Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2006
ТРЕТИЧНОЕ МОРЕ
Я вполне осознаю, что свои сны рассказывать опасно — ведь они могут стать добычей психоаналитиков. И особенно подходит для этого мой подростковый сон про Третичное море. Я и сама могла бы попытаться объяснить его подобным образом, но не стану этого делать. Сон был ярким и красочным, и его эмоциональный фон соответствовал моему пятнадцатилетнему возрасту. Я стояла на пляже, мои босые ноги касались воды, и передо мной было неспокойное море, какого-то странного оранжевого цвета, с зелеными всплесками волн и белой пеной. И такое сильное волнение охватило вдруг меня, в унисон с волнением этого моря, невозможного в известном мне мире, что я внезапно воскликнула: “Третичное море!”, и тут же поняла, что это действительно было оно, море из доисторической эпохи. И словно в доказательство откуда-то из глубин этого Третичного моря появилась вдруг гигантская раковина, размером с двухэтажный дом, и со свистом понеслась к берегу, прямо на меня. Я едва успела отскочить, раковина обдала меня брызгами и, как торпеда, рассекая песок, промчалась через весь пляж, а потом резко затормозила и с шипением остановилась. Я стояла между бурлящим пенящимся морем из чужого доисторического мира и этой раковиной, таящей в себе опасность, и не знала, что мне делать. С этим ощущением тревоги я проснулась — и до сих пор помню это сумасшедшее, невозможное, но такое подлинное Третичное море.
СЮЖЕТ КАФКИАНСКОЙ ЭПОХИ
Этот сюжет снился мне четыре раза, причем три раза подряд был абсолютный повтор — этакий стоп-кадр черно-белого кино, снятого как будто по рассказу Кафки. Всё происходило в полном молчании (если не считать шуршания бумаги), в небольшой, похожей на камеру комнате, залитой ярким электрическим светом. Я неподвижно сидела на койке, покрытой грубым солдатским одеялом, а около квадратного стола, заваленного бумагами, и книжного шкафа рылись в документах и книгах сотрудники органов. Я знала, что они нашли много компромата и сейчас меня заберут. И в душе был лишь ужас от абсурда происходящего. Трижды включался этот кадр и обрывался на том же самом месте. Последний раз, уже в середине 80-х, этот сюжет повторился в цветном и озвученном варианте. Я поднималась по широкой лестнице, потом открывала почтовый ящик, из которого вываливались фотопленки, и вдруг понимала, что за спиной у меня стоят двое. Я со своим эскортом молча заходила в квартиру — незнакомую, огромную, с буфетами красного дерева и множеством фарфоровых фигурок, тяжелой бархатной скатертью с помпонами на большом круглом столе — словно попадала в середину 50-х годов. В этой квартире было много народу. Я, сидя на диване, наблюдала, как люди из органов проводили обыск, внешне спокойно беседовала с окружающими, а потом вдруг сказала: “Только не говорите об этом моей маме”. Вот такой кафкианский сюжет; и каждый раз после переживания этой абсурдной реальности я просыпалась с ощущением, что ледяной обруч сжимает сердце. Так во сне проявлялся страх, который я сознательно подавляла, потому что бояться было стыдно. То, что сон этот на протяжении “застойных” лет так назойливо повторялся, было, конечно, неким грозным предупреждением, но вся моя натура сопротивлялась тому, чтобы “сделать выводы”.
РАЗМЫШЛЕНИЯ ПОСЛЕ УБИЙСТВА
Сон был ярким, красочным и воспринимался мною как реальность (хотя часто я знаю во сне, что это сон). Не буду пересказывать начало сна в деталях — это может отвлечь от сути. Суть же сводилась к тому, что я убила человека, причем без каких-либо смягчающих обстоятельств. И вот мне грозит неминуемое разоблачение: у всех собравшихся снимают отпечатки пальцев и по ним должны определить убийцу. Люди по очереди походят к столу, где снимают отпечатки, и при этом переглядываются между собой (а все они друг с другом знакомы), как бы говоря: среди нас не может быть убийцы — ведь все мы порядочные люди. И я тоже переглядываюсь с другими с самым невинным видом. И при этом не испытываю ни малейших угрызений совести. Единственное, что меня тревожит, — это то, что все мои друзья и знакомые будут знать, что я обыкновенная уголовная преступница (а до этого я была уверена, что если и попаду когда-нибудь в “места отдаленные”, то только по политическим мотивам). И еще мне было досадно, что я так непрофессионально совершила это убийство и оставила отпечатки пальцев. Ведь если бы не это — всё было бы в полном порядке. Мысли о жертве, о мотивах преступления, хоть какие-то сожаления о содеянном, напоминающие раскаяние, вообще не возникали в сознании. И вот подходит моя очередь — и я делаю шаг к столу…
В этот момент я просыпаюсь и осознаю, что лежу в постели. Значит, это был только сон?! Первая острая эмоция: какое счастье! И сразу вслед за этим: какой ужас! Да, после пробуждения я испытала настоящий ужас и то острое переживание раскаяния, которое так и не пришло ко мне во сне. Я полностью осознала этот сон как реальность — реальность состояния своей души, о котором я до этого момента даже не догадывалась. Да, я считала себя порядочным человеком, во всяком случае, не хуже других. И это переживание, осознание своего преступления без раскаяния как реальности, выведение наружу глубин подсознания позволило мне остро и отчетливо осознать и пережить, что я хуже всех. И это острое переживание длилось ровно две недели, а потом постепенно стало ослабевать. Мне было в этот момент 33 года.
Наверное, немногие так глубоко заглядывают в свое подсознание. Возможно, их душам, которые светлее и чище моей, не грозит такой кошмар. Мне дано было заглянуть в эти глубины, осознать свое недостоинство, до конца прочувствовать, в какой бездне временами находится моя душа, как глубоко и страшно может быть ее падение. Это ли не задача для духовной работы!
КАК Я РАБОТАЛА ПРЕМЬЕР-МИНИСТРОМ
Сон этот приснился мне 20 марта 1998 года, в ночь на пятницу. Дату я запомнила из-за исторического, так сказать, значения этого сна и последовавших за ним событий. То, что мне снилось, было таким вроде бы нелепым, но и таким захватывающим, словно я смотрела фильм, в котором сама исполняла главную роль. Да, этот цветной сон был очень кинематографичен и состоял из четырех сцен, или картин.
Картина первая. Раздается телефонный звонок, я беру трубку, но вижу не себя, а огромный министерский стол с телефонными аппаратами и папками, за которым сидит тогдашний премьер-министр Черномырдин собственной персоной и говорит со мной по телефону. Со своей характерной интонацией он произносит, делая ударение почти на каждом слове: “Значит, так. Слушайте внимательно. Мне некогда, и вообще… я больше не могу здесь находиться, так что вам придется временно взять исполнение обязанностей премьер-министра на себя”. И после этого монолога он, не дождавшись моего ответа, положил трубку. Даже во сне я нахожу эту ситуацию очень странной и рассуждаю так: “Почему именно я? Ведь я даже не экономист, да и живу в Петербурге. Неужели в Москве никого не нашлось? Неужели больше некого назначить? — И тут же сама себе отвечаю: — Значит, больше некого”. И я понимаю, что обязана выполнить возложенное на меня поручение государственной важности.
Картина вторая. Я сижу за таким же огромным министерским столом, заваленным папками и бумагами, и исполняю обязанности премьер-министра. К вечеру я как выжатый лимон и понимаю на собственном опыте, какая это тяжелая и ответственная работа. Я даю секретарю поручение заказать мне билет в Москву (из чего можно заключить, что обязанности премьер-министра я исполняла в Петербурге), намереваясь отказаться от такой высокой чести, потому что выполнять эту столь ответственную работу выше моих сил.
Картина третья. Я уже в Москве, стою перед министерским зданием, так называемой “высоткой”, потом вижу себя в колоссальной приемной, где в центре за овальным столом с множеством телефонных аппаратов сидит пожилая секретарша. Я подхожу к ней и говорю, что я, мол, такая-то, на меня главой правительства возложено исполнение обязанностей премьер-министра, я исполняла их один день, но сейчас прошу назначить на эту должность более подходящую кандидатуру. “Минуточку, — отвечает секретарша, набирает номер, разговаривает с кем-то по телефону, а затем сообщает мне: — К сожалению, вас пока некем заменить, так что придется вам исполнять эти обязанности еще два дня”.
Картина четвертая. Я на поезде еду назад в Петербург — дальше исполнять обязанности премьер-министра. Один день, в пятницу, я уже отработала, и теперь предстояло выдержать еще два дня, то есть субботу и воскресенье — до понедельника, 23 марта. Эти два предстоящих дня кажутся мне вечностью, но я понимаю, что просто обязана оправдать оказанное мне доверие: ведь, как выяснилось, заменить меня пока некем. И я была готова в такой безвыходной ситуации держать на себе страну. Надо, значит, надо! Вот такое патриотическое настроение проявилось вдруг в этом сне. Правда, последняя мысль была меркантильной. Я подумала (вероятно потому, что с трудом зарабатываю себе на жизнь): “Может, за такую тяжелую и ответственную работу мне хоть что-нибудь заплатят?” И с этой надеждой, увы, не сбывшейся, я проснулась и подумала: “Так это был сон! Ну надо же, какой бред может присниться!”.
В ту же пятницу вечером, в изостудии, я рассказала, как исполняла обязанности премьер-министра; это было забавно, и мы посмеялись. В следующий раз я пришла в студию во вторник, 24 марта, и реакция окружающих была уже совсем иной. Ведь в понедельник 23 марта тайное сделалось явным: стало известно, что премьер-министр Черномырдин снят со своего поста. Все высшие чиновники в один голос заявляли, что для них это событие государственного значения явилось полной неожиданностью, в такой тайне всё решалось. Даже утром в понедельник еще не был назначен новый премьер-министр, и президент Ельцин временно взял исполнение этих обязанностей на себя. Каким же образом я уже в ночь на пятницу владела сверхсекретной информацией (хоть и не понимала этого, конечно)? Объяснение для меня очевидно: во сне душа пребывает в “свободном полете”, и в ночь с четверга на пятницу, когда было принято это решение, я в так называемом информационном поле восприняла очень тревожный сигнал: не было подходящей кандидатуры на должность премьер-министра, что могло угрожать стабильности государства. И я психологически взяла на себя этот груз. Во всяком случае, так я это восприняла и пережила. Но самый главный вывод, который я сделала после того, как три дня держала на себе страну: на самом деле нет никакой секретной информации, которую нельзя было бы получить по особым каналам, не прибегая к традиционным методам всевозможных разведок. Ведь я случайно уловила эти вибрации, в силу их колоссального эмоционального заряда, а специально обученные люди с экстрасенсорными способностями наверняка могут добыть любые сверхсекретные сведения. Именно между такими особыми агентами (которые могут экранировать или искажать информацию в духовном пространстве) идет невидимая миру борьба. Но эти рассуждения уже выходят за рамки моего рассказа.
Первые впечатления
У ПЛОДА ПРЕКРАСНОЕ СЕРДЦЕБИЕНИЕ
Я родилась в четверг в четыре часа дня — в будний день и в рабочее время. Это как будто случайное обстоятельство оказалось, однако, решающим. А решался всего-навсего вопрос: быть мне или не быть на этом свете. Итак, в будний день и в рабочее время, в тот достопамятный седьмой день седьмого месяца, консультировал в ленинградском Институте акушерства и гинекологии имени Отта профессор, который и позволил мне на свет появиться. То есть позволил, конечно, Всевышний, но при посредстве этого конкретного человека.
У мамы моей, пережившей блокаду и дистрофию, были очень тяжелые роды. Собрался консилиум — пять женщин-врачей. Они роженицу, как положено, обследовали и, посовещавшись, единогласно постановили: “Сердцебиения нет, плод мертвый”. После такого заключения никто, конечно, не собирался церемониться со мной, к нерождению уже приговоренной. Мама моя, которая слышала этот приговор, была, конечно, в ужасе. И я, задыхаясь в материнской утробе, тоже. (Сильнейший стресс, пережитый в тот момент, соорудил между мной и жизнью такую преграду, которую я так и не смогла до конца преодолеть.)
Хотя члены врачебного консилиума и не сомневались в своей правоте, но решили все-таки, для очистки совести, позвать профессора-консультанта. Старый доктор мамин живот пощупал, приложил к нему трубочку, послушал и уверенно изрек: “У плода прекрасное сердцебиение”. Это был судьбоносный момент, и я все-таки родилась — весом ровно два килограмма, со следами внутриутробной травмы на виске и бедре (мама упала, поскользнувшись в гололед, за четыре месяца до моего рождения), с синим тельцем и шапкой белокурых кудрей — и тут же получила у персонала прозвище Белая Мышка. Значит, все-таки суждено мне было на свет появиться. И нить моей жизни подвешена на весах, где на одной чаше этот приговор, а на другой — его чудесная отмена и разрешение жить.
СКАРЛАТИНА
Мое первое отчетливое воспоминание относится к тому времени, когда я заболела скарлатиной. Было мне тогда два с половиной года, и я владела уже довольно богатым словарем. Когда я смотрю на малышей, которые, казалось бы, живут еще растительной жизнью в океане смутного сознания, то вспоминаю себя в этом возрасте и по личному опыту знаю, что такое маленькое существо — уже человек, со своим внутренним миром, многое чувствующий и осознающий. Я помню оранжевый матерчатый абажур и яркую лампочку, на которую смотрела, когда лежала прямо под ней на обеденном столе, где меня осматривала женщина-врач. Очевидно, она сказала, что это скарлатина и меня нужно везти в больницу, потому что мама зарыдала и стала нервными движениями заворачивать меня в ватное одеяло. Тут я стала реветь и вырываться — от обиды: ведь я осознавала себя взрослым человеком, а меня, как грудную, заворачивали в одеяло. Этого нельзя было допустить! Но победила сила, мама упаковала меня и вынесла на улицу. И прежде чем она села со мной в стоявшую у подъезда “скорую помощь”, я, надрываясь от плача, несколько раз вдохнула морозный воздух.
Потом память высветляет палату и разделенные тумбочкой две кровати, на одной лежу я, а рядом — моя соседка, не намного старше меня. И мы беседуем. И я каждый раз отдаю ей свою порцию манной каши, потому что уже с этого возраста не люблю манку, а эта девочка, наоборот, уплетает кашу за обе щеки. Такое нарушение правил заметил кто-то из персонала, и у моей постели села нянечка или медсестра и попыталась насильно накормить меня этой ненавистной кашей. Она совала мне в рот ложку, но я, стиснув зубы, безостановочно мотала головой в знак протеста. Тогда женщина рассердилась и сказала, повысив голос: “Если не будешь есть кашу, я пожалуюсь твоей маме”. А я в ответ на это радостно возразила: “Нет, вы не сможете пожаловаться моей маме”.— “Почему же?” — удивилась тетенька. “А потому что моя мама живет в лесу. Она медведица!”. После такого неотразимого довода изумленная медработница вышла из палаты вместе с тарелкой каши. Потом дверь снова приоткрылась, и в палату одна за другой стали заглядывать женщины в белых чепчиках. Всем им любопытно было посмотреть на девочку, у которой мама — медведица.
Еще одно сильное впечатление от этой больницы — моя маленькая куколка, с которой я играла и никак не желала расставаться при выписке. Я ее полюбила. Помню, как заливаюсь горькими слезами, а меня уговаривают: “Ты же добрая девочка. После тебя другие дети будут здесь, в больнице, играть с твоей куколкой”. Но я никак не могла успокоиться и до сих пор не забыла, как выглядела та целлулоидная куколка, которую нельзя было забрать из инфекционного отделения. И отмены этого “нельзя” невозможно было добиться плачем и криком. Но почему мне нельзя было взять с собой любимую куколку, этого я понять не могла и восприняла запрет как первую огромную несправедливость.
ЧАЙ С МОЛОКОМ
Чай с молоком — много лет мне становилось нехорошо от одного вида этого безобидного и даже полезного напитка. Причиной такой странной реакции послужило одно событие в моем раннем детстве, оставившее яркое воспоминание. Я незадолго перед этим начала ходить в детский сад, который располагался прямо под квартирой, где мы жили: нужно было только спуститься со второго этажа на первый. Это было очень удобно — меня не нужно было отводить в садик, я сама захлопывала дверь нашей коммунальной квартиры, спускалась вниз и барабанила в детсадовскую дверь, если она была закрыта. В тот день сначала всё шло как обычно, и он слился бы с чередой других дней, не оставив никаких воспоминаний, если бы не сильнейший стресс, который мне пришлось пережить. Вообще, из личного опыта и многих свидетельств я вывела закономерность, что запоминается, особенно в детстве, лишь то, что нарушает привычный ход событий, вызывает в душе настоящую бурю, взрыв эмоций, за редким исключением, негативных. Я отчетливо помню, как мы, дети, сидим за маленькими столиками и что-то едим, а потом пьем чай с молоком. Вдруг кто-то из соседей по столу толкнул меня под локоть — и я пролила почти полную чашку, так что на полу образовалась целая лужа. А дальше произошло вот что. Наша воспитательница решила, что я сделала это нарочно, потому что баловалась, и тут же на мне продемонстрировала свой метод воспитания: заставила меня вытирать эту лужу, но не дала тряпки. И я долго, как мне запомнилось, ползала по полу и собственным передничком вытирала этот тут же ставший мне ненавистным чай с молоком, вся при этом измазалась, замочила чулки и платье, слезы лились ручьем, а пол никак не становился сухим. Было мне тогда три с половиной года.
СМЕРТЬ
Когда мне было пять лет, умер мальчик Котя, одиннадцатилетний сын нашей соседки по коммунальной квартире, и я узнала, что существует, оказывается, нечто страшное — смерть. Правда, до этого я уже знала слово “умер”. Умер мой дедушка, папин отец. Мне было тогда три года, и я запомнила только, что дедушка всегда лежал на диване, когда мы приходили в гости к папиным родителям. И вот как-то раз я не увидела дедушку на привычном месте. Помню, как я спросила своего пятилетнего двоюродного брата, куда делся дедушка, и тот ответил: “Дедушка умер”. Тогда я спросила, значит ли это, что дедушка больше не будет лежать на своем диване, и мой кузен кивнул в знак согласия. Так у меня и связались эти три слова: диван — дедушка — умер. Никакой грусти я не испытывала, просто знала, почему дедушка больше не лежит на диване: потому что он умер.
У Коти (Константина) была немецкая фамилия Данциг и немецкая же пунктуальность. Отчетливо помню, как мы с мамой стоим у окна, она заплетает мне косички. Я смотрю в окошко и жду, когда по двору пройдет Котя с ранцем на спине — он выходил в школу всегда в одно и то же время, минута в минуту. По нему можно было часы проверять: если Котя пересекал двор — значит, и мне пора было спускаться на первый этаж, в детский сад. А потом он попал в больницу. Из разговоров взрослых я поняла, что он упал с велосипеда и рассадил ногу, а потом началось какое-то осложнение. Помню, как рассказывали, что Котина мама принесла ему в больницу яблоки и очень дефицитные тогда апельсины, и что он съел апельсины, а яблоки есть не стал. А потом к нам пришли люди в странной одежде, с закрытыми лицами, стали опрыскивать все места общего пользования — делали в квартире дезинфекцию. Поэтому можно предположить, что Котя погиб от какой-то инфекции, возможно, у него был столбняк. Я так и запомнила его — с ранцем на спине. Я не понимала, что такое смерть, но мне было тревожно и горько: я знала, что Котя больше не пройдет по нашему двору и я никогда уже его не увижу. И еще помню, как я инстинктивно избегала разговаривать и встречаться взглядом с его несчастной матерью-вдовой, которая осталась совсем одна; она жила прямо напротив нас, дверь в дверь. Через несколько лет, когда я уже ходила в школу, она один раз позвала меня в свою комнату и стала показывать Котины фотографии и что-то рассказывать о нем, но я не запомнила ничего, кроме щемящей жалости и желания поскорее покинуть это скорбное место.