи ноги в тепле, голову в холоде, живот в голоде, а душу в страхе”.
Как заметил в своём прощальном телеобращении к народам Трёхгорки один из последних консулов—кибернетиков перед тем, как его отправили в отставку, значение трансконтинентальной личности в том, что она генерирует идеи, которые затем правят регионами. Здесь он, конечно же, намекал на себя, но от этого его мысль, понравившаяся Джону, никак не становилась хуже.
Страхование, предложенное Ротвейлером, быстро стало популярным. Через своих дилеров, страховые компании Трёхгорки — “Госужас”, “Горенбургдрожь” и “Кошмар-Аркадия” — приобретали страх у Ротвейлера, в Колонии, и распространяли его среди трёхгорских граждан, тут же страхуя их ещё тёпленькими от всякой всячины.
Первыми для страхования, на взгляд агентов Госстраха, созрели члены международного профсоюза “Сосулька интэрнэшнл”, объединявшего женщин, промышлявших оральным сексом. Страховые агенты, прозванные в народе страхолюдами, запугивали членов профсоюза смертельными болезнями, передающимися во время занятий оральным сексом. Но шлюхи из “Сосульки”, известные скаредностью, никак не сдавались. Председательница профсоюза Гермина, по прозвищу “Глубокая Глотка”, только отнекивалась от назойливых страхолюдов:
— И вы говорите мне об этом? Да я пятьдесят лет на панели!
Глубокая Глотка сама стала запугивать агентов, вместо того, чтобы поддаваться на внушаемые ей страхи. Страхолюды — а в штат новой фирмы брали только тех, кто чего-нибудь уже боялся — избегали поцелуев, которыми стращала Глубокая Глотка, разевая слюнявую пасть с пеньками гнилых зубов.
— Поцелуй типа “аванс”, — угрожающе сипела председательница, брызгая мутной слюной, — губы собраны в трубочку и прижаты к носу. При этом целующий зажмуривается!
Страхолюды в панике разбегались, теряя на ходу чистые бланки страховых полисов.
Вспоминая трудности тех дальних времён, трансконтинентальная личность Джон Ротвейлер только ухмылялся. С самого начала своей профессиональной деятельности, он усвоил, что после возвращения генерал-капитана из заморской экспедиции вся Трёхгорка стала чего-нибудь бояться. Страх — это сверхценная идея не только природы, но и цивилизации. Джон стал изучать страх, очень быстро его приручил и поставил себе на службу. Ротвейлер даже овладел технологией передачи страха по наследству от одного поколения застрахованных другому.
Это произошло благодаря гениальному открытию, совершить которое способны исключительно трансконтинентальные по своим масштабам личности. Джон установил, что для передачи страха по наследству, его необходимо питать, иначе страх бесследно исчезает, как боль, или огонь. Но если страх подкармливать, он не убывает, не устаёт и служит делу страхования бесконечно долго. Чем же питается страх? “Верой, — думал Ротвейлер, — или, может быть, глупостью?” Чего боятся люди и предметы? Страх страхуемого пропорционален его масштабам. Чем больше общественный калибр страхуемой человеческой единицы, тем больше её страх.
Поняв это, Джон изучил и стал потихоньку эксплуатировать страх самого генерал-капитана с целью развития у смотрящего полноценного страхового состояния, когда им можно будет манипулировать. По мере триумфального шествия всеобщего страхования по региону, в Джоне крепла уверенность в собственных силах. “Был бы клиент, а мы его застрахуем”, — говорил Джон своим сотрудникам. “Страх, ребята, это род наркотика. Если он исчезает, в обществе появляется коллективный абстинентный синдром. В Колонии должен царить здоровый, дозированный страх, иначе колониальное общество разлагается”.
Джон был настоящим трудоголиком. Он работал с огоньком и азартом, особенно когда страховал крупную рыбу. Общаясь с Мафусаилом Покорным, до последней войны ещё спускавшимся на землю в Международный День Благодарения, Джон услышал от него старое изречение, принадлежавшее кому-то из региональных мудрецов: “Красота — это порядок”.
Угождая боссу, Джон соединил порядок со страхом, чтобы поддерживать в Колонии вечную красоту.
Джон почти всегда задерживался на работе и возвращался к себе на квартиру очень поздно. На вопрос, который он задавал себе перед тем, как уснуть: “Боишься ли ты сам чего-нибудь, Ротвейлер?”, — у него был такой ответ, который можно было произносить только про себя. Но и про себя Джон всегда произносил только половину ответа, опасаясь, как бы его мысли не прочли нанятые им же для экспериментального страхования новыми методами телепаты-манипуляторы, имевшие дурную привычку совать свой нос в закрома подсознания хозяина.
“Беда мне с этими чародеями”, — думал Джон.
Газетчики засекли недавно одного телепата-манипулятора при помощи другого за антиобщественными действиями. Обвиняемый мысленно склонял понравившуюся ему на пляже молодуху пройти с ним в домик спасателя.
Джону надолго запомнилось, как он вербовал телепатов. Явившись по указанному в газете адресу к одному из них, Джон постучал в дверь. За дверью послышалось шарканье домашних тапочек и, не открывая двери, хозяин квартиры, телепат, сказал:
— Знаю, почему ты здесь, Джон. Иначе, какой был бы из меня телепат? Ты можешь представить себе телепата, который в ожидании клиентов на дому подходит на звонок к двери и спрашивает: “Кто там?” Это аферист, а не телепат.
Джон был шокирован мастерством ясновидящего и тут же подписал с ним бессрочный контракт на работу в Госстрахе, но чуть позже, когда телепаты были уже в штате его фирмы, Джон, привыкший относиться к людям, как к заготовкам для последующей обработки страхом, нечаянно подумал о том, что и сам он, по произволу ясновидящего, легко может сделаться такой заготовкой. После привлечения в Госстрах ясновидящих, газетчики свирепствовали, не жалея помоев, для того, чтобы опорочить эксперименты Ротвейлера. “Если подобная страхотелепатическая деятельность не прекратится, — писал Рубенс в одном из очерков, — региону грозят неисчислимые бедствия. Гипнотики будут совершать жуткие преступления по установкам телепатов-манипуляторов и кибернетиков с уголовным прошлым”. С тех самых пор Джон стал опасаться сотрудников с телепатическими способностями, но увольнять их не осмеливался, опасаясь мести.
Чтобы защититься от телепатов, Джон старался не думать словами. Если бы любопытные захотели открыть его черепную коробку и заглянуть туда, они увидели бы, что вместо мыслей в голове шефа Госстраха кружатся какие-то формулы, спирали, искорки разных цветов, собиравшиеся в весёлые букеты, символизируя предметы внешнего мира. Вот уже несколько столетий Джон размышлял подобными категориями. С плодами его раздумий можно было ознакомиться в любой момент, они находились на золотой полке в электронных библиотеках региона. Любой из граждан имел к ним свободный доступ. Основными трудами Ротвейлера были: “Человек, или Дитя страха”, “Страх как источник света” и “Популярное страхование для всех”, прочитав которые, любопытные делали вывод о том, что Джон — единственная трансконтинентальная личность современности, конечно, если не считать самого генерал-капитана Покорного.
Иное дело — квалифицированный наблюдатель. Подчинённым Ротвейлера лучше других было известно, что Джон только называется “трансконтинентальной личностью”, на самом деле таковой не являясь. Во-первых, он, в основном, страховал свечегасов, тех, кто как никто другой хорошо поддавался страхованию на случай проигранной войны, а во-вторых, потому, что делал это всегда одним и тем же способом, не балуя наблюдателя разнообразием методов. Фантазии Джона всегда принимали одну и ту же унылую форму т.н. “параллельных акций”, прекрасно изученных и описанных современниками в фундаментальном труде “Монада, или человек без свойств”. “Параллельными” эти акции назывались потому, что шли как бы параллельно жизни страхуемого и были плохо различимы сторонними наблюдателями, не знакомыми с сутью происходящего. Параллельные акции разрушали самократию страхуемого, загоняли его жизнь в нужное для Госстраха русло. Параллельная акция кончалась, как правило, тихим финишем в виде добровольной явки страхуемого в отделение Госстраха для получения страхового полиса. Джон любил давать акциям романтические названия: “Старый друг”, “Мона”, “Элегия” и т.п.
Примером типовой параллельной акции мог бы стать случай с сержантом Балабусом, о котором говорили официальные и неофициальные (сплетники и сплетницы) средства массовой информации Трёхгорки.
Сидя у себя дома, в кресле, Джон размышлял о Балабусе. Конечно, его покарают, покарают сурово по сегодняшним меркам. После заключения Общественного договора давно уже запретили костры для нежелающих страховаться, куда со всепрощающей улыбкой подбрасывали хворост благочестивые старушки. Монада не имеет права судить себе подобных, пока существует Госстрах. Вместо наказаний в Госстрахе сочинили целую систему коррекции провинившихся. Называлась она “бесконтактной центровкой личности”, и если кратко, то суть её определялась формулой “помучать очкарика”, придушить его с определённой целью, довести до состояния монады. Почему именно “очкарика”? Если троглодиты ненавидели более сытых, то цивилизованные граждане ненавидят более образованных. Для нежелающих страховаться зажиточных граждан существовали весьма эффективные налоговые пытки с особыми приёмами и специфическим инструментарием, по сравнению с которым, оборудование древних пыточных студий казалось педикюрным инструментом.
Все взрослые жители региона были обязаны платить т.н. “страховую десятину”, десять процентов от своих совокупных доходов в казну Госстраха. Иногда, ударить монаду фартингом, гораздо продуктивнее чем плетью.
Джон уже распорядился и Балабусу, бывшему сержанту полиции, подняли налоговый процент до тысячи годовых ставок. В смысле страхования жизни это было очень продуктивно. Человек с высоким страхпроцентом превращался в раба, опутанного долгами на всю оставшуюся жизнь. Что будет с парнем в смысле его дальнейшего бытия — неизвестно. Всякое может случиться. Но Джона беспокоило другое. Эта рядовая по своей природе провокация, вовсе не была блестящей параллельной акцией, как писали газеты. Джон чувствовал: Балабус так и не удосужился до смерти испугаться Госстраха. Он был удивлён, он был растерян, но совсем не был деморализован, что случалось с клиентами ещё несколько лет назад.
Для работы с такими крепкими ребятами, Джон разработал целый ряд особых страховых мероприятий, описанных в его труде: “Кодекс бесконтактной центровки”. Эти методы и приёмы почти всегда давали прекрасный результат. Джон совсем не был садистом, просто таких как Балабус с каждым днём становилось всё больше и больше, а значит. Госстрах терял власть над людьми. Ротвейлер любил повторять: “Кто не с нами, тот против себя”. Аналитики указывали на сходство бесконтактной центровки с дрессурой и педагогикой. Бесконтактная центровка, так же, как обучение и воспитание, осуществлялась в т.н. “благоприятные” для страхования периоды. Для монад благоприятными для страхования периодами были чёрные дни неудач и провалов. В такие периоды монаду было гораздо легче сломать.
Застрахованные Госстрахом клиенты назывались в народе “дуриками” и отличались от подлинных дураков тем, что только притворялись дураками. Дурики были монадами, дураки — нет.
В первые годы работы Госстраха колонистов называли народом дураков, но затем, когда страх перешёл границы Колонии и вышел в Трёхгорку, это обидное название исчезло, поскольку застрахованных горцев становилось всё больше и больше, и они были уже совершенно неотличимы от настоящих идиотов. На взгляд начальства, дурик это образцовый подчинённый, страхующийся, в основном, добровольно, в отличие от настоящего дурака, который не поддаётся не то, что страхованию, но даже простому логическому убеждению. С любой точки зрения, дурики — пример доброты и порядочности, идеал монадологии Госстраха.
Сам Джон являлся образцовым самократом, одним из немногих кавалеров “Почётного кольца” — высшей награды Колонии за безупречную государственную службу. Смысл “Почётного кольца” заключался в том, что награждаемый поднимался на борт ладьи смотрящего и проделывал в небе над Колонией круг, или т.н. “кольцо почёта” под овацию и ликование населения региона, наблюдающего героя с земли.
Тогда, в момент парения по небу, Джон особенно остро ощутил счастье. Его тело от ноздрей до ногтей пронзал восторг высокого напряжения. В этот день, когда Ротвейлер летел над Колонией в ладье вместе с генерал-капитаном Мафусаилом Покорным, смотрящий сказал ему, глядя вниз, с борта корабля на землю, преобразованную руками застрахованных тружеников (они уже выстроились в колонны для приветствия героев в небе Международного Дня Благодарения, шумели и размахивали флажками):
— Самократ — это человек, для которого самократия превыше всего остального, но то, что я вижу отсюда, сверху, меня настораживает. Война кончилась, а люди всё ещё живут строем. Где же здесь самократия? Выдай им ружьецо, и они снова станут армией. Даже обучать не нужно.
Джон быстро сообразил, чем попахивают слова хозяина. По дороге вниз, на землю, он вспомнил ещё одну мысль смотрящего: “В здоровом организме должна быть только одна голова”, и впервые за долгие годы, по-настоящему испугался, поняв на что, а вернее, на кого, намекает генерал-капитан.
На следующий, после награждения “Кольцом Почета” день, в ладью генерал-капитана поднялась специально проинструктированная Джоном гадалка. У неё было ответственное задание — нагадать смотрящему смерть от рук заговорщиков во время его очередного спуска в Колонию в Международный День Благодарения. После этого предсказания генерал-капитан совсем перестал спускаться на землю и теперь командует колонистами при помощи бескабельной связи и телепатии.
Сидя на измене, генерал-капитан преображался внутренне. Полученный им, когда-то давно, страх, уже было прижившийся и отыскавший своё место в душе Мафусаила Покорного, медленно перерождался в ненависть. Смотрящий всё чаще стал задаваться вопросом: “Так кто же настоящий хозяин Трёхгорки, я или Джон Ротвейлер?”
Этим же вопросом задавался шеф Госстраха: “Мафусаил, — думал он, — единственный из жителей региона, у которого нет страхового полиса. Он неуправляем, он смотрит на всех свысока”.
На протяжении всей истории Госстраха делались попытки застраховать Покорного, поставить его под контроль, но смотрящий упорно ни от кого не зависел. Идея всеобщего полного страхования становилась недостижимым мифом, доходя до персоны генерал-капитана, не желавшего страховаться. Джон ненавидел смотрящего и считал его “гордецом”, “выскочкой”, “занудой” и “спившимся интеллигентом”. Только Джону было известно о том, что вместе со страхом генерал-капитан привёз из заморского похода свободу, штуку ещё более страшную и загадочную, чем сам страх. Джон смотрел в небеса, скрежеща зубами. Мафусаил же, сидя в ладье один на один со своей Фортуной, наслаждался свободой, но именно это не давало покоя Джону Ротвейлеру.
Новость о том, что смотрящий больше не будет спускаться к народу в Международный День Благодарения, была по достоинству оценена подчинёнными Ротвейлера, прекрасно понимавшими, кто повлиял на такое решение генерал-капитана. Шефа Госстраха зауважали ещё больше.
В ответ на постоянно возраставшее качество их жизни, подчинённые Джона выказывали такую преданность, которую шеф Госстраха не видел даже в глазах собственной собаки. Откровенно говоря, он боялся слишком выраженной преданности. Это первый признак неблагонадёжности. Но даже такой, плёвый по своим масштабам страх, не позволял Джону спокойно почить на лаврах в полной уверенности, что дело всеобщего страхования победило.
Джон упорно добивался отмены старения для себя и своих подчинённых.
— Я могу сделать ещё очень много полезного для региона, — говорил смотрящему Джон. — Страховать, подстраховывать, перестраховывать изо всех сил. Думать, обобщать, вспоминать, синтезировать, делать идею страха всеобщей, — приказывал себе Джон каждое утро, направляясь на службу в центральное бюро Госстраха, зеркальный небоскрёб на площади Пяти Углов.
В толпе Джон ничем особым не выделялся. Он был похож на небрежно остриженного, юркого пуделя со смышлеными, чёрными глазами.
На работе Джон запирался в своём кабинете и думал, а когда выходил оттуда, подчинённые сообщали ему, что уже прошёл год, или два. После каждого из таких сеансов уединения, из недр Госстраха в народ запускались сногсшибательные новости, пересказываемые в регионе в виде сплетен и позднее становившиеся мифами.
Учительница истории Фронда Фараоновна Черненко, была права, когда советовала Ланьке искать родоначалие Храпа в отделе слухов и сплетен Госстраха, т.е. там, откуда подобные образы запускаются в народ.
Среди множества региональных мифов самым распространённым был миф о самом Джоне Ротвейлере, утверждавший, что у него под кроватью поселилась сама смерть, и что он живёт с ней как с женщиной. К моменту, когда Ланька появился в Колонии, Джон внедрял новый вид услуг — всеобщее страхование жизни, и делал он это, якобы, по наущению своей сожительницы. Идея страхования жизни давно витала в региональной атмосфере. Граждане утверждали, что не желают быть заложниками смерти и требовали для себя хоть каких-то гарантий. Это был реальный страховой случай.
Смерть — так говорили — потребовала от Ротвейлера процент за идею в золотых фартингах. Автором сплетен на эту тему была уже покойная домработница Джона Пэппи Долгое Ухо. Она, якобы, видела юркнувшую под кровать хозяина смерть. когда пришла в спальню Джона убирать постель. С этого момента домработница Пэппи стала подглядывать и подслушивать. В результате подслушивания домработница узнала следующее. Оказывается, старая поговорка “Умереть своей смертью” имела под собой совершенно реальную базу, т.к. смерть у каждого живого существа именно своя, собственная. У разных смертей разный рост, вес, внешний вид и, соответственно, размеры одежды. Косы, которыми орудуют смерти, также отличаются своим устройством и размерами. Анекдот того времени: “Однажды, к обыкновенному, можно сказать, “типовому” гражданину Трёхгорки, заявилась смерть. Она постучала, он открыл. Смотрит: перед ним смертушка, такая манюсенькая. Коса у неё с зубочистку, а капюшон на голове с напёрсток. Мужик от страха укакался, а смерть ему и говорит:
— Ты чего, дурак испугался? Я не к тебе, а к твоей канарейке”.
По ночам, в спальне, смерть рассказывала Джону о своих приключениях на белом свете. Джон хотел было взять её к себе в штат страховым агентом, ещё до войны, когда она была не так загружена работой, но смерть отказалась.
“Один свечегас, — рассказывала смерть, — заключил со мной договор об охране, всё умереть боялся. Я ему объясняю, что смерть — это тьфу! — по сравнению с рождением, а он — ни в какую. Не хочу, говорит, умирать, и всё! Ну, раз не хочешь, заставлять тебя не буду. Но и моё бездействие было ему не на пользу. Нас, смертей, ведь много на свете, и договариваться ему нужно было с той, которая приставлена именно к нему. Вот этот свечегасишка жил себе и жил, не зная этого. И я не жаловалась. То курицу мне отдаст, то поросёнка. Даже жены родной не пожалел. И вот, когда началась война, он был расстрелян, но не умер, что очень удивило тех, кто его казнил. Я помогла ему остаться в живых. На следующий день меня вызвали к начальству, и что делать, пришлось мне договор с ним расторгнуть! Мне тогда пригрозили, что оживят. Тут любая испугается! Пришла к нему, гляжу — спит. Такой толстенький, розовенький, нежный. Ну, я косой вжик! — и голова с плеч. Вот что значит честное исполнение служебных обязанностей, трудовая дисциплина.
— Понимаешь, Джон, как я думаю, в любом деле, а особенно в страховом, у работника должен быть особый хист, — сказала смерть. — Без него успехов в работе не жди.
Джон и смерть часто играли в карты. Любимой игрой был подкидной дурак. Играли у Джона в спальне, за старинным ломберным столиком. Карты с задорным щёлканьем бились о его перламутровую крышку. Если выигрывал Джон, смерть откладывала косу и говорила, чего панически боится названный ей Джоном человек. Обычно это были те, кто долго и упорно не поддавался страхованию. Если выигрывала смерть, она предлагала совершить что-нибудь смешное с её точки зрения. Ну, скажем, уморить какого-нибудь синекуру, в момент, когда он пыхтит на молоденькой любовнице.
Проказы смерти и Ротвейлера целиком и полностью укладывались в формулу “помучить очкарика”. Ещё совсем недавно по улицам Колонии бродил беспризорный старикашка с пропахшей керосином бородой. В его руках и днём и ночью была керосиновая лампада, и по всем признакам он был чокнутым. Повстречав старца на улице, Джон спросил:
— Ты чего здесь днём с лампадой гуляешь, дурень?
— Я днём с огнём ищу человека! — отрапортовал керосиновый старец.
Лампадоносец не понравился Джону. “Скорее всего, свечегас, умело замаскировавшийся под фонарщика”. Керосиновый старец был асоциален и всем своим видом выражал протест против жизни в городе, в которую он не вписывался. В знак протеста, старец публично занимался мастурбацией, брызгая на прохожих.
Вечером того же дня, когда Джон встретил старца, последнего доставили в бюро Госстраха и застраховали на четыреста процентов, после чего керосиновый старец бросился под трамвай. Вагоновожатый сошёл с ума, увидев, как вспыхнула разбавленная ламповым керосином кровь, хлынувшая на рельсы из расчленённого колёсами тела.
Керосиновая лампада заняла почётное место в реликвиарии Госстраха, где хранилось множество интересных вещей: первый транссимулятограф конструкции Ш.З.Кулибина, рецепт напитка забвения, которым в древности поили королей, чтобы заставлять их в беспамятстве отказываться от трона, свирель оперативно-тактическая для изгнания паразитов из городов и прочее, прочее, прочее. Джон, как говорили, страдал профессиональным фетишизмом.
Вечером, когда смерть отдыхала перед партией в дурака, Джон, чтобы не мешать ей, уходил из спальни и садился в старинное кресло-качалку у камина в гостиной. У ног шефа Госстраха дремал любимый пёс-кобель горенбургской сторожевой породы, огромная, лохматая, печальная тварь. Собака Джона страдала от невозможности высказать хозяину чувство глубокой благодарности за любовь и заботу. У Ротвейлера до этой собаки жили ещё две. Кто-то отравил их. Джон опасался, что и эту отравят. “Пора отдавать тебя в разговорную школу”, — подумал Джон.
Он считал свою собаку одним из самых совершенных существ в мире, даже совершеннее некоторых сотрудников Госстраха, и, конечно же, намного совершеннее монад — клиентов. Собаке достаточно только приказать, и она выполнит, а клиента нужно уговаривать, чтобы он сделал то, что пойдёт ему же на пользу.
— Твоя рука тяжела, хозяин. Это рука грустящего человека, — думал пёс, принимая ласку. — Старость? — всё так же, одним только взглядом спросил пёс у своего хозяина.
— Старость — пошлый возраст, собачка, — вслух сказал Джон.
Заскулив, собака положила лапу на колено хозяина и глянула ему прямо в глаза: “Старость, человечище, не бывает пошлой”.
Джон прослезился. В его животе меланхолично заквакало. Собака настороженно повела ушами.
— Пора ужинать, — сказал Джон, — пойдём на кухню.
Перед тем, как отправиться на кухню, Джон ещё раз окинул взглядом большую холодную гостиную своего дома. В его доме всегда чего-то недоставало. Из-за привычки много работать от Джона ушла жена Джоконда. Джоконда была балериной. Когда жена приезжала домой с бесконечных гастролей, муж целовал любимую супругу и вёл её в спальню. Вечно занятый на работе Джон не уделял супруге достаточно внимания. Джоконда недовольно ворчала: “Что в спальню, что зубы чистить — всё едино”. Однажды она забрала из шкафа вещи, сняла с комода свадебную фотографию и ушла. Насовсем.
Джон пережил и это, став только чуть неопрятнее на вид — стирать и гладить он не особенно любил.
На кухне, задав собаке корма, Джон уселся за стол и зажёг фитилёк горелки под горшком с холостяцким супом. Медленно пережёвывая ужин, Ротвейлер стал читать газеты. В “Новостях науки и культуры” сообщали: “В одной из частных клиник региона, профессор Ф. Ф. Преображенский сотворил медицинское чудо. С помощью пересадки некоторых человеческих органов собаке, он добился её полного перерождения в чело…”
Джон посмотрел на собаку. Пёс оторвался от миски с кормом и зарычал. Джон улыбнулся и снова сунул нос в газету: “…века. Учёные института Плодородия назвали эксперимент подтасовкой. Единственное животное, из которого мог развиться человек это обезьяна, для чего потребовались соответствующие природные условия, вызывающие в организме обезьян измене…”
“Бред, — подумал Джон, — скорее обезьяны произошли от людей, не желающих страховаться и поэтому одичавших”.
На Джона снова зарычала собака, ей что-то не понравилось.
“А что, если люди произошли от собак?” — подумал Джон.
Монады были мощным, ещё не разработанным Госстрахом, резервом клиентов. Их страхи — реальный товар на рынке страховых поступлений. Нужно только правильно суметь распорядиться этим резервом. Джон, страхующий Колонию уже на протяжении нескольких поколений, и привыкший мыслить массами, а не отдельными особями человеческого стада, никогда ещё не имел дела с монадами. “Что за фрукт этот новый человек, монада?” — думал Джон. “Как им правильно распорядиться?”
Лучше всего Джону думалось, когда он играл на арфе капитана Бартона, подарке давнего друга времён шальной молодости. Игре на струнных Джона обучили бродячие певцы-лирники, забредавшие в порт, когда Джон работал там сторожем. Инструмент был изготовлен из бивня слона Ангуэ, по особой технологии изогнутого в параболу. Когда Джон трогал струны, изготовленные из слоновьих жил, смерть выползала из-под кровати, и, заложив ногу за ногу, положив подбородок на ладонь, заворожено прислушивалась. Смерть была абсолютно слепа, но зато обладала прекрасным слухом. Иногда, на концерты в дом Ротвейлера забегала жизнь. Жизнь была абсолютно глухой, но зато прекрасно видела звуки, извлекаемые Джоном из слоновьей арфы.
Джон исполнял гостям думы собственного сочинения. Первая дума, сочинённая Ротвейлером, рассказывала о неуловимом папе Храпе и по накалу страстей напоминала предсмертный вопль слона, из тела которого была изготовлена арфа.
Именно Джон запустил слух о Храпе в народ ещё на заре своей карьеры шефа Госстраха. Дума рассказывала об этой, одной из первых и самой удачной акции шефа Госстраха. Миф о Храпе в своём первоначальном варианте состоял из трёх частей и имел несколько мифов-спутников. Спутниковые мифы толковали вопрос о том, из чего же сделан папа Храп. Версия а) — из глины. Поддерживается широкими трудящимися массами. Версия б) — из дерева. Поддерживается, в основном, “зелёными” Трёхгорки. Версия в) — из загустевших частей плывущей сквозь воздух мысли. Каноническая версия. Поддерживается Госстрахом.
Дума о Храпе успешно восполняла пустоты в душах людей и наводила на них так необходимый для страхования ужас. Мифы, легенды и слухи, сделанные в Госстрахе существенно облегчали сам процесс страхования.
Со временем в Колонии появились новые дурики из монад, или “дети страха”, полностью соответствовавшие стандартам Общественного договора. Он были согласны даже на самокастрацию, чтобы не перегружать разрушенную войной Колонию едоками.
“Одного достаточно припугнуть, — писал Джон генерал-капитану после того, как застраховал первых клиентов из монад, — и вот тебе готовый “дурик”. А для настоящего дурака необходимо устрашение высшей меры, да и оно не всегда бывает эффективным. И тогда мы идём на крайние меры”
Под “крайними мерами” имелась в виду пересадка сердца. Неподдающемуся вживляли нейлоновое сердце, и он тут же становился сговорчивым. Об этом интересном опыте, заставлявшем страхуемого поминутно переживать за собственную жизнь, Джон писал в своих теоретических трудах.
За годы работы в Госстрахе, посвятивший себя тому, чтобы сделать борьбу со страхом основным содержанием жизни колониста, Джон очень устал. Когда он чувствовал, что он на пределе сил, он больше всего хотел умереть. Иногда он хотел этого даже больше, чем получать удовольствие от того, что он шеф, синекура, и сидит в кресле, а вокруг суетятся сотни холуёв и лакеев.
В беседах со смертью, во время игры в дурака, Джон часто говорил об этом.
— Это для своих подчинённых ты начальник, а для меня ты подчинённый. Для меня ты шут, потеха и отрада. Я люблю тебя за то, что ты беззащитен, — говорила смерть. — Я одна во всём мире знаю, чего боится Джон Ротвейлер.
Бороть и бороть страх, зная, что его не одолеть никогда, вот в чём твой пафос, Ротвейлер. Умрёт страх, ты останешься, а это ещё страшней. Я-то знаю, дурашка, у тебя нет никого, кроме меня, единственной. Все боятся смерти, а ты меня любишь. Нет, Джон, ты боишься не смерти, ты боишься жизни.
Джон усмехнулся:
— Это она меня боится. Забивается в раковину, как улитка. Даже руки не подаёт, интеллигентка.
— Ладно тебе, отвлекись, — сказала смерть. — Хочешь, застрахуем кого-нибудь? Помучаем очкарика! Или поручим это ребятам из отдела планирования судеб?
— Кого же мы застрахуем? — спросил Джон. Кроме генерал-капитана в Трёхгорке не осталось незастрахованных. И потом, надоело. Ну, попищит, подёргается, сломается. Нет былой стойкости, а без сопротивления материалов страховать не интересно.
— Знаю одного пилигрима, — сказала смерть, — стойкий парень, видно, по глупости стойкий. Ни страха, ни колебаний, видно, просто дуралей. Твои люди уже давно вытравили это из колонистов. Это самое интересное, почему такие ребята появляются снова? Жизнь делает это назло нам.
Смерть и Джон кончили партию вничью.
— Кто же в дураках останется? — спросила смерть.
Джон пожал плечами.
— Так что ты там про парня говорила? — спросил он.
Смерть пообещала показать его Ротвейлеру:
— Зовут его Ланька. Сам он неизвестно чей. Сейчас в Колонии, проходит фольклорную практику. Говорят, он тут за сказками охотится, дураков ищет. Вот и покажем ему, кто здесь дурак на самом деле.
— Добро, — сказал Джон, входя в азарт, — настроим тебя парень в соответствии с нашей партитурой! С чего начнём?
— Первым делом, — сказала смерть, — отправь его к Великому Постельничему. Он заберёт сон у этого недотёпы.
— Надо подумать, — сказал Джон.
Думать он любил у зеркала. Джон был единственным из колонистов, кто знал, что такое зеркало. Зеркало это стекло, отражающее правду. Джон старался пореже заглядывать в зеркало, потому что вместо своего отражения всегда видел в нём собаку, крупного, злобного кобеля со слюнявой мордой.
— Мордатенький уродился, — вздохнул Джон, натягивая пальцами мешки под глазами. Отражение в зеркале исчезло. Зеркальная гладь почернела, в ней возникла смерть с бутылкой араратского коньяка и рюмкой. Она протянула рюмку Джону.
— На вот, выпей. Тебе нужно расслабиться.
ЧАЕПИТИЕ В УЧИТЕЛЬСКОЙ
Однажды утром, когда Ланька, направляясь на работу, уже почти завершил переход через Лески, он обнаружил, что у выхода из парка, там, где в землю вкопана доска объявлений, группа воспитанников напряжённо слушает шульмейстера Кобру.
Илья Рулонович был сильно разгневан. Он раздувал щёки, подпрыгивал от злости и напоминал бесноватого, в голову которого вступил не просто маленький чёртик-шалун, но матёрый чертило, искушённый в своих кознях бес.
Воспитанники стояли, опустив худые руки по швам. Кобра со свистом махал над головами пацанов рукой, как саблей. Илья Рулонович располагался спиной к инструкции, прикреплённой к доске объявлений. Вся доска была в чёрных потёках краски из баллончика — пульверизатора. Раздувая щёки, выжимая глаза из орбит, Кобра тряс перед носом одного из пацанов этим самым баллончиком, очевидно, изъятым только что. Сорвавшись на крик и осипнув, Кобра подошёл к провинившемуся воспитаннику и аккуратно, двумя пальцами, взяв парня за несвежий воротник рубахи, повернул его лицом к изгаженному краской стенду. Сипя приторно-ласковым тоном, Кобра спросил:
— Тфойа р-рапота?
— Не знаю, — испуганно сказал пацан, дёрнув плечами, — меня подставили.
— Читай! — приказал шульмейстер.
— Воспитанник! — пропищал пацан. — Уходя из парка, удостоверься в том, что твой интернатский билет при тебе!
Первое предложение инструкции по обращению с интернатским билетом сохранило оригинальную редакцию. Дальше следовал текст, испорченный краской. Вот как он звучал в оригинале: “Интернатский билет является документом, удостоверяющим личность воспитанника. Действие интернатского билета ограничено сроками пребывания воспитанника в интернате. При получении выпускного сертификата о присвоенной квалификации, владелец билета обязан сдать его в канцелярию интерната.
Замена билета производится в случае:
а) его утраты,
б) негодности для пользования,
в) ошибок при написании фамилии, имени, отчества, даты и места рождения.
В случае порчи и халатного отношения к билету, с его владельца взимается денежный штраф, и виновные привлекаются к ответственности в порядке, предусмотренном уставом школы-интерната “Счастливое детство”.
Подозреваемый вслух прочёл текст инструкции, опуская внесённые в неё изменения.
— А теперь, — сказал Илья Рулонович, — прочти это же, но с внесёнными тобой изменениями.
— Не могу, — отказался подозреваемый, — с нами девушка.
— А исправления вносить мог?
Воспитанник скорбно молчал. Илья Рулонович зашипел, извергая изо рта слюнные нити, вынул носовой платок, и тут он заметил Иконникова, пожал его руку, и коротко ввёл в курс происходящего. Дело в том, что воспитанник не смел прочесть изгаженную инструкцию по той причине, что во всём её тексте закрасил слово “билет”, и заменил его более кратким, но на его взгляд более точно выражавшим социальный статус воспитанника, словом “жопа”.
С криком: “Вон!”, в который Илья Рулонович вложил всё скопившееся в его организме напряжение, он прогнал от себя виноватых. В этот момент Ланька уразумел, как непрочно мирное сосуществование воспитателей и воспитанников в интернате “Счастливое детство”.
Когда воспитанники исчезли, как напуганные воробьи, Илья Рулонович откровенно признался:
— Я понимаю этого сорванца. Он привык ежедневно ощущать радости детства. Но скоро ему шестнадцать и нужно становиться к станку. Он сластолюбец и не может примириться с мыслью о том, что с уходом из интерната количество радости в его жизни резко пойдёт на убыль. Возможно даже, что количество радости в его жизни уменьшится до критического минимума. И пока ещё есть время, он хочет себя радовать искусственно, вот такими мерзкими выходками. Он хочет заставить жизнь снова вертеться вокруг себя, как няньку. Мы учим их быть счастливыми, но становимся несчастными сами. Грустно…
— Да вы философ, Илья Рулонович,— сказал Ланька.
— Нет, — возразил Кобра, — просто я сам такой же, как эти пацаны. Ух ты! — испугался Кобра, глядя на часы. Пойдёмте быстрее, иначе не успеем к большой перемене.
На большой перемене коллеги собирались в учительской на коллективные чаепития, посплетничать, пожурчать чаями. По дороге в учительскую Кобра заметил во дворе нескольких, слонявшихся без дела парней, и тут же вручил им в руки мётлы. “Чтоб было “от” и “до”. Я проверю”, — наказал Кобра. Глядя на воспитанников с мётлами, Ланька вспомнил поговорку интернатских лодырей, что, мол, трудолюбие смекалку не заменит. Монады с кислыми физиономиями стали мести площадь перед учебным корпусом, поглядывая на шульмейстера и дожидаясь, когда он уйдёт.
— Не смывается,— грустно сказал шульмейстер коллегам после того, как рассказал о случившемся. — Не смывается ни водой, ни растворителем. Придётся стенд с инструкцией менять.
Кобра выбросил баллончик с краской в урну, и вздохнув, сел за круглый стол с самоваром, за которым уже устроились учителя и мастера производственного обучения.
— Вы, уважаемый Илья Рулонович, нарушаете традицию не говорить о работе во время чаепития, — сказала Фея Сергеевна, прекрасно понимая, что сплетни — единственное, из-за чего сюда охотно ходят. “Сплетни, вот настоящий источник фольклора”, — подумал Ланька.
На столе клокотал электросамовар с расписным чайником на макушке. Пахло заваркой, шоколадом. Несколько дней назад Ланьке впервые было поручено “заправить самовар”. Воду для чаепитий брали не из-под крана. Для этого во дворе интерната имелся отдельный колодец с табличкой “Для служебного пользования”, запертый на замок. У каждого, кто принимал участие в чаепитии, имелась персональная чашка. Инструктор по физкультуре Аадидас Супостатович Гиря пил чай из стакана в красивом серебряном подстаканнике, и улыбаясь, раздавал авансы дамам, молодым коллегам-предметницам. Предметницы краснели.
— Мы с ребятами ведём подготовку к чемпионату Колонии по спортивным играм, — сказал Аадидас Супостатович. — Подготовка идёт хорошо. Надеемся на медали.
— Скажите, Аадидас Супостатович, а сами вы в какие игры играете? — спросили предметницы с раскрашенными косметикой лицами.
— Во все, от буры до бокса! Спорт — лучшее средство от хандры и ранней старости.
— Ну почему же, не только спорт, — хихикнули молодые коллеги.
— Нет, нет! — шутливо возразил Гиря. — Я своё сердце отдаю детям.
— А чем же вы занимаетесь по ночам? — лукаво осведомились предметницы.
— Из ружья по звёздам палю, тихонечко.
— Холостыми, надеюсь? — включилась в беседу Фея Сергеевна.
— Дробью, — буркнул в ответ Аадидас Супостатович.
— Наш директор, Гамула-Гамульский, часто посещает злачные места, — сказали девушки предметницы, — и всем советует. Он даже выпускников туда водил, правда, пока только на экскурсию. Говорит: “Мне нужен здоровый во всех отношениях выпускник, а не убитый знаниями жалкий запёрдыш”.
— Вам не кажется, коллеги, что наш шеф правит коллективом, опираясь на низменные инстинкты его членов? — спросила Фея Сергеевна.
— Не “его членов”, а “его члена”, — вполголоса поправил Фею учитель литературы Фет Константинович Прус.
— Директор — большой начальник, а я — маленький, — сказал Аадидас Супостатович. С этими словами, он сжал себя воображаемого между указательным и большим пальцами, и поднёс это всё к носу Феи Сергеевны. — Вот, убедились?
Аадидас Супостатович был человеком тела и мало знал о душе. О его психологическом состоянии можно было судить по его позам. Если он поднимал руки и смыкал их над головой, становясь похожим на десятипудовую гирю, это означало, что он чувствует себя хорошо, но немного устал и не прочь бы отдохнуть.
Молодые предметницы рассудили по-своему.
— Если человек маленький начальник, как вы, Аадидас Супостатович, это совсем не означает, что он не имеет права на личную жизнь.
— Ваша правда, — сказал Гиря, — у меня должна быть личная жизнь, — и с этими словами он потянулся к Фее Сергеевне.
— Но, но! Только без рук, коллега! У вас изо рта воняет как у динозавра. Вы заставляете меня покинуть учительскую ещё до звонка, — в панике закричала Фея Сергеевна. — Вы невыносимо пошлый человек, Аадидас Супостатович!
— Вот, так всегда, от звонка до звонка, а между ними сплошной парафин угасшей свечи, — пожаловался Аадидас Супостатович.
Фея вскочила со стула, и, хлопнув дверью, покинула учительскую. Молодые предметницы хихикали, взявшись за виски. Затем и они вышли из учительской.
Из женщин в учительской осталась только Фронда Фараоновна Черненко. Она налила себе ещё чаю, и сквозь пар, поднимавшийся из чашки, сказала, что слышала ещё не такое.
Коллеги посмеивались над сексуальными притязаниями насквозь одуревшего от стриптизов по телевизору Аадидаса Супостатовича, считавшего, как сказала Фронда Фараоновна, что одним взмахом пениса можно разрешить все мировые проблемы.
Гиря, понизив голос до шёпота, и сманивая к себе руками оставшихся за столом коллег мужеского пола, сказал:
— Говорят, Фронда была у смотрящего ППЖ во время войны.
— Что за ППЖ? — удивились Коллеги.
— Походно-полевая жена.
Коллеги тревожно посмотрели на Фронду. Илья Рулонович с недоверием глянул на Фрондин животик и тихо сказал:
— Бают, у графини хвороба в утробе.
— А многим нравится, — нарочно громким голосом сказал Аадидас Супостатович, лаская взглядом брюшко Фронды Фараоновны. — На днях получил по почте приложение к “де Столбургер газетт”. “Весёлый чердак” называется. А там объявление: “Секс по телефону”. Вы же знаете, коллеги, публичных домов я не признаю. Там половые отношения превращаются в производственные. А вот поговорить по душам — совсем другое дело. Вы же знаете, коллеги, я холост, но ещё не стар. Вот и решился. Снял трубочку и проговорил все выходные. Я высказал всё, о чём так долго молчало моё сердце. Я говорил ей: “О, пышногрудая! Я тебе многое расскажу”. И что вы думаете, он влюбилась в меня заочно!
— Неужели? — удивились коллеги.
— Да! Она приехала ко мне ночью в кабриолете. Я встретил её вином и розами. Потом я усадил её на ковёр и отошёл к камину, чтобы подбросить дров. Я был босой, в халате, и когда я снял халат и бросил его в огонь…
— Вот брешет! — завистливо сказал Кобра. — Аж небо почернело!
— Это когда было? — неожиданно перебила Гирю Фронда Фараоновна. — Позавчера ночью?
— Да, а что?
— То-то я в полночь задыхалась. По всему хутору витал этот пресловутый запах физкультурного пота Аадидаса Супостатовича.
Фронда Фараоновна была умной женщиной и знала, какой силой обладает насмешка.
Коллеги по-доброму расхохотались. Кто-то поправил Фронду Фараоновну: “Не запах, коллега, а штын. Называйте вещи своими именами. Вы же не на педсовете!”
— В вас всегда был какой-то скрытый потенциальчик, Фронда Фараоновна! — возмутился Аадидас Супостатович. — Но пощадите же мою гордость! Кому, как не вам лучше других известно: Гиря дважды в день принимает душ. И потом, дезодоранты, притирания, тальк.
В учительскую вернулась Фея Сергеевна. Она с обиженным видом уселась за стол и сказала:
— Весёлая же у наших коллег физкультура.
Её губы блестели свежим слоем блеска для губ “Прелесть”.
— Даже величайшие из пророков не могли предвидеть такого ужасного положения физкультуры и спорта в новое время, — заявил Аадидас Супостатович. — А какое воспитание без здорового образа жизни? Можно сказать, в наших условиях, спорт, игра — чуть ли не единственное воспитательное средство.
“Действительно, — подумал Ланька, — охотнее всего они играют в футбол, а уроки — дело последнее”.
— Воспитание, коллеги, это всегда насилие, и главное — сделать его желаемым для ученика, — сказал Илья Рулонович, надрезая шоколадно-кокосовый батон “Африка”, производства Первой колониальной кондфабрики.
Коллеги знали, что Кобра был одним из последних адептов теории наказания, как ведущего педагогического средства. Он открыто считал самократию недостижимым мифом и говорил, что самократия разрушает землю. Может быть, поэтому, он так любил шоколадно-кокосовый батон “Африка” с названием давно исчезнувшего региона…
— Насилие! — неожиданно согласился Фет Константинович. — Вот единственное средство. Когда нужно писать сочинения, я им говорю: “Ребята! Беритесь за перо”, а они хватаются за финки. И на сочинения им глубоко плевать. Пускай дураки их пишут. — Прус закашлялся.
— Кто бы говорил! — сказала Фронда Фараоновна и рассказала анекдот, который коллеги сложили, побывав на уроке столбурского языка в классе у Фета Константиновича: “Фет Константинович вызывает к доске ученика и предлагает ему обозначить в предложении “Один мужчина пригласил одну женщину в баню” главные и второстепенные члены предложения.
— Ну, — говорит ученик, — мужчина тут надлежащий, женщина — подлежащее, а баня у них предлог.
— Садись, — говорит Фет Константинович, — получаешь “неуд”.
— За что? — возмутился ученик.
— Баня это не предлог, а местоимение”.
Это был уже не первый случай, когда Фету Константиновичу, по выражению Кобры, коллеги пытались вписать в голову такой параграф, чтобы он раз и навсегда понял — пора кончать с формализмом и интеллигентщиной, с порочной практикой до смерти запытывать учащихся филологическими экзерсисами, которым вряд ли найдётся место в их будущей жизни.
— В уравнении “умный” плюс “дурак” равняется “коллективному знанию”, хуже всего изучен второй его член, — сказал учитель математики по кличке “Мистер Икс”, на уроках которого ученики путали градус кактусовой с градусом прямого угла.
— Верно, — сказал Кобра. — Ну, отправите вы дурака в спецгруппу, а умники останутся одни и так заучатся, что улетят в небеса! — Илья Рулонович посмотрел в небеса и сделал ручкой воображаемым отличникам. — И какая же тогда от них будет польза обществу? Ведь в облаках его не существует.
Проблему неравномерности развития неравнозначных особей, интернатские педагоги решали просто: развитых опускали, а не развитых поднимали до среднего уровня. В результате получался равномернокалиберный, равномерный по калибру и серости учебно-производственный отряд, состоящий из монад-подростков.
— А вы как думаете? — обратилась к Иконникову Фронда Фараоновна Черненко.
Ланька замялся:
— Я плохо понимаю в учительском деле.
— А что тут понимать? Вот как говорят педагоги-свечегасы: “Дайте нам ребёнка на пару месяцев, а потом можете забрать, но он всё равно останется нашим”, — сказала Фронда Фараоновна.
Ланька пожал плечами.
— Скрытный вы, молодой человек, — прищуриваясь сказал учитель математики по кличке “Мистер Икс”, — всё молчите и молчите. О себе ничего не рассказываете. Такое впечатление, что вы только слушаете.
Они встали из-за стола и окружили Ланьку, покрасневшего под взглядами коллег.
— И действительно, — сказали коллеги. — Надо вас поближе рассмотреть.
После чаепития на душе у Ланьки остался неприятный осадок.
КАБИНЕТ ИСТОРИИ И ОБЩЕСТВОВЕДЕНИЯ. ФРОНДА ФАРАОНОВНА ЧЕРНЕНКО
И БОРЬБА ЗА ЛУЧШИЙ ГАЗОН РЕГИОНА. ЦИФРОВЫЕ ЛЮДИ
Ланька посетил кабинет истории и обществоведения в первый же день работы на новом месте. Сюда его привёл Илья Рулонович.
В кабинете было много наглядных пособий и шкафов с книгами по истории. Некоторые были очень старыми и на иностранных языках. Между двумя огромными книжными шкафами стоял глобус, размерами с голову слона. На стенах висели карты, таблицы и картины, в углах — кованые светильники с галогеновыми лампами. Парты тоже были старого образца с матовыми деревянными крышками. Над учительской кафедрой висел лозунг: “Государство существует не на картах, а в головах его граждан”. Увенчанный лозунгом о психологическом государстве кабинет, напоминал лабораторию алхимика, откуда только что вынесли всю химическую посуду. Даже пахло здесь каким-то кислым химическим угаром, от которого рыцарские доспехи, стоявшие в углу, покрылись толстым слоем радужного нагара.
Илья Рулонович удивился, когда Ланька сказал, что кабинет напоминает ему лабораторию алхимика:
— Только здесь, в отличие от лаборатории алхимика, где ищут философский камень, разыскивают не менее загадочную штуку — смысл прошлого.
Оценив мысль шульмейстера, Ланька поднял вверх указательный палец.
Высокий потолок усиливал впечатление ничтожности подростков, возившихся за партами на дне кабинета. Из-за грязных оконных стёкол с засохшими следами дождевых струй, в кабинете стояли сумерки. Свет в классную комнату проникал узкими полосами, сквозь длинные и тонкие, как лезвия сабель, островерхие окна, причём таким образом, что часть учеников всегда оставалась в тени. “Вот так и просвещение, действует избирательно. Кто-то тянется к свету, а кто-то предпочитает жить в тени”, — подумал Ланька.
Старинные парты стояли в два длинных ряда, упиравшихся сзади в надстроенную над классом дубовую галёрку с креслами для присутствующих на уроках гостей. На стене за креслами располагалась коллекция ружей, не имеющих боевого значения. На ружейных прикладах Ланька заметил свежие выбоины, следы от зубов и царапины, говорившие о том, что отдельные предметы коллекции, в основном, пищали и мушкеты, сегодня используются в качестве дубин во время потасовок.
Над галёркой висела копия знаменитой картины “Петушок на прощании дизайров”, изображавшая исторический момент окончания войны со свечегасами, а именно, сцену перевода дизайров — пленных курсантов военной академии Генштаба свечегасов из одного качества в другое. Дизайры, с гордо поднятыми головами, стояли у рва плечом к плечу, и бесстрашно глядели поверх голов солдат из расстрельной команды. Сам генерал Петушок, в окружении адъютантов, взирал на казнь с пригорка на заднем плане. Посмотрев на картину, Ланька вызвал хранившийся где-то в глубине его памяти образ генерала Петушка, легендарного героя войны, который приходил к ним в гимназию на уроки мужества рассказывать о военных подвигах, сражениях и победах. Петушок пользовался авторитетом и бешеной популярностью у молодёжи. Сняв военную форму, он не спешил надевать мундир чиновника, поскольку не был жадным солдафоном старого образца. Петушок был военным-интеллектуалом и берёг на войне людей, а не патроны.
“Прощание дизайров” верно передавало характер генерала, смекалистого, неунывающего солдата, беспощадного к врагам самократии. Этот сюжет стал классическим в послевоенном искусстве Трёхгорки. Правда, одно время сюжет был под запретом — узнав об амурных подвигах Петушка после войны, сам генерал-капитан Покорный дал распоряжение заново перестраховать ретивого вояку, хотя в частной беседе со страховыми агентами, указал на то, что не представляет себе генерала, который бы не волочился за юбками. Как говорили, Покорный опасался нарастающего влияния харизмы Петушка на молодёжь, призывников и офицерский состав сил самообороны Колонии. Послевоенное поколение юных горцев было влюблено в рассказы о военных преступлениях генерала, в свете пропаганды казавшихся подвигами.
Картина “Петушок на прощании дизайров” была написана известным на всю Трёхгорку художником Патроном Семёновичем Красным, баталистом-сервилистом, покровителем вечного воспитанника интерната “Счастливое детство” Моди Рыбовоза.
Копии полотен Патрона Семёновича украшают сегодня стены госучреждений Трёхгорки. Холл интерната был украшен копией диорамы “Пахота на слонах” работы П.С.Красного, посвященной героическим деяниям эпохи Возрождения, когда оставшиеся в живых женщины и дети использовали слонов для реанимации разорённых войной полей. За создание диорамы П.С.Красный был удостоен премии им. М.Покорного.
В кабинете истории, над доской висела ещё одна копия известной картины Патрона Семёновича “Генерал-капитан Покорный беседует с солдатами, ночью, у костра, накануне битвы у реки По”.
Несколько лет назад, творчество и сама школа Патрона Семеновича попали в немилость у критики за якобы, очернение облика педагогических кадров Колонии. Заговорили даже о закате школы экспрессервилистов. Один из учеников Патрона Семеновича, Рудольф Середина, певец быта Колонии написал странную картину “Работники сферы просвещения, щёлкающие семечки в ожидании третьего”, за что был немедленно выставлен из цеха живописцев под улюлюканье коллег.
Кроме картин баталистов-сервилистов, служивших на уроках наглядными пособиями, и хронологических таблиц, стены кабинета истории украшали мемориальные доски с золотыми профилями героев Колонии. В углу, слева от учительской кафедры, на литой с завитушками ноге, стоял светофор, неотъемлемая часть воспитательного инвентаря школы-интерната. Выходить к доске можно было только на зелёный свет.
Когда шульмейстер, в Ланькином сопровождении, появился в кабинете истории, там было шумно и душно. “Проветрить бы, — сказал Илья Рулонович, глядя на запотевшие классные окна, — прямо как в парнике”.
Кобра и Ланька разместились в креслах на галёрке из морёного дуба, чёрной тучей нависавшей над классом. Воспитанники с любопытством разглядывали пришельцев и совсем не выглядели бедными сиротами, лишёнными семейного очага.
— Дети не чувствуют несчастье так остро, как взрослые. Интернатские сироты, в принципе, не соотносятся с классическим понятием блудного сына, утратившего собственный дом, по той простой причине, что собственного дома у многих из них никогда не было. И, тем не менее, дети есть дети, — улыбнулся Кобра.
Пока Ланька с Ильёй Рулоновичем пробирались на галёрку, по классу прокатилась волна мажорного шума, вызванная их появлением.
Фронда Фараоновна долго не могла успокоить ребят.
Ланьке показалось, что воспитанники выглядят подозрительно одинаково. Все они были в униформе “белый верх, чёрный низ”, а на груди у каждого красовалась розовая плакетка с именем или псевдонимом.
— Так удобнее работать, — объяснил Кобра. — На плакетке имя. А имя — это ответственность. Плохие ученики, т.н. “лохи”, или просто “дыры”, как показывает опыт, боятся собственных имён. Ну, а теперь послушаем, посмотрим, подумаем, — сказал Илья Рулонович, доставая из кармана брюк карандаш и блокнот. — Фронда Фараоновна Черненко — наш лучший педагог. Я люблю бывать на её уроках. У неё неповторимая методика преподавания, можно сказать, уникальный педагогический почерк. На своих уроках она умело погружает воспитанников в общественный космос Колонии. Фронда Фараоновна сравнивает нашу цивилизацию с челноком фрикционного механизма, закреплённым в пространстве, и существующего по формуле “вверх-вниз”. Фронда Фараоновна утверждает, что региональная цивилизация живёт благодаря неразрешимости её противоречий. Противоречия создают конфликт, конфликт обеспечивает движение цивилизации. Если жизнь — это стремление к тому, чего не понимаешь, то история — это разочарование в том, что понял.
— Умнó, ничего не скажешь, — заметил Ланька, — но я бы выразился короче.
— ?
— Ничто не вечно под ладьёй. Политика, т.е. будущая история, это пьеса без конца. Вернее, конец в этой пьесе есть, но это конец света.
— Скажите пожалуйста! — Кобра состроил кислую мину. — А что же тогда вечно?
— Фольклор. Он хранится где-то вне памяти человечества.
— История, она, как человек, живая. Знаю, знаю, молодой человек, для нынешнего поколения история что-то навроде сказки. Говорят, что история не терпит сослагательного наклонения. Фронда Фараоновна, напротив, утверждает, что, если бы люди в это верили, то исторического процесса просто не было бы. Сама Фронда Фараоновна лично знала тех, о ком рассказывает на своих уроках. Она лично знакома с Джоном Ротвейлером.
— А кто это такой? Пёс, что ли?
— Сами вы пёс, — укоризненно сказал Кобра. — Ротвейлер — глава Госстраха. Прошёл славный трудовой путь от простого сторожа до крупной синекуры регионального масштаба. Вот это карьера, а вы говорите: “пёс”. Джон — крупнейший практик и самый крупный теоретик страхового дела современности. Ещё до войны он предложил бороть свечегасов их же методами.
— И в чём суть этих методов?
— Сам не знаю, но, говорят, это похоже на травлю. С началом применения метода “бесконтактной центровки”, в жизни региона произошла важнейшая из незаметных революций в области страхования. Джон — изобретатель прикладной понтологии и ещё огромного множества полезных вещей. Хочу сразу же предостеречь: о Джоне часто рассказывают небылицы. Говорят, что он летает по небу на крыльях огромного чёрного ворона и выхватывает из толпы тех, кто над ней возвышается, или, как у нас говорят: “возбухает”. Некоторые боягузы утверждают, что у него дома, под кроватью живёт, хе-хе, кто бы вы думали? Сама смерть-старушка. Эти измышления — полная чушь! Ну всё, давайте слушать.
Фронда Фараоновна Черненко, женщина неопределённого возраста, подняла руки вверх, чтобы ещё раз поприветствовать Ланьку и шульмейстера. Богатству её чёрных, свитых на макушке в “гулю”, волос, могли бы позавидовать писаные красавицы Трёхгорки. Груди у неё мощные, чуть приплюснутые шары. Если бы у солдат коалиции армий фонарщиков была бы такая же мощная грудь, свечегасы бы войну даже не начинали.
— Ученики называют её “бульчатая”, или просто “булочка”, — с удовольствием шепнул Илья Рулонович, — видимо они подсознательно тянутся к её груди, как к груди воображаемой матери.
— Правда? — спросил Ланька.
Шульмейстер ничего не ответил. Он ещё раз улыбнулся бульчатой Фронде и нервно заёрзал в кресле: “Какова матрона!”
Фронда Фараоновна сказала, что всегда рада коллегам на уроке, покрутила глазами в орбитах и потёрла друг о друга сдобные, испачканные мелом ладошки. Одна ступня у неё была заметно больше другой. Ходила она, чуть прихрамывая, и макушкой головы рисовала в воздухе непрерывный зигзаг. Глядя на Кобру, Фронда Фараоновна вздохнула, вытягивая пухлые губы, отороченные пуховыми усиками.
— Почему у неё одна нога больше, а другая меньше? — спросил наблюдательный Ланька.
— В нежном возрасте она принимала участие в детском конкурсе красоты. Там в программе было примеривание хрустальных башмачков. Один башмачок она сняла, а второй, который был поменьше, снять не смогла. Он так и остался на ноге, в нём она росла и взрослела. Левая нога у неё так и осталась маленькой на всю жизнь, как у девочки. Вот потому она и хромает, бедняжка, — с трагическим блеском в глаза сказал Илья Рулонович, видимо, находивший особый шарм в этой хромой и неуклюжей женщине.
— Фронда говорит, что история и есть сама жизнь, и потому она гораздо сложнее любой физики и математики, — сказал Илья Рулонович. — Она была первой женщиной-шульмейстером нашего интерната. Под её руководством возрождались традиции!
Фронда говорит, что история есть продолжение естественного отбора общественными методами. История — продолжение эволюции. На первом же реорганизационном педсовете, сразу после победы в последней войне, Фронда Фараоновна отстояла идею о ровных газонах у интернатского корпуса.
— И что, это так важно? — удивился Ланька.
— Хе, ещё как важно! — сказал Кобра. — Фронда Фараоновна — дочь землеробов, а землероб не терпит сорняков, пускай даже это будут розы. Воспитанники под её руководством долго и упорно стригли газоны у интерната, применяли особые, химические методы ухода, в результате чего добились абсолютно одинаковой по цвету, густоте, высоте и плотности травы. Вот это мастера, повелители натуры! А вы говорите: “Неважно”. Сегодня интернатские газоны — одни из лучших в Трёхгорке.
— Стриженый газон — плевок в лицо матери-природы, — сказал Иконников, — а с другой стороны, его приятно и удобно топтать.
— У нас по газонам ходить запрещено, — сказал Кобра, — так что даже и не думайте. Т-с-с! По-моему, мы слишком громко говорим, мешаем ходу урока.
Ланька задумался: почему он никогда не любил историю как предмет, не считал её интересной. Фронда Фараоновна грациозным, насколько это возможно для хромоножки, шагом, взошла на кафедру, хозяйским движением поправила грудь, жестом иллюстрируя любимую поговорку дородных женщин: “Наши капиталы в иных сейфах”, открыла электронный журнал и негромко, но строго, сказала:
— К доске пойдёт…
В классе наступила мёртвая, или т.н. “академическая” тишина. Воспитанники боялись идти к доске, потому что в этом классе никто, никогда, ничего не знал.
— Тишина и страх — лучшие стредства для усвоения нового материала, — сказал Илья Рулонович. И неожиданно напомнил Ланьке, что существует “Кодекс законов о труде”, в котором чёрным по белому записано: “При возникновении служебного романа работник обязан немедленно сообщить об этом вверх по начальству”.
— Мы работаем в воспитательном доме, — строго сказал шульмейстер, — здесь это вполне обоснованное требование.
Ланька посмотрел на Кобру с удивлением:
— Вы что, ревнуете? — чуть не спросил он. — Меня к Фронде Фараоновне?
Но вслух Иконников только прокашлялся, и очень негромко, чтобы не нарушать хода урока.
Шульмейстер посмотрел на Фронду, затем на Ланьку, и, страстно боднув головой, добавил:
— Соблюдать профэтикет, коллега, обязаны все, без исключения!
Ланька пообещал Кобре строго соблюдать моральную чистоту во взаимоотношениях с товарищами по работе.
Ланька вслушался в наступившую тишину, и, закрыв глаза, со сладким вздохом вспомнил свои школьные годы в довоенном Столбурге, молочные булочки в богатом гимназическом буфете, уютные классы старой гимназии, где он учился, и развитых в умственном отношении школьных приятелей, так не похожих на беспризорную интернированную шантрапу.
— К доске пойдет… — повторила Фронда Фараоновна, — воспитанник Соплин.
Из-за парты встал худой парень с одухотворённым лицом идиота, серьгой в ухе и волосами, выкрашенными в зелёный цвет, о котором Ланька, заметив его с галёрки, подумал, что это гулящая девушка в имидже русалки.
У доски воспитанник Соплин спросил Фронду Фараоновну:
— А что рассказывать?
— Историю, — сказала Фронда Фараоновна с ободряющим сарказмом в голосе.
— Ну, тогда расскажу о жизни до войны, как я её помню.
Фронда Фараоновна смотрела на парня-русалку, стараясь сохранять профессиональную беспристрастность.
— Вот видите, коллега, — сказал Илья Рулонович, — ведь могла бы вызвать к доске отличника, впасть в очковтирательство и показуху, но ничего подобного нет и в помине. Перед нами обычный, средний ученик, которого трудно заподозрить в том, что он, как говорит Фронда Фараоновна, “маленький этап в развитии культуры”.
— А этап куда? — попытался уточнить Ланька.
— Да ну вас, коллега! — Кобра надул щёки.
— …фабрики, заводы и железные дороги до войны строились быстро, со столбургской прочностью и горенбургской точностью, — сказал зелёноволосый.
Фронда Фараоновна, неудовлетворённая ответом, барабанила пальцами по столу.
— Дальше, — сказала она.
— С учётом нарастающей военной опасности, — сказал зелёноволосый, вынимая руки из карманов, но вдруг запнулся и предложил: — Хотите, я скажу честно то, что думаю?
— Очень хочу, — обрадовалась Фронда Фараоновна.
— Война никакая не великая, зато на войне всегда можно отличиться. Во время войны всегда интересно и можно хорошо заработать.
Илья Рулонович сказал Ланьке:
— В целом, этот Соплин неглупый парнишка, только учителя с ним мучались. Он сын юриста, правда, внебрачный. Когда попал на обучение в интернат, всё время вставал, даже если не его к доске вызывали. Бывало, скажешь не ему: “Встать! К доске!”, а он вместе с другими из-за парты встаёт. Я с ним установочную беседу провёл. Выяснилось, что парень так реагирует на священную для сына юриста фразу: “Встать, суд идёт!” Вот вам и генетика в действии, коллега!
— И после этого случая, Илья Рулонович, вы будете настаивать, что Фронда Фараоновна бежит показухи, мастерски погружая учащихся на своих уроках в общественный космос Колонии? Да если бы она его к доске не вызвала, он бы ей весь урок испортил своим вставанием, а вместо общественного космоса изобразил бы вечный хаос, что, кстати, больше соответствует действительности, — сказал Ланька, и довольный откинулся на спинку кресла.
Кобра не сдавался:
— Интернатский психолог Зайкин в шутку прозвал парня “Цифровым человеком”. Дело в том, что учёные высказали гипотезу о том, что в доисторические времена животные и человек, который тогда ещё не умел говорить, общались между собой при помощи мысли, передаваемой на расстояние. А мысль, как электрический микрозаряд, прекрасно поддаётся оцифровке, фиксированию и передаче на расстояние при помощи простейшего торсионного генератора. Физики из Высшей политехнической школы успешно проводили такие опыты ещё в прошлом тысячелетии, правда, эксперименты вскоре свернули, т.к. один из учёных во время обмена мыслями с подопытным слоном узнал, что животные считают горы нашего региона окаменевшими кучами навоза из чрева слона Ангуэ, покровителя Трёхгорки. Чтобы как-то замять сплетни, распространившиеся после закрытия лаборатории трансляции оцифрованной мысли, учёного обвинили в передаче за границу оборонных секретов при помощи мысли, и вскоре он исчез. Говорят, будто его тень до сих пор слоняется по региону, не находя себе покоя.
Тем временем, воспитанник Соплин вышел на очередной круг обобщений о заводах, фабриках и судьбах, искалеченных войной. Илья Рулонович не выдержал и спустился с галёрки в класс.
— Разрешите и мне включиться в работу? — спросил он у Фронды Фараоновны.
— Пожалуйста, Илья Рулонович.
— Во время войны я стал жертвой газовой атаки, — начал Кобра, раздувая щёки, — и могу сказать, что наш край до войны был совсем другим. Вы же ничего не знаете, дети. Задача истории, как вам, наверное, уже говорила Фронда Фараоновна, заключается совсем не в том, чтобы дать вам понятие о том, что было, когда вас не было. Главное — научиться самому определять, было это хорошо, или это было плохо.
Илья Рулонович заговорил быстрее, схватил указку и стал ею колоть воздух, а затем плавно гладить его, как дирижёр, показывающий оркестру “две четверти”.
Слушая Кобру, Ланька втянул голову в плечи и загрустил. Он вдруг почувствовал себя ребёнком, которому морочат голову в ответ на его ясно сформулированную просьбу рассказать правду о прошлом. Ланька потёр глаза кулаком, зевнул и с любопытством перегнулся вниз через перила из морёного дуба. Под его ногами бушевало классное море. Кобра, своей темпераментной речью зажёг ребят, вызвал в классе удивление и веселье. Шульмейстер с указкой в руках, оттопыривая зад, бегал между партами. Фронда сидела на кафедре, а парень-русалка с зелёными волосами глупо улыбался, слушая Кобру. Шульмейстер, Фронда Фараоновна и зелёноволосый были как моряки на палубе корабля, посреди штормящего океана, криков и такелажного гвалта. Светофор в углу классной комнаты стал подмигивать всеми лампами сразу, Ланька мысленно распределял обязанности среди корабельщиков. Фронда, зажав руками крышку электронного классного журнала, сошла бы за рулевого, шульмейстер с красными щеками и возбуждёнными движениями, напоминал хмельного боцмана, вмиг протрезвевшего по команде “аврал”, зелёноволосый потомок юриста с бледным лицом, сошёл бы за юнгу, терзаемого морской болезнью.
— Ну всё, хватит, суши вёсла! — сказал Кобра, отставляя указку к кафедре. — А вы говорите: “заводы”. Да не в заводах дело, а в героизме, и география здесь не причём.
— А Гондурас Енисеевич, — сказали из класса, — говорит, что его предмет, география, для многих оказался роковым. Из-за неудачной географии нас топчут все, кому не лень.
— А что он ещё вам говорил? — поинтересовался Кобра.
— Он говорил, что его предмет перестали воспринимать всерьёз. Зачем нужна география, если есть извозчики? Конечно, извозчикам это на руку, но Гондурас Енисеевич очень злится, — сказали воспитанники, — он не верит в то, что извозчики лучше его знают, где что находится.
— Гондурас Енисеевич действительно на всё смотрит сквозь призму собственного предмета — это профессиональный эгоизм, — сказал Кобра, и, поблагодарив Фронду Фараоновну, прошёл на галёрку.
В момент, когда Кобра только-только устроился в кресле рядом с Иконниковым, в классе раздался глухой взрыв, напоминавший взрыв бесшумной гранаты старого образца. От неожиданности Фронда Фараоновна подпрыгнула на стуле.
— Ну что, Мышкин, получил по заслугам? — спросила ударенного парня девушка с сиплым, видимо, от курения, голосом.
— Кто ударил меня по голове? — спросил здоровенный детина, ноги которого торчали из-за парты, как оглобли из подводы.
— Тебя ударила я, Эмма Перчаткина!
— Вот сучище, — возмутился ударенный, — так больно!
— Я ударила тебя ранцем, — сказала воспитанница Эмма Перчаткина, — за то, что ты, Мышкин, руки ко мне протягивал.
— Не помню такого, — жалобно сказал Мышкин, растирая лопатами ладоней малюсенький череп. — Когда?
— А ещё утром, до занятий! Невозможно мимо пройти, не человек, а пепперони какое-то. Ты ж посмотри, кики свои распустил.
— Перчаткина, встать! — сказала Фронда Фараоновна. — Ты что, не понимаешь, что бить человека по голове через шесть часов после того, как он проявил к тебе расположение, это дикость? А если он протянул к тебе руку, чтобы жестом выразить восхищение твоей красотой? Чтоб сказать тебе комплимент? Ты же девушка, а не боксёр.
Перчаткина встала и прошла к доске.
“Завидная дама”, — подумал Ланька, вспоминая “Поэму о Эмме”, начертанную кем-то из воспитанников на стенах интернатского дристалища:
Разрезом юбки подрезала души,
И слышали бесчисленные уши,
Что ног твоих разрезу нет конца!
— Ой, не пугайте меня, Фронда Фараоновна! — сказала Эмма, — Я давно уже пуганая и руганная. А бить нужно, иначе конец женской свободе. Знаем мы эти комплименты. Он меня облапать хотел!
— Я? — фальшиво удивился Мышкин.
— Заткнись, малоумный, какая разница, когда это было. Для таких поступков не существует срока давности. Вы же сами учили, Фронда Фараоновна, что зло не должно оставаться безнаказанным.
Откровения Перчаткиной искренне развеселили воспитанников. Смеялись Илья Рулонович и Ланька.
— Вот, — сказал возмущённый Илья Рулонович. — а всё начинается с того, что они отказываются носить единую униформу.
Одежда конфликтующих сторон говорила о ещё не полностью утраченном вкусе к вольной жизни. Одеваться не в школьную форму называлось на жаргоне воспитанников “держать стиль вольняшки”. Эмкино безвкусное “мини” выдавало в ней бывшую курсистку. “Курсистками” называли в Трёхгорке бездомных шлюх-малолеток, ввиду отсутствия крыши над головой курсировавших между вокзалами региона, обслуживая клиентов прямо в поездах. “Скорее она любопытна, чем вредна”, — подумал Ланька, зачарованный тропическим колоритом костюма Перчаткиной, гармонию в котором задавала полная цветовая несовместимость его частей. Ланьке даже показалось, что в одежде Перчаткиной есть какие-то такие цвета, которых нет в природном цветовом спектре.
— Эх, Перчаткина, — встрепенулся за партой Мышкин, после удара сидевший неподвижно с открытым ртом, — я так хотел расположение к тебе показать. Во мне прививка любви действовать начала!
Класс взорвался хохотом, сквозь который Кобра прошипел: “Сукины дети! Я вам покажу прививки любви!”
— Мышкин, — громко и медленно сказала Фронда Фараоновна, угрожающе поднимая вверх указку, — уважаемый! Так расположение не демонстрируют.
— Это точно, — перебил Фронду краснощёкий рыжий пацан, сидевший за партой позади Перчаткиной, — лучше бы он Эмме пирожков с изюмом в столовой накрал. Она их обожает!
— Заткнись, паскуда! — Перчаткина швырнула в рыжего учебником истории.
Наблюдая за полётом учебника, Ланька спросил.
— Скажите, а кто такой этот Мышкин?
— Мышкин? — переспросил Кобра, — он подкоровник. Отправлен родителями из деревни в город, науки осваивать. Когда он появился в интернате, был такой худенький, маленький, сопливый. А сейчас видите какой? Родители — чудаки, нашли же для него подходящее место, — сказал Илья Рулонович. — Главное в его характере — задумчивость. Многое зависит от того, в какое время суток ему приходит в голову идея, на рассвете она кажется ему гениальной, днём — чужой, а вечером — недостойной. Видимо, у него в голове произошла какая-то сшибка, вот он и полез к Эмме. Однажды он сидел в парке, там есть такая беседка для медитаций в уединении, и на голову ему сквозь дырку в крыше упало яблоко. С тех пор он плохо соображает. Сам он говорит, что в этот момент ему открылась какая-то страшная тайна, он записал в тетрадку её математическое выражение, а тетрадку спрятал. Сейчас, если его оскорбить, ну, например, назвать “идиотом”, он будет угрожать тем, что достанет тетрадку из тайника и, когда у него в руках будут формулы, он, с их помощью, всех нас с поверхности земли сбросит. “Стряхну, — говорит, — потому что знаю, как вы к ней ногами крепитесь!” На пощаду мы конечно же не рассчитываем, — подытожил Илья Рулонович.
Пользуясь спецификой момента, кто-то из воспитанников закурил. Едкий дым папиросы с каннабисом мгновенно завладел аудиторией.
— Сейчас же прекратить курение, — зашипел Кобра.
— Не уводите нас в сторону от предмета, Илья Рулонович, — неожиданно активизировалась Перчаткина, — по справедливости полагается извиниться, слышь, Мышко?
На лице у Фронды Фараоновны образовалась растерянность. Только сейчас Ланька понял всю глубину тревоги Ильи Рулоновича, который в первый же рабочий день признался Ланьке в том, что не верит в исправление большинства воспитанников.
Между тем, ситуация обострялась. Монады на задних партах достали кастеты и финки.
— Ты, Эмма, злопамятная, — сказал Мышкин, — у тебя волосы долго сохнут. Это верная примета. Правда? — обратился он к вооружённым приятелям. Глаза приятелей налились кровью.
— Как это стало тебе известно? — вспыхнула Эмка. — Ты что, за мной в душе подглядываешь?
Мышкин улыбался.
— У тебя, Мышко, — сказала Перчаткина, — раздвоенный кончик носа. Это, говорят, признак ума, но я что-то сомневаюсь.
Чтобы нормализовать ситуацию, пришлось вызвать наряд педагогической полиции. Крепкие ребята в форме, при помощи дубинок, быстро навели порядок в классе.
После урока Фронда Фараоновна зашла в лаборантскую и, попросив Ланьку приготовить наглядные пособия для урока в следующий группе, призналась:
— Для нас уже стали обыденными эти эксцессы. Ещё ни один ребёнок, познавший горький вкус лепёшки из сумки маркитанта, не вырывался из лап войны в нормальном состоянии. Ведь почти все они появились на свет вопреки воле родителей, назло военным временам.
— Ну почему же! — возразил Ланька. — Во время войны многие из беспризорников питались очень даже хорошо. Некоторых из них мой бывший шеф принимал у себя в фондюлярии как своих лучших клиентов. У маленьких жуликов были неплохие заработки. Поверьте мне, Яшка Кактус в кредит так просто не отпускает. Так что, лепёшки — далеко не единственное блюдо в меню детей войны. По крайней мере, туда входило еще и фондю.
— Заведение Яшки Кактуса, где вы работали, существует с незапамятных времён. Сейчас оно называется фондюлярий “Багатель”, а раньше оно называлось “Харчевней Каина”, и горшки для фондю были из глины, судя по черепкам, которые ваш бывший шеф извлекал из погреба. Он регулярно присылал их к нам, в Колонию, на экспертизу. Всё хотел дознаться, представляют ли они хоть какую-нибудь материальную ценность. Вот скряга!
Фронда Фараоновна, один из соавторов краеведческого словаря — справочника “Топонимы Трёхгорки” прекрасно знала фондюлярий “Багатель” и ещё сотню подобных заведений и могла рассказать много любопытного о тех далёких временах, когда в “Багатели”, в одном из первых фондюляриев региона, завели особый угол для ораторов, где любой говорун мог двинуть речь в обмен на миску благотворительной похлёбки.
Речи посвящались совершенно прозаическим вещам. Говорили о бытовых проблемах, о замене деревянных городских мостовых на более практичные каменные, о введении запрета на распитие кактусовой в общественных местах и эффективных мерах по борьбе с женской неверностью.
— Да, — сладко произнесла Фронда Фараоновна, — говорить уже тогда умели. С лёгкой руки первого владельца “Багатели” Порция Коттона похлёбку стали раздавать голодным нищим, которые не говорили речей, но очень хотели кушать. Миски с супом стали называть “порциями” по имени их учредителя Порция Коттона.
Кроме мисок с благотворительным супом, Порций Коттон, сам того не желая, дал свое имя ткани, из которой древние шили практичные синие брюки. Синие брюки из древесного волокна Порций высмеивал, как элемент чужой культуры, чуть ли не в каждой своей речи.
Первую партию синих брюк генерал-капитан Покорный привёз из Новой Трёхгорки. Одежда понравилась горцам. Это возмутило Порция. После каждой своей речи он напоминал о том, что Трёхгорка — регион классической культуры, где население обоего пола обязано носить платье, а в штанах полагается ходить варварам. Небесно-голубой цвет популярных брюк объясняли по-разному. Говорили, что по пути с того света домой, часть кораблей из каравана генерал-капитана была ограблена пиратами. Взяв то, что могло уместиться в трюмах быстроходных катеров, морские волки потопили ограбленные суда в водах залива Грусти. Через короткое время воды залива Грусти стали синими от линяющих в трюмах потопленных кораблей заморских штанов. Прошло несколько месяцев. За это время пираты спустили награбленные богатства в портовых притонах, после чего морские волки вернулись в залив Грусти, где в промежутках между попойками и абордажами стали нырять на дно (там лежали затопленные ими же корабли), чтобы, как говорится, “Дограбить уже награбленное”. Вскоре после этого вся команда пиратского турбокатера “Сообразительный” щеголяла в практичных голубых штанах, вылинявших в водах залива Грусти и так замечательно смотревшихся на загорелых телах морских разбойников.
В синих штанах пираты явились на переговоры с морскими свечегасами. (Для справки: свечегасы делятся на морских, сухопутных, а с изобретением воздухоплавания появились воздушные и даже безвоздушные космические свечегасы, т.н. “анаэробы”, кочующие от региона к региону. Кроме того, свечегасы бывают красными, коричневыми и чёрными. Чёрные свечегасы выпускают запрещённую в Трёхгорке газету “Чёрный передел”)
Свечегасы всегда стремились придать себе отличный от других внешний вид и захотели купить у пиратов секрет голубых штанов или, на худой конец, лицензию на право их производства. В результате переговоров, морские свечегасы, установившие в древнем мире контроль над морями, стали ходить в синих брюках. Вскоре было замечено, что брюки придают коже ног интенсивный голубой оттенок. Именно этот голубой оттенок кожи был причиной того, что свечегасы стали называть себя “людьми голубой крови”. Отчасти, печально-голубыми становились и души тех, кто носил заморские штаны. Даже стали поговаривать о возникновении новой расы свечегасов, или т.н. “людей голубой крови”.
Один предприимчивый бизнесмен решил заработать на голубых штанах, нарушив сословный запрет на их носку. Купчина сделал голубые брюки массовым товаром, доступным для всех. Звали купца Леви бен Страус. Он стал торговать синими брюками нелегально, в подпольных лавках, открытых только по ночам. Лавки освещались специальными ультрасиними лампами, свет которых активизировал желание купить модные брюки. Поговаривали, что в лампах заключены духи торговли, т.н. “джины”. Однажды ночью лейтенант гвардии свечегасов Ибо Панчул, в состоянии сильного подпития, якобы, видел одного такого джина и потом описывал его в своих мемуарах “Пуля, женщина и немного удачи”. Когда Панчул после бурной оргии в борделе “Шоколадные сиськи” в Столбурге на Особой улице, по требованию обожаемой им гетеры, и в ответ на её ласки, посетил с нею ночной бутик Леви бен Страуса, джин выпрыгнул из лампы прямо ему под ноги и на ходу потерял сандалию. Бен Страус отдал ночным гостям-покупателям сандалию джина в нагрузку к заморским штанам. По требованию гетеры, Ибо пришил к приобретённым ею брюкам кусок кожи от сандалии джина, на которой бен Страус выжег следующую надпись: “Levi Ben Straus Jeans”, и поставил рядом гарантию на весь срок жизни владельца брюк. Так коттоновые штаны стали называть “джинсами”. Те, кто носил джинсы, причисляли себя к голубой расе назло свечегасам: джинсы бен Страуса линяли не хуже поднятых со дна залива Грусти. Носители джинсов пели под гитару, и любили взгрустнуть о старых, добрых временах, когда воды Мирового океана ещё не были такими голубыми от линявших под ними штанов. Баллады в исполнении носителей джинсов стали называться “блюзами”. На одном из диалектов Трёхгорки “грусть” обозначают словом “блюз”.
— Теперь понятно, — сказал Ланька, — почему воспитанники так любят джинсы и блюзы.
ФИЛОСОФ С ВЕТКИ
По дороге с работы домой Фея Сергеевна сказала Иконникову:
— Понимаете, Ланя, в любом коллективе самые трудные задачи всегда достаются новичкам. Это естественно, к вам хотят присмотреться. В сложном деле сразу видно, кто есть кто. Поэтому вам и поручили ничего не делать. Но заметьте, от исполнения ваших обязанностей, пускай они даже такого странного свойства, вас никто не освобождал. Наоборот! Вам дали шанс показать себя, продемонстрировать ваши способности всесторонне, сразу по всем направлениям.
Ланька глупо улыбался Фее Сергеевне. Он пытался скрывать эмоции, когда речь заходила о работе. Среди коллег он чувствовал себя чужим. Как говорили в старину: “Чтобы быть безукоризненным членом стада баранов, надо прежде всего самому быть образцовым бараном”. Об этом не могло быть и речи. У Ланьки не было для такого превращения ни желания, ни времени, ни сил. Интернатский психолог Зайкин, с самого начала невзлюбивший Ланьку, выступил на последнем педсовете с требованием на неопределённый период продлить испытательный срок для разнорабочего умственного труда.
— Он не справляется со своими обязанностями, — кричал психолог, — наша задача его научить!
И напрасно Ланька оправдывался, говоря, что у разнорабочего умственного труда нет чётко определённого круга обязанностей — коллеги не любили лодырей.
Всё это обеспокоило Ланьку. Он не намерен был долго оставаться в Колонии. Колонизация и “героический фольклорный анабазис” должны были завершиться в Столбургском университете на страницах газет и экранах телевизоров, но совсем не в “Счастливом детстве”.
Под ногами коллег хрустели сосновые шишки, пахло хвоей. Чёрные туфли Иконникова подёрнулись бежевым налётом лесной пыли. От интерната до педхутора было недалеко, минут двадцать ходьбы.
— Если честно, — сказала Фея, — у меня самой было два испытательных срока. Но у вас ответственность больше.
— Почему? — удивился Ланька.
— Во-первых, вы — мужчина, а во-вторых, вы и есть тот самый случай, когда по правилам грамматики колониального диалекта родительный падеж совпадает с винительным. Вот, например, “кукла” — неодушевленный предмет и даже отвечает на вопрос “что?” Но существительное “кукла”, то есть, как часть речи, в винительном падеже, отвечает на вопрос “кого?”, и в родительном падеже тоже “кого?”, хотя кукол делают, а не рожают, и души у них нет. Вот странность! По правилам грамматики существительное, отвечающее на вопрос “кого?” — одушевлённое, а если как предмет, и по факту, так сказать, — кукла — существительное неодушевлённое, что даёт совершенно иной результат, не терпящий разночтений. Это языковый парадокс. Выходит, или кукла живая, или язык, на котором о ней говорят, мёртвый, поскольку путает жизнь со смертью: “Мама родила куклу”. “Куклу обвинили”.
— Мне кажется, Фея Сергеевна вы немного переутомились, — сказал Ланька, удивляясь нелогичности Феиной мысли. — Вам следует хорошенько отдохнуть. Как придёте домой, сразу же укладывайтесь в постель. Хотите, я спою вам дневную колыбельную?
— Как это, “дневную”? Нет, не надо, — испугалась Фея Сергеевна. — Я всё равно не усну. У меня дневная бессонница. Вы бы сами лучше почитали методические рекомендации для разнорабочих умственного труда. Их полно у вас в лаборантской. Полистайте, и вместе будем думать, как работать на таком сложном участке, как ваш. Кобра недоволен тем, что вы систематически приходите на работу на пять минут позже, чем положено.
— Он придирается. У него часы спешат на пять минут. Я ему предлагал обменяться часами, тогда он будет опаздывать. И потом, какая разница, прихожу я вовремя, или на пять минут позже. Я всё равно ничего не делаю. Это моя работа! На такой работе, как у меня, нужно иметь очень терпеливых коллег, потому что я человек общительный и времени у меня больше, чем у других. Так что, я благодарен вам, Фея Сергеевна, за то, что именно вы мой терпеливый проводник в этих джунглях.
— Ну что вы, — засмеялась Фея Сергеевна, — это не джунгли, это волшебный лес. Здесь проходит эфирный тракт, геобиологическая, историко-культурная аномалия. Эта земля — замечательное место. Здесь очевидного так же много, как и невероятного. И если вы общаетесь с коллегами по работе, то вы ещё не общались с настоящими фаворитами Колонии. В глубине лесопарка есть опытная станция, филиал института Плодородия, а при нём научно-исследовательская лаборатория и зоологические курсы, или, как их у нас называют: “Зооколледж”. Там ведутся эксперименты по обучению животных речевым навыкам. Говорящие звери — готовый подарок к юбилеям и праздничным датам. На курсах долгое время работал известный понтолог, доцент Магаданский. Он прямо говорил: “Любая жизнь — не что иное, как понт. С понтом под зонтом, а сам под дождём”. Вот так, дорогой коллега.
Сочетание чувственности и почти бесплотности придавало Фее Сергеевне какой-то сказочный шарм. Ланька обнял её и прошептал:
— Ну хорошо, дорогая моя. Научите вы зверей говорить, а они возьмут, да и скажут вам всё, что о вас думают, а то и нагадят, и не просто в душу, на словах, а на деле!
Фея Сергеевна отпрянула от фольклориста и дала ему пощёчину.
“Нет, — подумал Ланька, — всё-таки она не настоящая. Будь она настоящей, она бы не стала драться, и я сказал бы ей: “Прекрасно не столько твоё тело, сколько жизнь, заключённая в нём. Но сама ты этого не понимаешь. Позволь, я объясню…”
Но “объяснять” Ланька не решался, не хотелось оскорблять действием хорошую женщину.
Медленно шагавшие по парку коллеги достигли педхутора на закате. До наступления ночи оставался один короткий миг. Ланьке показалось, что ночь наступила в тот самый момент, когда он перешагнул через порог своего домика, подумав, что хорошо бы, действительно, отдохнуть. “Жуть, — сказал он вслух, — за домом был ещё день, а в доме уже ночь”.
Умывшись, он лёг в постель и тут же уснул.
Ночью раздался телефонный звонок:
— Доброй ночи, Иконников, — сказал профессор Кадзула. — Извините, что беспокою, но сегодня у вас, кажется, будет ночная смена. Я прошу вас выйти на поляну перед домом, и вы убедитесь, что рассказы Феи Сергеевны о говорящих животных — совсем не бред. Очень интересно! На наших глазах происходит революция в устном фольклорном творчестве. Сказочные животные теперь становятся рассказчиками! Желаю интересно провести время. Приём!
Ругаясь, Ланька натянул пижаму “Душа и тело”, потрогал на голове отросшие волосы, и, зевая, подошёл к открытому окну, сквозь которое в дом изливались звуки серенады, пополам с лунным светом. Бугор дворовой поляны напоминал поросшую шерстью мужскую грудь с ниппелем соска в виде ствола гигантской акации, трущейся о чёрное тело неба. Ночной ветерок качал занавески в открытом окне дома Феи Сергеевны. Ланька прислушался. Серенаду пели каким-то искусственным голосом, будто исполнитель засунул голову в бочку. Когда Ланька встал у окна, упершись кулаками в подоконник, пение прекратилось. Ланька прищурился. Под деревом на поляне стояли плетёные кресла и столик в стиле “ретро”, принадлежавшие Фее Сергеевне. На столике кипел самовар. Чуть поодаль, на пеньке стоял патефон, рядом лежали несколько шеллаковых пластинок, сиявших лунными бликами.
— Эта серенада, должно быть, записана на шеллаковом диске, — догадался Ланька. — Вот почему звук такой непривычно-искусственный!
Но Ланька ошибался, патефон молчал. Пение исходило из кроны старой акации, под которой располагались столик и кресла. Под деревом, на задних лапах стоял бегемот, завернутый в банный халат. Зверь напоминал поставленный “на попа” танк, затянутый слишком ярким маскировочным чехлом.
— О, Бемби! — обращался бегемот к кому-то в кроне дерева. “Бемби” он произносил нежно, с ударением на букву “е”. — О, Бемби, любовь моя! Вы же просто эксклюзивный экземпляр!
— Где вы набрались таких пошлых комплиментов? — фальцетом выстрелил из кроны невидимый Бемби.
— Наш наставник говорит, что вы эксклюзивный экземпляр.
— Это он в том смысле, что я плохо поддаюсь дрессировке, — сказал Бемби.
Комплименты такого рода как бы вырабатывались синтезатором внутри бегемота. Зверь даже не слишком широко разевал пасть, когда говорил.
— Лемурхен., — с чувством сказал Бегемот в крону, — вы, будучи по происхождению самкой, заслуживаете самого изысканного обхождения. Не хотите ли выпить чайку? У меня самоварчик на подходе.
— Ох, и хлебну я с тобой, Биги! — пожаловался фальцет в кроне акации. — Адюльтер, как болезнь, легче предупредить, чем бороться с его последствиями.
Но бегемот не унимался:
— Лемурхен, душка! Я отмечаю в дневнике каждый день нашего знакомства красными чернилами, как праздник. Вот, что я записал в дневнике сегодня утром: “Так было в течение долгих лет жизни. Лемуры ещё спали, а бегемоты уже бодрствовали, целуя лемуров!”
“Надо же, — подумал Ланька, — они и грамоту знают!”
— Ах, ты, муза моего несчастья! — пожаловался спустившийся с ветки лемур. — Ну что ты будешь делать! Снова юбка порвалась, пока я к тебе на чай слазила!
“Все самки модницы и кокотки”, — подумал Иконников.
— Ты, биги, сочиняч, — пожаловался лемур, устраиваясь в кресле. — Это в тебе прививка любви действует. Бегемоты никогда не женились на лемурах, однозначно! Ты представь себе этот кошмар, как мы с тобой вместе спать будем? Ты вечно в воде, а меня ввысь тянет!
Как много девушек хороших,
Как много ласковых имён,
Но лишь лемур меня тревожит…
— Это не главное, дорогуша. Главное, что мы нашли общий язык. Я так рад, я так счастлив.
Бегемот попытался затанцевать вокруг дерева и опустился на все четыре лапы. Покрутившись вокруг стола, он прислонился к дереву, вынул из халата мобильный телефон и набрал номер:
— Аллё, склад? Дайте Синекуру! Ничего, разбудите, это срочно. Да. Бегемот. Аллё, Кондратий? У меня здесь лемур трубочку рвёт, ему нужны дамские ботинки, так, чтобы зиму перекантоваться.
Ну вот, с людьми дружить надо, а слоны, эти неучи, жалуются: “Как можно эту мерзость, человека, на спине таскать!” Дурачьё, от людей умному зверю одна только польза, — сказал Бегемот, откладывая телефон, — будет тебе обувь, моя дорогая.
— Фуй, Биги, от вас человеком пахнет! — пискнул лемур.
— Это одеколон. Гражданин Синекура премировал Он сам ходит, благоухая лосьонами, и другим советует. Так что у меня теперь всё для хорошей жизни есть: отдельный бокс в общежитии для зверей “Лисья нора”, халат, патефон, телефон, одеколон. Можно семьёй обзаводиться. Я даже тоскую по семейным заботам. Стирка, стряпня, уборка!
— Ха-ха! Ха-ха-ха! Биги — прач! У-ха-ха!
— Но почему же “прач”? — обиделся бегемот.
— Ты после уроков всегда стираешь.
— Я не стираю, я купаюсь в халате и одновременно его стираю. Не ходить же в грязном, как свинья. Намылишься вместе с халатом, и плюх в воду. И приятно, и полезно.
— Биги — импозач в халате, — сказал лемур с любопытством рассматривая бегемота. — Биги импозач, щекач и по ночам шатач. И пукач, ой, прямо скунсовый бегемот.
Бегемот закурил сигару; выпуская дым, он стал похож на стоящий под парами бронепоезд.
— Биги куряч, прибалдяч и кактусяч, потому что заросший.
“Ерунда, — подумал Ланька, — видели бы они Яшку Кактуса, вот это “кактусяч”.
Бегемот звонко расхохотался.
— Биги хохотач!
— Бемби, — сказал бегемот бархатным от неги голосом, — ты неправильно говоришь. Был когда-то у людей журнал, назывался “Смехач”, но если Биги стирает, значит он “прачка”, а не “прач”. Если я нравлюсь тебе в этом халатике, то правильно говорить не “Биги импозач”, а “импозантный бегемот”. И что пукаю — так это природное, как говорится. Даже человек, наш наставник, пукает.
Бегемот скромно потупился. Его влажные, чёрные щёки блестели, на круглые маслины глаз медленно опустились веки.
— Биги, вы начётчик!
— Неправда, лемурхен. Разрешите вас поцеловать?
— Ой, похотяч! Только осторожно, не придавите.
— Это не похоть, это чувства.
Раздался оглушительный звук поцелуя.
— Снова мимо, воздух целуете! — пожаловался лемур.
— Я не нарочно.
— Я верю вам, но не верю в вас, как в любовника. Это не ласки, это халтура. Почему бы вам не прослушать курсы хороших манер, чтоб мне не пришлось нянчиться с инфантильным мужем?
— Я хочу сдать на инструктора в зооколледже, — признался Бегемот. — Курс хороших манер предусмотрен в программе. Простите великодушно. Ко мне вчера в гости заходил шакал. Корочку показывал. Он теперь инструктор зоологического колледжа.
— Хвастун, — сказал лемур, — глубоко задумываясь, шакалу человеческие знания ни к чему. Он ими от природы наделён, а синекура в зооколледже — место тёплое. Люди такие места распределяют, как им вздумается. Контрольный прочух не желаете?
— С удовольствием, — сказал бегемот, сбрасывая халат.
Лемур с проворством примата выпрыгнул на спину бегемоту и стал её чесать всеми четырьмя лапами, помогая себе ещё кончиком хвоста.
— Я во время прочуха полностью раскрепощаюсь, — сказал бегемот сквозь сладостные посапывания. От удовольствия он подёргивал ушами и раздувал ноздри.
— Вы как, Биги, думаете, кто у нас родится, если я соглашусь быть вашей женой?
— Думаю, Бегемур.
— Это кто?
— Принципиально новая особь. Мамино обаяние плюс папин интеллект.
— А с чего вы взяли, что интеллект ваш?
— У меня голова больше.
— А, понятно.
— Вот сдам на инструктора, будем жить как люди. Работа лёгкая — попугаев азбуке учить. Получаешь себе паёк и не боишься хвост с голоду протянуть. С практической точки зрения, почему людям нужно зверей гуманизировать? Да потому, что они друг с другом ужиться не могут. Человеку иногда легче договориться со зверем, чем с себе подобным. Общий язык людей и зверей это уже реальность. Сегодня в Трёхгорке десятки тысяч домашних животных гарантированную человеком пайку получают. Они у людей на должности домашнего животного—компаньона состоят. Чтобы общаться было с кем. Вот скажи, Бемби, ты зверь умный, можно сказать, философ с ветки, почему ты занятия в школе пропускаешь? Научился бы правильно говорить, и устраивайся к человеку говоруном — задушевником. Будешь при нём на полном пансионе.
— Подумать только, какой мудрый совет! — сказал лемур. — Люди нас учат, чтобы к станкам поставить. Мы нужны им как рабы. Я для такой роли даже слишком много знаю.
— Лемур, ты не прав. Они нас гуманизируют, чтобы мы, как полноправные члены семьи млекопитающих, могли показать, на что мы природой приспособлены, — сказал бегемот.
— Мы в нашей семье млекопитающих для людей ни на что не приспособлены. Мы — сами по себе, они — сами по себе.
— И кабан тоже возмущается, — сказал бегемот. — Говорит, как же так? Нас всю жизнь бесплатно кормили, спали мы вдоволь, да поросят плодили на радость людям. А теперь и на курсы ходи, и щетину каждый раз брей, а то жрать не получишь. Ну, не подло ли это? Я его понимаю. Он и безо всяких речевых навыков природой людям на котлеты был приспособлен. Только раньше люди ему этого не говорили, а сейчас он, вроде, и сам понимает, но в школу ходить совершенно не хочет. Говорит, что потерял веру в людей. Его связанного на уроки приносят. Природа свиней такова, что они предпочли бы ни о чём не догадываясь, жиреть себе людям на котлеты, а не овладевать речевыми навыками.
— Интересно, — хмыкнул лемур, — если люди не едят свиней, то кого же они теперь едят?
— Исключительно бесправную птицу, — вздохнул бегемот, — особенно индеек и страусов. Летать индейка не умеет, вес набирает быстро. Ну, чем не пища? Люди периодически вывозят индеек в неизвестном направлении целыми эшелонами. Птицефермы долго стоят пустыми после этих депортаций с табличкой “Карантин” на воротах. Грустно и страшно.
— С законами природы не спорят. Кто сильнее — тот пожирает слабого. У людей же всё наоборот. Кто умней — тот пожирает более глупого. Одним словом, умные едят дураков. Хорошо, что мы с тобой несъедобны. Газету, что ли почитать? — Жалобно протянул лемур.
— Научили грамоте, — недовольно сказал бегемот, — помолчать вместе не с кем.
— Поговорить, а не помолчать, — поправил лемур.
Бегемот передёрнул телесами:
— Ужас, какой ты лемур умный! Натуральный философ.
— Газета “Зоологические новости” пишет о происшествиях последней недели. Вот, пожалуйста! Медведь нажрался мухоморов, буянил и устроил митинг с шовинистическими лозунгами “Лески для медведей!” Так. Лесной пожар по его вине вспыхнул, еле погасили. Он устроил в дупле старого дуба пепельницу. Да! Не просто, иногда быть цивилизованными. Неправда, что мы отличаемся от людей только тем, что не умеем говорить. Кто захочет — тот говорит. Скажем, увидел наш брат-примат змея на дереве, и тут же наутёк. Прыг-скок по веткам, и нет его рядом! Потом отдышится и думает: “Зачем я бежал? Нет, чтобы поговорить со змеем, выяснить, а может быть, он сыт, и ты его только как собеседник интересовал?”
Бегемот рассмеялся:
— Одна человечиха уже раз со змеем поговорила. Яблочком змей её угостил, ну и что из этого вышло?
— Эх, Биги, многогрешный! Ничего хорошего. А мог бы наш зоосад Лески раем оказаться. И тогда вся жизнь как праздник. Ты знаешь, если откровенно, не верю я людям. Посмотри, как они шакала обработали, он теперь со слонами возится, читает в слонятнике курс лекций по “Семивестью”. Представляешь, слоны жуют солому, а шакал им о высоких материях, в которые сам не верит, и всё это на полном серьёзе, и зарплату ему платят. Это мне Папайя Соломоновна рассказывала.
— Какая Папайя Соломоновна?
— Супруга Кулибина, техничка из интерната для двуногих. Она сейчас у слонов в учебном корпусе навоз убирает. Да ты что, не помнишь? Такая толстенькая, на электрокаре. Она в прошлый Международный День Благодарения так напилась кактусовой, что стала слона по кличке “Председатель” за хвост дёргать и кричала слонихам: “Девчата! Берите его за хобот и ведите в загс”. Тогда ещё председателева подруга по кличке “Мэри” возмутилась и вежливо попросила Папайю убираться из слонятника: “Председателей у нас много, но все они женатые. Так что, поищите себе мужа среди двуногих председателей и без хобота!” Рубенс про это в отделе светской хроники писал. Ну ладно, хватит о грустном, давай чай пить.
Бегемот осторожно придвинул лемуру его чашку.
— Помню, помню, — сказал лемур, возвращаясь к событиям Международного Дня Благодарения. — Счастливый был праздник, весело было. ВИА “Жуки-Короеды” приезжали, исполняли песни про любовь с таким истерическим передёргиванием. Лемур стал тихонечко напевать, а бегемот присвистывал и притопывал. Он встал с кресла и на двух лапах тяжело зашагал к пеньку, где стоял патефон.
— Мне Синекура патефон подарил, — сказал бегемот. — На севере, говорит, нерпу на патефон больше не ловят. Запрещено.
— Тяжело приходится на двух ногах, — вздохнул он, — а без прямохождения в приличное общество не пустят. Вот, кончу курсы, куплю себе паланкин и найму десяток мартышек-носильщиков.
— Биги, — пискнул лемур, — вы свободны?
— В каком смысле?
— Потанцуем?
— Охотно.
Бегемот поднялся на задние лапы, и, отряхнув с халата травинки, протянул передние лапы к лемуру. Лемур ловко запрыгнул на нос к бегемоту и хвостом в чёрно-белую поперечную полоску, похожим на жезл столбургских полисменов, нежно обвил шею партнёра.
— Вы знаете, Биги, — сказал лемур, когда они кружились в танце, — я так привыкла к вам! Лемур ласково почесал бегемота между глаз кончиком хвоста.
— Родная моя! — сказал бегемот, и по-детски, боясь раздавить, нежно обнял лемура. — Я испытываю к вам очень сильное чувство. Это даже не любовь, куда там любви! Это нечто более редкое. Возможно, это на редкость безнадёжное чувство. У людей тоже встречаются случаи, подобные нашему. Наставник рассказывал нам о Пьеро и Элизе. Это красиво, но я считаю, что нам, животным, присущи не человеческие, а гораздо более острые чувства. Не будем сейчас говорить о фальшивых чувствах собак, за обглоданную кость предавших мир животных человеку. Я говорю сейчас о чувствах, которые я испытываю к вам.
Лемур тоненько застонал от удовольствия.
— Посмотри, как собака бросается на грудь хозяина, когда встречает его после работы. Это же нечеловеческий восторг! А что делает хозяин? Он бьёт собаку по морде за то, что она испачкала лапами его новый пиджак. Тут, недавно, мой знакомый фокстерьер забегал, просил ему стручков от акации нарвать для желудка. Говорит, один вы, лемур, мне в состоянии помочь, потому что все ветеринарные лекарства — химия. Его хозяин — садист запретил псу спать в своём новом кресле, у пса на нервной почве трудности с пищеварением. А морду отъел! Ты бы видел, не пёс, а какой-то суслик похотливый. Окружил себя подхалимами. Прохожие, говорит, мимо меня без комплиментов не ходят. И вот, только они руку протягивают, чтобы огладить, а я её цап! Так, говорит, я над людьми издеваюсь за то, что они меня на поводке держат. Пытался даже говорить со мной на запретные темы: “Недавно питон проглотил одного попугая за то, что тот подражал его шипению. Что ты об этом думаешь?”
— Нет у меня доверия к этим разговорным навыкам. Уж лучше быть немым и общаться при помощи запахов, — сказал лемур.
— Я буду любить даже немого лемура, даже мускусного, даже человекообразного!
— Да, — пискнул лемур, — мы, приматы, общаемся при помощи запахов, но мне кажется, бегемот, интрига здесь совсем другая. Люблю, не люблю, главное не это.
— Верно, — сказал бегемот, и ноздрёй с половину головы лемура потёрся о его щеку.
Поляну залило тихим смехом.
— Биги! — сказал лемур.
— Что?
— Уйдите!
— Почему? Вы не в духе?
— Нет же, просто критические дни.
— И снова не везёт, — разочарованно вздохнул бегемот.
Совершенно неожиданно на поляне стало светло. Фея Сергеевна зажгла свет на крыльце своего домика и окатила зверей холодной водой из ведра.
— А ну-ка, марш в постель! — раздражённо сказала Фея Сергеевна. — Нашли место для лобзаний. Сладкая парочка, медведь и гагрочка.
— Мы не “медведь”, мы — лемур и бегемот, — сказали звери.
— Ну и что? Тем более, по домам! Завтра на курсы. Проспите. Бегемот, ну-ка, забирай своего друга. Это он тебя на поляну чай пить выманил?
— Он меня не выманывал, — сказал лемур. — Приматы ведут ночной образ жизни, пора бы знать!
— Всё, мы уходим. Только вы, пожалуйста, не рассказывайте никому, что мы вас разбудили, — попросил бегемот.
Звери ушли к реке.
— Видно, решили до дома водным путём добираться,— сказала Фея Сергеевна.
Она вздохнула и погасила на крыльце свет.
“О чем она вздыхает, — подумал Иконников, — наверное, её гложет одиночество”. Как говорил Кобра: “Настоящий учитель всегда одинок”. Вряд ли, чтобы такая женщина была одинокой, тем более, что по статистическим данным, мужчины преобладают в половой структуре колониального общества.
В кроне старой акации что-то трещало, шуршало и скрипело.
— Кто там? — испуганно спросил Ланька.
В кроне вызывающе хихикнули.
— Это местный купидон Игорь, — сказала Фея Сергеевна. — Он повсюду летает вслед за курсантами зоологического колледжа. Не исключение и лемур с бегемотом. В прошлый раз, когда я прогоняла их с поляны, купидон жаловался, что у него болит голова от ненормированного рабочего дня и все пальцы в мозолях после работы с такими толстокожими как Бегемот. Ой, что-то сердце кольнуло! — Фея Сергеевна томно заохала. Чиркнула спичка. Фея Сергеевна зажгла свечу и протянула её через окно своего дома во тьму колониальной ночи:
— Иконников, вы не спите?
— Как вы догадались?
— А кто же со мной говорил, если не вы?
— Мало ли кто. Вдруг, это кто-нибудь из говорящих зверей?
— Нет, это вы. Я заметила ваш силуэт в окне. Звери меня разбудили, полуночники. Бегемот, вымогатель поцелуев. Под влиянием прививок любви и стрел купидона Игоря, его тёплые чувства к представителю другого вида переросли в навязчивые матримониальные планы. Могу себе представить, как тяжело бедным животным, когда их охватывают человеческие страсти. И заботы. Раньше их матримониальные планы сводились к простому и незамысловатому спариванию, а теперь партнёршу другой породы ещё уговаривать нужно. Ведь это натуральная содомия, не правда ли?
— Уговаривать — удивленно повторил Ланька, но тут же поняв, что допустил бестактность, извинился.
— Ничего, — сказала Фея Сергеевна, — предмет разговора нетрадиционный.
— Скажите, какие успехи. Зверушки изъясняются не хуже нас с вами, — восхитился Ланька. — Правда, дикция у них требует постановки.
— Дикция это пустяки! — сказала Фея Сергеевна. — В зоологическом колледже работают логопеды и фенологи.
— Какие фенологи?
— Специалисты по жаргону и недавно возникшей звериной фене. Сейчас они бьются над развитием речи и усовершенствованием дикции четвероногих курсантов. Интересно, что курсанты зооколледжа приводят с собой на обучение друзей и родственников, за что получают лакомства и поощрения. До сих пор все они жили и обучались на противоположном берегу реки в старом зоосаду “У янтарной сосны”, — сказала Фея Сергеевна, — или же просто под открытым небом. Обезьяны слушали курс, даже не спускаясь с деревьев и от трудностей произношения сопели, показывая синие дёсны. Затем, в качестве меры поощрения, курсантам стали предоставлять жильё в сооружённом при зооколледже отеле “Лисья нора”. Там же для них открыли столовую-раздаточную, куда вначале входили только самые любопытные. То есть, приматы. Сотрудники колледжа оставляли у входа разнообразные лакомства. Обезьяны потихоньку стали угощаться. За ними в столовку потянулись курсанты других видов. А сейчас в столовой при разговорной школе обедают все, кроме хищников. В каждом классе — теперь у колледжа собственное здание — висит лозунг: “Положить конец немоте” и “Гласность — дорога в цивилизованное будущее”. Так и встретились лемур с бегемотом. Теперь, по ночам, бегемот катает свою подругу на спине по волнам реки, точно так же, как влюбленные мужчины катают в лодках возлюбленных женщин.
— Я читал, бегемоты выносливые звери, — сказал Ланька, — только им под силу грести против течения достаточно долгое время. И кто знает, как долго ещё продлится этот роман.
— Зато приматологам в зооколледже раздолье. Они там в необычайной силе. Один приматолог приходил к нам в гости в интернат, говорил, что, по его мнению, обезьяны это потомки древних людей, умевших говорить, и утративших речь в результате развития передовых коммуникационных технологий в прошлом. Вот такая инволюция, коллега.
— У вас есть сигареты, Иконников? — спросила Фея Сергеевна.
— Знать бы, что здесь есть. Кажется, есть сигары. Ланька вспомнил, что видел сигарную коробку, оставленную в его доме старым жильцом.
— Будьте любезны, — попросила Фея Сергеевна.
Ланька вернулся в дом, достал из буфета сигары, и, миновав поляну, любезно раскрыл сигарную коробку перед Феей Сергеевной.
— Вот, нашёл. Угощайтесь!
— Благодарю вас.
Пока Ланька бегал за куревом, Фея завела патефон и поставила пластинку с песней: “У меня есть сердце, а у сердца песня, а у песни тайна, хочешь — отгадай.”
— Мне так уютно в вашем обществе, — призналась Фея Сергеевна, изящно раскуривая сигару. — Рядом с вами тепло, как возле камина. Знаете что, давайте пить чай. Самовар ещё не остыл?
— С удовольствием! — Ланька протянул Фее Сергеевне руку. Она легко выпрыгнула из окна. Вместе, держась за руки, они подошли к столу.
Рядом с креслом стоял соломенный ящик с чайным сервизом. На столе красовался не тронутый, похожий по форме и цвету на кирпич в сахарной пудре, кекс “Восторг” производства I-ой колониальной кондфабрики и пачечное вино “Старый сластёна” без акцизной марки. “Контрабандное”, — укоризненно сказала Фея Сергеевна и покачала головой. Рядом со “Сластеной” в широкой хрустальной вазе — фрукты, ароматные и разноцветные.
Ланька налил чаю. От вина Фея Сергеевна наотрез отказалась. По её просьбе Ланька убрал вино со стола.
— Вы выглядите усталым, — сказала Фея Сергеевна.
— Не обращайте внимания. Ночью все выглядят усталыми, особенно воспитатели монад.
— У меня всё валилось из рук, когда я попала сюда. Воспитанники с самого начала не приняли меня. Мне никак не удавалось наладить энергетический контакт с классом. Бывают такие дети, они отдают энергию учителю в обмен на знания. С ними всегда легко работать. А тут — ни в какую! На уроках стоял визг, шум. Я осипла. У меня не хватало голоса их перекричать. Но однажды в класс пришли воспитанники, которых будто подменили. Они были тихими и старательными, отвечали на все вопросы и внимательно слушали, когда я излагала новый материал. Даже поза была у всех одинаковая: сложенные ладонями к локтям руки, ровные спины и деловой, холодный взгляд. Меня это насторожило. Я подумала: неужели все дети руин смотрят на мир таким мёртвым, остекленелым взглядом? На одном из чаепитий в учительской я поделилась с коллегами своими наблюдениями.
— Как, вы ещё не поняли? — рассмеялись коллеги, когда я решила высказать свои сомнения в собственной профпригодности. “Вы не знаете? Она не знает!” — говорили коллеги. Больше всех надо мной смеялся Аадидас Супостатович. И Фронда Фараоновна хихикала. “Она не знает!” — скрипел беззубым ртом Кулибин. А дело было вот в чём. У нас существуют т.н. “параллельные группы”, где вместо воспитанников — оригиналов занимаются их точные копии.
— А, — сказал мне тогда Илья Рулонович, — вы же бакалавр, университет кончили и не можете отличить клон от оригинала. Не волнуйтесь! Эта шутка у нас называется “пропиской”. Коллеги считают вас вполне профпригодной. Этот вопрос не нуждается в обсуждении. Я думаю так: зачем понадобилось их клонировать? Они и так все одинаковые.
НОЧНАЯ МУЗЫКАЛЬНАЯ ШКОЛА
Чтобы узнать, что такое “анархия”, не обязательно рыться в словарях и справочниках. Спросите об этом интернатских педагогов, и они ответят вам: “Посетите “Счастливое детство” ночью и вы поймёте, что такое анархия безо всяких словарей”.
По ночам интернат “Счастливое детство” становился царством безграничной свободы самовыражения.
Под влиянием кактусового шмурдяка и каннабиса биоритмы воспитанников интерната резко активизировались именно в вечернее и ночное время, когда монады уходили с работы домой, а в спальном корпусе оставалась только рота педагогической полиции и два престарелых вахтёра. Охранники из педагогической полиции тайно приторговывали кактусовой. Шмурдяк бередил в душах воспитанников дремлющие там в дневное время таланты. Вчерашние бандиты, жулики, картёжники добрели от выпитого и заводили бесконечные уродливые песни о тяжёлой доле беспризорника, помещённого в воспитательный дом. Завывание пьяных, несчастных малолеток — “этот стон у нас песней зовётся” — вдохновляло бродивших по территории “Счастливого детства” котов, и они, как могли подвывали вослед жалобному пению обитателей интерната.
— Трудно себе представить что-либо более омерзительное, — говорил учитель пения Кимвал Модестович Бандура, слушая густо унавоженное фальшью завывание объединённого хора котов и подростков, — два мира, два детства!
— Два мира, два детства? Что он этим хотел сказать? — спросил у Ланьки плохо понимавший в музыке Илья Рулонович.
— Не знаю, — ответил Ланька. — Объединенный детский хор состоит из двух полухорий — людского и кошачьего. Хотя нет, наши коты почти все взрослые.
Бурная ночная жизнь воспитанников “Счастливого детства” не могла не вызвать законного озлобления жителей рабочих гобов с двух сторон примыкавших к интернатскому забору. Погасить задорный шум “Счастливого детства” не могли даже новейшей конструкции эхорезы, установленные во дворе интерната. Кто-то из соседей-доброхотов состряпал ябедное письмо в синекурат Колонии с требованием принять меры по обузданию шума и пресечению ночных оргий и самодеятельных концертов, мешающих отсыпаться устающим на работе труженикам. В жалобе с раздражением, разбавленным скрытой завистью, выражалось возмущение трудящихся весёлым поведением воспитанников: “Они по ночам не только пьют и поют, танцуют, но ещё, как бы между прочим, заглядывают в чужие квартиры, причём, не через дверь, а через форточку. И после каждого такого визита из квартиры пропадают ценные вещи! Завершалась жалоба риторическим вопросом. “Кому охота платить за чужое похмелье?”
В день поступления жалобы в синекурат, директору интерната Гамуле-Гамульскому в экстренном порядке позвонили оттуда и сделали внушение. Гамула-Гамульский собрал педсовет, на котором зачитал переданный ему текст ябедного письма. Обсуждение начали с нападок на плохую организацию свободного времени воспитанников. Досуг юных обитателей “Счастливого детства” был незатейлив до грубости. Любимыми занятиями подростков — если не считать пения — были обмен и торговля, игра в карты и кости, секс, обжорство, пьянство и курение каннабиса. Некоторые, “самые порядочные”, как говорил Кобра, предпочитали всему этому ночные прогулки верхом на слонах. Девушки с удовольствием наводили красоту, давили угри на лбу друг у друга, принимали любовные записки из юношеского крыла спального корпуса, доставляемые на девичью половину подкоровниками. Склонность к пению и музицированию в этом списке развлечений выглядела самой безобидной шалостью.
Петь и музицировать любили не только воспитанники, но и учителя, и мастера производственного обучения. Фея Сергеевна, в свободное от работы время, взбиралась на облака, раздевалась там донага (под пристальными взглядами самого генерал-капитана!) и, сжимая пальцами стебелёк сорванного на земле цветка, плыла по небу, благословляя Колонию лирическим речитативом из оперетты “Седьмое небо”. Высоко одаренная музыкально, Фея Сергеевна, как никто другой, понимала поющих подростков. В шутку, или всерьёз, она предложила:
— Они любят петь? Это эстетично! Только нужно придать их развлечениям законную педагогическую форму. Давайте организуем ночную музыкальную школу. Это позволит легализовать бесспорно полезную тягу подростков к музицированию. Пение и игра на музинструментах, воспитывают в детях чуткое восприятие красоты. Ведь ещё древние говорили: “Красота спасёт мир”.
— Вы ещё вспомните, за что Каин убил Авеля, — перебил Фею Сергеевну Фет Константинович.
— И за что же? — поинтересовался не слишком начитанный Аадидас Супостатович.
— А за то, что Авель рассказывал Каину старые хохмы!
— Ночная музыкальная школа? Это действительно интересно! — сказал учитель пения Кимвал Модестович Бандура. — Интересно в том смысле, что пением колыбельных песен наших интернатских буянов можно не просто успокаивать, но даже полностью усыплять, и таким образом, спасать от них красоту.
Коллеги испуганно притихли и сразу все посмотрели на директора интерната Гамулу-Гамульского. Директор почесал лоб, и вздохнув, сказал:
— В спальном корпусе, где они поют, сначала нужно навести элементарный порядок. Там все занавески в соплях, будто у наших деток нет носовых платков. Во время последнего санитарного рейда в спальню, у меня сложилось впечатление, что многие из воспитанников дали обет не мыться до самого окончания учёбы. А вы о красоте! Эх, коллеги, — директор махнул рукой, — ну, а в целом, действительно интересная идея. Тут нужно подумать о том, как бы не навредить самим себе всякими нововведениями. Я знаю, чем такое кончается: комиссии, ревизоры, проверки и прочие неприятности. Одним словом, нужно так сыграть свадебку, чтобы остаться холостым. Помню, во времена моей юности существовала репетиторская фирма “Знания на дом”. Учителя-репетиторы за деньги ходили на дом к тупицам и кретинам, чтобы помогать им делать уроки. А теперь учителя будут ходить к ученикам в спальни, где будут петь колыбельные. Чудесно, честное слово! Но от жизни не убежишь. Они по ночам всё равно не спят, так пускай лучше музыкой занимаются, чем мокроту разводить, — сказал Гамула-Гамульский и разрешил ночные уроки.
Для их проведения в коллективе преподавателей были выявлены “совы”, биоритмы которых активизировались ночью. Изучив учительские досье, Кобра отобрал несколько человек, наиболее пригодных для проведения занятий в вечерней школе и заявил им:
— Школа должна быть реальной. Не хотят знать — не надо, но заниматься обязаны. Поэтому, дорогие коллеги, те из вас, кто плохо спит и предпочитает вторую смену первой, будут заниматься с ребятами по ночам, когда у воспитанников наступают благоприятные для обучения и воспитания периоды. По крайней мере, прогуливать не будут.
Коллеги “совы” без особого энтузиазма встретили нововведение. Учебный план вечерней школы не имел программы и часового поурочного расписания. Никто толком не знал, чему можно научить спящую монаду, зато инициатива была одобрена Высшим педагогическим советом при синекурате Колонии, как интересное педагогическое новшество. Вслед за ночной школой в “Счастливом детстве”, ночные школы открылись в других учебных заведениях Трёхгорки. Обучение сквозь сон становилось всё более популярным. Первые результаты работы ночных школ обнадёживали. Оказалось, что во сне ученики воспринимают учебный материал гораздо лучше, чем наяву. К тому же, сам собой снимался вопрос о дисциплине на уроках. Ланька, по инициативе Аристотеля Кадзулы, оказался в числе первых ночных педагогов региона. Мэтр Кадзула стремился получить доступ к плодам песенного творчества воспитанников.
По следам педагогического эксперимента в “Счастливом детстве” симулятографисты сняли художественный фильм “Большая перемена”. Слово “перемена” в названии фильма имело сразу несколько смыслов, и кроме обозначения паузы между уроками, говорило ещё о новаторских переменах в дидактической сфере. Педагоги — совы из ночной школы стали героями труда. Их портреты печатали на обложках журналов. Ланька был рад вдвойне. Уроки музыки в ночной школе позволяли собрать больше фольклорного материала при меньших затратах труда.
Достаточно было только появиться в классе-спальне и включить телефон, чтобы песня воспитанников “Счастливого детства” по невидимой дорожке побежала из интернатской спальни прямо в Столбург, в фольклорную копилку мэтра Кадзулы. Профессор рекомендовал Ланьке шире использовать метод включённого наблюдения при сборе фольклорного материала. Кадзула уверял, что Ланька работает на благо науки, в силу которой так верил профессор. Но Ланьке было всё равно: со спящими воспитанниками говорить было просто не о чём. Как сказал шульмейстер Кобра: “У монады в любое время суток познавательная способность мозга на нуле”.
Иконников только ухмылялся, когда Фея Сергеевна, противясь педагогике расчеловечивания подростков до уровня монад, пыталась воспитывать учеников на высоких примерах, сквозь сон внушая им, что есть вещи поважнее, чем собственное счастье. Но всё бесполезно: монады не имели ни малейшего представления о том, что такое счастье.
Ночная форма обучения потребовала коренной реконструкции спального корпуса. Из спален были удалены старые кровати, и на их месте установили двухэтажные кровати-парты, соответствующие новейшим сангигиеннормам, установленным для школ с ночной формой обучения.
Новая мебель делала обстановку ещё более казённой и неуютной. Что представляет собой кровать-парта? Это гуттаперчевое, с сегментами на шарнирах сооружение, напоминает электростул, на котором удобно не только лежать, но и сидеть, при этом наслаждаясь музыкой. На голову спящему воспитаннику надевают многофункциональный ночной колпак, начинённый сложной электроникой прибор, способствующий обучению путём создания в мозгу спящего определённой психической доминанты, или, проще говоря, установки на усвоение нового материала. Рот учащегося закрывают намордником — звукопоглотителем для бесшумного ночного пения. Совокупность кровати и электронного ночного колпака называлась “спальным аппаратом”.
Учитель музыки и пения Кимвал Модестович Бандура не особенно доверял новейшему педагогическому оборудованию. Какие, к чёрту, колпаки?
Бандура уверял коллег, что на его уроках воспитанники спали бы стоя, при этом ещё пели. И это безо всяких колпаков!
— Меня этой штукой не околпачишь, — гордо заявил Кимвал Модестович, рассматривая новейшее средство обучения, напоминавшее котелок с проволочным хвостом.
Молодые коллеги считали Бандуру образцовым учителем старой закалки бесконечно далёким от педагогических новшеств, что компенсировалось фанатичной преданностью делу музыкального образования юношества. Ради музыки Бандура готов был идти на любые жертвы. Кимвал Модестович знал, какие нити связывают людей и предметы, и знал, какие из них следует задевать, чтобы получалась музыка, а не шум. Бандура не жил, а пел. Он пел во время уроков, перед уроками, между ними, на переменах, после уроков, и даже ночью в постели с любимой женой. Напевая, Бандура кивал головой в такт музыке, за что его в шутку называли “Кивалом Модестовичем”, или просто “Кивалой”.
Кимвал Модестович имел живот размером с гору и любил повторять:
— Голос в теле певца обязательно должен на чём-нибудь базироваться.
Толстые короткие руки с пальцами — сардельками заставляли Кимвала Модестовича чувствовать себя за роялем не особенно удобно. Живот не позволял Кимвалу Модестовичу придвинуться на достаточное для игры на рояле расстояние. По причине большого живота Бандура не мог играть и на аккордеоне.
Оставалось одно: играть на губной гармонике. Губы Кимвала Модестовича побелели от постоянного соприкосновения с никелированной поверхностью музыкального инструмента. Музыкальный фанатизм учителя пения был предметом насмешек. Бандура требовал от воспитанников поголовного участия в интернатском хоре. К пению привлекали даже тех из воспитанников, у кого не было слуха. Кимвал Модестович на практике опровергал утверждение о том, что все учащиеся делятся на музыкальных и немузыкальных. У коллег-педагогов, посещавших открытые уроки музыки в ночной школе, вяли уши от фальшивого сольфеджио юных хористов. “Такими голосами только в сортире кричать: “Занято!”, — сказал про немузыкальных учеников Бандуры Илья Рулонович Кобра, посетивший однажды открытый урок в музыкальной спальне. Шульмейстер приказал учителю пения не беспокоить учащихся с отсутствием музыкального слуха.
Уроки музыки начинались, как правило, с музыкальной медитации. После команды: “Спальные аппараты к бою!” ученики укладывались в кровати-парты и надевали на головы колпаки. Бандура усыплял класс звукозаписью электронных ноктюрнов в исполнении квартета синтезаторов. Пока воспитанники засыпали, в класс-спальню из распылителей на стенах поступал снотворный газ. Кимвал Модестович легко и непринуждённо излагал основы музыкальной грамоты, то и дело подбадривая себя “пианиновкой” из фляги, чтобы не уснуть. На первом уроке в ночной музшколе учащиеся слушали лекцию по истории и теории звукоизвлечения на примере струнных:
— Прототипом струнных инструментов послужил охотничий лук, а первой струной в истории музыки была тетива, издававшая своеобразный вибрирующий звук. Затем появились лира, арфа, чембалло. Струнные бурно развивались, усложнялись принципы и методы звукоизвлечения. Венцом развития струнных явился рояль.
Ланька сидел в углу класса-спальни рядом с футляром от контрабаса и смотрел, как могучая фигура Кимвала Модестовича чёрной тенью летает по классу-спальне от одной кровати к другой, поправляя одеяла и взбивая подушки под головами дремлющего юношества. Кимвал Модестович дико заорал на ухо сладко спавшего Куролапа:
— Форте, форте!
Куролап вскочил на кровати. Кимвал Модестович взял его за ухо и с ласковым видом, выкручивая из головы ушную раковину, продолжал знакомить хулигана с основами музграмоты.
— Ну вот, дружок. Теперь и ты знаешь, что такое “форте”. Так что же это такое? — переспросил Бандура.
— “Форте”, это когда очень больно! — сквозь слёзы проговорил Куролап.
— Идиот! — с садистским наслаждением в голосе возразил Кимвал Модестович. — “Форте”, это когда очень громко! — и отпустил распухшее ухо воспитанника Куролапа. Повернувшись к Ланьке, Бандура добавил:
— Ну, и как можно работать с такими кретинами?
Куролап панически боялся учителя музыки. Персона Кимвала Модестовича губительно действовала на куролапову репутацию неформального лидера подросткового коллектива. Даже подкоровники понимали — храбрый Куролап боится учителя музыки.
Бандура по-отечески дотошно контролировал репертуар самодеятельных исполнителей. В репертуаре ночных рапсодов из “Счастливого детства” преобладали мажорные мелодии, даже если речь в песне шла о чём-то грустном. Отдельные произведения интернатского фольклора способны были задеть самые тонкие душевные струны. Лучшими певцами среди воспитанников были юные картёжники. Вне интернатских стен эти вольнотусующиеся личности “душевным” пением привлекали к себе тех, кого собирались одурачить. Пение под гитару входило в набор обязательных профессиональных навыков картёжников. Музыкальный слух, которым мать природа щедро одарила юных жуликов, был одним из необходимых условий выживания. Картёжник, а тем более шулер, обязан безошибочно угадывать тональность душевного настроя клиента по его голосу. Музыкальное сопровождение было обязательным во время демонстрации фокусов. Музыка отвлекала зрителей.
В шулерских песнях воспевалась госпожа Удача, умение владеть колодой и необходимость перетусовывать за каждым, особенно за тем, кому доверяешь. На жаргоне картёжников “исполнять” значило мухлевать, но если речь заходила о пении под гитару, употреблялось другое слово — “шкрябать”. Но и в понятие “шкрябать” входило умение не дать себя надуть, т.е. любыми средствами не допустить лучшего, чем собственное исполнение музыкального номера.
Запевалой среди шулеров был толстяк Пиноле, по кличке “Жиртрест”, которому не было равных в сложнейшем араратском преферансе. Он сам сочинял песни, которые пел. На пальце у толстяка Пиноле красовался огромный перстень с белым земутом, сиявший радужными бликами, когда Пиноле перебирал струны:
— Песня-басня о карточном шулере, сыгравшем партию с самим Богом, — объявил Пиноле и взял в руки гитару:
Сели за стол. Шулер карты достал из кармана.
Бог попросил: “Погоди, не спеши начинать!
Карты краплены, зачем начинаешь с обмана?
Вот мои карты, чистые, только с небес…”
Шулер тихонько вина потянул из стакана:
“Ладно, согласен, но только давай без чудес.
Так вот и я тоже буду играть без обмана”.
Пиноле отложил гитару и сказал:
— Они сыграли партию, и Бог проиграл шулеру, но шулер в это поверить уже не смог. Мораль: как шулер не может без обмана, так Бог не может без чудес.
Воспитанницы, ночевавшие в одном классе-спальне с воспитанниками, но на разных, разумеется, кроватях-партах, пели под гитару песни о далёких краях, где есть настоящая зима и настоящий, а не тополиный снег. Девушки стихийно вносили в уроки музыки танцевальный элемент, в порыве приглашая воспитанников на вальс. На стенах спален вместе с монадами танцевали их тени. Кобре не нравилось, что танцующие слишком шумят. Он приказал Бандуре прекратить эти вольности. Для желающих потанцевать стали сооружать ночной балетный класс с усиленной звукоизоляцией.
На одном из уроков в ночной музшколе присутствовал директор Гамула-Гамульский. Учащиеся пристали к нему с просьбой что-нибудь спеть. Директор долго не соглашался, но затем взял в руки гитару и сказал:
— Ребята! Будучи девятилетним чадом, я изловил во дворе нашего дома соседского кота-альбиноса. Он был белым до безобразия, что делало его похожим на скучный кусок белого холста. Я выкрасил кота акварельными красками, и он стал маленьким тигром. Но и это ерунда. Главное другое: как его узнали хозяева? За эти художества меня наказали розгами. Я потом долго не мог ни сидеть, ни ходить. Это было для меня хорошим уроком. С тех пор я люблю и уважаю животных. Ну а теперь, песня:
Можно, правда, попытаться, только вот зачем?
Мне из детства часто снится вата облаков
И отпетые бандиты из чужих дворов.
Что я помню? Помню клёны, помню,
Был тогда влюблённый. Помню, был.
Но только вот в кого? Помню, гадким был
Утёнком, рос ни чёртом, ни ребёнком,
Речку По-мню, больше ничего.
Помню белый кот соседский (детство, Боже мой!)
В тигра краской акварельной выкрашен был мной.
Мне от трёпки было мало неба и земли.
Зря лупили, был бы свой, был Сальвадор Дали!
— А кто такой этот Сальвадор Дали? Владелец кота? — спросил Пиноле.
— Нет, — ответил директор. — Сальвадор был художником, учеником Патрона Семёновича Красного. Его хорошо знал ваш приятель Моди Рыбовоз. К сожалению, Сальвадор оставил нас слишком рано. Как говорят искусствоведы, ученик и здесь опередил своего учителя.
НОВЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ИВАНА ШКУРИНА,
ИЛИ ЖИЗНЬ РАДИ ИНТЕРЕСА
Самый тяжёлый из металлов периодической таблицы не в состоянии сравниться по степени тяжести с утром понедельника, когда разнорабочий умственного труда Ланька Иконников просыпается после долгого, длиной в оба выходных дня, сна. Спросонок Ланька плохо соображает, слабо ориентируется в пространстве. Усталость и переутомление подавляют способность радоваться жизни. А между тем, первые солнечные лучи уже бьют о водную гладь на реке и разбуженные рыбы делают утреннюю зарядку, выпрыгивая из воды, и хлопая в воздухе плавниками.
Ланька не слышит как утренний гомон Колонии осторожно, на цыпочках подступает к его кровати; он не слышит, как трубят зорю слоны, он не видит, как проснувшиеся под забором коты потягиваются, изгибая спинки, зевают, облизывая усатые морды белыми и шершавыми языками.
— Кто здесь? — спросил Ланька, с трудом разлепив глаза. Он лежал на кровати в пустом классе-спальне.
— Анатолий Филин! Завтракать пора!
Ланька рассеянно посмотрел на учительский стол рядом с кроватью Бандуры, где, расставляя посуду, суетился Анатолий Филин.
— Ах, птичка! Кому доброе, а кому распьяным-пьяно, — застонал Ланька, ощупывая одеревенелую от непроходящей усталости голову.
— Болит? — сочувственно спросил Филин.
— Не то слово! А почему в классе беспорядок? — спросил Ланька, глядя на замусоренный пол рядом с кроватью. На полу, между разбросанными Ланькиными туфлями валялись окурки, несколько пластиковых стаканчиков и пустая стеклянная четверть из тех, куда Бандура разливал “пианиновку” — музыкальный самогон собственного приготовления. В классе-спальне стоял крепкий сивушный дух. Само помещение имело неясные, смазанные контуры и казалось Ланьке круглым. Ему казалось, что он всё ещё спит и момент собственного пробуждения видит во сне. В то, что это не сон, Ланьку заставил поверить аромат горячих ивлонгов, только что извлечённых Анатолием из терморюкзачка.
— Торопитесь, — сказал Анатолий, — на сборы и завтрак у вас меньше часа. Находясь в цейтноте, будь готов к возможному форс-мажору.
— Знаю, — зевнул Ланька, — я это уже где-то слышал. А что тут вчера было?
— Бандура устроил вечеринку для коллег по случаю последнего учебного дня перед каникулами.
— И кто был?
— Все, от директора до вахтёров. Фея Сергеевна тоже была. Эта женщина, — Анатолий поднял крыло, — может вам навредить. У меня нехорошие данные. Она ведьма. Вы были у неё дома? Видели тома старинных гримуаров на книжных полках? То-то! Она оговаривает мужчин заклинаниями из этих самых книг. Кошмар её чувств в том, что чем крепче она любит, тем сильнее опасность. Госпожа Дух загадочно совмещает любовь к человеку с готовностью его прикончить. Причём, оба порыва совершенно искренни. Это её натура, — убежденно сказал Филин.
— Откуда ты знаешь, что я бываю в гостях у Феи Сергеевны?
— Всё очень просто, — сказал Филин, — несколько дней назад курсанты зоологического колледжа заказывали кекс “Восторг” и пачку “Старого сластёны”. Доставить заказ нужно было по адресу Феи Сергеевны. Заказ доставил я. Затем у меня возникла небольшая рабочая пауза, и я решил отдохнуть. Взобрался на веточку, причём так случилось, что веточка была на том самом дереве, под которым сидели известные вам курсанты лемур и бегемот. Я видел вас и Фею Сергеевну, я видел купидона Игоря, он просил не мешать ему работать. Я тогда понял: вы попали в сети госпожи Дух. Вот так и живут люди, — Филин хлопнул себя крыльями по бокам, — не ведают, что творят. Ай-ай-ай! Ходят на работу, получают зарплату и тратят её в своё удовольствие, на самок и прочие прелести. И заметьте: оба пола довольны. “Здрасте-досвиданья”, а она, — Анатолий крылом указал в сторону педхутора, где был дом Феи Сергеевны, — заманит в сети и пиши пропало.
— Да брось ты, птица, — отмахнулся Ланька, — не суй клюв не в своё дело. Она любезная женщина. Мы коллеги, наконец, мы приятели! Не более. Это тебя купидон Игорь накачал?
— Ну, как знаете, — сказала птица, — а купидон в этом вопросе дока.
— Я мог бы попросить вас станцевать,— сказал Филин, расхаживая по столу между одноразовыми тарелкой и чашкой,— но не буду ввиду нехватки времени.
— Что значит “станцевать”? — удивился Ланька. — Зачем?
— Вам письмо, — сказал Филин, — помните, я обещал, что в случае необходимости не откажусь от пилигрима Шкурина весточку притаранить?
— Ну, — сказал Ланька.
— Вот она, — Филин цокнул когтем по краю тарелки, в которой лежало сложенное треугольником письмо с адресом, нацарапанным детским почерком Ивана, — “Интернат “Счастливое детство” Иконникову”.
Обрадовавшись письму, Ланька стал потихоньку выбираться из постели.
— Я бы вам посоветовал, молодой человек, оставить ночные бдения и укладываться в постель пораньше. Вы плохо выглядите.
— Что это ты мне советовать решил? — удивился Ланька. — Ох, и надоел! Расскажи лучше, что на белом свете делается? — попросил Ланька, разворачивая письмо, — Я в этой ночной школе ничего не вижу, ничего не слышу…
— Прочтите, — сказал Филин, — сами всё узнаете.
Ланька стал читать вслух: “Поклон тебе, Ланька, попутчик на жизненном пути. Вот, решил я обратиться к тебе, собраться с мыслями, а их — нету! Потому, начну с начала. Как ты уехал в свой интернат, Синекура вручил мне билет на железку в один конец и привёл на станцию “А”, наказав держаться группы каких-то вшивых бродяг, чтобы я не потерялся. Я и ещё дюжина таких же вольноопределяющихся сели в поезд и поехали неизвестно куда, в поисках счастья и состояния. По дороге выпили мы с голопузыми для увеселения, и пошла пьяная грусть за прошлую житуху. Без мысли, без идеи. Как быть, как жить свободному коммерсанту на голом месте? “В том-то и дело!” — говорят бродяги голопузые. И как эту мерзость в вольноопределяющиеся записывают? Я у них спрашиваю: “Чем заниматься думаете, орлы?” А они: “Мы вольноопределяющиеся”,— и всё! “Только, — говорю, — придётся вам, орлы, на пустом месте вольноопределяться”. Это, чтобы страху на них нагнать. А они говорят: “Нам всё едино, мы и не такое видели!” Высадили меня с голопузыми посреди серого пустыря в дом, без крыши, вокруг которого ничего, кроме земли и неба. Вот здесь я впервые ужаснулся по-настоящему: “Ну, — думаю, — кранты! Кончена жизнь. Тут пусто, как на луне. Обдурить — и то некого!” Стемнело. Бродяги голопузые ночью в стадо сбились, трутся друг о друга, как шакалы в стае, чтобы не замерзнуть, а я всю ночь на пороге под звёздами просидел, тебя и Лулу вспоминая. Задремал аж под утро. Прислонился к косяку дверей и сплю. В таком виде, утром, птичка Филин тебе известная меня растолкала и говорит: “Не горюй, братуха. Я тебе по дружбе помогу. Есть тут у меня один знакомый, старослужащий Ласун, синекура без портфеля. Иди к нему, и проси, а голопузые пускай сами вольноопределяются”. Я сразу не понял и спрашиваю: “Почему Ласун? Он что, не человек?” “Как его зовут, никто не знает, а Ласун, сладкопитающееся — это его должность. Он сладкими приношениями кормится. Начинал же, как и ты, с вольноопределяющегося, и вот, до Ласуна дорос. Бери пример пока не поздно. Но только учти: на приём-распределение к нему без лакомства не ходят”. Я, конечно же, не растерялся, и попросил Филина достать мне сладостей в магазине “Искушение”, который мы проезжали по пути в эту жопу. На другой день пришёл к Ласуну, вручаю ему свой сладкий презент и бутылку старого “Негру де Пуркарь” и одновременно начинаю за жизнь плакаться. Как бы, говорю, так определиться, чтобы с интересом и ног не протянуть? Он головой покрутил, потряс семью подбородками, — не голова, зиккурат! — и говорит: “Так вопрос уже давно не стоит. Вам что, есть нечего. Где ваш неразменный фартинг?” Я говорю, фартинг есть, только мне в магазинах ничего не нужно. Я сюда за интересом прибыл. Он, хороший такой мужчина, даже не спросил, в чём мой интерес заключается. Но советует:
— Раз прибыл за интересом, тогда иди в порт. Там на почте, в отделе перлюстраций, конвертологи требуются. Много вольноопределяющихся там свой интерес находят.
Тут меня пронзила великая мысль, а именно: я заметил, что вольноопределяющимися здесь называют бродяг и шантрапу без средств к существованию, в то время, как в Трёхгорке вольноопределяющимися называли свободных людей с солидным аккредитивом. Вот где фундамент! Вот где разница!
Пришёл я назад и говорю голопузым: “Ну что, ребята, есть для вас работёнка в порту. Там докеры, корабельщики и прочее требуются. А что, думаю, пускай хоть меня туда на плечах доставят, а то, какая же мне от них польза? Так ребята меня на плечах в порт и доставили. Я на почту, они к докерам. Здание морской почты красивое, в колониальном стиле. Кругом фонтаны и старинные пушки, прямо как в сказке. Приняли меня на работе хорошо, но и тут я ошибся. Интереса в работе конвертолога не много — чужие письма читать и опять в конверты вкладывать. Поработал я немного и думаю: “Какая же это радость, конверты лизать? А где же мой интерес, за которым всю жизнь гоняюсь?” Плюнул на кучу писем и ушёл в кафетерий своим неразменным фартингом пользоваться. Выпил я там как следует и подумал: “Разве я конвертолог? Язык так распух — я рюмку выпить не в состоянии. Где же самократия на земле? И вот я, Иван Шкурин, потерянный и разочарованный, болтаюсь между дерьмом и облаками. Посмотрел на голопузых — они мешки из трюмов разгружают — и подумал: “Хватит. Набылся я тут с простейшими. Пора по-настоящему вольноопределяться. Пишу тебе это письмо, сидя за рюмкой кактусовой. Извини, что они не в конверте, нету больше сил их лизать и заклеивать. Возможно, что, когда ты его получишь, меня уже не будет в порту. Значит, писать не имеет смысла, так что, не утруждайся, если вдруг надумаешь. Я твёрдо решил линять отсюда. Через пару дней, в другом месте, стану по-настоящему богатым и выброшу свой неразменный фартинг в сортир. Я всегда был человеком дела и любил “быстрый приплод”, в смысле прибыли, а здесь такого интереса не наблюдается. Моя самократия в корне отличается от припортовой, основанной на малом. И в заключение сообщаю тебе важную новость. Я знаю, где крошка Лулу”.
Ланька отложил письмо и спросил у Филина:
— Как думаешь, чем он заниматься будет?
Филин рассказал о коммерческом дебюте Ивана. Всё началось с обыкновенных страусиных яиц. Идея пришла Ивану в голову, когда он услыхал разговор официанта с хозяином кафетерия, требовавшим закупить страусиные яйца для омлетов. Тут же, не отходя от барной стойки, Иван спросил, почём хозяин готов принять у него виртуальный грузовик с яйцами.
— Возьму по два фартинга за дюжину, — сказал хозяин.
На другой день Иван приобрёл машину страусиных яиц в сельхозкооперативе “Раздолье”. Яйца обошлись ему по полтора фартинга за дюжину. Рассчитавшись с водителем, и сказав, что он самостоятельно доставит яйца по назначению, Иван подкатил к кафетерию “Портовый” и просигналил. Хозяин с порога стал ругаться, что яйца не того калибра, и он готов платить за них максимум по фартингу за дюжину. От злости Иван забросал хозяина “Портового” яйцами и попал в тюрьму.
— Вот так, — вздохнул Иконников, — проторговался. Думал, бежит от тюрьмы, а на самом деле бежал в тюрьму.
— Может, заберёте его к себе под залог? — предложил Филин.
— И что мне с ним делать?
— Тоже верно. Тут его интереса нет. А это кто? — спросил Иконников, заметив ещё одного мертвецки пьяного человека, распластавшегося на соседней кровати.
— Это знаменитость, — сказала птица, обрызгивая лицо человека нашатырём с крыла. — Его знают все. Погодите, сейчас очнётся. Патрон Семенович Красный собственной персоной. Эстет! Талант неимоверный, художественный гений современности, основатель школы экспрессервилистов. Ему в кабаках первый почёт. Он в “Счастливом детстве” на заказе, стены в зале для медитаций расписывает. Ну, припоминаете? Вы же с ним вчера о цвете и свете спорили.
— Что-то мне нехорошо, — сказал Ланька, припоминая вчерашний диспут. В ответ Анатолий предложил ему бутылку холодной зельтерской.
— С похмелья, — сказал он, — нельзя много пить, особенно, газировки. В прошлый День Благодарения у нас один сотрудник так нахлестался газировки, что опузырел насмерть.
Ланька испуганно оторвался от бутылки, икнул, ещё раз с тревогой осмотрел помещение. Он сидел на кровати, в классе-спальне ночной школы, где никакой мебели, кроме десятка кроватей-парт, не было. На никелированных спинках кроватей играли солнечные зайчики.
Ланька встал с кровати и поднял с пола последний номер журнала “Педагогический вестник”. Сначала он обмахивался им и вытирал ладонью пот со лба. Глянцевая обложка журнала хрустела на сгибе. На его страницах, как выражался Илья Рулонович, печатали идеологический нафталин. Ланька наугад открыл одну из страниц и прочёл несколько определений, выделенных курсивом: “Стохастичность — случайность педагогического процесса, характер изменения которого во времени точно предсказать невозможно”. “Девиантное поведение — поведение, отклоняющееся от нормы”. “Инвариантный — остающийся неизменным при определенном преобразовании переменных”. “Хаос в современной школе происходит оттого, что на вечные вопросы педагогики кто, чему, кого и как должен учить, все участники педагогического процесса отвечают по-разному. Педагогика и самократия несовместимы”.
Ланька брезгливо отбросил “Педагогический вестник” и сел на пол.
— Кошмар! — сказал он с закрытыми глазами.
Филин дёрнул бровями:
— Ну-с, какие будут перетусовки по поводу шамовки?
— Не понял. — Ланька открыл глаза.
— В смысле шам-шам-шамкать будете. То есть, завтракать?
— Да что ты, милый, — обиделся Ланька, отказываясь от завтрака по понятным причинам. Немного подумав, добавил:
— Давай, птичка, включай опохмелятор! — и тут же получил от Филина ещё бутылку газировки.
— А о чём мы вчера с этим задохликом кроме света и цвета спорили?
— О жизни, — сказал Анатолий. — Патрон был рад, что нашёл единомышленника.
Он хлопал вас по спине и говорил, что история цивилизации, с точки зрения художника, это последовательная смена художественных образов. Вы сказали ему, что в этой идее скрыта какая-то всеми забытая патриархальная надёжность, гарантирующая личность от мировоззренческого банкротства.
— Я что, действительно такое говорил? — усомнился Иконников.
Филин утвердительно кивнул.
— Опоили! — с досадой выдохнул Ланька.
Птица захлопала крыльями и сказала:
— Патрон Семёнович настаивал на том, что человека всегда отличало от животного только одно, а именно, стремление к искусству. Но после войны этот критерий размыт. Искусство художественных образов постепенно вытесняется дизайном. Вы с коллегами ходили в зал для медитаций и смотрели там эскизы на стенах. Красный говорил, что старается держаться правды, когда работает.
— Какой такой правды? — удивился Ланька.
— Художественной.
— Понятно.
— Сейчас Патрон Семёнович работает над увековечением исторического момента, изображает начало работы первых зоологических колледжей региона. Красный сказал, что даже если бы говорящих зверей не было, то их следовало бы выдумать, так как искусство от этого только выигрывает.
— Он рассуждает как художник, — заметил Ланька, — скорее всего страхуется на случай, если его работа вдруг вызовет раздражение у критиков, как и его девиантное поведение, — сказал Филин.
— Журнальчиков начитался? — строго спросил Ланька.
— Так, посмотрел, — застенчиво сказал Анатолий. — Скажу по секрету, я везде бываю, всё вижу, недовольство Патроном в синекурате Колонии нарастает. Синекура, та, что заведует критикой, сказала: “От Патрона Семеновича нет никакой пользы. А что это за художник, от которого нет никакой пользы?” В последнее время Патрон Семёнович гуляет и пьёт сильнее обычного, пытаясь заглушить симптомы творческого кризиса. Фронда Фараоновна недавно вызволяла его из полицейского участка после скандала в мюзик-холле “Пролетарский”. Фронда — а они с Красным близкие знакомые — заявила, что к тем историям, в которые систематически попадает Патрон Семёнович, она лично никакого отношения не имеет, хотя, по-прежнему, высоко ценит его образное видение исторического процесса, что помогает объединять события прошлого в единое художественное целое.
Не выдержав сложности разговора, мозг Иконникова внезапно отключился. Фольклорист успел сказать: “Ой”, и закрыл глаза.
Ланька очнулся от запаха нашатыря, ударившего в нос.
— Ура! — сказала Фея Сергеевна, — он пришёл в себя! Какой слабенький, вечеринки не выдерживает.
Ланька снова закрыл глаза.
Фея Сергеевна с улыбкой отняла от ноздрей Иконникова склянку с нашатырём и легко встала с колен. Её место у тела фольклориста тут же занял Гиря. Щёку Иконникова лобзали кисточки усов Аадидаса Супостатовича. Гиря приложил голову к груди Иконникова и послушал, бьется ли его сердце. От Гири крепко пахло луком и одеколоном. Выражение удивления на его лице достигалось при помощи сложной мимической комбинации, при которой брови поднимаются на неимоверное расстояние вверх, образуя мохнатую радугу у самого начала чуба.
— Дышит, — сказал Гиря. — Пускай отдохнёт, а там я с ним лечебной физкультурой займусь. Аадидас Супостатович постоянно разрабатывал лечебно-оздоровительные комплексы, напоминавшие религиозные действа, сопряжённые с аэробикой. Из-за этой новаторской физкультуры Гиря вечно ходил скрюченный радикулитом.
Стоявший рядом мастер Плакса стал выговаривать Аадидасу Супостатовичу, что коэффициент “3”, присвоенный педагогам ночной школы за вредность, на самом деле сильно занижен. От чрезмерной близости коллег, полукругом обступивших Ланьку, он видел их лица вытянутыми и расплывшимися.
— Коллеги! — сказал Гиря. — У меня есть идея. А что если нам всем взять групповую курсовку на курорт и хорошенько отдохнуть?
— Групповую? Даже не знаю, — задумчиво сказал Илья Рулонович.
Фронда Фараоновна одна стояла над Ланькой во весь своей гренадёрский рост и, скрестив руки на груди, молча удивлялась замысловатости позы, в которой пребывал фольклорист. Он сидел на полу, его руки были заброшены на кровать, а ноги разъехались по полу в разные стороны. Левый глаз был прикрыт галстуком, а изо рта выглядывал кончик языка.
Кобра тяжело вздохнул:
— Эх, молодёжь, молодёжь! Я замечал, в последние дни он просто спал на ходу. Видимо, это переутомление. Надо укрепить его дух и тело, а то какой же будет от него прок всем нам? Пускай отдохнёт, проспится. Можно оставить его прямо здесь. Воспитанники редко ночуют в интернате во время каникул.
Когда коллеги ушли, Ланька ещё долго лежал в пустой спальне, чувствуя себя разбитым после излишне интенсивного празднования. А впереди был ещё Международный День Благодарения! Ланька ни о чём не думал, ничего не чувствовал. Его больше не беспокоили кретинизм воспитанников и недоверие коллег. Он просто хотел спать.
САНАТОРИЙ “ЦЕЛЕБНЫЕ ГРЁЗЫ”
На другой день Кобра выдал фольклористу недельную курсовку в санаторий “Целебные грёзы”, где Ланька должен был восстанавливать силы.
Санаторий располагался в зоне повышенного грёзообразования, в гидропарке, на вечнозелёных берегах эстуария, среди древних развалин с увитыми плющом мраморными колоннами, где розовые фламинго застилают крылами золотой горизонт заката, а в тихих затонах летают исполинские стрекозы и крякают сизощёкие уточки.
“Грёзами” заведовал Великий Постельничий Колонии и всея Трёхгорки Карл Бананович Сладких, человек мягкий и интеллигентный, вопреки сплетням о том, что он — бывший свечегас. Телом Великий Постельничий напоминал морского конька. На его голове круглосуточно сидел накрахмаленный колпак, а на его плечах болтался белоснежный шлафрок с золотыми кистями, из воротника которого торчала серая морщинистая шея. И днём и ночью Карл Бананович парил над курортом в колпаке и белом шлафроке, показывая шерстяные чулки на худых ногах, обутых в деревянные сабо и нашёптывал снотворные заклинания. Седые длинные космы Великого Постельничьего раздувал ветерок. Старик улыбался.
Великий Постельничий был по натуре весёлым и где-то даже азартным человеком, особенно, когда речь заходила о любимой работе. И курортники, и подчинённые побаивались Карла Банановича. Великий Постельничий жил с закрытыми глазами, удивляло то, как он, ничего не видя (?) прекрасно ориентируется на местности и знает в лицо каждого из отдыхающих.
Взгляд Великого Постельничьего проникал прямо в душу, как недавно открытые учёными Х-лучи. “Удивительно!” — говорили курортники.
Великий Постельничий был известен далеко за пределами Трёхгорки. К нему приезжали лечиться и отдыхать не только местные, но и многие зарубежные синекуры. Кроме врачебного искусства Великого Постельничьего, основными лечебными факторами в “Целебных грёзах” были особый эфир местности в сочетании с оздоровительными играми и гидротерапией. Специалисты-энергетики утверждали, что в районе санатория отрицательные и положительные энергетические поля накладываются друг на друга, образуя т.н. “эрогенную зону Колонии”, пребывание в которой положительно воздействует на курортников, активизируя в их телах любовные соки.
Ланька некоторое время даже не решался ступить в этот уютный зелёный уголок с переоборудованным под лечебный корпус небольшим уютным замком, так здесь было тихо.
С юга территория “Целебных грёз” была ограничена каменным телом Великой оборонительной стены и морскими воротами, запиравшими вход в эстуарий для чужих кораблей со стороны большой воды. На противоположном от санатория берегу, в посёлке Месопотамск, загорелые рыбаки в тельняшках чинили снасти и хором пели грубые рыбацкие песни. Рядом, на берегу, сохли перевёрнутые вверх дном баркасы.
Ланьку любезно встретили. Он сдал дежурному администратору свой неразменный фартинг, взамен получив ключ от номера. Первым из курортников, кого Ланька повстречал в “Целебных грёзах”, был народный сказитель Герберт Мухопад со своим секретарём. Поскольку сказитель был неграмотен и работал исключительно в разговорном жанре, секретарь днём и ночью ходил за ним, внося в электронную память записной книжки каждое слово, произнесенное поэтом. Секретарь ещё при свечегасах окончил фольклорную школу кифариста, где изучал грамоту, пантомиму и мелодекламацию.
Народный сказитель был завсегдатаем “Целебных грёз”. Ремесло рифмоплёта подрывало его творческие силы, и он восстанавливал их здесь, под наблюдением Великого Постельничьего, обожавшего поэзию Мухопада.
Увидев Ланьку, сказитель преувеличенно грациозно приподнял шляпу, освобождая из плена желтоглазую стрекозу, тут же взлетевшую с его полированной лысины, и с улыбкой сказал, что очень рад видеть в санатории нового курортника. Отряхнув друг о друга босые, похожие на вареники ступни, сказитель прокашлялся и подарил Ланьке одно из своих новых стихотворений:
Если писан, то не читан,
Если читан, то не понят,
Если понят, то не так.
Ланька похлопал в ладоши и сказал, что стихотворение по-своему интересное. Из окна игротеки в тихой зелени санаторного парка, девичий голос громко сказал:
— Папа! Ну что ты орёшь, как беременная истеричка. Дай парню пройти. Молодой человек, в кегли сыграть не хотите?
Игротерапия, широко практикуемая в санатории, не отличалась разнообразием. Курортники постарше играли в карты на раздевание, в домино и шахматы, молодёжь проводила в шезлонгах у бассейна целые дни, пила коктейли, играла в мяч с дельфинами в дельфинарии.
Лечебный сон в “Целебных грёзах” был обязателен для всех. Его вызывали по особой методике, с применением сложной аппаратуры, стоившей больших денег. Лечебным сном можно было заниматься не только в постели, но даже стоя, на ходу или на бегу. Во время лечебного сна можно делать всё что угодно, но только пребывая при этом во сне.
Курортники с удовольствием спали на вечерах поэзии, под голубыми сводами эстрадной ракушки. Сказитель читал стихи из нового поэтического сборника, написанного по мотивам снов, увиденных им в санатории “Целебные грёзы”. Одно из стихотворений особенно запомнилось Иконникову. Речь там шла о позах играющих курортников, о смене поз, о целом спектакле поз, из которых, по мнению сказителя, в древности и возникло искусство танца. Танцы были в санатории особым видом лечебной терапии. Особенно, танцы под звуки старинной оперативно-тактической свирели. Весь санаторий выползал по вечерам на танцплощадку заниматься ритмикой под дудку Великого Постельничьего. Толстые синекуры трясли желеобразными животами, многократными подбородками, большими женскими грудями. Карл Бананыч висел в воздухе и играл, иногда до полусмерти замучивая курортников непреодолимой свирельной трелью. Над площадкой стоял туман от телесных испарений. Ланька не ходил на танцплощадку из принципа — не хотелось танцевать под чужую дудку.
Лечебные сны отдыхающим назначал сам Великий Постельничий. Утром Карл Бананович просматривал морфеограммы курортников и давал указания ассистенткам, что именно добавить или убрать из сна того или иного пациента. Морфеограммы разрешалось смотреть, и многие из курортников с удовольствием снова и снова окунались в недавно проспанное прошлое. Лечебные сны формировали в курортниках здоровый дух. Молоденькие ассистентки Великого Постельничьего заботились о телах отдыхающих. Он укладывали своих подопечных в постели, нашёптывая им на уши лечебные заклинания и формулы, прописанные Великим Постельничьим. В результате лечения сном, личность проходивших санаторно-курортное лечение в корне менялась. Они становились добрее, глупее и проще, но зато, намного здоровее.
Ланьку разместили в просторном двухместном номере с полосатыми обоями, обставленном с довоенной липовой роскошью: бархатные гардины на окнах, паркетный пол “в ёлку”, ореховая мебель на тонких ногах, кресло-качалка, гобелены и картины с мохнатозадыми фавнами в массивных позолоченных рамах. Повсюду урны и плевательницы старинной работы; перламутровая ванна и пр.
В спальне была огромная кровать на львиных лапах под балдахином, на которой Ланька в первый же вечер заснул так крепко, что утром горничная еле разбудила его к завтраку.
За завтраком сам Великий Постельничий пожал Ланьке руку и сказал:
— Сегодня вы в первый раз будете играть с нами в “Госпожу Ночь”. Счастливого вам старта. Только не усните насовсем, если хотите увидеть госпожу Ночь в лицо.
— Постараюсь, — сказал Ланька, зевая, — а в чём смысл этой игры?
— Да ни в чём. Делайте, что хотите. Главное — увидеть лицо госпожи и постараться её узнать вот за этим самым столом на следующий день.
Ночью, когда Ланька крепко уснул, к нему впервые явилась госпожа Ночь. Она пела колыбельную песню, тёрлась о его тело своим, мяла и мазала его пятки бальзамом из ароматных трав. Ланька хихикал и протягивал к ней руки, но его ладони проходили сквозь пустоту. Под утро ему показалось, что он нащупал в темноте ладонь госпожи.
“Удивительная игра. Я держал за руку саму госпожу, но не увидел её лица”, — думал Ланька. Под балдахином ещё пахло кожей госпожи. Ланька долго не хотел вставать и счастливо улыбался, лёжа под одеялом. За общим столом, во время обеда сидели абсолютно все, кто был в “Целебных грёзах”, вплоть до немолодого и безобразного на вид конюха и его жены, обхаживавших стайку карликовых лошадок, путавшихся под ногами курортников во время прогулок по парку. Лошадки питались, в основном, шелковицей, осыпавшейся с тутовых деревьев в парке. Отдыхающие охотно лазали на деревья, чтобы нарвать ягод и покормить лошадок.
“Единственное, о чём можно сказать с уверенностью, — подумал за завтраком Ланька, осматривая одинаковых на вид женщин, — это то, что ночью у меня в спальне был не конюх, а кто-то из женщин, от кого не пахнет лошадьми”. Ланька ошибся, приняв за ночную гостью одну из девушек-горничных.
В следующую ночь Ланька старался не спать. Он долго сидел в кресле-качалке, глядя на огонь в камине, но стоило ему сомкнуть веки, как явилась госпожа Ночь.
Ланька проснулся, но даже сильно напрягая зрение, он так и не смог увидеть лицо госпожи. Утром Ланька обнаружил, что ему только показалось, что он бодрствовал. На самом деле, он спал. Он находился в кровати, а его одежда была аккуратно сложена на спинке кресла-качалки.
За обедом народный сказитель, неожиданно для многих узнал свою госпожу. Ею оказалась ухоженная дама с обтекаемой фигурой в модных солнцезащитных очках и короткой стрижке.
Великий Постельничий объявил двум новеньким курортникам, скуластому мужчине по имени Раис и скуластой женщине по имени Раиса, отличавшейся от мужчины только чуть меньшим калибром, правила игры в “Госпожу Ночь”.
На следующий день, в столовой, еще одна подозреваемая была опознана. Ей оказалась жена Великого Постельничьего Флора. Карл Бананович подтвердил правильность догадки и совсем не обиделся на отгадавшего, но даже ещё похвалил его за храбрость и удивительно тонкий вкус.
Рассекреченную госпожу Ночь вынесли из столовой санаторные вертухаи в шароварах и кушаках. Флора визжала, царапалась и кусалась, и по дороге потеряла шелковый платочек с вензелем и кружевами. Платок оторвался от опознанной, как осенний лист от ветви, и плавно кружась в воздухе, упал на блестящий, холодный пол столовой. Отгадавшему был немедленно выписан пропуск из санатория, без которого ни один из курортников не имел права прекращать курса лечения.
После обеда, утомлённый поисками Иконников, перешёл к кофейному столику и плюхнулся в кресло. Он внимательно рассматривал сидевших за столом женщин. Дамы ели торт, постукивая о тарелки изящными ложечками из слоновой кости.
— Так кто же из них кто? — ещё раз спросил себя фольклорист. Но даже намёка на догадку не возникало.
В следующую ночь госпожа водила Иконникова на Вересковую пустошь дышать травами. На Вересковой пустоши было шумно. Группа зайцев в рабочих комбинезонах косила под луной волшебную трын-траву. Косари хором тянули рабочую песню: “А нам всё равно, а нам всё равно! Не боимся мы волка и сову!”
Выбрав место, со всех сторон окружённое кустами, Ланька и госпожа Ночь улеглись на лохматую, зелёную землю. Госпожа водила травинкой по голому животу фольклориста, но расслабиться мешали разноцветные вересковые зайцы, бесцеремонно гарцевавшие по полю.
Ланька запустил камнем в одного из них, оранжевого. Зайцу удалось увернуться. Он встал на задние лапы, а левой передней лапой покрутил у виска, говоря: “Ты что, парень, ненормальный?” В конце концов грызуны довели Иконникова, и он стал гоняться за разноцветными зайцами. Через пару минут он схватил оранжевого зайца за уши и тяжело дыша, открыл глаза, но вместо заячьих ушей увидел оранжевые дамские трусики. Злобно плюнув, Ланька отбросил прочь фальшивого зайца, и, закрыв глаза, стал искать на вересковой пустоши госпожу Ночь, чтобы вернуть трусики хозяйке. Он подошёл к тому месту, где в траве отпечатались два человеческих силуэта, но госпожи там не было. Ланька с ужасом понял: он потерял госпожу Ночь навсегда! В этот жуткий момент наступило утро и Вересковая пустошь исчезла. Ланька с ужасом обнаружил своё тело в кровати. Его душа чувствовала себя утомленной, возвращаясь из ночных странствий.
Несколько последовавших за путешествиями на Вересковую пустошь ночей, кончились также безрезультатно. Ночные странствия Ланькиной души завершались за завтраком. После кофе было купание в бассейне — аквариуме с морской водой и рыбами в искусственных коралловых рифах. Ланька мучился догадками. Женщины демонстративно хихикали, когда он хватал то одну, то другую за руку, подозревая, что именно эта и есть госпожа Ночь.
На шестой день пребывания Ланьки в “Целебных грёзах” ему позвонил профессор Кадзула:
— Скажите, Иконников, вы ещё не забыли, для чего вы в Колонии? Целую неделю я не слышу от вас новостей.
Ланька не стал оправдываться. Он сказал профессору, что у него в запасе осталась всего одна ночь для завершения игры, и сразу же вслед за этим, независимо от того, узнает ли он свою госпожу Ночь, или не узнает, он обязуется приступить к добросовестному выполнению обязанностей фольклориста.
Ночью Ланька крепко уснул. Госпожа Ночь явилась с опозданием, почти на заре, когда сон фольклориста был чутким, как насторожившаяся мышь. Пока госпожа производила с Ланькой надлежащие манипуляции он, сквозь сон, нащупал на её ляжке кружевную резинку для чулка и продел в неё палец. Тело госпожи содрогнулось. Сквозь щели полузакрытых глаз, Ланька посмотрел на ляжку госпожи, туда, где была кружевная резинка и вспомнил: точно такую же резинку он видел на ноге у крошки Лулу в фондюлярии “Багатель”. Ланька крепко обхватил талию госпожи одной рукой и забрал в кулак другой руки её тонкие кисти. Госпожа Ночь очень удивилась такому нахальству, но промолчала. Тогда Ланька открыл глаза и увидел перед собой покрытое тенью ночи, чёрное лицо с блестящими глазами.
— Кто ты? — спросил Ланька.
Госпожа прикусила нижнюю губу, и недовольно посапывая, освободила одну руку из кулака Ланьки, приложила к его губам палец, приказывая молчать. Затем она тихо встала с кровати и исчезла, на прощание вложив в руку фольклориста салфетку. В салфетку были завёрнуты такие слова: “Не спеши узнавать меня. Ночью спустись к реке, я буду ждать тебя на берегу, у рыбацкого мостика”.
В следующую ночь, когда курортники улеглись, Ланька, босиком, чтобы не было слышно шагов, вышел из санаторного корпуса в ночной лесопарк. Миновав газоны, обогнув клумбу во дворе, он побежал по лесной тропинке к старой каменной лестнице на берегу эстуария, со ступеньками в тине, спускающимися к воде.
В ночном лесопарке было по сказочному страшно. В лунном свете металлическим блеском горели стволы деревьев. В глубине лесопарка какие-то женщины совокуплялись с кентаврами. На ветвях, янтарным огнём горели жуткие шары совиных глаз, в траве шипели, урчали и стрекотали невидимые ночные охотники, бросаясь из-под ног в стороны. Над головой Иконникова с диким писком кружили хищные рапироносые комары, лязгали челюстями и шевелили тонкими, как антенны, усами прожорливые колониальные какаляки. От страха Ланька задыхался.
К реке, на ночной водопой пришли пони. Их карликовый табун суетился у воды. Пони фыркали, жеребчики, войдя в воду по брюхо, опускали губы в воду и осторожно цедили из реки.
Полоса ночного пляжа блестела в лунном свете как мокрый асфальт после дождя. Начался отлив. Река отступала, забирая воду у берега, и оставляя ему пучки водорослей, раковины, хрустящие под ногами. “Приливы и отливы похожи на дыхание гигантского змея”, — подумал Ланька, и тут же, в ногу ему впилось что-то острое. Он остановился, отряхнул ступни ладонью и осторожно пошёл по тёплой кромке берега к рыбацкому мостику на песчаной отмели.
Крошка Лулу только что вышла из воды. Её крохотная фигурка замысловатым иероглифом чернела на фиолетовом бархате ночного неба. Ланька на секунду остановился, так ему не верилось, что на мостике его ожидает акробатка из столбургского фондюлярия “Багатель”. Заметив человека на берегу, Лулу пошла ему навстречу. Её фигура лёгкой тенью перемещалась по берегу в свете звёзд, отражённых водами эстуария. Встретившись, они молча стояли в тишине друг против друга.
— Привет, дружок, — сказала Лулу, и обняла фольклориста.
У акробатки в Колонии был свой трудный женский путь. Пожив на содержании у Кондрата Синекуры, она сбежала от него, и, сменив несколько ночных клубов, где занималась консумацией, оказалась в санатории “Целебные грёзы”. Здесь её приняли на работу ассистенткой Великого Постельничьего.
Акробатка поманила Ланьку рукой, и он пошёл за ней. Вместе они поднялись по лестнице и вышли в парк Лески. В глубине парка, на одной из скамеек, под старинным фонарём, подложив под голову чемодан, спал босой Иван Шкурин. Ланька ни за что не узнал бы его, так он изменился, оброс, похудел. Куда девался былой лоск? Над головой Ивана, покрытой мятой бежевой шляпой, кружились летучие мыши, его парусиновые брюки были измяты, Иван храпел на весь парк. Не помогала даже новейшей модели соска от храпа, вибрировавшая в его неплотно сжатых губах.
Лулу, насилу растолкав Ивана, посветила ему в лицо зажигалкой.
— Только без паники! Смотри, кого я привела, — сказала акробатка, вынимая соску из пасти Тарантула.
— А помнишь чемодан землемера, который мы подобрали на мосту Веры и Желаний во время перехода в Колонию, — спросил Шкурин.
— Помню, сундучок такой, а что? — у Ланьки болели плечи от слишком сильных объятий Тарантула.
Тарантул с чувством похлопал чемодан, служивший ему подушкой, и сказал:
— То, что в нём было, теперь наше! Хмарло в отчаянии волоса на жопе рвёт, прости за грубость, девочка.
Крошка Лулу поморщилась. Она сидела на скамейке между Ланькой и Тарантулом и как ребёнок болтала ногами, не достающими до земли.
— И что же было в чемодане, старые носки проводника Хмарло? — спросил Ланька.
— Покажем? — спросил Иван, локотком подталкивая акробатку.
— Покажем, — согласилась Лулу.
Иван щёлкнул замочками и открыл чемодан. Внутри, на красном бархате обивки, лежал потемневший от времени свиток с разломленной надвое сургучной печатью.
— Общественный договор, — сказал Иван, — я начинаю карьеру антиквара!
Ланька откинулся на спинку скамейки и чуть не закричал. Довольный произведенным эффектом, Тарантул заложил ногу за ногу, надвинул шляпу на лоб и скрестил на затылке руки:
— Осталось придумать, как вывезти отсюда эту штуку. Ты же не станешь дарить колонистам то, что им не нужно.
— Правильно! — сказала акробатка. — Мы этот чемодан сюда принесли, мы же его заберём. Зачем им договор? Они и без него обходятся.
Иван обнял Лулу и поцеловал её в щёку.
— Женюсь! — сказал Шкурин. — Честное слово, женюсь!
Лулу чиркнула зажигалкой и испуганно посмотрела на Ивана. Огонёк зажигалки отразился в его глазах, испуганно запрыгал на загорелых щеках, на кончике носа, и, дрогнув в воздухе, погас.
— Не веришь? — спросил Иван. — Не верит! Я ошибался, когда говорил, что женщина в дороге приносит несчастье.
— Лучше подумай, как отсюда выбраться, — сказала Лулу, — или ты знаешь, кто торгует ключами от Трёхгорки?
Неожиданно, в кармане у Ланьки заиграл мотив старинной пиратской песенки: “Тули-фрули-ол-рули”.
— Это что такое? — испугалась Лулу.
— Это телефон, — сказал Иконников. — Алло, профессор.
— Какой профессор? — возмутился голос в телефоне. — Ладья генерал-капитана Покорного на связи. Вы что, ребята, голоса смотрящего не узнали? Ай-ай-ай.
— Но откуда у вас мой номер, Ваше Превосходительство, — удивился Ланька. Он прикрыл трубку ладонью и сказал: “Покорный на связи”.
— Я смотрящий, или кто? — возмутился генерал-капитан. — Мне сверху видно всё, а вы спрашиваете о каком-то номере!
В трубке забулькало. Мафусаил отхлебнул из бутылки. “Наверное, ром, как всегда”, — подумал Ланька.
— Уже долгое время я наблюдаю за вами, и скажу: вы мне нравитесь, ребята. Хорошим людям я всегда готов помочь. Вижу, Иконников, ваши друзья рвут у вас трубку. Скажите им, чтоб зря не мучались, сейчас им тоже будет слышно.
Голос смотрящего выпрыгнул из телефонной трубки, и стало казаться, что невидимый генерал-капитан стоит где-то совсем рядом с пилигримами.
— Из-за одного негодяя с собачьим именем я уже много лет не спускался на землю в Международный День Благодарения, — признался генерал-капитан. — Буду с вами откровенен. Я так одинок здесь, наверху. Мне так надоело выслушивать липовые заверения в любви и фальшивые клятвы. Да просто хочется встряски какой-то!
— Ой, — испуганно сказала Лулу, — что будет! И прижалась к Тарантулу. У Ивана от удивления вспотел лоб. Он смял в кулаке свою летнюю шляпу, и часто моргая, смотрел в воздух, пытаясь увидеть того, кто говорит. Шкурин смешно наклонял голову в разные стороны, стараясь выбрать такое её положение, при котором голос генерал-капитана будет различим максимально чётко.
Отрыгнув на всю Трёхгорку, Мафусаил снова заговорил:
— Завтра Международный День Благодарения, всеми любимый праздник. В этот день со стапеля “Серебряного эллинга” спускают новый корабль. Население собирается на верфи, чтобы участвовать в обряде торжественного спуска. И пока внимание населения будет сковано, мы совершим альтернативное приводнение, а там посмотрим, кто в дураках останется. Ну, как вам мой план?
Голос Покорного рассмеялся жутким смехом:
— Что, боитесь со мной связываться, детки? А всё равно, у вас нету выхода! Вот вы, молодой человек в шляпе. Вы, Иван Шкурин. он же Иванушка-дурачок, он же Глупый Билли, он же Тарантул, он же Стёпа Лилипут и прочая, прочая, прочая. Полный список ваших погремух составляет три страницы. Ой, вы не хуже меня знаете, что назад, в Столбург вам никак нельзя! Вас там в тюрьму посадят, лет эдак на пятьсот, если грамотно использовать те статьи уголовного кодекса, под которые подпадают ваши невинные проделки.
— А что он натворил? — Лулу отпрянула от остолбеневшего Тарантула.
— Акробатка, вы любите Шкурина? Только честно, — спросил генерал-капитан.
Лулу промолчала.
— Я не буду ничего говорить, чтобы вы его не разлюбили. Между прочим, вас в Столбурге тоже мало хорошего ожидает. И уж никак нельзя назад господину фольклористу. Профессор Кадзула негодяй. Он обманул вас. Вы не сын инженера-героя Иконникова и вашу мать никогда не звали Тамарой. Кадзула отправил вас в Колонию с одной единственной целью: завладеть оригинальным текстом Общественного договора. Чтобы математически определить рыночную стоимость этой штуки, на табло любого, самого современного калькулятора не хватит места для нулей, следующих за первой цифрой в этом астрономическом числе. А для того, чтобы вы, Иконников, попали в нужное место и в нужное время, Кадзула нанял себе в помощники вашего приятеля Шкурина. И в Столбурге вас уже ждут, но не с цветами и фанфарами, а с пистолетом и цистерной серной кислоты, для бесследной утилизации трупа.
Мафусаил взял с Ланьки честное слово, что он будет молчать, и вернув свой голос в телефонную трубку, сообщил:
— Господин Шкурин широко известен в криминальном мире Трёхгорки, но не потому, что он такой дурной, а наоборот, потому что он слишком умный. Его профессия — дурить лоха ушастого. Это аферист международного масштаба, и свиток с текстом договора — фальшивый, и он об этом знает, потому что самолично поручил его изготовление Патрону Семёновичу Красному, воспользовавшись тем, что он находится в стеснённых обстоятельствах. Но это ещё не всё. Шкурин хотел обдурить не только тебя, но и нанявшего его профессора Кадзулу. Этот идиот готов был выложить за поддельный список с договором огромные деньги. Но смотрящий — не фраер! Он всё видит. Я своими глазами видел, как твой друг и попутчик Иван Шкурин ещё за месяц до перехода умолял проводника Хмарло поставить чемодан с подделкой на воздушном мосту Веры и Желаний, через который вы попали в Колонию. Жалко мне тебя и себя дурака жалко, что не помешал Тарантулу сделать это. Ну всё, клади трубку, иначе он тебя заподозрит.
Ланька отключил телефон. Лулу рыдала. Иван с невинным видом рассматривал свои большие, грязные руки. Ланька растерялся. Сначала он встал, но, подумав, что идти действительно некуда, снова уселся на скамейку. Голос генерал-капитана снова зазвучал в эфире. Смотрящий отхлебнул из бутылки и обратился к Ланьке:
— Ты пойми, сынок. Это только дураки руководствуются в жизни категорическими императивами из Семивестья. “Мол, не делай другим того, чего себе не желаешь”. Умные люди руководствуются в жизни совсем другими императивами: “Делай то, что хочешь, ибо для тебя никто другой ничего делать не станет. Твори добро хотя бы для себя, тогда и другим хорошо будет”. Вот если бы тогда, в кабинете у Аристотеля Кадзулы ты подумал о том, чтобы сотворить добро, пускай даже только для себя, может и не было бы ничего того, что теперь будет.
— Ой, а что будет? — спросила Лулу.
— Завтра увидите, — уклончиво сказал генерал-капитан. — Я соберу всех вас в нужном месте, в нужное время. На сегодня всё. Конец связи.
Реальной властью генерал-капитан не обладал, зато у него оставались обширные волшебные полномочия.
МЕЖДУНАРОДНЫЙ ДЕНЬ БЛАГОДАРЕНИЯ
День Благодарения — любимый праздник народов Трёхгорки. Его празднуют один раз в сто дней, когда перед сезоном водных нитей, покрытое тучами небо спускается на горные вершины. Небесная сфера загорается фантастическим изумрудным цветом — в региональной атмосфере накануне сезона дождей происходят какие-то загадочные, плохо изученные явления.
Главная арена празднования — стадион спортобщества “Дерзание”, расположен в самом центре Колонии. Трибуны стадиона в будни украшенные призывами: “Выше! Сильнее! Быстрее!”, в Международный День Благодарения оснащаются дополнительными лозунгами типа: “Ешьте! Пейте! Пойте! Ура!”
Празднование начинается с заходом солнца, когда к стадиону “Дерзание”, подтягиваются толпы граждан, желающих как следует отблагодарить небеса за сытость и благополучие. В этот день принято благодарить всех и вся, в чём и заключается смысл главного праздника региона. В День Благодарения происходит так называемая “раздача слонов населению”. Это древнейший из региональных обрядов. С древних времён слон — главное богатство региона, символ благополучия и здоровья. Люди дарят друг другу фигурки слоников из всевозможных материалов: шоколадных, карамельных, лакричных, тестяных; эту традицию журналисты-борзописцы региона называли “обрядом пожирания богов”. Благодарные горцы с удовольствием жуют вкусные слоновые фигурки.
Несмотря на войны, День благодарения никто не отменяет. Если его празднование приходится на время войны, воюющие стороны делают перерыв в боях. Главный праздник региона приносит стабильный доход. Это верный бизнес и хороший гешефт. Организация праздника находится в руках специально созданного для этого полугосударственного Общества острых ощущений “Закат”. О.О.О. “Закат” в народе прозвали “Закатом вручную”. В народной памяти ещё сохранились воспоминания о кровавых мозолях на ладонях простолюдинов, обращавшихся в “Закат” в поисках работы. Но мозоли — не причина для отмены праздника. Шеф акционерного общества Отто Праздник говорит:
— Мы неусыпно следим за тем, чтобы каждый новый День Благодарения был неповторим, как поцелуй.
Празднование открывает коллективное пожирание дома из еды, воздвигаемого к празднику. В этом доме колбасные стены, хлебные потолки, окна из студня и люстры с сосульками из леденцов. Деревья в парке вокруг стадиона украшают конфетами, сдобой, шоколадом и подарками. Любой празднующий может сорвать с ветки булку, пирожок или сладкий чибрик, посыпанный сахарной пудрой. Самые голодные лезут на макушки деревьев, увенчанные ломтями сыра из слоновьего молока. Празднующие едят и пьют, как верблюды, впрок: зачем скупая жизнь нужна, ведь завтра может быть война. Съев продуктовый дом на время, (а рекорды скорости бьются периодически), толпы сытых и повеселевших граждан перетекают в парк Лески, где хлещут кактусовую и устраивают разные чудеса, одно интереснее другого.
На арену “Дерзания” выпускают посудомоек-замурзиков со щётками для мытья посуды на длинных черенках. Замурзики приступают к мойке гигантского блюда, послужившего фундаментом для съедобного дома. В нежном возрасте, глядя на празднование Благодарения из Столбурга, Ланька мысленно сравнивал арену стадиона “Дерзание” с кратером вулкана, где кипит раскалённая страстями и аппетитом людская магма. На стадионе и в прилегающем к нему парке устанавливают дополнительные эхорезы для защиты от акустической опасности и агрессивного резонанса. С арены “Дерзания” на всю Трёхгорку распространяется смех, крики, чавканье, раздробленные на звуковые фрагменты эхорезами. Ряженые произносят тосты и похваляются друг перед другом трудовыми достижениями. Один пилигрим-дрессировщик показывает в День Благодарения слонов-канатоходцев, другой демонстрирует надувную грудь собственной супруги. В соски вживлены ниппели с клапанами, и грудь можно сдувать, надувать, а также закачивать туда прохладительные напитки. В этот день происходит то, чего в обычный день не бывает: временно исчезает разница между свечегасами и фонарщиками. По стадиону маршируют стройные колонны дрессированных макак в рабочих комбинезонах. В лапах приматов лозунги: “Ничто человеческое нам не чуждо”. На ветвях деревьев сидят птицы, звери, люди, выкрикивая здравицы и обнимаясь. Упав с ветки, благодарящие пытаются снова залезть на дерево. Им помогают взобраться. Павшие и вновь поднявшиеся сердечно благодарят приятелей за помощь. На деревьях вокруг стадиона сидят тысячи говорящих птиц, обсуждающих мировые проблемы.
В парке у стадиона “Дерзание” есть аллея попугаев. У истоков аллеи располагается т.н. “Краеугольный камень самократии”, чёрный квадрат, вырубленный из куска гранитной скалы, доставленной в Колонию из-за границы. На высеченную в камне трибуну имеет право взойти любой.
Весёлые, разгоряченные праздником Ланька и Фея Сергеевна стояли у краеугольного камня самократии, с интересом слушая старейшего обитателя парка Луку Монахович Дубова, бывшего сотрудника расформированного недавно колониального зоопарка. Дубов рассказывал об изобретении светописи. На его плече дремал усталый попугай, лениво балансировавший телом во сне. Лука Монахович излишне энергично подёргивал плечами:
— Когда мы с моим приятелем-художником впервые появились в Колонии, здесь как будто уже знали о нас, — сказал Илья Монахович. — Даже знали о том, что проводник нас обокрал. Как говорится, слух о госте идёт впереди него. Мой приятель, страстный птичник, тут же поволок меня на птичий рынок. Тогда птицей ещё торговали, как невольниками. Его, — Лука Монахович дёрнул плечами, — я купил в долг с одной единственной целью — отомстить наглому проводнику. Сейчас птице триста лет, а тогда ей было всего несколько недель от роду, — лучшее время, чтобы обучать птицу речи. Я поставил клетку с попугайчиком (тогда птиц ещё держали в клетках) рядом с моим гамаком, натянутым между деревьями в этом самом парке и по нескольку раз в день стал повторять птичке одно и то же: “Проводник — вор”. Повторение, запоминание, пересказ — не только основа фольклора, но и главные принципы внушения. Если попугаю часто повторять одно и то же, он, наконец, заговорит, и вот, когда птица научилась говорить, я выпустил её во двор дома нашего обидчика. Сначала попугая приняли дети проводника. Сам он, наслушавшись попугая, стал разыскивать того, кто его обучил. Сначала он пытался допросить птицу сам, но, когда речь заходила о хозяине, попугай замолкал. Тогда проводник обратился к своему адвокату.
— Мы, — сказал адвокат, — в невыгодном положении. Нет такого закона, который бы осуждал за клевету, исходящую от птицы. Единственное, что можно сделать, — посоветовал умный адвокат, — найти свидетеля, который под присягой покажет, что человек, которого вы подозреваете, действительно обучил этого попугая. Не секрет, что лжесвидетеля даже и сейчас, найти очень просто. До сих пор, несмотря на запреты, в окнах колониальных домов можно найти объявление: “Свидетель. Недорого”. А тогда моя жизнь и подавно, за небольшую плату, могла быть сломлена негодяем-проводником. Но проводник решил отомстить нам более изощрённым способом. В то время мой приятель, также обворованный проводником, зарабатывал себе на хлеб художествами. Одна дама заказала у него свой портрет и обещала заплатить хорошие деньги. Эту даму подослал проводник, ею оказалась жена проводника Гризельда. Но об этом стало известно только по окончании нескольких сеансов, когда портрет был уже почти готов. Тут Гризельда заявила, что портрет не имеет с ней никакого сходства и больше похож на карикатуру. Заказчица отказалась платить моему приятелю и по местным обычаям, за нанесение морального ущерба потребовала, чтобы художника, оскорбившего своей картиной её достоинство, немедленно лишили самократии и отправили в тюрьму. Но вопрос о лишении самократии рассматривают в судебном порядке. Дело затягивалось. Об этом я узнал от попугая, который мне всё рассказал. На суде присяжные никак не могли установить, похожа ли Гризельда на своё изображение:
— Картина, в которой нет ни малейшего сходства с оригиналом, не является портретом, несмотря на то, что написана с этой самой женщины. Но если есть хотя бы малейшее сходство — это портрет.
Тогда Гризельда сказала судьям:
— Посмотрите, у меня на каждой из щёк по родинке. Где они на картине? У меня три тысячи ресниц на верхнем веке правого глаза и три тысячи одна ресница на верхнем веке левого глаза. А на портрете не видно, сколько у меня ресниц. Мои уши совсем не заострены кверху, как здесь, а нос совсем не такой длинный и кривой, как на портрете.
Судьи замолчали, закусив букли париков, съехавших с их распухших от раздумий голов. Они приказали пересчитать ресницы у Гризельды и у изображения на портрете. Один из судей сказал художнику:
— Если вы настоящий художник, а не прохиндей-карикатурист, то обязаны изображать своих клиентов с абсолютной точностью.
Художник возмутился:
— Но госпожа заказала портрет. Портрет — не копия, он не должен быть похожим на оригинал на сто процентов. Если бы у меня было зеркало, я бы доказал госпоже, что это её портрет.
— То есть, как это? — не поняли судьи, никогда не видевшие зеркал. — Доказывайте, как хотите, но чтобы всё было в рамках закона. Зеркала запрещены к употреблению. Попытайтесь обойтись без них. Придумайте что-нибудь другое.
— Если люди испускают из себя свет, то этот свет можно уловить и перенести, ну, скажем, на бумагу, — заявил попугай, проходивший по делу как свидетель.
— Отличная мысль! — встрепенулся судья и протянул художнику листок. Это был какой-то из документов дела. — Попробуйте уловить и зафиксировать на бумаге точное изображение госпожи Гризельды, не прибегая к помощи кистей и красок, — судья провёл ладонью по чистой стороне листа.
На этом заседание закрыли до момента, когда художник сможет представить судьям документально точное изображение истицы, а пока он должен будет оставаться в заключении.
После долгих и безуспешных попыток художника перенести на бумагу без кистей и красок изображение, он окончательно приуныл. Целыми днями подсудимый стоял у окна камеры в отчаянии, обхватив решётку руками. Иногда к нему прилетал попугай. Глядя на страдания узника, он сказал, выставляя перед художником только что окольцованную ногу.
— Это кольцо надел мне на ногу проводник. Теперь я принадлежу ему. Ещё неделю назад это кольцо из серебра было чистым и светлым. Но после того, когда я искупался в грязной и солёной луже на территории интерната “Счастливое детство” кольцо потемнело.
— Ну и что? — усмехнулся художник.
— Серебро темнеет, улавливая свет, — сказал попугай, — нужно только омыть его водой из этой самой лужи!
“Наверное, это та самая лужа, которую воспитанники засыпают каждое утро под руководством Кобры”, — подумал Ланька.
— Гениально! — воскликнул художник.
В тот же час приятели в пудру растёрли кольцо попугая между двумя кирпичами, и, высыпав серебряную пыль в желатиновую баланду, которой кормили узников, полили образовавшимся раствором бумагу, выданную судьёй. Попугай доставил в тюрьму камеру-обскуру, с помощью которой художник зарисовывал городские улицы, и попросил суд собраться на заседание. Когда пришла госпожа Гризельда, художник усадил её перед камерой, закрепив голову специальными держалками, чтобы обездвижить её, и, продержав свою клиентку в таком положении некоторое время, вынул из камеры посеребрённый лист. Смочив его в кювете с водой из лужи, художник получил точное изображение госпожи Гризельды на бумаге. Госпожа Гризельда, поняв, что ей не выиграть процесс, умерла от удара, а художник, прямо в зале суда, продал патент на своё изобретение купцам, среди которых были торговые агенты самого Кофия Бодрова. Заплатив все судебные издержки, он вышел из зала суда свободным, богатым и полностью оправданным. Таким образом, Трёхгорка получила светопись. Но самое главное, вы все знаете моего приятеля-художника. Его зовут Патрон Семёнович Красный!
Слушатели завизжали от восторга и захлопали в ладоши. Дубов дёрнул плечами. Попугай на его плече проснулся, и спросонок заявил:
— Лука, ты глуп как памятник, под которым мы ночуем.
Очевидно, попугай имел в виду знаменитый монумент жертвам звериного геноцида в Долине Павших, на скамейках у подножия которого ночуют бездомные философы, или, как принято их называть “профессиональные ожидатели”. Этот старинный мемориал, вечно покрытый голубиным помётом и опавшими листьями, представляет собой медную фигуру истребленного древними охотниками высокогорного мохнатого слона — трёхгорского мамонта на пьедестале, вокруг которого размещаются фигурки истреблённых животных меньшего калибра. Это сумчатый тигровый волк, птица киви, стеллерова корова с безвинной улыбкой на усатой морде и ещё несколько видов, точного названия которых Ланька не знал:
— Без светописи в Трёхгорке сегодня не обходится ни один праздник, — сказала Фея Сергеевна и сфотографировала Ланьку на память. Прослушав рассказ Луки Монаховича, коллеги отправились смотреть конкурс “Колониальная красавица”, который вели две девушки-нимфы из Лесков — Оксана Завьялова и Василиса Пышак, а затем приняли участие в конкурсе “Кто кого затанцует”. Во время конкурса между партнёрами случаются драки за партнёршу, часто переходящие в массовые хулиганские действия. Чтобы сбить накал страстей, духовой оркестр заводит жуткое танго, от которого подпрыгивают даже паралитики и инвалиды, празднующие День Благодарения в креслах-каталках.
Как только празднующие увидели колониальных красавиц в лицо, начинается карнавал. Королеву карнавала сажают на обвешанного ярким плюмажем слона, и карнавальный поезд отправляется в путь. За слоном королевы следуют т.н. “слаборяженые”, или просто полуголые карнавальщики, по ходу исполняя непристойные, чувственные танцы.
Напрыгавшись в толпе с карнавальщиками, запыхавшиеся Иконников и Фея Сергеевна проследовали в художественный павильон, смотреть на инсталляции художников Трёхгорки “Политика растворения”, “От кольчуги до бронежилета”, “Кока-кола в древности” и пр.
В художественном павильоне бродили воспитанники. Их привели сюда директор Гамула-Гамульский и Фронда Фараоновна. Встретившись, коллеги обменялись праздничными слонами. От Фронды пахло спиртным, она краснела и посмеивалась, заедая кактусовую лакричными ушами карнавального слоника, а затем призналась Ланьке: “Если от женщины пахнет кактусовой, значит она пила, но если она пила, это говорит о её прекрасном здоровье!”
Оставив Ланьку, Фронда Фараоновна обратилась к воспитанникам:
— Дети! Вы помните, как на уроках мы говорили о челночно-фрикционном характере нашей цивилизации?
— Да! — хором ответили воспитанники.
— Так вот, ребята, война — это движение челнока вниз, а мир — движение вверх. Каждая новая война разрушает жизненный уклад Колонии и наши дома стоят аккуратно разбомбленные, а речь уцелевших на войне граждан напоминает звуки, издаваемые животными. Требуется какое-то время, чтобы научиться говорить снова. Поэтому мы против войны. Мы за мир! “Мир! Дружба! Жвачка!” — бросила клич Фронда Фараоновна. Воспитанники подхватили его.
— А сейчас пускай поднимет руку тот, кто не понял, о чём я говорила.
В группе учеников поднялась одна единственная рука.
— Вот, — сказала Фронда Фараоновна — золотой фонд. Из этого парня будет толк. Он не боится признаться в том, что ничего не понимает.
С выставки воспитанников забрал Аадидас Супостатович. Вместе с Гирей они отправились в шлюпочный поход на другой берег реки в посёлок Месопотамск.
Проводив грустным взглядом воспитанников, Фея Сергеевна взяла Ланьку за руку и сказала:
— А мы сейчас пойдём в обсерваторию, смотреть на созвездие Орла. Говорят, это созвездие, если посмотреть на него в Международный День Благодарения, приносит счастье.
В аллее, по которой шли коллеги, пахло сиренью и свежеуложенным к празднику асфальтом. На сиреневых кустах извивались серпантиновые спирали. Праздничное настроение улетучилось. Ланька снова вспомнил о том, что он сирота. Почему-то особенно часто он вспоминал об этом в праздничные дни, когда вокруг него пели и танцевали.
— Осторожно! — сказала Фея Сергеевна. — Не задавите!
Ланька посмотрел вниз. Там, в придорожной траве, сверчки, объединённые в камерный микрооркестр, играли серенаду. Дирижёр оркестра, кузнечик, поблагодарил за внимание и спросил, что Ланька со своей очаровательной спутницей хотел бы услышать в исполнении насекомых.
— Что-нибудь праздничное, — сказал Ланька.
— Мы работаем на благотворительной основе, — заявил дирижёр, — главное для нас быть услышанными.
Концерт затянулся более чем на час. Фея была в восторге. Она взяла дирижёра на ладонь и благословила его и весь музыкальный коллектив на новые подвиги во имя искусства.
Обсерватория находилась в Тихом переулке рядом с лесной аптекой, в витрине которой рекламировали новые поступления — экстракт из рачьих глаз “Бодрость”, лучшее средство от усталости, и таблетки миролюбия “Лада”.
Латунный шар купола обсерватории сиял как луна, упавшая в лесную чащу. Купол частоколом окружали мохнатые пики чёрных елей. Скрипнула калитка, и коллеги вошли в обсаженный жасмином дворик обсерватории, сооружённой в прошлом веке.
— Обсерватория действующая, — сказала Фея Сергеевна, — так что, лишний раз к приборам не прикасайтесь. Ещё в глубокой древности колонисты стали изучать так называемый небесный зоопарк, или, выражаясь современным языком, зодиак. Первоначально звериный пояс состоял из тринадцати созвездий. И сейчас в небе то и дело возникают новые созвездия. Астрономы говорят, что мы живём в эпоху интенсивного звездообразования. Вы родились под созвездием Орла? — спросила Фея Сергеевна, когда коллеги поднимались к телескопу по крутой винтовой лестнице. — Я однажды видела, как вы провожали взглядом орла, парящего в небе. Родившиеся под созвездием Орла больше всего ценят собственную свободу. Их самократия наиболее крепка, в сравнении с самократией родившихся под другими знаками зодиака.
Когда коллеги остановились передохнуть, Ланька представил, как древние долгими ночами сидели у костров на колониальных пустошах, окружённые враждебным лесом. Их взгляд невольно поднимался к звёздам, ибо смотреть по сторонам было очень неприятно.
Телескоп под обсерваторным куполом был похож на старинную мортиру. Длинный тубус из полированной меди блеснул и бесшумно повернулся — Фея Сергеевна покрутила колёсики под вертикальными салазками, на которых стоял прибор. Скорлупа латунного купола медленно разъехалась в стороны, открывая перед коллегами великое небо Трёхгорки. Тучи рассеялись, и на чёрном бархате небесного ковра загорелись белые искры звёзд.
Фея Сергеевна продолжала лекцию по астрогеографии.
— Центральное созвездие зодиака — созвездие Слонов. Вот оно, в самом центре звериного пояса, огромное, яркое, и звёзды в нём породистые и вальяжные.
Ланька с интересом посмотрел в телескоп и увидел группу звёзд, располагавшуюся парными дугами как слоновые бивни. Если чуть поднапрячь фантазию, то вполне можно было себе представить, как к этим бивням крепится весь остальной слон.
От наблюдения за звёздами Ланька постепенно перешёл к осмотру ладьи генерал-капитана Покорного. Её вёсла располагались строго перпендикулярно мачте. В окошке палатки на борту судна горел свет.
— Невесомость, — пояснила Фея Сергеевна, — поэтому и вёсла как бы висят в пространстве.
— Интересно, — спросил Ланька, — а у генерал-капитана имеются родители, мама, папа, бабушка, или он тоже искусственник, как большинство колонистов, отставной козы барабанщик?
— Хороший вопрос, коллега, — похвалила Фея Сергеевна. О родителях Покорного нет точных данных, и о том, каким путём, искусственным или естественным он появился на свет, тоже. А насчет отставной козы барабанщика — это вы прямо в цель. Генерал-капитан прошёл в детстве через заброшенность и ненужность. Как многие из наших воспитанников, он был беспризорным и зарабатывал на жизнь ряженым в козу при отставном инвалиде-свечегасе, который водил на цепи дрессированного медведя. Этих грозных чудовищ тогда ещё только-только стали приручать и обращались с ними порой, как со скотиной.
— Интересно, — сказал Ланька, — а какая от медведей обществу польза?
— Как это какая? — удивилась Фея Сергеевна. — Раньше все они были по части рекреации, а сейчас все они работают лесорубами. На такую работу человека, даже лимитчика ни за что не затянешь. А в те древние времена медведей ещё водили за нос. Продевали им кольцо в нос и водили по улицам, выклянчивая подаяния. Медведи танцевали, кланялись подающим в знак признательности.
Фольклорист усмехнулся, вспоминая, как он сам ещё недавно стоял с кружкой на улице.
— А в чём состояла функция ряженого в козу человека? — спросил Ланька.
— Коза была как бы дрессировщиком медведя в этом маленьком представлении и разыгрывала с ним разные смешные трюки. Вместе с медведем коза пела песни. Песни были в основном печальные и назывались “трагедиями”. Медведь пытался бить в барабан, но это ему плохо удавалось, поскольку он косолапый. Тогда в барабан, по его просьбе, била коза. Теперь, надеюсь, понятно, про какого барабанщика идёт речь, когда мы говорили о детстве генерал-капитана?
— Да, — уверенно сказал Ланька.
— Козье племя имеет в небе свой удел, — сказала Фея Сергеевна. — Вот видите, млечный путь. Это как что-то недостижимое, как, например, молоко от козла. По преданию, первые свечегасы были вскормлены молоком свирепых небесных козлов. Кто обмакнет свой хлеб в чашку с этим молоком, тот станет свирепым, бодливым и глупым, как натуральный козёл.
— А где же само созвездие Козла? — спросил Иконников, пялясь в телескоп.
— От него в небе остались только рожки да ножки. Часть звёзд потухла сама собой, часть упала в космический океан и стала островами, а если ещё точнее, вот, — Фея Сергеевна навела телескоп при помощи целой системы колёсиков и шестерёнок и предоставила его Ланьке, — только один рог остался, — сказала она, — и называется он “Рогом изобилия”.
В небе через телескоп Ланька увидел группу мелких, как бриллиантовая крошка, звёздочек, похожих на чешуйки. Чешуйки сворачивались в спираль и уходили в космическую перспективу. В центре самой большой из чешуек на переднем плане было огромное чёрное пятно. Чернота в нём пульсировала, создавая впечатление объемной, живой тьмы.
— Говорят, из этого рога на нас сыплются все несчастья. Ученые даже пытались устроить вредному созвездию искусственную космическую катастрофу, но безрезультатно. То есть, частично созвездие всё-таки было разрушено, но эксперимент настолько истощил силы региона, что его пришлось свернуть.
Ланька, тем временем, опускал телескоп всё ниже и ниже. После звёзд он с интересом рассматривал морщины на лунном лике, снова затянувшие небо облака, похожие на рваные тряпки, блестящие самолётные крестики, вершины гор, мосты, железные дороги, башню Победы на одном из островов в эстуарии реки По, где был установлен вечный календарь с электронным табло, показывающим, сколько времени прошло с момента окончания последней войны. Ланька всё крутил и крутил колёсики под огромным медным дулом телескопической пушки, пока в телескопе прямо перед носом Иконникова не оказался странный предмет, напоминавший чёрную лесополосу среди розовой пустыни. Ланька оторвался от телескопа, чтобы идентифицировать предмет невооружённым глазом. Перед ним стояла обнажённая Фея Сергеевна, и это был её лобок.
От удивления Ланька зашатался в кресле у телескопа. Снаружи, за обсерваторными стенами раздались взрывы. Ланька зажмурился, ослеплённый огнями фейерверка. В обсерватории погас свет. Фея Сергеевна с каменным лицом стояла под дулом телескопа, как партизанка на расстреле. По её телу скользили разноцветные отблески карнавальных огней.
Ланька подумал о том, как нелегко было Фее Сергеевне решиться на такое. На помощь пришёл обычай, сохранившийся со времён Нудистской республики, где процветала культура свободного тела. В Международный День Благодарения принято было раздеваться догола и поливать друг друга шипучим вином, вспенивая его потрясанием бутылки. Ланька, даже в этот праздничный день, не ожидал от Феи Сергеевны такого смелого шага.
Фея Сергеевна оживилась, пока только мимически, по её лицу пробежала серия гримас — от неудовлетворённости к раздражению. Она повела бровями, скрестила руки на груди, и постаралась спрятать от Ланьки то, что ещё минуту назад выставляла напоказ — хохолок внизу живота. Фея закрыла его бёдрами.
“Адюльтер, как болезнь, его легче предотвратить, чем бороться с его последствиями”, — вспомнил Ланька.
Иконников, не отрывая взгляда от голой Феи, сполз с кресла у телескопа, и, хлопнув себя ладонью по лбу, опустился на пол. Его разрывало на части дикое желание рассмеяться. “Там!” — сказал Ланька и показал коллеге на лестницу. “Там, внизу”. Он бережно, как одуванчик, взял Фею Сергеевну за пальчик и повёл вниз. Фея Сергеевна всхлипывала и тряслась как продрогший котёнок. На лестнице Ланька вспомнил, что наверху, у телескопа осталось её платье, в складках которого затаилось лютое женское одиночество. “Бедняжка, — подумал Иконников, — ей действительно нет пути из сказки назад”.
Во дворе они встретились с толпой голых коллег-карнавальщиков, ворвавшихся в оставленную открытой калитку обсерватории.
— Постойте! — сказали карнавальщики друг другу. — Тут один сачок раздеваться не хочет!
Ланьку насильно раздели, а его одежду, включая трусы, забросили на окружавшие купол обсерватории ели.
Фея Сергеевна и Ланька с телефоном в кулаке вынуждены были есть шоколадных слонов, кричать, прыгать и целоваться вместе со всеми. Карнавальщики схватились за руки, как пленные дизайры на картине П.С.Красного, и стали хороводить вокруг купола обсерватории, побросав на землю бутылки из-под шипучки. Ланька схватился свободной рукой за липкий от вина и пота бок мастера Плаксы, за ним следовала Фея Сергеевна. Хороводные узы празднующих насильно расторг Аадидас Супостатович в бутафорской короне и с длинной приклеенной бородой, закрывавшей срамные места. Сделав вид, что он паровоз, Аадидас Супостатович увлёк за собой цепочку вагонов-тел. Состав несколько раз обогнул обсерваторию, и с ритмичным покрикиванием вырвался за её пределы.
— Держись! — крикнул Иконников Фее Сергеевне. Она, согнувшись, как кенгуру, прыгала вслед за Ланькой, нелепо подбрасывая кверху ноги. Это была знаменитая колониальная летка-енька. За Феей Сергеевной пристроился учитель математики мистер Икс с загадочной улыбкой на очкастой морде.
— А сейчас гуськом! — скомандовал Аадидас Супостатович, и коллеги-карнавальщики стали попеременно выбрасывать в сторону согнутые в кистях руки, покрикивая: “Ту-ти, ту-ту-ту! Га-га, гу-гу-гу!” Состав перешёл с прыжков на гусиный шаг. Дорожка, ведущая от обсерватории в переулок, ещё час назад вымытая к празднику до блеска, была усыпана конфетти, шоколадными слониками, орехами в разноцветной фольге, жевательной резинкой и пустыми бутылками. В воздухе над дорожкой висели разноцветные воздушные шарики, птичий пух и мыльные пузыри.
Навстречу гусиному поезду двигался другой карнавальный состав, приветствовавший гусей собственным заклинанием: “Чум-балы-балы, чум-балы-балы-балы!” Голые в этом составе ожесточенно трясли маракасами, изображая гремучего змея. В головах карнавального гада была Фронда Фараоновна Черненко с распущенными волосами, без бюстгальтера, с длинными, как сосиски грудями. Её груди символизировали раздваивающийся змеиный язык. Фронда Фараоновна стучала ими в спаренный барабан типа “конго”, прикреплённый к её животу толстыми ремнями из слоновой кожи. Змей искрился карнавальными огнями, трещал хлопушками. Составы карнавальщиков с железнодорожным грохотом прошли друг против друга, выкрикивая здравицы и запуская в воздух серпантин.
Выпрыгнув из обсерваторного переулка на Проспект Корабелов, гуси растворились в змеином клубке карнавальных поездов. Голых было так много, что они, как огромная стая моли, слетевшаяся на вкусное габардиновое пальто, облепили фонари и деревья, сидели на крышах домов, разбрызгивая по улицам шипучее вино.
Вместе со всеми, голые гуси стали дрейфовать в направлении “Серебряного эллинга”, где должен был состояться торжественный спуск корабля.
“А генерал-капитан — молодчина”, — сказал себе Ланька, старательно подпрыгивая вместе со всеми. “В такой момент мало кто заметит, что ладьи в небе больше нет. А если заметит и станет кричать, его всё равно никто не услышит”.
Ланька, может быть, один из нескольких миллионов подпрыгивавших в Международный День Благодарения, посмотрел вверх. Ладья генерал-капитана маневрировала в небе, чего с ней не случалось уже несколько тысяч лет. Неожиданно, со впадающих в Проспект Корабелов улочек Абрикосовой, Лимонной и Банановой в толпу карнавальщиков впились клинья обезьяньих отрядов. Приматы были агрессивно настроены. Они взбирались на плечи карнавальщиков и прыгали по их головам. Толпа пьяных горилл, с раскрашенными к празднику мордами, стала громить витрины продовольственных лавок, реквизируя бананы, сладости, спиртное. Пьяные обезьяны переворачивали автомобили, запаркованные у тротуаров. Среди карнавальщиков началась паника.
Ланьке казалось, будто уже некоторое время он прыгает в воздухе, не соприкасаясь ногами с землёй. Проспект Корабелов плавно спускался к судоверфи. Эта широкая в обычные дни улица, в праздник казалась узкой и неудобной. Ворота “Серебряного эллинга” были распахнуты для гостей и украшены гирляндами и силуэтом бригантины из неоновых трубок и мигающих лампочек. Колонисты, не принимавшие участия в карнавальном нудистском походе, стояли вдоль забора верфи, размалёванного праздничными призывами, с бенгальским огнями в руках. У забора Ланька заметил несколько воспитанников из группы уволенного мастера Скуебкова: Эмму Перчаткину, Куролапа и старосту группы Теплова в окружении подхалимов. Они пили шипучку и подпрыгивали в ритме карнавального танца. Поток голых карнавальщиков был намного шире ворот “Серебряного эллинга”. Давка была ужасная. В такие дни корабелы смазывают ворота верфи бараньим жиром, чтобы гости предприятия не ободрали себе бока. На пирсе, у самого стапеля, было так тесно, что толпа казалась спрессованной в единый брикет. Никто из карнавальщиков был не в состоянии вытянуть вверх прижатые к телу руки. В такие дни, как гласит поговорка, монада дышит в полгруди. Рядом с Ланькой какой-то тучный мужчина с прозрачным животом, через тонкую кожу которого просматривалась кишечная перистальтика, закричал:
— Вы-вы-выпустите меня отсюда, выпустите! Я больше не могу! У меня гипертония!
— А что же вы с гипертонией на такие мероприятия ходите? — сердито говорили карнавальщики. Тех из них, кто стоял у самой воды, напором сзади толкало вниз. Хмельные, голые монады грузилом уходили на дно, разбивая телами водную гладь в цветных маслянистых разводах.
— Ого! — сказала Фея Сергеевна, и указала Иконникову на П-образный грузовой кран, куда забрались несколько смельчаков, казавшихся издали крохотными суетливыми мартышками.
Готовый к спуску танкер “Кашалот”, увешанный гирляндами и флажками расцвечения, стоял в лучах прожекторов, сияя блестящим, чёрно-красным брюхом. На баке “Кашалота” играл духовой оркестр, которого почти не было слышно в карнавальном тарараме. Дирижёр то и дело поглядывал вниз, где на пропущенном сквозь клюз канате, болталась галонная бутылка кактусового секта.
Оркестр перестал играть — это можно было понять, увидев, как музыканты отложили трубы и начальник “Серебряного эллинга” стал говорить приветственную речь, слова которой были трудноразличимы.
Стоявшие поближе к кораблю голые шалуны безо всякой команды стали поливать “Кашалота” шипучкой ниже ватерлинии, давая понять, что давно уже пора спускать корабль. Наконец, из-под брюха “Кашалота” вытащили деревянную постель, и новорожденный корабль пал на спусковые салазки. Оглушённые карнавальщики завопили от восторга. Под аплодисменты толпы, газорезчики совершили обряд обрезания бортовых стрел и металлического троса-задержника, соединявшего корабль с матерью-верфью. Шеф судоверфи разбил бутылку о железное брюхо “Кашалота” и вино шипящим пятном растеклось по борту. Оркестр сыграл туш. “Кашалот” вздрогнул и со скрежетом пополз к воде. Карнавальщики взревели от восторга. В воздух были отпущены сотни воздушных шариков и стая белых голубей. Примерно на середине пути, плавное скольжение “Кашалота” к воде неожиданно прервалось. Корабль, как больной кит на берегу, нервно вздрогнул, подпрыгнул на месте и остановился. Корабелы испуганно затихли. Шеф судоверфи в страхе опустил руки, взмахами которых он провожал корабль в первое плавание и немедленно отдал приказ проверить, в чём дело.
Через несколько минут ему доложили: в канавку одной из спусковых салазок попал винтик, остановивший торжественный спуск корабля. В остальном же, все в порядке.
Пока внимание карнавальщиков было сковано чрезвычайной ситуацией, Ланька и Фея Сергеевна продирались сквозь плотный слой голых на пирсе, поливая себя шипучим вином, чтобы лучше проскальзывать между тел. Больше всего Иконников боялся потерять телефон. Выбравшись из толпы на пирсе, коллеги побежали вдоль берега мимо пустых цехов в направлении старого яхт-клуба. Ланькин членик смешно шлёпал о мокрую мошонку. Фея Сергеевна дьявольски хохотала. В одной из раздевалок на берегу реки Иконников нашёл брошенные рабочие комбинезоны. Фея Сергеевна сказала, что впервые надевает чужую одежду и предупредила, что делает это только в силу крайней необходимости. Она пожалела, что нигде нет хоть какой-нибудь обуви.
— Удивительно, — заметила она. — Карнавальщики гуляют босиком, а вокруг — ни единой пары туфель!
Всё время, пока голые прыгали в толпе, Ланька сомневался: а правильно ли он поступил, обидев голую Фею Сергеевну в обсерватории.
— Дурак! — сказала Иконникову его Жизнь. — Ей действительно очень одиноко.
— Вечно ты лезешь со своими советами, — проворчал Ланька.
Испытывая лёгкий душевный дискомфорт после разговора с Жизнью, Ланька обратился к Фее Сергеевне:
— Разве это удивительно? — сказал он. — Хотите удивиться по-настоящему?
— Не просто хочу, но обязана. Это мой эстетический долг, удивляться. Человек удивляющийся — символ будущего. Голые колонисты — предвестники удивляющегося человечества.
— Как так?
— Очень просто, — сказала Фея Сергеевна, — вы заметили, что у голых всегда присутствует интерес друг к другу, а интерес — это уже преддверие удивления.
— Гм, — сказал Иконников. — верно. Через несколько минут у меня назначена очень важная, то есть, действительно удивительная встреча. Если вы пойдёте со мной, у вас появится шанс удивиться по-настоящему.
КОНЕЦ САМОКРАТИИ ААДИДАСА СУПОСТАТОВИЧА ГИРИ.
ДЕМИФОЛОГИЗАЦИЯ ТРЕХГОРКИ
Ладья генерал-капитана Покорного безо всякой помпы приводнилась в районе старого яхт-клуба. Её тут же окружили любопытные чайки. По традиции в Международный День Благодарения, корабелы сооружают десятки копий ладьи смотрящего и катаются в них по реке. Вероятно поэтому никто не обратил внимания на ещё одно судно, как две капли воды похожее на ладью генерал-капитана.
Кроме Ланьки и Феи Сергеевны, посвященных в смысл происходящего, приводнение наблюдали мраморные львы и старинные пушки на набережной яхт-клуба.
Кранцы из каннабисовой верёвки по борту ладьи тихо стукнулись о причал, на котором генерал-капитана ожидали Иконников и Фея Сергеевна. Смотрящий оказался не таким старым, как его себе представляли.
“Герой с покатыми плечиками”, — думала Фея Сергеевна, глядя на хроменького, тщедушного генерал-капитана. “Такой кадыкастый, в заскорузлых матросских ботинках, с изменившейся от старости дикцией, — думал Ланька; малыш, а вот тебе покоритель обеих сторон света”. Глядя на колченогого Мафусаила, Ланька подумал о нём поговоркой: “Дожить до стёртых ног”.
Генерал-капитан манерно принял ладошку Феи Сергеевны своими узловатыми ревматическими пальцами, и изящно прикоснулся к ней губами. Затем он надел фуражку и протянул руку Ланьке:
— Мафусаил, — представился генерал-капитан.
Из членов экипажа, кроме Покорного в ладье был ещё старый ворон, сидевший на мачте, бесконечно сварливый и выражавшийся на одном из мёртвых языков. Смысл речей птицы была понятен только генерал-капитану, говорившему с птицей на этом непонятном языке.
— Хочу снова стать настоящим капитаном, — сказал Покорный, — застоялся я в небесах, ребята. Моё место в океане. Сейчас вот только обновим буковки, глянем оснастку и айда!
Парус был почти целым, с одной только дырочкой в правом нижнем углу. Вёсла тоже были в порядке.
— Давно я не упражнялся в морском деле. — Причиндалы, извините, такелаж проверить — и то уже трудновато, — сказал генерал-капитан пыхтя и утирая со лба пот.
Перегнувшись через борт с кисточкой в руках, он позолотил буквы на борту судна. Ладья называлась “Физкультурой”. “Физкультура” — символ вечной молодости и здоровья”, — сказал генерал-капитан, завершая покраску.
Смахнув тряпкой пыль с драконьей морды на носу ладьи, Иконников, по просьбе генерал-капитана, отдал концы и ловко прыгнул с кнехта на борт отчаливающего судна.
— Долго на воде не стояла, рассохлась в небе, — ответил генерал-капитан на вопрос Феи Сергеевны, почему ладья так сильно скрипит при движении.
Генерал-капитан любезно предложил гостям размещаться. Ланька с Феей Сергеевной устроились на одной из лавок, и, обнявшись, смотрели на освещённые праздничными огнями берега Колонии.
— Давненько я на земле не был, — сказал генерал-капитан, смахнув слезу. — Так всегда, живёшь не там, где тебя природа требует.
В районе старого Адмиралтейства, с платформы для перевозки слонов в ладью запрыгнули Шкурин и крошка Лулу. Иван держал в руках чемодан с Общественным Договором и старый, грязный мешок, перехваченный бечевой.
Генерал-капитан представил ребятам Фею Сергеевну и спросил, что у Ивана в мешке.
— Не “что”, а “кто”. Мудак один по кличке “Ротвейлер”, — Иван пнул мешок ногой. Внутри зарычали.
— Вот это сюрприз! — сказал генерал-капитан. — И как тебе это удалось, сынок?
— Очень просто, — сказал Иван. — Он на бабе погорел. Меня долго пытались застраховать, — Иван с чувством пнул мешок второй раз. Внутри промолчали. — Я и Лулу, Ваше Превосходительство, мы вместе пришли к нему на квартиру. Крошка Лулу просто позвонила. Он, — Иван в третий раз пнул мешок, — просто открыл. Чего бояться? Он же Ротвейлер, и к нему часто ходят девочки. Правда, Джон, чего бояться? Он нам с Лулу из мешка всю дорогу сказки рассказывал. Симулировал потерю памяти, говорил, что человек это канат, который перетягивает жизнь со смертью. Это из-за того, что я был не застрахован, меня с бродягами в пустыню вольноопределяться отправили. Он лично в моём досье записал: “Не желает страховаться”.
— Ура! — радостно сказал генерал-капитан. — Я давно мечтал вынести Джону наш справедливый общественный приговор. Пускай теперь его пожизненно центруют до достижения им человеческого облика по им же изобретённому бесконтактному методу. Но только не страхом, а смехом. Это гораздо эффективнее!
— Зачем же так жестоко, — сказала Фея Сергеевна, — смехом и до смерти замордовать можно.
Джона выпустили из мешка. Увидев генерал-капитана он обоссался:
— Ничего не помню, ничего не помню, — бормотал он, бегая по ладье на четвереньках.
— Задраить харю! — приказал Ротвейлеру генерал-капитан. — Он меня подсиживал, нашампурить хотел. Думал, я ничего не подозреваю. Ты куда страх девал, гадёныш? — спросил генерал-капитан у Ротвейлера. Джон на коленях подступил к генерал-капитану и честно сказал: “Не знаю, Ваше Превосходительство!”
Мафусаил сказал:
— Я потом им займусь. Будем переделывать его в настоящую собаку. А что, добрый пёс из него получится.
Заметив, что парус свернут, а вёсла лежат под лавками, Лулу обратилась к генерал-капитану с вопросом:
— Как же мы поплывём, Ваше Превосходительство?
— Не поплывём, а пойдём, — поправил её генерал-капитан, — силой мысли!
Лулу от удивления раскрыла рот.
— Шучу, детки, шучу. Я и сам не знаю, никогда не задавался такими вопросами.
Откуда не возьмись, на берегу эстуария возникла группа нудистов-карнавальщиков во главе с Аадидасом Супостатовичем. Гиря, благодаря любви к морковному соку, обладал орлиным зрением и увидел близкое его сердцу слово “Физкультура” на борту ладьи. Спустившись на платформу для перевозки слонов, он заметил Иконникова и Фею Сергеевну и решил перехватить коллег, собиравшихся было уплывать. Про себя Гиря отметил: “Молодцы, оригинально! Это же надо так придумать. Катание по реке на точной копии ладьи генерал-капитана Покорного. А как же коллектив?”
— А мы из водного цирка идём! Смотрели дрессированных бегемотов, — сказал Аадидас Супостатович, придерживая ладью руками.
— Очень приятно, — скривился Иван.
— Кто здесь капитан? — спросил Аадидас Супостатович.
— Ну, я капитан, — сказал Мафусаил, выступая на шаг вперёд, — а что?
— Тот ещё пряник, — улыбнулся Аадидас Супостатович, даже не подозревавший, кто перед ним, — почему в одежде в праздничный день? А ну-ка, сымай!
Чтобы не нарушать конспирации приводнения, генерал-капитану пришлось раздеться. Гиря вручил ему за это шоколадного слона, вынув его из своей приклеенной бороды (видимо, там у него была потайная сумка), и спросил, чего раздевшийся хочет больше всего в этот праздничный день.
— Вы что, на самом деле все желания выполняете? — с недоверием спросил генерал-капитан, скрывая низ живота в фуражке.
— Все — не все, но кое-что можем, — сказал Гиря.
— А отвязать во-он ту верёвочку на кнехте, могли бы? — спросил генерал-капитан.
— Нашёл дурака, — усмехнулся Гиря, — ты же сразу отчалишь!
“Да раздолбись ты тригремучим прогребом, минога семихвостая, бородатая свистопроушина, распространяющая гадство среди страусов и охреневшая в своей звездократичности. Да где же ты взялась на мою голову, дафния рогатая, в рот тебе якорь!” — мелькнуло в голове у смотрящего.
У смотрящего было два экспресс-выхода из этой форс-мажорной ситуации. Сначала он решил одёрнуть нахальную монаду и крикнуть ей что-нибудь вежливое, вроде: “Задраить харю!”, но это сразу же создавало предпосылки для драки, в которой смотрящему вряд ли бы удалось сохранить инкогнито. Пока Мафусаил думал, женщины в ладье и женщины на берегу вступили в словесную перепалку. Второй выход показался Мафусаилу более подходящим. Успокоив женщин: “Ша, медузы, еште дафнию!”, он грозно посмотрел на Гирю, удерживавшего ладью руками.
— Ну ладно, давай к нам, — согласился Его Превосходительство, — прокатимся!
Обрадовавшийся предложению Аадидас Супостатович, мигом отдал швартовы и встал на выступающие на борту судна буквы “Физ”, чтобы, опершись на них, перемахнуть в ладью. В этот миг в его голове мелькнула фраза: “В этот праздничный день мы все в одной лодке”, и не успел он толком обрадоваться, как ладья отчалила, а буквы под его ногами хрустнули. Гиря стал терять равновесие. Мгновение он висел в воздухе между ладьёй и слоновой платформой, а потом стал клониться в сторону берега, как стремительно падающая вниз стрелка часов, и, наконец, громко шлёпнулся черепом о плашку кнехта на причале. Его физкультурный ум лиловой жижей растёкся по платформе, а туловище “солдатиком”, ногами вперёд, ушло на дно реки. Лулу и Фею Сергеевну вырвало.
— Рано страдаете, — улыбаясь женщинам, сказал генерал-капитан, — вот выйдем в океан, там морская болезнь начнётся, тогда и затошнит по-настоящему. И добавил, вероятно, имея в виду Аадидаса Супостатовича: “Несчастен тот человек, который перед смертью не успевает сделать выводов из своей жизни”.
Был предрассветный час. Праздник Благодарения умер. Трёхгорка затихла. Волны с хлюпаньем смывали лиловые куски интеллекта Аадидаса Супостатовича с борта ладьи генерал-капитана Покорного. Буквы “Физ” утонули вместе с телом Аадидаса Супостатовича Гири. Буква “у” во втором слоге “культ”, приняла горизонтальное положение. “Культура” некоторое время шла в тишине. В небе сверкнула молния, напоминая о том, что вот-вот должен начаться сезон водных нитей. Первые капли дождя серыми кляксами покрыли бетонные глыбы морских ворот. Генерал-капитан с раздражением косился на чемодан с текстом Общественного Договора и думал, до чего же, всё-таки, беспощадна самократия: “Эх, самократия-самократия! Ты выжимаешь монаду до последней капли жизненного сока, и напоследок швыряешь её в воду, на корм рыбам”.
— Скажите, Ваше Превосходительство, а какая у вас самократия? — подавленным голосом спросил Иван.
— У меня нет никакой самократии, — ответил генерал-капитан, и хотел добавить что-то вроде “задраить харю”, но передумал.
— А как же Общественный Договор? — удивился Иван.
— Какой договор? — удивился генерал-капитан. — Я его не подписывал.
Иконников сидел на лавке, обнимая корчившуюся в судорогах Фею Сергеевну. Она рыдала. Фольклорист прикоснулся губами к её горячей щеке, закрыл глаза и увидел, как на безграничном чёрном экране загорелись слова. начертанные рукой Аристотеля Кадзулы: “Иконников, на выход!” Затем буквы в словах одна за другой погасли. Эхо в ушах фольклориста несколько раз повторило фразу. Ладья прошла сквозь луч маяка и приблизилась к морским воротам. У водного выхода из Колонии дежурила стража — длинноволосые, крылатые мужчины в белых плащах с алебардами. Стражники шевелили крыльями и пели гимн: “Корабелы, корабелы, парус белый над волной!” Тысячеглазый ангел забвения Паро взмахнул рукой, и пение прекратилось.
Выход из Колонии напоминает роды. Пилигримам, покидающим Колонию, предстояло пройти обряд смыкания уст. Ангел Паро по очереди приложил свой огненный палец к губам Ланьки, Ивана, Лулу и Феи Сергеевны. К моменту, когда ладья генерал-капитана подошла к морским воротам, бывший шеф Госстраха успел превратиться в собаку. Кобель отличного экстерьера, ротвейлер, мирно спал под лавкой у ног генерал-капитана Мафусаила Покорного. Смотрящий взмахнул рукой и водные ворота, запиравшие вход в эстуарий для чужих кораблей, расплылись в стороны. Звякнув алебардами, стража отдала честь Его Превосходительству. За морскими воротами не было дождя и сияло сразу два солнца. Одно белое в фиолетовом небе, другое красное в чёрном море. Контуры морского солнца были нечёткими из-за водной зыби. Оба солнца соотносились друг с другом примерно как раскрытые перед ударом барабанные тарелки в руках невидимого барабанщика. Ладья медленно прошла между ними.
— Только не оборачивайтесь, — предупредил генерал-капитан, — это опасно!
Ланьке очень хотелось оглянуться, и он расплакался.
— Чего ревёшь? — спросил фольклориста генерал-капитан.
— У меня там лошадка осталась, Берта. Жалко.
— Сесть на вёсла! — вместо утешения приказал генерал-капитан. Коллеги взялись за вёсла. Под дружные всплески воды “Культура” покинула Трёхгорку и вышла в мировой океан.
Устав грести, Ланька и Фея Сергеевна взяли немного сырых ивлонгов и стали кормить ими чаек, преследовавших судно. Когда чайки вылетели из Колонии вслед за “Культурой”, ворон генерал-капитана, дремавший на мачте, неожиданно проснулся и вынес определение: “Чайка — это морская ворона. Здравствуйте, родственники!”
Ланька смотрел на Трёхгорку, таявшую в утренней дымке, и думал: “Как удивителен был бы мир без людей. Эти прекрасные дома, эти красивые улицы, на которых никого, кроме птиц и ветра…”
— Да! — громко сказал генерал-капитан, прочитав Ланькины мысли. — Дома стоят, птицы летают, а “Культура” исчезла!
В мировом океане, и это отличает его от океанов внутренних, отсутствует линия горизонта. Мировой океан безбрежен. Вода и небо перемешаны, звёзды плавают прямо в океане. Благодаря естественному повышению уровня моря над уровнем земли, по мере углубления в водные просторы, пассажиры “Культуры” могли наблюдать фольклорную катастрофу в Трёхгорке. Регион погиб от информационного взрыва. Утром, после Международного Дня Благодарения, граждане обнаружили, что в небе над Трёхгоркой больше нет ладьи смотрящего. Новость имела колоссальный резонанс. Карнавальщики, вповалку спавшие на стадионе “Дерзание” и проснувшиеся утром, посмотрели в пустые небеса и разом сказали себе: “Этого не может быть!”
Сплетни о судьбе ладьи генерал-капитана разбегались по региону, как круги от брошенного в воду камня, усиливались и приумножались эхом, и, в конце концов, вызвали акустический шторм. От гвалта и суеты возникло небывалое по своей разрушительной силе эхо. Раскачались и рухнули висячие мосты, соединявшие города Трёхгорки, увлекая за собой в пропасть целые кварталы и улицы. Стены городов осыпались, как сахарная пудра с пирожных. Большие слоны, на спинах которых держалась Трёхгорка, встали на дыбы и сказали: “Ох, ох, ох! Мы чувствуем, как горы свалились с плеч”, и объявили бойкот своим прямым обязанностям.
Пилигримы на борту ладьи генерал-капитана видели их натруженные, покрытые великанскими мозолями спины, плавучими островами двигавшиеся в водах мирового океана. Обогнав ладью, слоны уплывали в даль, выпуская из хоботов фонтаны водной пыли. Над весёлыми брызгами стояла радуга.
— Кто не видел плывущего слона, тот не знает настоящей красоты, — сказала Иконникову восхищённая зрелищем Фея Сергеевна.
А потом начался шторм. Чёрные волны поднимали “Культуру” в небо и швыряли её вниз с огромной высоты. Во избежание катастрофы генерал-капитан перевёл судно в режим воздухоплавания. Поднявшись на гребне клокочущей волны вверх, ладья на секунду задержалась в воздухе, а затем медленно поплыла в вышине над штормящим чёрным океаном.
Генерал-капитан взял бинокуляр и встал с ним на корме.
— Ну что там, Ваше Превосходительство? — взволнованно спросил Ланька у генерал-капитана, наблюдавшего смерть региона со стороны.
— Да ничего особенного. Апокалипсис там сейчас, конец картины. История Трёхгорки кончилась, её часы остановились. Теперь нужно будет снова придумывать названия для того, что там уцелеет. Для моря, затопившего регион, у меня уже есть название: “Чёрное”. Ну как, не слишком мрачно?
— Не знаю, — сказал Ланька.
— Возможно, нам придётся долгое время только смотреть туда в бинокуляр, ибо жить на месте катастрофы будет невозможно.
Ланька мысленно представил себе облака пыли, в которую обратятся города региона и мертвое небо над ними. Он дал себе клятву дождаться момента, когда среди руин и пепла, среди развалин, начнут пробиваться огоньки новых жизней.
— А помочь им никак нельзя? — спросил Ланька.
— Наплюнь! — посоветовал генерал-капитан. — Что строилось на страхе — долго не живёт.
Да и если бы я даже захотел, всё равно бесполезно: пока мы будем возвращаться назад, от Трёхгорки ничего не останется… Видишь, её уже затягивает чёрная дыра небытия.
Ланька вздрогнул.
— На вот, возьми, — генерал-капитан протянул Иконникову свой талисман, при помощи которого он правил Трёхгоркой, с изображением великого закона поляризации и равновесия, производящего гармонию, благодаря аналогии противоположностей. Талисман был похож на брелок-тамагуччи, раскладывающийся надвое шарик. Два полушария талисмана — суть два круга всемирного равновесия, соединённые астральными течениями, одновременно отталкивающие и притягивающие друг друга.
— И с помощью вот этой бздюльки вы правили всеми нами? — спросил Иконников.
— Нет, конечно, — рассмеялся генерал-капитан. — Сначала я правил Трёхгоркой при помощи своего доброго сердца, а когда его заменили на вечный нейлоновый протез, при помощи ума и Госстраха. У меня внутри, — генерал-капитан снял фуражку и громко постучал костяшкой пальца о череп, — ничего своего нету. Даже мозги вставные, у какого-то гения взяли.
Ланька с недоверием посмотрел на талисман и поблагодарил генерал-капитана.
— Играй на здоровье, — пожелал генерал-капитан и стал напевать: “Не надо, прошу вас, монада, к потерянным дням возвращаться”.
Всякая катастрофа должна иметь смысл. Смысл фольклорной катастрофы в Трёхгорке состоял в том, что после неё всё смешалось. Региональная материя пришла в состояние первобытного доисторического хаоса. “Тогу-вабогу”, буквально: “ни дна, ни покрышки”.
После катастрофы ладья “Культура” из Трёхгорки долго болталась в мировом океане как сирота, никто не давал ей разрешения причалить к своему берегу, и, наконец, о ней забыли совсем. За века морских скитаний “Культура” обветшала и стала распадаться на части, как разъедаемое сифилисом человеческое тело. Сначала от ладьи отвалился нос со сгнившей в воде корабельной фигурой. Затем стал распадаться корпус. Пассажиры “Культуры”, держась за её фрагменты, расплывались в разные стороны. В конце концов, Ланька, державшийся за обломок корпуса ладьи с остатками ее названия, буквами “ура”, причалил к пустынным берегам острова Арарат.
Оказавшись на острове Арарат и пребывая в полном одиночестве, фольклорист размышляет о том, какие необычайные он претерпел перемены. Иногда ему звонит генерал-капитан, и они долго говорят по телефону.
Как гласит пословица: “Если от человека нет известий, не спешите считать его мертвецом”. Голос генерал-капитана весел и бодр. Вот уже несколько тысяч лет бывший Смотрящий всея Трёхгорки осуществляет колонизацию космоса. На луне Мафусаилом была основана первая космическая самократия — братство лунных мафусаилитов. На всеобщих лунных выборах Его Превосходительство был избран жезлоносцем лунного братства. Мафусаил мечтает стать звездой межгалактического масштаба и гореть вечно, даря свой свет тем, кто в нём нуждается.
— Ланька! Ну, как ты там, живой? — спросил генерал-капитан.
— Я-то живой, — с трудом, после целой эры молчания выговорил фольклорист. — Я-то живой, но жизни нету. Я её зову, а она от меня спряталась.
— Не переживай, отыщем! Ты знаешь, а в Трёхгорке снова живут люди. Отсюда, из космоса, хорошо видны три островных республики, возникшие на её месте после катастрофы: “Берег Ослиной Кости”, “Остров Соловьиного Клюва”, и самый высокий из островов, образовавшийся на месте Аркадии. Называется он “Гнездом Ангелов”.
— Странное название, — сказал Ланька.
— Зато верно отражает суть. Там, на бывшей горной вершине гнездятся самые настоящие ангелы. Но удивительнее всего то, что и меня и мою старушку “Физкультуру” в Трёхгорке не забыли. От неё в народной памяти осталось самое главное — имя. Физкультурники до сих пор приветствуют друг друга старинной Трёхгорской здравицей: “Физкульт-ура!”, а отдельные части этого великого слова живут в современных языках Трёхгорки своей неповторимой жизнью. “Культ”, это культ, это всем понятно, “ура” — это крик идущего в атаку воина. В Трёхгорке снова воюют. Новые свечегасы утверждают, что война способствует сохранению культуры. Но самое удивительное, что новые горцы помнят и тебя, и, к сожалению, Джона Ротвейлера.
— Но как? Каким образом мы сохранились в народной памяти?
— Про нас рассказывают анекдоты. Вот послушай: “Учитель спрашивает ученика на уроке истории:
— Дети, кем был Мафусаил Покорный?
Ученик отвечает:
— Генерал-капитан Мафусаил Покорный был смотрящим древней Трёхгорки и создал её культуру. Он жил на небе, в ладье под названием “Физкультура”.
— Хорошо, — говорит учитель. — А кем был Джон Ротвейлер?
Ученик отвечает:
— Джон Ротвейлер был шефом Госстраха и при помощи страха правил гражданами региона.
— Хорошо, — говорит учитель. — А кем был Ланька Иконников?
Ученик отвечает:
— Я не знаю, кем он был, но за отца он отомстил красиво!”
Генерал-капитан жутко, по козлиному, захохотал, почти заблеял:
— Ну, как тебе?
— Плохо, — сказал Ланька. — Я этого совсем не хотел.
— Зато этого хотел я, — признался генерал-капитан.
— Где вы сейчас, Ваше Превосходительство? — спросил Иконников.
— Почти у цели, — сказал генерал-капитан. — Двигаюсь к источнику вечной жизни. Сейчас нахожусь на молекулярном уровне космоса. Только не пытайся меня искать. Я теперь живу на день вперёд от остального человечества, и пространственно, увы, недосягаем. Но это не беда! Со мной всегда можно поговорить по телефону.
Окончив межпространственный телефонат, Ланька покачал головой и вспомнил об основном вопросе истории: “Так кто же в дураках останется?”
Ночью, из какого-то другого измерения к фольклористу прилетает профессор Кадзула со свитком Общественного Договора под мышкой. Профессор стал мракобесом с хвостом, крыльями, как у летучей мыши и коготками вместо ногтей. Один глаз у него белый, другой чёрный, и оба без зрачков. “До чего противный!” — думает Ланька о профессоре.
Кадзула ехидно похрюкивает, облизывая свой розовый поросячий пятачок и говорит:
— Ну что, Ланька, обосрались мы с тобой?
— Обосрались, — вздыхает фольклорист.
— На вот, — говорит Кадзула, протягивая Ланьке мешок, в котором шевелится что-то живое.
— Ой! — говорит Ланька. — Что там?
— Горе, — отвечает Кадзула.
— Зачем оно мне?
— Так, помыкаешь на досуге.
— А почему именно мне?
— Должен же кто-то в дураках оставаться.
Так закончился героический фольклорный анабазис Ланьки Иконникова. В том, что эта история — чистая правда, может убедиться любой. Для этого достаточно посмотреть в небеса — там до сих пор нет ладьи генерал-капитана Покорного.