Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2006
По поводу дискуссии Вальдемар Вебер — Дмитрий Пригов — в журнале “Иностранная литература” № 7 (2005 г.)
Мы существуем, а некоторые живут припеваючи в уже изжившую себя эпоху постмодерна. Взгляните на рекламу, где вся семья, как в сказке про репку, идиотски вопит и прыгает от восторга, получив доступ к очередному напитку из прокисших фруктов. Посмотрите на телевизионное ток-шоу, претендующее на культурную революцию. Повсюду глаз противоречит уху, и смысл не соответствует звуку. Все это дико, зато дико интересно.
В своем эссе “Интересное” философ Голосовкер, предвидя уготованное нам будущее, объяснял, что подлинное и высокое скорее неинтересно, так как содержит в себе не всем и не сразу доступный культурный код, а “интересное” — в смысле “занятное” — часто находится вообще вне культуры.
Если Ортега-и-Гассет заявлял о восстании масс, то сегодня следует говорить о падении элиты. Это связано с тем, что “элита” в своих отношениях с массами все более ориентируется не на традиционную (книжную) культуру, а на массовую информацию. Таким образом “элита” превращается в “информафию”. Не потому, что она обладает некой особо важной информацией, а потому что приватизирует и узурпирует средства массовой информации. И все эти (или многие) более мелкие образования пытаются не отстать в строительстве мозаичной, дробной и довольно случайной картины мира. Но, если, скажем, наркомафия вполне себе представляет смертельный вред от своего бизнеса, то “информафия” всегда делает высокомерно важный вид в своей уверенности, что творит благо.
Зарубежные слависты (как и прочие идущие впереди прогресса) приняли условия пост-культурного постмодерна и включили в сферу своих интересов именно тех, кто формировал и формирует вкусы этой виртуальной элиты.
Читать Вальдемара Вебера надо так, как он пишет, рассчитывая на диалог. Читать Пригова надо там, где он не говорит, а проговаривается. Пригов с проблемы, которой озадачена личность, переводит сразу на личность, завоевывая симпатии единомышленников. “Которые не хотят вас, так ведь они имеют право”. Но Вебер пишет не о себе, которого кто-то “не хочет”, а о достаточно сложном пласте литературы модернизма ХХ века, который еще не вполне освоен ни через перевод (чем он занимался и занимается), ни через осознание в оригинальной традиции. Вебер серьезен, потому неинтересен невнимательным и опасен развеселившимся. Последним интересен Пригов, потому что пуст и располагает сочувствием в резвящейся пустоте.
Загадочные для Вебера слависты “раскручивают не тех, кого надо”, потешаясь над Вебером проговаривается Пригов. Все правильно: слависты “раскручивают” именно тех, кого надо. Было бы нелепостью “раскручивать” Пушкина. Пушкина как не понимали вне русского языка, так и не понимают. Вопрос: но почему “раскручивая” кого-то из ныне бодрствующих, надо попридержать и принизить Пушкина или Тургенева? Традиция такова, что, скажем, Блок своим явлением делает более очевидным явление Пушкина. Но когда Пригов “интерпретирует” Пушкина посредством блеяния и кудахтанья, становится очевиднее Пригов.
Беспроигрышная стратегия авангарда во все времена в претензии на новый стиль, более (или вообще) соответствующий духу времени — это стратегия, рассчитанная на тех, кто сам не определился в своей стилистике. Дух времени сам по себе и без авангардистов пытается открещиваться от всего традиционного, дабы овладеть источниками временного процветания в этой жизни. Однако мы выживаем внутри традиции в широком смысле этого слова, и культура воспроизводит себя именно в рамках, поставленных традицией.
Пригов упрекает Вебера в литературоцентризме, от которого столь успешно освобождает нас постмодерн. Я не буду здесь рассуждать о том, насколько “литературоцентризм” связан с трудами А.А.Потебни и его школы и насколько это чисто русское или советское явление. Скорее, китайское. Но что важно — литературоцентризм лишь часть общего “культуроцентризма”, когда культура и язык культуры понимаются как основа существования и воспроизведения человеческого общества. Здесь антитрадиционный энтузиазм постмодерна вполне совпадает с политикой нашего государства в области образования — свести до минимума русскую словесность в русской школе. Дело тут не просто в сокращении часов на литературу. Дело в тщательном выхолащивании этического императива нашей классики из преподавания, в вычитании воспитания из образования. Постмодерн уже в негласном союзе с ведомством образования в принципе готовит общество к существованию вне культуры. К монетизации культуры и сведению ее к платной забаве.
Авангард (сегодня все еще постмодерн) всегда знак переходного периода, он не оставляет после себя традиции, хотя определенные поновления в традицию вносить может и должен. Авангард не всегда знак поколения, он скорее отношение к нему, вечная апелляция к вновь входящим в самостоятельную жизнь, соблазн малых сих.
Поэтому понятно, почему Пригов осаживает Вебера, мол, мы не бегали в советские издания — как вы — а ждали своего времени, вот оно и пришло, так что теперь вы знайте свое место в своем прошедшем времени. Вполне житейская коллизия. Поэтому смотреть надо сегодня не на озадачивающее произведение художника, признанного (прежде всего информафией) современным, а на то законное место, которое он занимает в неубывающей современности. Замечу только, что Вебер вряд ли заискивал перед издателями в советское время, ибо тогда была — сегодня для многих необъяснимая — установка на традиционную культуру, и для поэта-переводчика поле деятельности было более-менее открыто.
“Повествование о крахе всего святого и падении нравственности — один из древнейших жанров. Самое старое свидетельство относится к какому-то ветхозаветному тысячелетию до нашей эры”, свидетельствует Пригов, полагая, что в ветхозаветном тысячелетии нашей эры сокрушаться по этому поводу уже не модно. Когда говорят робким защитникам морали, что это уже было в допотопные времена, то суть в том, что время не друг, а враг культуры. Время, как все временное, скорее всего союзник авангардистов. Почва культуры тонка, и если говорить о почвенниках языком культуры земледелия, то их задача не дать почве истощиться в труде по воспроизводству жизни. Если почвенникам противопоставляются западники, то это люди, которые хотят чужими руками собирать урожай с чужой почвы, вытаптывая при этом свою.
Культура рушится ежедневно, как ежедневно истощается живой организм. Так было и так будет. Стоит человеку замешкаться в блаженстве сиюминутного достатка, как он тут же забывает о бедах ближнего своего и спешит отречься от морали, которая вечно стремится чего-то недодать ему, поскольку он не один на белом свете. Вебер столкнулся с непониманием европейцами самих себя, что наиболее очевидно в области искусств, некогда бывших изящными. Об этом писал в своей недавней книге “Если Европа ненавидит себя…” нынешний Папа Римский Бенедикт ХVI: “Запад… больше не любит себя, в собственной истории он видит только прискорбное и разрушительное и уже не способен принять то, что было великим и чистым” (РЖ, 26 июля 2005, Интервью с Орианой Фаллачи). Не потому ли для интеллектуалов Запада столь близки именно те художники из России, которые подыгрывают им в “нелюбви к себе”, подчеркивая разрушительный и несколько затушевывая эстетически прискорбный характер своего творческого поведения. Кто здесь кого заражает неизлечимой болезнью бесчеловечности? Мешающая передовикам культурного производства мораль есть естественная иммунная система как личного, так и общественного организма. Сон морали, как и сон разума, рождает чудовищ. Чудовища интересны в мире, который вдруг почувствовал себя неуязвимым, самоустроенным и благополучным. Террор, порождаемый низменным пластом традиционной культуры (не обязательно востока!) пугает, но пока еще не отрезвляет западного постчеловека. (cм. статью в ЛГ 27.07.) Авангард неосторожен, но его бесстрашие в том, что он уверен в безобидности преобразуемой им насильственно традиционной культуры. Есть здесь некоторая параллель с революцией и эволюцией. Потому авангардисты по своей стилистике поведения весьма смахивают на большевиков. Да и любой концлагерь не что иное как инновация, гигантский перформенс, под руководством деловитых фанатиков-авангардистов. Злые тупиковые проделки истории. И Ленин, и Сталин, и Гитлер были типичными авангардистами в политике, потому их так якобы не любят авангардисты от культуры: подобное отпугивает.
Культурное существование в пост-модерное время становится подобным мафиозно-кланово-тусовочному (в случае с культурой происходит скатывание в “тусовку”, хотя иные деятели могут допускаться и “выше”, если они преуспели в шоу-бизнесе, например) устройству общества, отсюда небывалый откат морали в сторону первобытной (практической). В лучшем случае, как навязывает Пригов, вы — сами по себе, а мы со своими — сами по себе. Не пересекаемся. Не будем пересекаться. Давайте не пересекаться, но модель подобного существования в культуре следует рассмотреть.
Г-н Пригов признает, что не всегда было так, одно время было не до авангарда, слависты увлекались Солженициным и Бродским. Но отрезвление пришло: “…нынешний авангард просто даже и литературой не считался. И его открытие и осмысление было делом личного энтузиазма отдельных молодых людей”. Ну, литературой он и сейчас не считается, а как сам Пригов определяет — способом существования в литературе, способом поведения. В какой степени постмодерный авангард увязывается с либерализацией (почему бы и не с “монетизацией”?) общества? Здесь назойливо напрашивается прямая зависимость. Упомянутый Приговым интерес к “той самой телесности” вспыхивает в период “нашей” приватизации и всеобщей монетизации. Нашу домашнюю ситуацию оценивает философ Михаил Рыклин: “Люди и человеческие отношения выставляются на продажу, как если бы речь шла о заурядных товарах; за ними не признается никакого достоинства” (“Время диагноза”, М. Логос, 2003, стр.148–149) Либерализация проституции (торговля живым телом) по времени совпала с торговлей мертвецами на благо искусства — я имею в виду нашумевшую в Германии выставку (“Телесные миры”) ободранных человеческих трупов, закупленных в моргах когда-то моего родного Новосибирска. Возникает подпольная торговля человеческими органами как вид бизнеса. Это же время отмечается пиком активности поколения, на которое 20 лет назад пришелся как раз спад гуманитарной составляющей в образовании. Оно вполне принимает все эти эксцессы как норму, его реакция — от либерального восторга до более сдержанного “почему бы и нет”. Это то самое “совпадение культурных возрастов российского и западного постмодернизма” — по Пригову. Однако не бывает “культурных возрастов” самих по себе, бывают более культурные, бывают менее. О довлеющем нынешнему времени “культурном возрасте” больше говорят анекдоты о новых русских.
“Почему бы и нет” является одним из мерил постмодерна, лишенного иерархии ценностей и потому старающегося лишить и традицию эстетической иерархии. Упоминаемое Приговым отсутствие якобы интереса к “музейной” классике (Рафаэль) у передового западного человечества столь же сомнительно, сколь и незначимо по отношению к классике, которая пребывает в культурной памяти веками и ее бытие не зависит от того, любуются ею или нет какие-то преходящие поколения. Это известно хотя бы из стихотворения авангардиста минувших лет В.Маяковского — “Лев Толстой и Ваня Дылдин”. Г-н Пригов с проницательностью своего великого предшественника Козьмы Пруткова замечает, что на выставках авангардистов народ есть — Ваня Дылдин числом прибывает…
Вот пример. Единственный (так в аннотации) немецкий сатирический журнал “Цинн” (от “циник”) после сатиры о пигмеях летом сего года (2005) в Интернете закономерно переходит к сатире о русских. Публикации предшествует редакционное вступление, где отмечены все после-перестроечные неудачи России, откуда предполагается, что выход у русских один — угрожать всем прочим, потому немецкий циник провоцирует: “Что нам всем угрожает: РУССКИЙ, или иначе: ДЕР ИВАН”. И вот сочиняет уже некто Эрик Бернер: “Когда первый русский вылез из своего припятского болота и вытер грязь со своих валенок, весь остальной мир уже много веков назад полностью завершил свое развитие. Русский протер глаза и, заикаясь, произнес свое первое слово: “Водка”. В глубокой печали от своего запоздалого прихода он так напился, что снова упал в свое болото”. Затем “русский” спит на печи 200 лет, спускаясь с нее только чтобы поколотить жену и детей, и так далее между печкой и водкой. Викинги ему государство построили, а он все водку пьет, и так на четырех страницах да и до наших дней. Причем сталинский ГУЛАГ выставлен как “Массовый вытрезвитель”. (Найдите параллель с лагерем смерти в Саласпилсе, политкорректно называемый ныне в Латвии “трудовым лагерем”). Вот вам и перформенс! У нас есть своя “История государства Российского”, горько и остроумно сочиненная А.К.Толстым, есть и Веничка Ерофеев с его бутылочными налетами на нашу историю: “Скажи мне по совести, Минин, сколько ты сегодня выпил?” — “Сейчас скажу (Пожарскому отвечает): сначала 150 грамм российской, потом 580 кубанской…” и т.д. Немец же, не обладая ни вкусом, ни чувством юмора, между тем подспудно проводит мысль, что все в России путное не русским умом и не русскими руками создано. Интересно, пусть нет у него литературного дара, но насколько авторитетен этот немец? Нахожу в Интернете: Эрик Бернер, славист, плодовитый переводчик русской прозы и поэзии, и в том числе Пригова. Значит, любит он Россию, но странною любовью. Между прочим, после возмущенных читательских откликов была сделана попытка выдать этот текст за непонятую пародию на глупые истории о славянах.
Что мне это напомнило? Более тридцати лет назад мой коллега Борис Хлебников привез из Германии труд некоего профессора Штерна — “История жестокости в России”, изданный в 1908 году. Последующие две мировые войны добавили свои реальные страницы в “историю жестокости”, а в этой книге я впервые в печатном виде прочитал русский мат, подхваченный нашими издателями-постмодернистами почти через столетие, а также, кроме прочих исторических гадостей, узнал, что все наши классики, включая Пушкина и Лермонтова, были извращенцами и педерастами. Так что г-н Сорокин, который германцу так полюбился, не первый со своими похоронными мотивами и т.д.
Однако любопытно проследить, как происходит милая сердцу постмодерниста справедливая “раскрутка” на примере того же В.Сорокина.
Вот он в 1998 г. получает место приглашенного профессора в Свободном университете Берлина (когда-то имени акад. Сахарова). Вот как немецкие слависты рекомендуют нового профессора своим студентам: Сорокин “считается экспертом по людоедству, садизму, дерьму, пыткам и убийствам” (все цитаты переведены из немецкого Интернета). Эти качества дают основание госпоже Керстин Холм, корреспонденту “Франкфуртер Альгемайне Цайтунг” в Москве считать означенного эксперта представителем “русской души” (вспомните дважды довоенного профессора Штерна!). К прочим заслугам этого эксперта причисляется следующее: он “не только против официальной советской культуры, но и против культа классиков, против неонационалистической деревенской прозы, против морализирующей диссидентской литературы”. Сорокин освобождает новых немцев от химеры русской литературы: “Большевики заморозили трупы, чтобы они не разлагались. Когда Советский Союз умер, испустил дух и холодильник, труп оттаял, и теперь он смердит. Надо его похоронить”. Продолжение этой знаменательной фразы я слышал своими ушами еще за два года до профессорства ее автора на его выступлении в Мюнстере в 1996 году, когда на наивный вопрос из публики, кто же эти “трупы”, последовал ответ: “Ну, эти… Пушкин, Достоевский, Толстой”. Последовали не бурные, но все-таки аплодисменты. Так развлекаются те, кто, по-Пригову, “не хотят вас” и “имеют право”, отнюдь не считая себя “тварями дрожащими”.
Еще занятный момент. В немецких газетах в июне 1998 года это событие освещалось весьма широко и почти без комментариев. Вот перед студентами показывают фильм, где в частности по-сорокински “обыгрывается” 2-я Мировая, а для нас все еще Отечественная война: “…двое русских ползут на коленях с ключом от Москвы”, при этом Сорокин от себя добавляет, что его всегда занимал “исполненный любви взгляд немецкого захватчика в советских фильмах”. Затем отношения России и Германии излагаются как сексуальная связь любовников, где русским предписывается склонность к анальному сексу. Собеседник Сорокина берлинский писатель Дурс Грюнбайн, выросший в ГДР, замечает, что его детство прошло “под русскими”, на что Сорокин тут же добавляет, что и его детство в СССР тоже прошло… “под русскими”.
В то же время этот страдавший и страдающий “под русскими” автор объявляется немцами “кумиром” российской молодежи. Надо ли говорить, что отношение к нему в России все-таки иное, несмотря на любовь к нему политика Хакамады. Но и отторжение этого господина русской культурой тут же вызывает преувеличенную реакцию западных славистов. Говоря о “преследовании” (в чем-то и за беспардонный цинизм) своего любимца, переводчик Эрих Кляйн в австрийском журнале “Веспеннест” обвиняет в “известном цинизме” всю Москву и полагает, что за этими “гонениями” стоит — “Сам Путин” (“Веспеннест” 132, сентябрь 2003). И добавляет, что даже “при Брежневе” не трогали Сорокина, не догадываясь, что “при Брежневе” этого автора еще не существовало.
Очень часто изумляют отношение к фактам и логика зарубежных ревнителей русской словесности. И в то же время, конечно, слависты все милые и интеллигентные люди, здесь я согласен с Приговым. Сами по-немецки матом не ругаются. Но имея с ними дело, надо соглашаться с их самым бредовым мнением, а не настаивать на своем, как это делает Вебер. И я понимаю, например, профессора Регенсбургского университета господина Кошмаля, когда он, зная мое отношение к постмодернизму, не велит мне на лекции говорить об этом предмете: “Вы нам испортите студентов”. Здесь не принимают полемики, здесь свобода только одного всеми принятого мнения. И их забота о нас, предметах пристального их изучения, меня не может не умилять. Вот снимают в кино о переводчиках ученую даму из университета в Цюрихе (Доротея Троттенберг, одна из переводчиц статей о Пригове), главной страстью которой стал этот самый загадочный русский мат, уже возникло на немецкой почве новое понятие, до коего наши отечественные умы не додумались: “Матизмы”. Как не пожалеть швейцарскую славистку, можно сказать, жизнь на мат положившую, когда она в конце фильма сокрушенно изрекает: “К сожалению, в России еще есть противники матизмов”. В курсе дела, видимо авангардисты ей уже нажаловались. Или вот другая славистка, показанная нам по телевидению из Гамбурга благодаря своей любви к Сорокину: ей весьма по вкусу, когда тот пишет “почти как у Достоевского”, и вдруг — хрясть! — что-то по-матушке…
И здесь я выскажу предположение, чего не хочет понять Вебер и о чем не хотят говорить ему вежливые немецкие интеллектуалы: для них (не для всех, с чем смиряется даже Пригов) традиция то, что мы по чужому же наущению считаем авангардом. Не важно, что они его упрямо кличут авангардом, но это традиция, идущая еще от Ломоносовских баталий с немецкими академиками, от профессора Штерна, специалиста по “врожденной” русской жестокости, от времен двух мировых войн и от не вполне завершенной холодной войны.
Как бы ни прикидывались аполитичными наши авангардисты, сама история показывает, что они такие же бойцы идеологического фронта, как и благоволящие им филологи, тоже старательно берегущие свои стерильные халаты кабинетных ученых. Постмодерн востребован сегодня благополучными элитами как анестезирующее средство в восприятии культуры. Повторяю: анестезия художественного и нравственного восприятия. Если когда-то искусство высвободилось из ритуала, то теперь оно втягивает потребителя в ритуал. Попробуй помешать втянутым в ритуальное действо (бедный Вебер) — убьют. Здесь не цинизм только, но нежное пестование цинизма. Все может быть искусством, каждый имеет право быть художником, но — при определенном поведении. Поведение художника важнее самого произведения (не воспроизведение, не чтение произведения, хотя и это тоже, но и весь контекст игры в художника). При всех своих скандалах постмодерн политически корректен. Нет даровитых и бездарных, так же как нет богатых и бедных: эстетическая парадигма проецируется в этическую, потому и такое поношение морали: надо заметать следы. Но и не надо скрывать свой аморализм, можно его оправдывать веянием времени, в переводе на старый советский язык — социальным заказом новой элиты. Чтобы не отдавало “советизмами”, скажем не социальный заказ, а смена парадигмы. Как пишет сам Пригов — “идеология нового культурного поведения”. Неслужение большевикам закономерно переходит в обслуживание новой господствующей среды, у которой нет и не может быть своей философии культуры, кроме культуры балагана, зато есть деньги. Культура сводится к отдыху наряду с баней, походом к проституткам, с элементарным бытовым обжорством. Рафаэль здесь будет только раздражать, все-таки он рисовал Мадонну, а это уже призыв. А нужен не призыв, а позыв. Потому вернисаж постмодерниста обычно заканчивается вместе с фуршетом. На объекты “искусства” взирают лишь в ожидании оного. А тут приходит Вебер и упорно вопрошает — по какому случаю выпивали? И, как правильно пишет Пригов, — “Интеллигентные люди… не хотят расстраивать дотошного вопрошателя и деликатно уходят от вопросов”, — уходят к своим заслуженным рюмкам и тарелкам.
Авангардистов-потмодернистов уважаю хотя бы за то, что у них хватило чисто русской смекалки дать хлеб насущный незадачливым славистам, не излишний, но достаточный по их зубам и не вызывающий несварения в их и без того сытых желудках. Кроме Пригова за них буквально некому заступиться. Но полагать, будто это еще и пища для ума и для души, было бы большим преувеличением. Более того, вполне сочувствую постмодернистской стратегии выживания, это нынче не с волками по волчьи выть (Пригов и это может), а подстраиваться под птичьи диковинные языки, когда важно даже не пение как таковое, а ритуал птичьего знакомства: кулик кулика видит издалека. А для Вебера и не только для него одного (и тут прав Пригов) — кулик весьма бесполезная птица, как бы аргументировано он ни хвалил свое болото.
Можно писать, подчиняясь либо вдохновению, либо накопленному мастерству. А можно ни то, ни другое — писать из принципа. Тут все в итоге равно: из принципа соцреализма или из принципа концептуализма-постмодернизма. Ведь принимали за границей в свое время с распростертыми объятиями столпов соцреализма — да еще как! А теперь принимают адептов другого течения. Сменился не стиль, а формат. И не надо сетовать на то, кого жалуют, а кого нет: подобное притягивает подобное. И им нелегко в этом течении удерживаться, потому что в принципе все они — за бортом культуры, в воде (вместе со сброшенными ими же с парохода современности), а господа слависты лишь время от времени протягивают им свою барскую руку с того же парохода. Так и придется барахтаться до какого-нибудь порога.
Обозреватель Г.Шульпяков принимает эристику (набор ложных посылок с ложными же выводами при защите собственных интересов) за диалектику (последовательный поиск и нахождение истины, независимой от личных интересов) и оценивает фельетон Пригова как “полную риторическую победу” (РЖ, 26 июля 2005), но в то же время для него “полемика носит пустопорожний характер”. Г.Шульпяков о Вебере: “Местами очень точные наблюдения этого автора убиты манерой изложения, то есть языком, который неаккуратно заляпан советизмами”. Не замечает развязной “советскости” Пригова. Приятно обозревать из виртуальной пустоты. Жанр фельетона в ответ на чуть ли не крик души господина Вебера — деяние стилистически безнравственное, на что и было рассчитано: “Живи своей жизнью. Все нормально, старик”. Точка зрения куда как советская: платоновский большевик Умрищев из “Ювенильного моря”. “Соваться будешь? Не суйся!” Ведь мы не суёмся!
Вообще говоря, поза страуса, спрятавшего головку в стог сена и что-то изрекающего свободной частью своей телесности, и есть горделивая поза преуспевающего постмодерниста. Отсюда и его голубая мечта об “идеологической победе и финансовом преуспеянии” (Пригов), что к нелегкому игу культуры отношения не имеет.
Отказавшись от продолжения обещанной дискуссии, журнал “Иностранная литература” не только оставил последнее слово за постмодернизмом (что понятно для “современного” мышления”), но и с успехом перенял его сомнительную тактику уклонения от любого иного мнения.
Более того, вполне сочувствую постмодернистской стратегии выживания, это нынче не с волками по волчьи выть (Пригов и это может), а подстраиваться под птичьи диковинные языки, когда важно даже не пение как таковое, а ритуал птичьего знакомства: кулик кулика видит издалека. А для Вебера и не только для него одного (и тут прав Пригов) – кулик весьма бесполезная птица, как бы аргументировано он ни хвалил свое болото.
Можно писать, подчиняясь либо вдохновению, либо накопленному мастерству. А можно ни то, ни другое – писать из принципа. Тут все в итоге равно: из принципа соцреализма или из принципа концептуализма-постмодернизма. Ведь принимали заграницей в свое время с распростертыми объятиями столпов соцреализма – да еще как! А теперь принимают адептов другого течения. Сменился не стиль, а формат. И не надо сетовать на то, кого жалуют, а кого нет: подобное притягивает подобное. И им нелегко в этом течении удерживаться, потому что в принципе все они – за бортом культуры, в воде (вместе со сброшенными ими же с парохода современности), а господа слависты лишь время от времени протягивают им свою барскую руку с того же парохода. Так и придется барахтаться до какого-нибудь порога.
Обозреватель Г.Шульпяков принимает эристику (набор ложных посылок с ложными же выводами при защите собственных интересов) за диалектику (последовательный поиск и нахождение истины, независимой от личных интересов) и оценивает фельетон Пригова как “полную риторическую победу” (РЖ, 26 июля 2005), но в то же время для него “полемика носит пустопорожний характер”. Г.Шульпяков о Вебере: “Местами очень точные наблюдения этого автора убиты манерой изложения, то есть языком, который неаккуратно заляпан советизмами”. Не замечает развязной “советскости” Пригова. Приятно обозревать из виртуальной пустоты. Жанр фельетона в ответ на чуть ли не крик души господина Вебера – деяние стилистически безнравственное, на что и было рассчитано: “Живи своей жизнью. Все нормально, старик”. Точка зрения куда как советская: платоновский большевик Умрищев из “Ювенильного моря”. “Соваться будешь? Не суйся!” Ведь мы не суёмся!
Вообще говоря, поза страуса, спрятавшего головку в стог сена и что-то изрекающего свободной частью своей телесности, и есть горделивая поза преуспевающего постмодерниста. Отсюда и его голубая мечта об “идеологической победе и финансовом преуспеянии” (Пригов), что к нелегкому игу культуры отношения не имеет.
Отказавшись от продолжения обещанной дискуссии, журнал “Иностранная литература” не только оставил последнее слово за постмодернизмом (что понятно для “современного” мышления”), но и с успехом перенял его сомнительную тактику уклонения от любого иного мнения.