Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2006
Часть II
“От вас,
которые влюбленностью мокли,
от которых
в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз”.
В. Маяковский
“Инрыбпром” закрывалась 20 августа, и потому, когда Лепешкины потащили меня туда, я не стал упираться: “Сегодня или завтра приедет Бекки, и мне уже будет ни до выставок”. Да и все рано я не мог работать, зная, что она в пути.
День был чудесный. Над заливом стояла дымка, и оттуда тянуло свежестью. У входа на выставку торчала огромная сеть, в бассейнах резвились осетры, дельфинов нигде не было. Правда, они не рыбы, но почему бы им не подкинуть парочку чучел для антуража?
Вскоре мы устали бродить по павильонам, да и не было там ничего интересного. Кроме того, с моря потянулись тучи: собирался дождь.
— А не пообедать ли нам? — предложила Ася, — сюда с Невы перетащили этот плавучий кабак.
— Отличная идея, — обрадовался я. Правда, было бы лучше пообедать там с Бекки, но что делать, если она сейчас залезает в самолет?
Едва мы встали под навес “Дельфина” в хвост небольшой очереди, как хлынул дождь. Но пообедать нам так и не пришлось: посмотрев в карточку, Лепешкин закапризничал:
— Все дорого, а есть нечего.
Пить он тоже не хотел.
Я видел, что Асе неприятны его очередные капризы, да и сам бы с удовольствием посидел здесь, пока не кончится ливень, тем более что в отношении еды я человек неприхотливый: ем, что Бог пошлет, но Лепешкин был неумолим. Они побазарили немного, и мы ушли.
Пока добежали до автобуса — промокли до нитки. Дождь все лил, когда я вернулся домой. В одиннадцать вечера позвонил Семка и сказал, что он только что привез их с аэродрома.
Имеет ли все это Значение? Посмотрим.
Где-то я недавно читал, что все начинающие писатели не умеют обрабатывать сырье. Если рыжая проститутка приехала из Кентукки, то он не сможет написать, что она приехала из Айдахо, Техаса или Новой Шотландии, и никто его не убедит в том, что проститутки бывают не только в Кентукки и, тем более, что они не обязательно рыжие.
Вам неважно знать, откуда приехала эта черная женщина, которую я увидел на следующий день. В самом деле, она почернела. Нет, не лицо. Волосы у неё стали черными, даже сединки почти исчезли. Кроме того, она была в черном свитере с пятнами белых цветов.
Я не узнал её даже вначале. Потом ткнулся губами в щеку и потрепал Мишкину шевелюру: “Все еще строишь плотины, бобер?”
— Не-е, — протянул он, — ловлю ыбу.
— Что происходит? — спросил я, когда мы сели в такси.
— Так много всего, не знаю, с чего и начать… Знаешь, когда мы подлетали к городу, было жутко: как будто влетаем в ад. Черные тучи, темень за окном, клубы какого-то адского огня, кровавые отблески на крыле. Кошмар! И такая болтанка… Мишка чуть не умер: едва на ногах стоял, когда вылезали. Все на меня накинулись: сама, мол, цветет, а мальчишку довела.
А мне так плохо было в этих соснах! Ну, я тебе ныла по телефону, знаешь. Очень жаль: там такая красота! А все как в тумане. Да и грипп в последние дни… За что Они меня наказывают, не понимаю.
Мишка и вправду был какой-то вялый. Даже не мешал нам, как обычно, разговаривать. Лежал у меня на коленях, и тельце его было мягкое, словно у вареной рыбы.
— Когда ты впервые начала жаловаться по телефону, я почувствовал себя виноватым: показалось, что забираю у тебя всю энергию. Но потом испугался: может быть, ты выходишь из моего поля?
— Не знаю. Только мне плохо. Особенно — после приезда Алека.
— А что с ним?
— Не понимаю. Свекровь написала, что он уезжает в отпуск на юг. А вчера целый день звонил на Остров из какого-то города с полдороги. Что-то с ним происходит такое…
— И что же?
— Дозвонился. Сегодня утром. Просит, чтобы я приехала в Москву: провести конец отпуска вместе. Как только сможет — вылетит сам: сегодня или завтра. Ничего не понимаю. Когда он приезжал ко мне, об этом и речи не было.
— Собираешься ехать?
— Не знаю… Были другие планы… Надо сделать аборт, да и… Подожди меня здесь. Я отведу Мишку и тотчас вернусь.
Я проводил их немного и свернул в лес. Мне казалось, что она просто вышла из-под моего контроля. В самом деле, я совсем забыл о ней, погрузившись на месяц в работу и пьянки с Д.А.. Стоит нам побыть вместе немного, и все наладится, — так думал я, бродя по лесу и вспоминая наш разговор здесь же месяца два назад.
— Звезда полетела, — сказала она.
— Где? — Я оторвался от её губ и оглянулся.
— Улетела уже.
— Черт возьми, все еще расширяется?
— Конечно, — рассмеялась она.— Тебе же некогда заняться делом: Сайгон потерял, Вселенная расширяется.
Мы с ней часто смеялись этим летом.
На обратном пути я сказал: Мне и вправду кажется, что в тебе что-то сломалось.
Она смотрела в окно на заходящее Солнце. Я погладил её волосы:
— Ну, что с тобой, Бекки?
— Право, не знаю что делать. Вчера мы до четырех проговорили. Свекровь сказала, что бросить его сейчас — подлость.
— Поедешь в Москву?
— Не знаю, ничего не знаю. Когда она уехала оттуда, а мы с ней чуть не сутки проговорили, я села на кровать в полном отупении, а Лорка спрашивает: “Что с тобой?” Я говорю: “Не знаю, что делать, как быть?” И знаешь, что она выдала? “Бекки, — говорит, — что бы ты ни сделала, как бы ни поступила, все будет правильно”. Я даже вздрогнула.
— Нормально. Это ею говорят. Для тебя. Помнишь, что я говорил весной?
— А я тебе ответила, что у меня всегда было чувство, что что бы я ни сделала — все верно. Сама даже не знаю, почему. Только потом осознаю.
— Адекватные реакции характерны для дельфинов, как говорит известный дельфинолог Эл.
— Ну, а что у тебя, дельфинолог?
— Б.О. меня снова порадовал. Я по твоему заданию ездил на Оредеж, насчет врача. К сожалению, помочь не смог. А через своих боишься? Как бы Алек не узнал?
— Ну, что ты! Он так изменился, что все теперь съест. Просто нет никого: все в отпуске.
— Да, так вот… Б.О. мне сделал выписки из “Дневника” Вячеслава Иванова, помнишь книжку “Дионис и прадионисийство”?
Она кивнула.
— И из “Зеленой змеи” Маргариты Волошиной. Представляешь, оказывается Иванов пришел к той же идее: если двое так любят друг друга, что стали одним, то они могут полюбить и третьего! В такой любви преодолевается “я”. Более того, такая любовь — “начало новой человеческой общины и новой церкви!” Представляешь? Один и тот же архетип, понимаешь?
— Ну, и вышло что-нибудь?
— Вышло? Нет. Вначале, когда его жена Лида, а он называл её Диотимой, ну, вот которая Сократа обучала, вообще, раньше женщины были!.. Рерих пишет, что космогонические части Вед написаны ими! Да, так вот, когда эта Диотима была в Италии, лечилась, он пытался “включить” Городецкого…
— Знаю, — кивнула Бекки, — Сергея.
— Тот даже “дозволял экстазы и отвечал на поцелуи”. Но затем, когда приехала Диотима, все развалилось, да, кажется, она и не понравилась Городецкому. Ну, тогда он, Иванов, то есть, переключился на жену Волошина — Маргариту.
— И тоже ничего не вышло?
— Да. Все ограничилось салонным флиртом и разговорами в “Башне”.
— Нельзя это нарочно, — усмехнулась Бекки.
— Д.А. сказал, что “гафизиты”, так они себя называли, — дерьмо. Я спрашиваю: “Значит, и я тоже?” “Нет, — отвечает, — они — ватные, а у тебя — мясо”.
Каков?
— Твой редактор — наблюдательный парень.
— Ну, что ты, Бекки! Да он просто мудрец! По стихам видно.
Мы залезли в троллейбус, и я продолжал без передышки:
— Да, позавчера часа три болтал с известным парапсихологом Сергеевым. Колоссальное количество информации. Потом расскажу. Но — главное: по его данным — начинается сжатие.
— С чего бы это? — усмехнулась Бекки. — Не рано?
— Вообще-то он говорит, что в последние годы усилилась травля, и не только у нас: видно, общий Космический запрет. Но, с другой стороны, существует, оказывается, целая инфраструктура энтузиастов, работающих в обычных НИИ… Сейчас выйдем… Купим что-нибудь на ужин, дома ничего нет. Я успел лишь цветы… Есть хочешь?
— Не знаю… Вторые сутки не ем. Со мной что-то жуткое творится: последние дни даже не могла готовить: тошнит. И вообще я боюсь: вдруг опять внематочная?
— Ну что ты, Бекки! Все будет хорошо.
— А-а-а! Все вы только обещать умеете.
Мы купили сыра и пошли на Пять углов.
Ночью, после всего, когда я тихо целовал ее родинки на шее, расположенные в виде ковша Большой Медведицы, и размышлял о том, какую из семи чаш доведется выпить мне, и кто сторожит мои сроки, она встрепенулась:
— Да, я так и не рассказала по телефону эту историю с Буниным. Ты получил письмо?
— Нет еще.
— Ну, текст прочитаешь, а фабула такова. Еще в городе я обнаружила в своем дневнике заметку: “Прочитать “Ночь”. Дома у меня есть Бунин, но все было не до того, да и не бывала я дома почти, потому как кое-кто превратил “Подводный дом” в дельфинарий, а тут захожу в местную библиотеку, и прямо на меня глядит томик из Собрания сочинений. Интересно, думаю, в нем или нет?
Притащила его домой и забыла. И вот как-то в одну из минут, когда знаешь… которых немного было в том тумане, протянула руку, раскрыла, а там:
“Царевич Гаутама… снял с себя жемчужное ожерелье, обвил им Ясодхару и сказал: “Потому я избрал ее, что играли мы с ней в лесах в давно прошедшие времена, когда я был сыном охотника, а она девой лесов: вспомнила её душа моя!
На ней было в тот день черно-золотое покрывало, и царевич взглянул и сказал: “Потому черно-золотое покрывало на ней, что мириады лет тому назад, когда я был охотником, я видел её в лесах пантерой: вспомнила её душа моя!”
Я слушал, боясь поверить и вдыхая запах её волос. Потом поцеловал, и мы ненадолго заснули.
За завтраком я просматриваю газеты и говорю, что начал торчать на хэдлайнах.
— А мне, — говорит она, приснилось сегодня, что я во Дворце пионеров в группе для одаренных детей. Но мне так противно с ними, что убегаю. Иду по зеленой тихой аллее, она выходит на Невский, а там — пыль, бензин, толпы людей. “Не возвращаться же”, — думаю и вдруг соображаю, что недалеко Пять углов. Хочу вскочить в троллейбус, но двери захлопываются перед самым носом.
— Да, — никак тебе не прорваться, — соглашаюсь я. — Но материал качественный… Нет, ты только послушай, что происходит! Янки открыли новую частицу — монополь Дирака! Вот ведь бред!
— А что это? — спрашивает Бекки, подкрашивая ресницы.
— Монополь? Ну, когда режешь магнит на части, всегда получаются куски с двумя полюсами — северным и южным. А у монополя — один какой-то. Потому и монополь, монолог, моногамия.
— Интересно.
— Вот и тебя надо монополизировать.
— Цыц, ты, монополистическая акула!
Мы снова оказываемся в постели и… так проходит время до вечера.
Напряжение возрастает, потому что я не знаю, поедет она в Москву или нет.
— Бекки, не езди! — уговариваю я её.
— Когда Алек приехал туда, — не слушает она, — мне показалось, что вернулась юность. Не могла смотреть на него: два дня в глухой истерике, даже раз сорвалась. Мне от него никогда не освободиться… Это юность, понимаешь?
— Чего уж тут не понять: утиный импринтинг! — взвиваюсь я. — И ты с ним спала?
Она с недоумением смотрит на меня:
— Элинька, ну какое это имеет значение?
— И в Москве будешь спать?
— Что с тобой происходит? Тебя сейчас просто перекосило от злобы.
— Ничего не могу поделать с этой проклятой ревностью.
— Тяжелый случай… Ты же мне хотел почитать. Давай, читай же, а то мне еще домой надо заехать перед поездом.
— Ладно. Держи черновик и слушай. Посмотри, как мы работаем. Д.А. говорит, что меня легко редактировать: надо только вычеркивать лишнее. Очень я суесловен, и вообще во мне сидит дьявол красивости.
— И не только её, — иронически роняет Бекки, — ну, давай же, читай!
“Вначале — воздух. Нет, он звенел беззвучно.
Все стало вибрировать и одновременно прочистилось.
Играл орган. Я лежал, закинув ногу за ногу,
передо мной сидела Ланка
в позе лотоса, и мне вся эта ситуация
казалась искусственной и смешной.
Тут в дверь позвонили. Сосед просил сбросить мощность системы,
потому что он спал после ночного дежурства. Ланка убавила звук
и легла. Я направился в кухню, забил еще косяк, выкурил его
и вошел в комнату. Усилил звук, забрался на диван,
но лежать не мог. Меня посадило.
Я сидел и слушал токкату. Потом забыл про музыку.
Мне захотелось записать какие-то мысли,
проносившиеся в голове. Впрочем, они не проносились, а были.
Они были все сразу. Их было так много, что я не знал,
какую выбрать сначала.
— Ребята, — записал я, — дайте передохнуть.
Что вы так сразу навалились?
Теперь я знал, что такое вдохновение — это когда мысли так прут,
что не успеваешь записывать. Я понял безнадежность своей
попытки, но продолжал писать. Это была лавина,
из которой перо выхватывало ничтожную часть.
Мне захотелось поговорить с Ланкой.
Я окликнул её. Она не отвечала.
Вышел на кухню, забил еще косяк и написал на табуретке:
“Я принял Посвящение”.
Потом снова перешел в комнату. Музыка кончилась.
Ланка разметалась на диване.
Вдруг я посмотрел на все это как на созданное
и продолжаемое создаваться мной.
Меня снова бросило вниз, и я начал писать свой роман.
Вихрь образов пронесся и, вновь я не мог справиться с ним.
Это было много.
Я опять вышел из себя и почувствовал
свою слитность с Творцом, пишущим мир.
Как это произошло, каков был момент перехода — я не знаю.
Скорее, я ощущал себя одновременно и тем, и другим.
Создание моего романа было одновременно
и созданием мира. Космоса. Бытия, или Сущего,
как оно там называется у философов?
Как мне описать это чувство? Я сидел посреди комнаты,
но это был не я, это был он, я же был всем.
Но в то же время он был я, и моя рука держала перо.
Я сидел и лихорадочно записывал:
“Сейчас,13 апреля 1974 года, 17 часов 10 минут
по московскому времени. Золотая Нить проходит сквозь мой лоб.
Делается все шире, растекается по всей Земле,
вспыхивает огненным шаром. Я умру от любви и восторга!”
Гудел теперь не только воздух, весь я гудел от напряжения
как трансформаторная будка. Оно достигло такой силы,
что я сломал ручку и вскочил:
комната исчезла, вокруг были звезды, галактики слетали
с кончиков моих пальцев, летящих в безумном танце.
Меня бросало то вверх, то вниз: я видел временами Ланку,
огромными глазами смотрящую на меня с дивана,
но передо мной были черные бездны Космоса,
в которых летали мои руки с одетыми на них кольцами звезд”.
— Б.О. меня выругал за романтизм, — сказал я, закончив чтение, — а ты что молчишь?
— Ну, редакторские правки мало что меняют. Пиши. Посмотрим, что получится в итоге.
— Ты, как всегда, удивительно сдержана.
— Нам ведь важны не литературные достоинства.
— Но надо же меня вдохновлять?
— А я разве не вдохновляю?
Я обнял её.
— Смешной ты какой стал, — отстранилась она, — впрочем, всегда был… Одно слово — чудовище.
И она уехала.
Тут началось что-то непонятное. Возвращаясь домой, в ящике я обнаружил письмо:
“Афалина! Ты грустишь без меня? Не плачь, время быстро летит. Я тебе расскажу, какие здесь сосны и какая тишина: с ума сойти!
А вчера лунища вылезла из-за тучи, белая, круглая и смотрит на нас. Мы с Лоркой даже замолчали: такое это было зрелище.
А днем — Бунин. Слушай:
“Всю жизнь, сознательно и бессознательно, преодолеваю, разрушаю я пространство, время, формы… Жажда жизни… два разряда людей” (В общем, высокопарное и примитивное изложение теории кармы). И далее: “Неустанно кричу я без слов, всем существом своим: Стой, Солнце!.. раз уж дано мне… чувствовать свою безначальность и бесконечность, то есть это Всеединое, вновь влекущее меня к себе, как паук паутину свою”. И — последнее…”. Дальше шла уже знакомая мне притча о Гаутаме. Да и не мог я больше читать — почерк у неё ужасный, и буквы начали расплываться. Я перевернул страницу. На ней уже без кавычек чернело:
Вспомнила тебя душа моя!
До встречи.
Люблю.
Бекки.
13 августа 1975 года, 5 часов дня”.
Что-то тут было не то… 13 августа в “Советском спорте” мне бросился в глаза огромный хэдлайн: “Мечта вне закона”.
Паника все больше охватывала меня: почему же она едет к нему?
Вспомнил слова Б.О. о мистике, которому подкинули огромное яйцо: он хлопочет вокруг него, а согреть не может. Бога одному не высидеть! Да одному даже дельфина не высидеть!
Что же делать? Кого позвать? Может, Д.А.? Если сразу поймаю машину, съезжу за ним! — решил я.
Машину прислали. Но лишь для того, чтобы вытащить из меня трешку. Въезжая обратно во двор, мы чуть не сшибли мальчишку на велосипеде.
В квартире заливался телефон.
— Элик? Все решено. Я еду.
— На Москву я даю тебе два дня, Слышишь?
— Ну, хорошо, сейчас буду.
Она появилась через полчаса с какими-то сумками и картонками. Я мрачно сидел на кухне.
В комнате было темно, и я видел только её силуэт.
— Ты еще жестоко пожалеешь об этом!
— Я ни о чем не жалею. Я все делаю так, как надо. Да и о чем мне жалеть, когда ты ушла?
— Но я бы пришла после Москвы!
— Нет.
— Не пори чушь. Ты так не думаешь.
— Сейчас — нет. Но тогда — ты ушла, и я среагировал. Так ты себя никогда не вела.
— Но и ты тоже! Как ты меня встретил?
(Я просто не хотел дать ей веревочку для перевязки всех этих пакетов, а потом сказал:
— Если ты уедешь, то навсегда.
Я уже говорил ей об этом летом. Тогда она ответила, что вернуться к нему уже не в состоянии. Я ей напомнил эти слова днем, и она ответила: “Но, Элинька, я же не машина”. А теперь вспыхнула:
— Со мной нельзя так разговаривать!
Я сорвал с вешалки её куртку и заорал:
— Тогда уматывай отсюда!
Она выскочила на лестницу, хлопнув дверью. Я вылетел следом, схватил её за шиворот и потащил назад в квартиру.
— Отпусти! Ты с ума сошел! Я сама могу…
Но я уже втолкнул её в дверь и бросил на ступеньки, ведущие в комнату.
— Что ты делаешь?! — она, кажется, крикнула.
Я увидел её белые глаза и внезапно подумал, что схожу с ума: подбородок был красен от крови.
Я рухнул перед ней на колени, сжал руками её лицо и вдруг увидел, что это всего лишь губная помада!
— Как глупо, — успел подумать перед тем, как понять, что это — конец.
Казалось, мы летим в бездонную пропасть. Мир исчез, мироздание развалилось и падало вместе со мной: будто взорвалась лампочка под пустым потолком. Сердце полнилось ужасом: Бекки уходит, Бекки нет!
Я не знал, что делать. Схватил её и потащил на кровать, снял туфли, сорвал с плеч рубашку…
— Пусти меня! Слышишь?! Я хочу уехать! — зло бросала она мне в лицо.
— Ты никуда не пойдешь! Лежи!
Она попыталась приподняться, но я прижал ее к подушке. Она вскрикнула и попыталась оторвать от горла мои руки.
— Пусти, я сяду…
— Я убью тебя!.. Или — нет! Мы отравимся газом!
— Да, да, да! Отравимся… Пусти же, ты!
Она вырвалась и села на край кровати, кажется, даже свесила ноги.)
— Но я же тебе целый день твердил: Бекки, ради твоего же блага, не езди. Если ему невтерпеж, пусть приедет сам.
— Но он хотел встретиться на нейтральной почве. Отвлечься от стен.
— Ну, о чем бы вы говорили? Обо мне?
— Когда он приезжал в деревню, мы ни о чем не вспоминали. Как будто ничего не было.
— Я не знаю, что будет, если ты уйдешь!
— Рогожин.
— Да, Рогожин! Не всегда же быть Мышкиным.
— Да что ты, Элинька? Опомнись! Ты только и делал, что хватал меня за горло, а в Мышкина лишь играл на досуге, да и то не со мной… Вот и доигрался…
Я вновь откинул её на кровать и лег рядом.
Так мы лежали и говорили. Все о том же.
Наконец она сказала:
— Хватит! Тебе меня больше не выдержать. Вызови такси, и я поеду. Ничего не хочу больше слушать: у меня мозг отдельно от черепа.
Я отвез её на Остров, и по дороге в машине мы даже целовались. Договорились, что позвоню утром. Я немного успокоился и сразу уснул.
На следующий день, подходя к дому её родителей, я купил гвоздики, но бросил их на пороге, когда позвонил.
Дверь открыл её брат.
— Подожди, я сейчас, — кивнула она в зеркале.
Мы сидели за столом. Курили. Семка играл с её кольцом, валявшимся на скатерти, потом вышел на кухню.
Я подошел к ней и поцеловал в щеку. Она была спокойна, и то, что я в первый раз оказался в доме её юности, также вселяло надежду.
Потом мы пили кофе, и я прочитал вслух заголовок статьи в журнале “Семья и школа”, валявшимся на подоконнике “Есть ли лекарство от любви?”
— Конечно, нет, — усмехнулась Бекки, и я сжал ее скулы руками и заорал:
— Мы будем счастливы, черт возьми! — на всю квартиру.
Но когда мы вышли из дома, она сказала, что ночью все поняла и написала прощальное письмо.
Потом полезла в сумочку:
— Хотела отправить, невозможно повторять это еще раз.
Я развернул листок:
Этой ночью Бекки умерла.
Она была очень больна, и Эл пристрелил её, чтоб не мучалась.
Sub specie aeternis он был прав: другого выхода нет.
Болезнь Бекки отнимала все силы и время. Дело ждало его. А он не мог работать как прежде.
Viva, L!
Я знаю, я верю, что ты сбудешься. Иначе не может быть. Космический запрет устранен. Прощай!
Заклинаю тебя во имя будущего, ради которого ты живешь: не тревожь меня, не звони, не ищи.
Нельзя дважды войти в одну и ту же реку: я смотрю уже другими глазами.
От Бекки осталось только маленькое ядрышко — я.
Может быть, хоть оно выживет.
Я постараюсь уехать из этого города навсегда. Это невыносимо — жить здесь после её смерти.
Если Бекки воскреснет, она вернется и найдет тебя.
Пусть памятником ей будет твой труд.
Я перечитал еще раз. После её утреннего спокойствия и мягкости письмо не казалось таким страшным. Где-то я не верил ему. Сунул листок в карман и, положив ладонь на ее руку, наткнулся на кольцо:
— Почему ты носишь алмаз? Ведь это не твой камень.
— Зато единственный драгоценный. Все остальное — пепел.
— Бекки, но Мишка же видел во сне, что Бог тебя воскресил!
(В электричке, возращаясь с дачи, она рассказывала: “Ночью кричит. Подбегаю: “Мама, тебя молния убила, мамочка!” И плачет. Я его утешаю, говорю: “Вот же я”, а он: “Это уже потом тебя Бог воскресил!”)
Вдали прогрохотал гром или выстрел.
Она вздрогнула и засмеялась:
— Вот и подтверждение.
Гром повторился.
— Слушай, Громовержец, хватит уже!
— Так воскресни же, Шакти! — заорал я в восторге.
— Не могу, сейчас не могу. Я и в самом деле как мертвая.
Мы сели на скамеечку перед Сфинксами, где Бекки опять стало плохо.
В самом деле, что-то с ней было не то: даже заснула на моем плече, чего с ней никогда не бывало.
Небо было бездонным, и Солнце катилось над Невой, и я держал её на затекающей ладони, и мне было так хорошо, что хотелось, чтобы это никогда не кончалось.
Когда она проснулась, мы еще прогулялись немного и снова пристроились на лавочке в портике Академии художеств. Воробьи уселись на ветку дуба, и я предложил:
— Ауспиции?
Двое сидели рядом, третий поодаль.
— Я в центре, — согласилась Бекки.
— А я… понятия не имею, где я.
В самом деле, я не понимал, что происходит, несмотря на то, что добился своего: утром звонил Алек из Москвы и вечером собирался быть здесь.
Внезапно воробей, сидевший рядом с “Бекки”, взлетел и исчез среди ветвей, третий перепорхнул к ней.
Бекки закурила.
Снова появился воробей — то ли первый, то ли новый, сел на ветку над ними.
Я тоже закурил.
Внезапно новый воробей бросился вниз, пролетел мимо “Бекки”, и следом за ним сорвался третий. Оба исчезли в листве.
Мы молчали.
Потом я встал и принялся разбирать граффити на колоннах. Почему-то все были про любовь, ругани вообще не было. Особенно мне понравилась одна надпись: “Любовь — это когда двоим хорошо, а третьему плохо”.
— По-моему, это когда всем троим плохо, — засмеялся я.
— Вот тебе твой рай! — кивнула Бекки.
Я сел рядом и обнял её:
— Ну, так что?
Она отодвинулась и внимательно посмотрела мне в глаза:
— Прошу тебя об одном: не звони и не приезжай.
Мне показалось, что в живот мне всадили гвоздь:
— Так ты все же уходишь?
— Ничего себе, поворотики! Я думала, мы обо всем договорились!
— И я: только наоборот.
— Вот тебе и коммуникация!
Я вскочил:
— Бекки! Если ты сейчас уйдешь, я тебя назад не приму!
— Два часа назад ты говорил обратное. Нам надо пожить без тебя. Я ведь пыталась это сделать весной, когда рассказала все Алеку, но не выдержала и месяца.
— А теперь все изменилось?
— Ты же видишь.
— Проклятье! И сколько же ты хочешь проверять?
— Не знаю. Мне кажется, что мы не сможем — после всего. Но сколько? Неделю, месяц, год…
— Всю жизнь!.. Нет, Бекки! Если ты уйдешь, то навсегда.
— Элинька! Ну пойми же ты! Я не имею права бросить его сейчас. Так надо! Ты же знаешь, что я всегда все делаю правильно. Ведь ты мне веришь? Прими это. Все будет хорошо.
Я стиснул её в объятьях: Правда? Ты тоже в это веришь?
— Конечно. Иначе — зачем все это?
Я целовал её и плакал. Она никогда не плакала.
Приехав домой, я позвонил Д.А. на работу.
— Что случилось? — встревожился он.
— Бекки ушла.
— Я так и понял… Ну?..
— Ну, вот… А ты еще не верил в мою гексаграмму.
— Да, бывает… — философически заметил он. — И что же сказала на прощанье?
Я изложил фабулу и прочитал письмо.
— Так значит… Бери ручку.
— Зачем?
— Неужели ты думаешь, что кому-то нужны эти страсти? Будем править.
— Рехнулся? По живому?
— Ничего, ничего. Почитай, почитай-ка вслух, громче!
— Сегодня ночью Бе… Бе… нет, не могу, — захлебнулся я. — Иди к …бени матери!
— Не раскисай! Ты же журналист, хроникер. Назвался груздем…
— Скандальная хроника…
— Неважно! Смотришь, как борются Бог и дьявол. Вот и получил… кукиш.
— В сердце.
— Ничего, заживет.
— Нет, ты не понимаешь! У меня же все связано с философией.
— Ну-у, уж философия-то всегда выкрутится! Давай, работай!
Я начал читать.
— Так, — сказал он, — не годится. “Застрелил” — слишком литературно. Скажем так: отравил. Дальше. Это пойдет… Так… Стоп! Добавим: она болела долго и утомительно. У неё выпадали ногти, волосы, зубы, руки, ноги, что там еще?
— Да хватит уже! — взъярился я.
— Ладно. Поехали дальше. Космический запрет?
— Ну, имеется в виду, что все развивается по плану и нельзя нарушать сроки.
— По какому такому плану? Это надо объяснить… Так. Ну, все. Хорошо.
— Да, еще забыл! — И я рассказал про все эти молнии.
— Ну и сны деточки видят! Только это, душа моя, не пойдет. Фантастика. Никто не поверит.
— А мне плевать! Я и сам иногда не верю. Я же не так воспитан. Я ученый.
Мы еще таким образом поговорили немного, потом я сходил за водкой и начал потихоньку напиваться.
“Завязывать шнурки… чистить ботинки у грека” — редакторская правка. Как мило и мужественно… ни слезинки!
Ах, как много вокруг мужественных мужчин: не продохнуть!
Но мне плевать на ваше мужество!
Мне плевать на стыд!
Мне плевать на все, если не будет её!
Я выпил всю водку и поехал в Болото: вечером приезжал Алек, и я решил поговорить с ним.
В ожидании его я довел Бекки до того, что когда ушел и мне показалось, что лифт остановился на её этаже, и я вернулся, думая, что это — Алек, она закричала из-за двери со слезами в голосе:
— Хватит надо мной издеваться! Если тебе нужен Алек, жди его там!
В эту ночь, когда она заговорила кошачьим голосом, пытаясь узнать, зачем мне нужен Алек, и я понял, что она панически боится, как бы он не застал нас в постели, и потому уже в пять утра убирает её под тем предлогом, что, мол, все равно не спим, я сказал:
— Мне надоело твое блядство.
— Вот как ты заговорил! — разозлилась она, — потянуло в болото парности? Знаешь что? Надоело мне твое профсознание!
— Но ведь любовь не в том, чтобы ходить вокруг на задних лапках! Я выколачиваю из тебя самость.
— Я добрая, а ты злой, — крикнула она в ответ.
— Но может быть, жестокость добрее, чем милосердие? Ты ему еще хуже сделаешь.
— Он сказал по телефону из Москвы: “Хуже, чем было, уже ничего быть не может”.
— Ерунда! Ты не ввергаешь его в полное отчаянье. Он сам. А ты, как верный пес: стоит ему свистнуть, сразу бежишь. Тут как тут.
— Не болтай зря. Ты знаешь, что все это не так.
— Именно так. Ты ведь пошла на попятный. И всегда так: укусишь, а потом забьешься в угол и дрожишь от страха.
— Но нельзя же сразу! Он и так дошел до самоубийства.
— Театр для слабонервных. Если человек хочет покончить с собой, он не будет этого делать при всех. Это даже не провокация. Это конец.
— Ну, конец, так конец. Мне тоже все надоело.
— Д.А. сегодня нашел выход: надо работать. Пусть даже над водевилем. С дельфиноидами. Слугами дьявола. Наивный Бодхисаттва принимает все за чистую монету: слишком доверчив. Это даже интереснее, а то никакого юмора в Системе. Смеются маловато.
— Тебе виднее, — сказала она устало. Села по-турецки и запахнула на груди легкий халатик. Я тоже сел. Светало.
В полумраке ее лицо, обрамленное черным венцом волос, расплывалось белым пятном: даже глаза исчезли. Было что-то жутковатое в этом пятне, так же как тогда, во время оцепенения на Побережье. Оно было белым и рыхлым, как будто изрыто лучами солнца.
Она даже не ответила на мой взгляд, отвернулась и сказала:
— Уходи. Я хочу спать.
— Успеешь, — разозлился я, — у тебя еще вся жизнь впереди.
— Ну да. Тридцать лет счастливой жизни, как было обещано.
— Неважно какой.
— Ну и гад же ты! Ка-а-кой гад!..
— Просто я не прощаю.
— Я тоже.
— Всё?
— Да. Я должна быть с ним.
Я вышел на улицу и прямо перед собой увидел Большую Медведицу. Нет! Это не случайность. Случайностей нет. Есть только исходы: события, который должны произойти. Иначе бы здесь не торчал этот Ковш.
Я сел в машину и сказал: Пять углов, пожалуйста.
Дома я сразу сел за машинку:
“Сейчас ничего не делать, — стучал я. — Отдыхать. Щипать корпию, — стучал я. — Все равно жизнь продолжается, и она интересна, во-первых, а во-вторых, я знаю, что впереди меня ждет нечто совершенно необычное. Это просто, — выстукивал я. — И потому, несмотря на то, что хлещет из всех щелей, я продолжаю.
Книга Бекки закончилась. Начинается Новая Книга. Она будет написана. Она будет написана сухо и сдержанно. Но это будет потом: сухость, сдержанность, Книга. Сейчас я буду отдыхать. Мне все равно, что случится со мной. Самое страшное — позади. Хуже не может быть, — ровно и скоро стучал я, словно телеграфистка. — Дальше некуда.
Я буду писать о себе. Безусловно, я убью себя этим. Из всех способов самоубийства искусство самый простой. Что мне остается? Неограниченный человек склонен к самоубийству. Также и ограниченный…
…………………………………… стучит машинка …………………………………
………………………………………………………………………………………………..
Что ж! Имел же право Пушкин писать эпиграммы на Воронцова, с женой которого спал? И мы потанцуем на собственных костях, как говорил философ. Не правда ли?”
Потом я лег и в уме перебирал тысячи вариантов будущего. Вспомнил, как говорил ей летом:
— Не надо моделировать будущее.
— Но сам-то моделируешь?
— Я моделирую Целое, а частности — разве я могу предвидеть? Так, иногда, случайно… Вот ты говоришь, что никто не поверит, что все это было. Но посмотри, как подогнаны факты, слова, развязки, какая динамика действия! Разве мог бы я придумать такое?
Правда, иногда я смутно о чем-то догадывался, но всегда, когда пытался сконструировать продолжение сознательно, жизнь обманывала меня. Да иначе не может и быть! Есть моя воля, но есть и воля других. Что за скука жить, когда все известно заранее! В каждом из нас развлекается Бог. Танцующий… Ницше.
— Хорошенькие развлечения, — сказала Бекки, откидывая одеяло.
Я прикоснулся губами к шраму, сбегавшему по животу.
…Не моделировать: ждать. И мне остается одно: ждать, когда Бекки вернется.
В пятницу целый день по квартире шлялся какой-то народ. Кто-то рылся в книгах, кто-то читал рукописи, кто-то гонял диск за диском, кто-то блевал в уборной.
Я и не думал подниматься.
Откуда-то выплыла Бэлла.
— А ты загорел, — сказала она.
— Обуглился, — удовлетворенно ответил я. — А ты стала спокойней. В чем дело?
— Несчастная любовь, милый, несчастная любовь… И она наклонилась надо мной, как когда-то, так что пряди волос падали мне на лицо.
Я отвернулся к стенке. Кто-то врубил Высоцкого, кто-то сказал, что слушать его — все равно, что плакать при всех, кто-то принес новый диск, кто-то сбегал за водкой.
Мне было приятно, что они приходили. Я же решил отдыхать.
В окно вплывали облака, кто-то поставил “My faire lady”, и я не заплакал. Да Бог с ней, с этой нереидой! Вылепим другою!
Неужели?..
И вдруг донеслось “На твоем месте… на твоем месте…”, и меня вновь закрутило:
— Да на моем месте вы все давно бы сдохли! Подумаешь, несчастная любовь! Да у меня таких сотни было! Но ведь то были женщины! А Бекки!..
К вечеру притащился Валерка, и я позволил ему разрисовать стенку, с которой содрал свой коллаж, жуткой сюрреалистской мазней.
А в субботу утром снова поехал к ней.
Помню, что Солнце отчаянно жгло спину, помню пустоту в голове и глухие удары сердца, прозрачный воздух, синее небо, зелень деревьев по берегам проспекта и голубые стекла высоких домов. Помню хэдлайн в какой-то газетке: “Трое продолжают путь”.
Даже возле подъезда; в лифте, где изучал себя в зеркале; возле дверей; даже услышав шаги в ответ на звон колокольчика, сердце не забилось сильнее: мне было все равно.
Услышав поворот ключа, я, ни секунды не медля, нажал на дверь, она приоткрылась, и я увидел её.
Опять в красном платьице, накрашенную, готовую к выходу. Я не слышал слов, я только видел её глаза.
Я взял её за плечи:
— Так нельзя. Я пришел сказать тебе, что так нельзя. Слышишь?
Она взглянула с досадой: Ну, что с тобой? Мы же все решили в ту ночь.
— Нет. Ты должна быть со мной.
Мы очутились в комнате. Все та же комната. Огромное окно было открыто, и вилась штора, закрывавшая небо. На ТВ стоял букет гладиолусов, пятна керамики на стене создавали настроение полузабытых праздников.
Она опустилась в кресло, и, проследив за ней взглядом, я увидел на черном зеркале стола перевернутый открытыми страницами вниз том Шекспира без супера.
— Я написал тебе пару строк на случай, если не застану дома.
Она раскрыла записку, но посмотрела на меня:
— Сегодня ночью я еще раз все обдумала, — произнесла она, — и пришла к выводу, что так надо. Поверь мне.
— Нет, да нет же! Делай, что хочешь, но я тебя не отдам! Мне все одинаково. Это написано, — я показал на записку.
Она бросила взгляд на неё и опустила руку: Подожди. Мне надо позвонить Сёмочке, он ждет.
Она вышла к соседке. Я не шевелился, хотя отчаянно зудел укус комара на спине.
Внезапно открылась входная дверь, но никто не вошел. Сквозняк, — сообразил я и прикрыл окно. Переставил на стол с подоконника букет флоксов, вышел в коридор, захлопнул дверь, прошел на кухню, открыл холодильник и вытащил из него бутылку вермута.
Из серванта достал хрустальный фужер и уселся за столик в самом углу возле окна. Вермут был очень вкусный: настоящий итальянский, один запах чего стоил! Забыл только название — коричневого цвета.
Потянул к себе книгу:
“О милый! Если охладела я,
Лед сердца моего пусть превратится
По воле неба в ядовитый град
И первая же градина пускай
В меня ударит…”
Так вот что вы читаете, Бекки!
Вошла она, села напротив, молча посмотрела в окно. Она была невероятно спокойна и невероятно прекрасна. Черные волны волос мягко ложились на плечи, худенькие руки лежали на коленях, губы чуть приоткрыты.
Я отложил книгу:
— Бекки, ты не имеешь права! Это измена Стае!
— Из трех человек.
— Неважно сколько. Дело в идее.
— У тебя же есть Бэлла.
— Что Бэлла! Не будет тебя — не будет и Бэллы. Я всех разгоню.
— Но у тебя все было и до меня.
— То была схема, а теперь жизнь. Если ты свалишь, все развалится.
— Я должна быть здесь.
— Почему, ну почему?
— У тебя есть дело, а у Алека ничего не останется.
— Без тебя это все впустую.
— Сам виноват.
— Зачем ты так говоришь? Разве ты не любишь меня?
— Люблю.
— Так в чем же дело, черт возьми?!
— Я не могу сейчас оставить его.
— А меня?
— Ты сильный.
— Не говори только, что это — жертва.
— А я и не говорю. Сейчас мне тоже будет здесь лучше. Он мне помогает.
— Чем?
— Любовью.
— А моя?
— Ты меня хочешь убить.
— Ерунда. А вот ты, ты убиваешь и меня, и Дельфинию.
— Но если я буду с тобой, то убью себя и Алека. Сумма не меняется.
— Ну, конечно, Дельфиния не в счет!
Забулькал колокольчик.
— Это Алек, — поднялась она.
Я уткнулся в Шекспира. Дверь отворилась и послышались приглушенные голоса. Вошла она. Села. В ванной зажурчала вода.
Я прочитал вслух:
“Утроятся и мужество и сила,
Неистово сражаться буду я.
Во дни удач беспечных я врагов
Щадил нередко — шуткой откупались.
Теперь же, зубы сжав, я буду в Тартар
Всех отсылать, кто станет на пути!”
Бекки пожала плечами.
Вошел Алек. Холодно кивнул (“Все-таки, у него хорошая лепка черепа, — подумал я про себя, — не кретин”), снял джинсовую куртку и повесил её на спинку кресла. Сел за письменный стол, расставив локти и подперев голову руками:
— Чем обязан?
Я заговорил что-то о простых человеческих чувствах.
Алек согласился, что это хорошо, но ему бы не хотелось, чтобы я вторгался в их дом. Можете увидеть её в Лесу, но здесь — мой дом и моя жена, и я не приглашал Вас, надеюсь, понятно?
— Но я люблю её, и она любит меня.
— Только, пожалуйста, не обольщайтесь. Ничего бы не было, если бы я не был занят в то время собственными проблемами.
— Вы хотите сказать, что она искала утешения?
— Да, — ответил он с жесткой улыбкой. — Да.
— Бекки, это правда? — повернулся я к ней.
— Ты же знаешь, что нет, — резко бросила она мне и повернулась к нему:
— Неужели мы будем сейчас выяснять отношения?
— Я просто отреагировал на вызов, — ответил я за него.
— Что Вам надо? — перешел он к делу.
— Я её не отдам, — выпалил я.
— Ну, что ж: делите меня, — сказала Бекки, уютно устраиваясь на диване.
— У меня несколько вариантов, — предложил я.
— У меня нет выбора, — было его репарти.
— В таком случае у меня тоже: я её не отдам.
— Ну, что ж. Яду мне, яду! — усмехнулась Бекки.
— Вы, по крайней мере, сейчас, могли бы оставить её в покое, — притормозил Алек. — Вы же видите, как ей плохо.
— Но вспомните март. Тогда ей тоже было плохо. Вы же отпустили её в Нарву…
Он не дослушал меня:
— Если бы я знал, что она едет за мой счет с любовником, то, конечно бы не отпустил.
— Даже если бы знали, что ей будет лучше? — спросил я.
— Ну, а сейчас я чувствую, что мне будет лучше здесь. Почему же ты не отпускаешь? Тоже эгоизм? — вмешалась она.
— Может быть, но мне все равно, — ответил я. — Сегодня ночью я понял, что из Их сетей мне не вырваться. Что бы я ни сделал — все хорошо. Все надо. Даже если я убью нас — и это оправдается. Я так богохульствовал из-за этого. Ужас! Даже Бэлла испугалась. Я не могу проявить свою волю. Ты уходишь, и я должен это принять. Почему?
— Так надо.
— Кому?
— Им.
— Пошли Они к черту! Почему я должен кого-то слушаться? Почему я не могу противопоставить Им свою волю? Я же сам…
— Бог, — засмеялась Бекки.
— Да. А ты — моя Шакти. Я не могу без тебя. Ты же знаешь: из Системы нет выхода. Мы влипли.
— Значит, я дельфиноид.
— Я не верю тебе.
— А может быть, все дело в тебе?
Алек вскочил:
— Я только не понимаю, что здесь происходит, зачем вызвали меня?
Я не обернулся. Бекки холодно проводила его взглядом.
Я продолжал:
— Да пойми же ты! Из Системы нет выхода: я верю в себя, поэтому верю в тебя, и наоборот. Все очень просто: я есть, тебя я обозначил. Так будь же, если я прав!
— Но если я не буду с ними, у них ничего не останется.
— У них есть выход: пусть следуют за нами, станут дельфинами.
— Значит, черт с ними?
— Да. Космическая любовь жестока.
— Ну вот, ты и раскидываешь всех.
— Мы зациклились.
— Да. Я устала. Иди, Элик. Скоро привезут Мишку.
— Не уйду.
— Будешь здесь жить? Втроем? — улыбнулась она.
— Делай, что хочешь, но я тебя не отдам. Ты же дельфин!
— Значит очень больной дельфин. Почти дельфиноид. — Она встала и смахнула пыль с огромной Библии, лежащей на письменном столе. — Или наоборот: Дельфиноид Очень Способный. Запатентуй название. Как это будет по-латыни?
— Значит, отказываешься от Этого?
— Элинька, правда, я еще сама до конца не разобралась в себе. Мне надо пожить без тебя. Если во мне есть Это, я вернусь.
Но я упирался:
— Нет, не уйду. Позови Алека, может, тебе… — тут я запнулся.
— Говори, — вопросительно посмотрела она на меня.
— Будет приятно посмотреть…
— Ну и осел же ты! Не понимаю, как я могла столько времени возиться с таким дураком!
— Бекки! Ну, как я могу тебя отпустить, когда ты так говоришь!
Она ушла на кухню. Слышно было, как из крана потекла вода. Я сидел, уставившись на этикетку бутылки, но ничего не видел. Налил. Выпил. Всё? Нет, что-то еще оставалось. Раскрыл Библию.
Второзаконие: “То не может первый её муж, отпустивший её,
опять взять её к себе в жену, после того, как она осквернена,
ибо сие есть мерзость перед Господом Богом твоим,
и не порочь земли, которую Господь Бог
твой дал тебе в удел”.
Вошел Алек:
— Сейчас приедет сын, так что… прошу Вас…
Я внимательно посмотрел на него и молча кивнул. Он вернулся на кухню.
Я еще чуть-чуть посидел. Допил весь вермут. Не знал, что делать: не драться же, в самом деле.
Вышел на кухню. Бекки мыла посуду, Алек стоял у стола и что-то резал. Я взял её за локоть:
— Иди сюда.
— Сейчас, вытру руки.
Я вернулся в комнату. Через секунду вошла она. Я обнял её и поцеловал.
Мне было странно стоять здесь, когда Алек был рядом, и обнимать её, и вдыхать её запах. Я не мог оторваться. Я не мог оставлять её здесь. Я заплакал:
— Бекки, любовь моя, не уходи, слышишь?
— Элинька, ну, не надо… Ты же всегда говорил, что в итоге я оказываюсь права. Поверь и на этот раз. Так надо. Понимаешь?
— Кому?
— Всем.
— Но я не могу без тебя. Не понимаю, как ты можешь?
— Во мне что-то изменилось.
— Этого не может быть! Я не верю тебе! Здесь что-то не то!
— Это я уже слышала.
— И тебе стать другой не позволю!
— Но ты можешь подождать? Хотя бы месяц? Прошу тебя… Если во мне есть Это, я вернусь. Ты же знаешь: против себя не пойдешь.
— Знаю.
— Ну, так верь мне.
— Я верю. Но я не могу… Не могу без тебя… Не покидай меня навсегда, любовь моя!
Я опять захлебнулся, сполз на пол и уткнулся мокрым носом в её колени. Она потрепала меня за волосы:
— Ну, иди, Элик, иди. Я лягу. Мне, в самом деле, плохо… И прошу тебя: не плачь больше, ладно? Все будет хорошо.
Я плакал три дня. Хватался за снотворное. Я был готов к этому. Меня останавливало лишь одно: я понимал, что где-то ошибся, что меня наказывают, что все это нужно, но я не понимал: где, когда, в чем? Мне казалось, что я все делаю верно: Они должны быть довольны. Только без Бекки я не буду ничего делать: пусть сами выкручиваются. Дайте мне Бекки, и я переверну мир! Нет? Ну, тогда — х… Вам!
В воскресенье стояла жуткая жара, а меня бил озноб. Позвонил Д.А., и я сказал, что все: больше работать не будем. Какое я право имею писать, если готов всем поотрывать головы? Я — чудовище, которое изобразил над моим диваном этот сюрреалист, сжимающее в объятьях нечто вроде русалки с руками вместо волос.
Потом я снова впал в забытье. Даже пить не хотелось. Ничего не хотелось. Ничего.
В понедельник я как безумный бродил по городу, бормоча Пастернака:
“Прощай, лазурь Преображенская
И золото второго Спаса.
Смягчи последней лаской женскою
Мне горечь рокового часа.
Прощайте, годы безвременщины,
Простимся, бездне унижений
Бросающая вызов женщина!
Во вторник погода резко изменилась: наползли тучи, хлынул дождь, а к вечеру совсем похолодало.
Я рыскал по квартире, чего-то ища. Хватал книги, бросал их. Наконец нашел “Заратустру” и целый вечер читал.
В пять утра проснулся от слов, прозвучавших во сне: “Продолжение невозможно”.
Снилось, что я скрываюсь от погони под кроватью в женском общежитии. Но появляется надзирательница — толстая грязная баба — и замечает меня. Выскакиваю на улицу: это — концентрационный лагерь.
Оружия у меня нет, и я отбиваюсь от набегающих солдат камнями. Вижу, как один кирпич медленно вмазывается в белое лицо упавшего офицера.
Но меня окружают, и со всех сторон несутся пули. Каким-то чудом мне удается уклоняться от них, и потому преследователи перестреливают друг друга. Лишь последний пускает мне в живот автоматную очередь, но и тут я успеваю вывернуть дуло в него самого.
Мы все мертвы.
Но фильм (оказывается, я смотрю польский фильм!) продолжается, и мертвые поднимаются, и встают в круг, и пляшут, бросая вверх руки с криками “Хайль!”
Мне странно во сне, почему поляки поставили фильм, примиряющий врагов.
Внезапно оказываюсь дома. У окна, облокотившись о письменный стол, сидит Бекки и говорит (но впечатление, что это говорю я): “Да, это настоящий конец нашего космического водевиля. Продолжение невозможно”.
Вот тут-то я просыпаюсь. Холодно. Страшно. Кончилось лето. Соображаю, что сегодня — 27 августа. Снова засыпаю.
Иду по церкви. Подхожу к окошку, где сидит святой, и говорю ему, что я тоже святой, потому что беремен и ощущаю сладкую тяжесть в низу живота.
Он верит мне на слово и возводит в сан. Выдает какой-то фартук, символизирующий Это. Теперь я — глава Церкви. Но в ней — ревизия. Оказывается, что раньше я тоже работал в ней, и ревизор, обращаясь ко мне, говорит, что они уже отправили под суд за растраты несколько должностных лиц. Но он никак не может найти главного растратчика, идущего в его списке под номером один. Это, конечно, я. Думаю, что придется сложить с себя сан.
Опять просыпаюсь и понимаю, что конец всему. Я мог бы стать Буддой, но меня не хватило на это.
Утром не хочется вставать. Все потеряло смысл. Возникает мысль, что тупик — это коан, который подсунули мне Они. Его не решить логикой, его не решить романом, его ничем не решить. Есть ли в ней Это? А если есть, то почему все так вышло? Я могу проследить за этим в тексте. Но от этого ничего не изменится. Вечное сомнение останется в нем. Роман — коан для будущих Будд.
Я верил всему. И вот результат.
Во что мне верить, если я утратил даже веру в себя?
“Не утрать веры в себя” — это на днях в какой-то газетке.
Как же теперь жить?
Крепка же была твоя вера, если не выдержала этого искуса!
“Дневник директора школы” дельфинов. Да. Все очень просто. Если она не вернется, я сделаю её Дельфиноидом Очень Способным. Дельфины так не поступают! Да есть ли вообще дельфины? Дельфины! Ко мне!
Спустился вниз за молоком и увидел афишу: “Когда сны не сбываются”.
Если бы Бекки была со мной, это было бы слишком: так не бывает. “Почему Они дают одно и забирают другое?” — спрашивала она зимой. Я сказал тогда, что Они дают все, это мы выбираем. Я собирал материал и потерял возлюбленную. Искусство или жизнь. “Ты выбрал прорыв в эстетику? Пиши же, сука!”
Я сидел, откинувшись в кресле, и тяжело дышал. Сердце билось как огромный барабан, сотрясая все тело. Я ничего не видел.
Одна мысль вертелась в мозгу: клиническая любовь.
Тот, кто был с тобой, тому уже никуда не уйти.
Повернется великое колесо сансары
и мы снова будем в июле,
и снова я буду смотреть в твои глаза, моя любовь.
Ради Вечного Возвращения Твоего —
можно жить. Должно жить.
Должно работать,
чтобы ускорить момент возвращения твоего.
Можно было бы и убиться, конечно,
и ждать, сложа руки. Но это значило бы —
переложить тяжесть вращения Колеса на кого-то другого.
Все равно кто-то должен будет продолжить мою работу,
без неё Колесо остановится, также как
без работы любого другого человека.
А самоубийцы? Слишком многие? Заменят другими?
Но и тебя могут заменить? Раз я не хочу —
значит, не могут. Я — единственный.
Каждый человек уникален. И каждый
должен тащить свой камень.
Все — утешение!
И эти слова, и те, что твердят нам попы.
Все утешают нас словами. И мы сами утешаем себя.
Не надо больше слов! Смотри на меня!
Её глаза — и я снова плачу, рыдаю.
Почему меня так крутит? Душит…
Хлещет горлом… Почему я жалею себя?
Я не жалею себя. Я жалею, что не смог ей помочь.
Боже, научи меня любить!
Вновь возникает ощущение,
что меня раздавил тяжелый каток сансары.
Швыряет о камни страшный прибой Канака.
Соль на лице: волны и соль.
Господи, верни её, Господи!
Господи Иисусе Христе, спаси её!
Почему становится легче, когда обращаешься к Нему?
Да потому что Он ближе всех Бодхисаттв!
Потому что страдал так же, как мы.
Что — Будда? Ему было хорошо в Индии.
Да разве Сидхартха знал муки любви? Любви неразделенной?
“Я люблю вас” — говорил Иисус, а его распинали!
Как нам добиться взаимности? Как вернуть любовь человека?
Почему он не верит Дельфинам?
Боже, Великий Боже! Ну, спаси же, спаси её!
Если Ты не спасешь её, кто же спасет Тебя?
Завтра? Другие?
Но надо же когда-нибудь начинать!
Разве не настало время для Любви?
Зачем же тогда это Солнце полыхает во мне?
Зачем оно, если его не видят другие?
Если не греются от него?
Если я не могу отдать его им?
Почему оно не может растопить этот гололед на Земле?
Еще слабо его сияние?
Еще не сожгло оно меня самого?
Так сожги мое тело, Господь!
Так сожги мое эго, Господь!
Я хочу, чтоб сияло Солнце!
Я вышел из автобуса на Исаакиевской площади. Огромная туча вставала над Собором, все небо деля пополам, и над Невой уже было голубо.
Вчера к вечеру небо опять затянули тучи, стало холодно, и всю ночь за окном то и дело слышался шум дождя.
Лето кончилось. Утром не хотелось вставать. Грязная комната и кошмарный триптих на стене приводили в отчаянье: все было кончено, все было предано, выхода у меня нет.
Было рано, и я пошел, не знаю куда. В небе толпились огромные тучи, а я жаждал Солнца. “Оно же в тебе” — мелькнула вдруг мысль, и как бы в ответ на неё в небесную просеку выкатился белый огромный диск. Он был такой ослепительный, что асфальт тоже стал белым, а встречные люди казались черными тенями, скользящими мимо. “Проклятая сансара!” — подумал я и залез в автобус. Через пару остановок ко мне подсел Жорка и мы поболтали о жизни знакомых, уехавших в Израиль. Потом я вышел на площадь.
“И становлюсь в каре”, — вспомнил стихи Женьки. “Болдинская осень”, “Закат Заратустры” — какие только мысли не лезут в голову!
Хотел было пойти к Б.О., но потом с криком: “Пустите! Я хочу туда!” бросился к Собору.
Но было еще рано, и туда не пускали. Тогда я пошел к Неве. Прошел через Александровский садик и, уже подходя к воде, вспомнил, что на набережной нет “Дельфина”: сам же в день приезда Бекки пытался поесть в нем на Рыбной выставке. Опять Знак!
Я вышел на набережную. Дул сильный ветер, и небо совершенно очистилось от туч. Сверкало Солнце, вода была синей и пахла собой.
Я свернул направо, и вдруг соленая пена, сорванная ветром с гребня волны, поднявшейся в сердце, брызнула мне в глаза: “Дельфин” стоял.
Я пошел к нему. На синем небе сверкали огромные буквы, и сквозь них просвечивал его силуэт. На нем сидела чайка.
Я поднял глаза к небу и увидел на нем обрезок Луны и других чаек, целую стаю, круживших возле него.
Боже мой! Как можно спокойно смотреть на мир, когда всюду Ты! Когда всё говорит о любви!
Я сел на лавочку и закурил. Чуть успокоился и пошел дальше. Прошел мимо ресторана. Конечно, закрыт: рано еще. У Дворцового моста замедлил шаги: я не знал, куда мне идти. Хотел было перейти через мост, потому что на той стороне было солнечно, а Дворцовая набережная скрывалась в тени, но потом решил: “Плевать, что мне — тень? Выйду же я из неё”. Дождался просвета в потоке машин и нырнул в него. Прошёл мимо Дворца, постоял у спуска возле Зимней канавки, припоминая свой давний сон, свернул в переулок и вышел на Мойку. Впереди маячила серебристая будка перед японским консульством. Над входом сияло золото Солнца. Молоденький мент подозрительно посмотрел на меня. “Не бойся, парень, мне пока не туда”.
Я вышел на Марсово и снова уселся на лавочку.
Никогда я не видел такого цвета у неба. Никогда еще
не были так ослепительно белы, плывущие по нему облака.
Или никогда еще не были так прозрачны глаза мои?
Боже мой, Гуру мой! Я счастлив! Но сделай так,
чтоб были счастливы все!
Сколько я пребывал в блаженстве, не знаю.
Потом встал, обошел вокруг Марсова,
прошел по Летнему саду и, заметив афишу
“Когда женщина оседлает коня”
и заголовок в газете “Кто смеется последним”,
вышел к Литейному. Впереди я увидел Собор. Забыл,
как он называется — Преображенский, что ли?
“Интересно, открыт или нет?”
Подошел ближе. У входа толпился народ.
“Зайти? Пусть Иван позлорадствует”.
Я перешел через площадь, попридержав за руку бойкую старушку,
пытавшуюся попасть под автомобиль,
подошел к воротам, сгреб из кармана всю мелочь
и направил в чью-то руку.
Вошел.
Шла служба, народу было много, и мне пришлось
встать в самом конце возле стойки,
над которой возвышалась касса с надписью:
“На общую свечу”.
Я сунул в неё бумажку
и спросил продавщицу, нет ли ладана?
— Никогда не бывает, — сказала она.
Странно, почему? Я помнил,
что девчонки в Эчмиадзине его покупали.
“Да ладно! Зачем он тебе?
Поставить что ли свечку за упокой души Бекки?
Ну нет! Я же не верю в смерть!”
Поп читал нараспев.
Я сконцентрировался на кресте,
но ничего не испытывал.
Огляделся.
Вся церковь была заполнена разноцветными платками.
Сперва я не понял в чем дело, но потом догадался:
одни старушки.
Закат христианства?
Я посмотрел на людей. Почему-то стало теплее.
Я смотрел, как они молятся и бьют поклоны.
Кто-то даже встал на колени. Я смотрел, как они крестятся:
вначале рука идет вверх, потом вниз, потом направо
и, наконец, налево.
Запели “Верую!” Стало еще теплее.
Я смотрел на старушку,
стоявшую рядом со мной и мучительно думал:
“Можно ли креститься некрещеному?”
Хор пел все громче, звуки становились все чище.
Я посмотрел на Распятие и внезапно заметил,
что руки Иисуса идут вверх под тупым углом,
а его голова предстала передо мной
как бы вершиной стоящего
на кресте тетраэдра!
“Боже мой! Так ведь это же Тетрактида,
распятая на кресте!”
Что-то хлынуло в горло.
— Верую! — гремел хор.
Я увидел свою руку, падавшую вниз, поднял её ко лбу, отвел направо, схватился за сердце и опустил голову.
“Господи, прости меня! Прости меня, Иисус, брат мой!”
Кто-то прошептал сзади: “Скорбящей”…
Я продолжал креститься.
Когда кончилась молитва,
я вытер глаза и скрестил на груди руки.
Я стоял над морем разноцветных голов,
и мне было так хорошо, как никогда.
Мне было тепло. Они грели меня. Они были со мной.
Что из того, что верили они по-другому!
Я еще постоял немного…
Мы не будем разрушать их церквей.
Может быть, мы построим другие. Но мы оставим и эти.
Мы будем приходить и в них, потому что в них
тот же Бог, что и в нас.
Потому что мы не можем любить дельфинов
без того, чтобы не любить людей и всех, кто страдал за них!
Выходя из церкви, я бросил взгляд на календарь: Успенье.
Небо опять подернулось облаками,
но они не закрывали Солнца.
Я вышел на Литейный и пошел на юг.
Купил в киоске “Зарубежник” и развернул его:
белая акула Брюс запугивала мир.
Я улыбнулся. Кто-то попросил у меня закурить,
где-то промелькнула женская ножка,
я шел по теневой стороне улицы, и кожа то и дело
покрывалась пупырышками.
Я знал, что это — маленькие, закованные в кольчуги,
лучники Ваджра-йогини, охраняющие меня.
Так я и шел по миру, свободный, и знал, что есть надежда, потому что Ты сотворила меня из пепла и сделала соучастником Вечности.